Кто теперь самый несчастный человек в России, -- гораздо несчастнейший, чем находящиеся в бессрочной каторге, без надежды выйти на свет дня?
Их трое. Миллионеры. Из них двое еще в цветущем возрасте. Год назад совершенно счастливые, -- пока не пришла "мысль"... Месяц назад свободные еще физически, но уже один из них подпавший страшной "мысли".
Мысли -- вместо миллиона (пишут "имения", "дома") иметь два миллиона. На что? Чтобы жить еще шире, чем жил; или, правдоподобнее, -- закрепить, сделать неколеблемою ту привольную широкую жизнь, какою жил до 30-35 лет.
И, вместо этого, комнатка в три квадратные сажени, из которой никогда не выйдешь. Да что комнатка: темнее, чем в ней, -- в душе...
Что творится, что настало в душе де-Ласси?.. Что творится в душе его молодой жены? Что творится в душе их отца, старого генерала? Обо всех этих духовных ужасах нельзя думать без страха. На одну минуту перенестись в их положение -- значит начать сейчас холодеть. Значит -- просто начать сейчас умирать. Вот начинаешь понимать, что такое "духовная смерть", в отличие от физической. Насколько она тяжелее, страшнее физической.
Кто из троих несчастнее, -- муж-преступник, жена преступника, уже с ним связанная в "одну плоть и кровь", или старый отец, который уже перед недалекою, естественно, могилою видит такой ком черной крови, родной крови в своих белых, старческих, слабых руках?
Ужасы, ужасы...
Горе ни одного из них не уступает горю другого. Преступник отнюдь не есть самый несчастный из всех.
И какой мотив? Самый ничтожный. "К миллиончику -- еще бы миллиончик. И вот тогда совсем хорошо. О, тогда уже окончательно хорошо. Долги бы уплатил, имения выкупил. Собственно, остался бы на прежнем миллионе, но укрепился бы в нем; а то, в сущности, миллион этот уже растрачен, и осталась от него одна видимость. Долги, ужасные долги...
Но не могу же я продать лошадей и ездить на извозчике. Так, пожалуй, кто-нибудь скажет, что я должен ездить в трамвае. Вот новости!
Но денег ни у кого, нигде нет... Не могу же я работать, трудиться, как все... Да и захотел бы, -- не сумею. Нет, с этой стороны нет выхода.
Есть маленький, косой, неприятный выход... Второй миллион получился бы, если бы я один был наследником после тестя. Но замешался... фуй... брат жены: человек молодой, пустой, женившийся "по увлечению" на актрисе сомнительного театра и теперь ведущий какую-то буржуазную смиренную жизнь. Тусклое пятно, без интереса и значения... этот мой beau frere [брат жены (шурин) (фр.)]. Ну, вот, если он, человек, впрочем, слабого здоровья, умрет... Но умереть-то ему нужно вовремя, пока еще не родился у него ребенок от этой неинтересной его жены. Тогда, пожалуй, этот сумасшедший тесть привяжется ко внуку и завещает большую часть состояния внуку. Тогда все уплывет из рук.
Вот если бы он теперь помер, до внука и без внука... Но нет, не умрет: все-таки молод, хоть и слабого здоровья. И непременно народит внуков... И тогда все мои закладные так и останутся закладными, т.е. все имущество, которого я никак не могу поправить собственными руками, -- перейдет в руки хищников... кулаков, вчерашних наших крепостных".
Вот рассуждение, сложившееся из обстоятельств... У де-Ласси, вероятно, даже не было мысли... Но обстоятельства так сложились, что "мысль" уже стала веять над ними; и де-Ласси только пропустил в себя этого духовного микроба, не защитился от него... Не был защищен, -- ни "здоровою натурою", ни через "прививку".
Жизнь праздная... Лошади, экипажи. Который был, "похуже", -- продал; и купил, который показался "лучше". Беда, что ужасно много есть вещей, которые "получше"... И такая бесовщина: все "лучше" и "лучше", так что нет вещи, которой не было бы "еще лучше".
Вечно манило... Душа обратилась в сосок, который вечно что-то сосет. И это полутоскливое, полувеселое настроение, тоскливое, когда в руках вещь "похуже", и веселое, когда удалось приобрести "получше", составило настоящую душевную обстановку и несчастного и дурного Ласси. Между "получше" и "похуже", между тоскою и весельем, он был всегда как бы полупьян, нетрезв мыслью и душою, некрепок на ногах. У него все тряслось, и он весь трясся, -- в руках, в ногах, в корпусе, больше всего в голове.
Микроб и пристал, прилип... Невидимый, маленький.
"Так очевидно, что все закруглится, если этот мой beau frere, такой абсолютно неинтересный и никому решительно, кроме своей ничтожной жены, не нужный, -- умрет... Но вовремя, вот сейчас, пока нет... Но если ребенок... тогда все пропало, и я, и моя Нини (жена, -- или как ее зовут, -- все равно), и наши дети, весь наш род. Старый род де-Ласси, -- предки которого бились в войсках Елизаветы и Анны Иоанновны.
