Аристотель и Ломоносов в своих "Реториках" упустили одну главу руководительства к писанию сочинений: как давать написанным сочинениям заглавия. "История Русского государства" звучит просто и прозаично. Это пахнет Соловьевым и Ключевским -- людьми прозаического века. "История Российского государства" -- безвкусно и напыщенно. Так назвал бы свой труд кн. Михайло Щербатов. Но "История государства Российского" -- великолепно; и нужно было родиться Карамзину, чтобы дать России не только великолепный труд, но и так великолепно озаглавленный. В этом заглавии есть что-то римское, что-то русское, -- именно как в Карамзине тех дней, когда он, повидав все в Европе, вернулся на родину, перестал улыбаться, перестал писать шутки, стихи и повести и решил дать России родного Тита Ливия.
Но представьте: на прилавке книжного магазина вы встречаете книжку: "Критические рассказы". Если вы человек с умом, вы ни за что ее не купите. Почему? Невозможно купить и прочитать. Почему? почему? Автор не умен, а только умничает; автор -- фанфарон, а критика более всех других ветвей литературы требует добродетели, -- т.е. скромности, спокойствия, добросовестности, справедливости. Наконец, автор кокет: собрав в сборник свои статьи, он думал не о серьезном в них, а какое впечатление он сделает на публику... Так и этак он жеманился "перед зеркалом", т.е. перед мысленным отражением себя в душе читателей. И пережеманился: дал заглавие смешное и не дельное, но в высшей степени претенциозное. Так иная дама поместит у себя на шляпке и вишни, и розу, и "еще что-нибудь". Критика -- рассмотрение; критика -- анализ; критика -- всегда труд и забота. "Но я хочу, чтобы во мне увидели и беллетриста", -- и несчастный автор с счастливой улыбкой надписывает книжку: "Критические рассказы". Если это "рассказы", то, конечно, не критика! А если "критика" -- то, конечно, не рассказы! Тут дело не в форме, а в сущности. Чем талантливее критик -- тем он меньше будет способен что-нибудь рассказать; а хороший рассказчик "сядет в лужу" с попыткой критики. И нужно, поистине, не иметь ни одного, ни другого дара, да и наконец, просто надо иметь не очень много ума, чтобы по-молодому размахнуться: "А вот я издаю свои "Критические рассказы".
Что же такое случилось с бесспорно умным и бесспорно талантливым Чуковским, что он так измарался в заглавии новой своей книжки? Я как только взглянул, просто потерял всякое "обаяние" от Чуковского. Все слетело, вся прелесть. Я стал спрашивать: "Да что, уж не показался ли только Чуковский всему свету и умным, и талантливым?" И стал думать.
Странно. Пишет превосходно, а впечатления нет. Уж много лет пишет, а никак не скажешь: "Вот какую мысль проводит этот писатель". Очень странно для писателя: не проводить никакой мысли. Что же он пишет? -- "А так, пишет. И превосходно пишет". В каком роде? для чего? -- "Он, собственно, клюется. Клюнул одного. Клюнул другого". -- "Да для чего?!" -- "А так, чтобы вышло осязательное впечатление. Больше ни для чего"...
Странно... Не столько писатель, сколько воробей: потому что если Чуковского самого спросить, на кого он походит, на орла или воробья, то он, залившись краской стыда, смущенно и невнятно пробормочет: "Конечно, на воробья, орлиного во мне ничего нет. И я клюю всё маленькое, маленьким клювом и маленькие зернышки". В самом деле, страсть его разбирать все мелочи, писать о мелочах в писателе, и, по возможности, о мелочах в самом мелком писателе, которого и не читает никто, которого даже почти никто и не знает, -- изумительна! Поистине, это критик о Вербицкой. Послушайте: он ни за что в свете и никогда не напишет статьи о Толстом и Достоевском. Самая талантливая его статья-лекция была... о Нате Пинкертоне в русской литературе и о кинематографе как отделе литературы! Это до того изумительно, что просто в дрожь бросает! И лекция-статья его о Пинкертоне была изумительно-блестяща, даже до глубокомыслия!
Удивительный "философ для Пинкертона". Просто ничего не понимаешь. Да кто он?
Репин написал его изумительный портрет. Выставив вперед руки, он точно играет ими для кого-то... Но пальцы не отделаны живописцем-психологом: и видишь точно не пальцы, а искривленные когти хищной птицы. Но руки -- впереди всего, впереди фигуры. "Этот господин что-то вечно делает руками, -- и он должен быть или престидижитатор, или фокусник, или... хуже: когти говорят о "хуже"... Фигура откинулась назад, к спинке кресла, -- предовольная собою... "Этот господин преуспевает; несчастия с ним не может быть". И действительно, -- лицо полно улыбки и каждой черточкой говорит:
-- Как я талантлив! Боже мой, как я талантлив, -- и почти один среди такой бездарной ев.....Все мне обещает успех: да он уже и есть! Книжки мои расхватываются, на лекции мои сбегаются. И это только начало, только еще начало...
"Начало, -- а потом?"
Потом? Что же "потом", -- добродетельный и добрый Чуковский? Роковое для вас заключается в том, что в натуру вашу вообще не входит "сначала" и "потом". Не входит развития. Вы тянетесь, как резинка, а не растете, как дерево. В вас есть что-то мертвенное, неорганическое, при всей талантливости и вечном кажущемся вашем движении. Самое сравнение с воробьем очень велико и слишком лестно: вы стеклянный шарик, быстро вертящийся и ослепляющий толпу (говоря вашим языком) "папуасов". Все в вас слишком современно: вы в высшей степени современный писатель, -- право, какого еще не урожалось в литературе нашей. "Современность" -- душа ваша.
И талантливая душа. Если бы вы были тупы, вы были бы в высшей степени счастливы. Но вы в вечной тоске, так как понимаете, что "современность" -- это не литература. От грызущей тоски у вас выросли когти: но вы понимаете, что для писателя желательнее было бы иметь просто пальцы. Своим талантом вы ненавидите свою же талантливость, думая: "Господи, если бы потише! если бы поустойчивее! Если бы мне остановиться! Если бы мне поменьше таланта!!"
Но "колесо катится и катится". Никак не может "остановиться" Чуковский. Все может, а остановиться не может. И катится ровно. Давно катится, много катится, а "дороги" нет, а "станции" нет, да и раньше не было никаких станций. Катается, катается, туда, сюда, по кругу, прямо... точно с повязкою на глазах велосипедист и у которого вместо ног шарниры, и он роковым образом не может остановиться. Потому что "чем" же ему остановиться, какою мыслью, каким соображением? Мысли и соображения вообще не было -- и в самом начале.
Так он совершенно измучится. Вытянется на много-много томов. Хорошо переплетет их. И под старость, сидя в красивом кабинете, перед длинною полкою с золотистыми надписями на корешках своих Oeuvres complets, раздраженный, озлобленный, будет думать:
-- Вот где скрыто мое несчастие! Вся Россия говорит обо мне: но это -- папуасы. Я же хорошо знаю, до чего я несчастлив!
-- И оттого, что Бог недотянул моего ума до настоящего ума... и получилось одно остроумие. И разные общественные "интересы" недотянул до настоящего доброго чувства к действительности. Дал мне одни полукачества и ни одного подлинного качества, кроме едкого самосознания. О, как оно полно, это самосознание!
Впервые опубликовано: Новое время. 1911. 22 марта. No 12581.