И Бутурлины -- исторический род. Как де-Ласси. Последние отпрыски орлов XVIII века".
* * *
Так все преступление выросло не из нужды, не из горя, не из захватившей человека опасности, избегая которой он обернулся и совершил преступление...
Но как электричество берется "Бог его знает откуда", а образует грозы, молнию...
И ливень проливается, потому что земля "потела", и пот поднимался кверху, и образовались облака...
Так и все это злодеяние, поразившее страну, в сущности, образовалось из какой-то "отсырелости почвы", "нездоровости воздуха", не более, не ярче...
Еще вчера ничего "не предвещало", а сегодня "случилось". Ведь, будь у Бутурлина не один сын, а два, -- и преступления бы не было. Будь еще дочь, -- тоже бы не было. Для преступления, собственно, образовалась маленькая, узенькая щелка. Микроб и пал туда.
* * *
Вспомнишь речь Церетелли в начале второй Государственной Думы, -- да и вообще часто повторяющиеся речи левых депутатов юного и неопытного нашего парламента: "Преступления создаются нуждою, преступлений не было бы, если бы не было бедности".
Причем всегда держится в уме схема голодного, крадущего у торговца с лотка калач... И дальше воображение не идет. Ни воображение, ни мысль.
Между тем, сколько "политических убеждений" держится на этой схеме, на этой мысли... Оно лежит в основе "разграничения партий".
"Ах, если бы не голод и нужда: мы расцвели бы в рай"... "Не противься злому", -- говорит и Толстой, разделяющий также надежду, что при отсутствии физического нагнетания человека на человека если и не сейчас, то мало-помалу прекратится всякое на земле зло, всякая в людях злоба.
Отодвинуты были в сторону, да и просто не поняты были мрачные предвещания Достоевского... Он учил, что зло и злоба, злодеяния и пороки, гной и кровь человеческие... есть плод укуса тарантула. Ну, не физического, не того, что обитает в прикаспийских пустынях, а другого, и страшнейшего. Замечательно, что великий мистик и психолог, человек идей и идейности, не только не представлял зло схематически, но даже и не хотел смотреть на него как только на "духовную сущность", "духовный феномен", "состояние нашей психики" и "пертурбации" в ней... Зло приходит, преступление приходит "во сне", когда на него "не оглядываешься", его "не видишь"; но "во сне", т.е. в высшей степени безотчетно; оно приходит почти как живое существо, с физикой, с телом, отвратительным и ядовитым. Его "Преступление и наказание" и "Подросток" написаны до открытия микробов, -- до всех открытий Пастера, преобразовавших природу в наших глазах; но Достоевский только не произнес слова "микроб", а открыл его раньше Пастера, как крошечное физическое существо, родящее все болезни в человечестве, и вот эти самые страшные болезни -- духовные. В бреду одного действующего лица в "Подростке" он описывает приключения этого человека и бессильную борьбу его с "ужасным насекомым", бегающим вокруг него, по стенам, по потолку, и все приближающимся к несчастному, которому, казалось бы, "встать и раздавить его". Читая страницы, думаешь: "Да почему он не встанет и не раздавит насекомое, имеющее вершок длины -- к тому же мягкотелое, с легкою скорлупкою, на гадких длинных ногах". Но насекомое умнее человека, сильнее человека, -- человек уже в его власти, но как-то не прямо, а косвенно и вот (приходится сказать)... как-то мистически. Как де-Ласси "во власти" наших глупых обстоятельств, что "привык уже покупать все лучше и лучше экипажи", что имения заложены, а у жены -- наследницы после тестя -- всего один брат... Да в Петербурге шатается какой-то алкоголик Панченко, -- "совсем опустившийся врач", которого бьет женщина, притом не жена и не любовница, и который... без бутылки водки с утра так же не может обойтись, как де-Ласси без шикарного кабриолета...
Вот обстоятельства, клубок их, из которого родилось насекомое -- мысль:
-- Панченко совсем пропащий человек... занимающийся темными делами. .. среди которых, если он полечит "не так" Бутурлина, то, ведь, серия этих "темных дел" даже почти не удлинится.
-- И во всяком случае, я ничего не делаю, не буду делать. Ничего решительно, кроме того обстоятельства, вовсе от меня не зависимого, что если молодой, некрепкого здоровья, человек помрет вовремя... то мои дела закруглятся и окрепнут. Но, ведь, это -- положение вещей, из которого вытекает моя естественная мысль, волевая мысль, мысль-желание, мысль-ожидание, чтобы молодой человек не долго жил... Т.е. умер бы скоро, поскорее, до ребенка... Мысль, невольная и "сама-собою", которую если я скажу вслух, то что тут прибавится...
-- Все -- Панченко. Я -- ничего. Но Панченко уже пропащий человек. Не то, что я, отпрыск знаменитого рода, один из лучших дворян Виленской губернии. Которому решительно невозможно ездить в трамвае, ходить пешком, обедать не в лучшем ресторане и уплачивать "человеку" за подачу чашки кофе менее рубля. Всякой птице свои крылья, и у всякой птицы свой полет. Я -- орел, а Панченко...
Длинное, склизкое насекомое, уже раздавленное своей судьбой, положением, пакостями. Ходячая пакость. Но вот, как именно насекомое, -- он "прилипнул к сердцу" де-Ласси. "Все с ума не идет"... "Думаю о том, думаю о другом, -- а все возвращаюсь мыслью к Панченку"... "Думаю о жене; но образ ее потускнел, и на месте его стоит заплеванная фигура Панченка".
"В самом деле, если Панченко... начнет лечить Бутурлина, я могу года через три получить миллион. Важнее закладных и всяких текущих долгов... Важнее всех текущих дел... Главное дело, первое дело. Единственное сейчас настоящее дело".
Насекомое из "вершка" выросло в версту. Давит... Сосет душу.
"И главное -- только теперь, сейчас почти. Будет ребенок у Бутурлина -- все пропало".
"Насекомое" обнимает мысль несчастного пламенем. Он и так-то шатается, всегда шатался. А теперь в вихре... и уже несется, куда несет его этот вихрь.
"Пусть Панченко впрыснет, а я получу... Просто, может впрыснуть загрязненным шприцем".
Панченко объясняет, что у здорового человека от загрязненного шприца могут появиться только нарывы...
"Ну, не шприцем загрязненным, а впрыснуть какое-нибудь загрязнение. .. Ну, что-нибудь. Ну, не яд, конечно! Зачем яд, так бурно и опасно и... преступно. Но "привить" болезнь... опасную, смертельную: это лишь косвенно будет преступлением, а прямо все-таки это не то, что хватить обухом по лбу или перерезать горло. Опустившийся человек этот Панченко: ему все можно. И... все равно. А я ему потом дам на водку".
-- Заплатите?
-- Поблагодарю... Жалкий вы человек... и нуждающийся. Мне жаль вас, и я вам помогу.
Есть слова ясные, и есть слова неясные. Есть слова полные, и есть полуслова. Наконец, есть слова окольные, для третьего не имеющие никакого значения, не заключающие никакого смысла и понятные только в данную минуту, в данных обстоятельствах и... данным лицам, -- говорящему и слушающему. Сыск напрасно искал "письменных документов", преступного условия, назначения крупной суммы...
Ничего не нашли. Да, без сомнения, ничего и не было...
И Панченко, даже пьяным умом, понимал, что труд, риск и применение науки не остаются без вознаграждения. Обеспечивало "слово благородного человека". Никогда не обсчитывавшего партнеров, не "обижавшего" ему служивших людей...
* * *
Сырость... Мгла... Темь... Грязное потение Земли-планеты. Все мы не воспитаны. Русские все растут "дичком", без традиции, кроме "славных преданий рода", без навыков детства и отрочества иных, как дать слуге "не менее столько-то" и не завтракать в ресторанах средней руки. "Держись яруса высоты, на который поднялись твои предки, и не опускайся ниже; Боже упаси опуститься ниже!"
Вот завет, фанатичный, один. Побочно около этого кой-какие науки, что-нибудь из "образования" в училище правоведения, в лицее, в привилегированной военной школе. Параллельно всему этому и заливая все это, -- рысаки, экипажи, хорошая любовница в одни годы, выгодная жена в следующие годы. И дети, тоже с этою "традицией", все более "укореняющеюся", чтобы не "опускаться", а если можно, то и подняться еще вверх.
И -- никакого труда.
Ни шепота голосов в душе.
Ни "страха Божия", старого, деревенского, заветного, народного.
Страх человеческий... да, вот перед шепотом и язвительными улыбками: "Де-Ласси опускаются... Продал конюшню... Неужели будет продавать мебель?"
-- Сам не продаст, -- кредиторы продадут.
-- В таком случае мы приедем на аукцион...
Микробы мысли густою толпою летели за ослабевшим... облепили его.
И уже не было доступа ни свежему воздуху, ни крепкой мысли. Пока пал... в какой-то сумасшедшей фантасмагории.
Что же думает, как чувствует его жена? Его тесть? Неужели у де-Ласси есть дети? Неужели на голову его пало еще и это несчастье? Кошмар ужасов...
А мы-то думали и думаем, что наша Русь так тиха и безобидна; и, кроме "Нравов Растеряевой улицы", описанных Глебом Успенским, да "Река играет" Короленка, ничего и нет у нас. Пейзажи Тургенева и "быт" Толстого... Не наивничают ли наши художники-беллетристы?
Впервые опубликовано: Русское слово. 1910. 27 мая. No 120.