Розанов Василий Васильевич
Новые вкусы в философии

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Л. Шестов. Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического мышления. С.-Петербург, 1905.


В.В. Розанов

Новые вкусы в философии

Л. Шестов. Апофеоз беспочвенности.
Опыт адогматического мышления. С.-Петербург, 1905.

   Навсегда осталось у меня в памяти одно смешливое и до известной степени философское воспоминание. Лет 7 назад приехал сюда, в Петербург, покойный московский философ Ник. Як. Грот, редактор "Вопросов философии и психологии", и как в портфеле редакции лежало несколько моих статей, напечатать которые он затруднялся по таким-то и таким-то соображениям, то для переговоров он и пригласил меня к себе, где-то на Большой Конюшенной. Морозное было утро, и в первый раз я увидел славное, здоровое (увы, это было обманчиво!) русское лицо председателя Московского психологического общества. В то время очень нашумело энергичное заявление "тоже знаменитого" или, может быть, "еще более знаменитого" петербургского профессора философии, г. Александра Введенского (знаменитых Введенских у нас два -- Алексей в Москве и Александр в Петербурге, оба философы): "что из общей недоказуемости бытия всех вещей философ вправе исключить личное свое бытие: подавая голос и пр., размышляя и т.п., он имеет в этих самоощущениях непререкаемую очевидность своего существования. И, таким образом, философскому скептицизму должен быть положен предел: объектов, правда, нет или они призрачны, зато наверно и бесспорно существуют субъекты". Ужасно страшусь, не передаю ли я философему Александра Введенского совершенно наоборот: т.е. что философы до него предполагали достоверным по крайней мере существование субъектов, а он отверг и это. Может быть. В "Вопросах философии психологии" поднялся тогда ужасный шум из-за этого тезиса Введенского, писали "pro" и "contra", доказательно, умно и пространно. День был ужасно морозный. Грот стоял спиною к хорошо натопленной изразцовой печи, а я немножко ему завидовал.
   -- Так, решительно вы отвергаете и личное свое существование?
   -- Помилуйте, какое же это доказательство?! "Философ издает голос и слышит его". Но ведь это феномен, где же ноумен? И в лесу звуки он слышит -- однако это миражи. А что там, произнося слова, он шевелит гортанью, то ведь он при этом чувствует только 1) усилие и 2) сопротивление, а что они такое в себе самих -- кто же это знает? И самая эта связь гортанных усилии с воспринимаемыми его ухом звуками -- не проблематична ли?
   "И что ему сесть на диван: тогда я погрелся бы", -- толкалось у меня в голову.
   -- Так, вы говорите, дядя ваш (известный статс-секретарь) умирает? -- спросил я вслух.
   -- При смерти.
   -- И никаких надежд?..
   -- Ну... ему почти восемьдесят лет. Я и приехал сюда поэтому... Знаете, семья растет, ежегодно новый ребенок, жалованья три тысячи в год... я уже стал брать частные занятия по разбору дворянского архива, справы нет, замучился. Может быть, вот теперь...
   И страшно было думать, что этот молодой, красивый и свободный человек так гоним нуждою.
   -- Так, Введенский не прав и нет достоверности даже в субъектах?
   -- Какая же достоверность? Все иллюзии. Все только кажущееся. "Мир есть только мое о нем представление" -- этим тезисом кончил Кант и этот тезис поставил первою строчкою в своем главном произведении Шопенгауэр. Бороться против этого...
   -- Так, вы думаете, ваши обстоятельства поправятся?
   -- Непременно...
   И главное -- морозный день, эта Конюшенная и что он так дьявольски долго не отходил от печки, поставив и сапог на маленький карниз внизу, чтобы согреть подошвы ног, когда мои назябшие ноги ничего такого не имели, и сам я ежился -- все сопоставилось так ярко и изумительно с его упорным философским тезисом!
   "Эх, философы! философы!.." -- подумал я. Да, мне кажется, эти прозябшие ноги, Конюшенная и смерть дяденьки и есть подлинный ноумен, которого вы ищете: а что там написал Александр Введенский, и о чем вы спорите в журнале, и то, о чем ты читаешь в Московском университете лекции, -- все суть такие коротенькие феномены, что даже и рассмеяться нечему. Были и нет. Да и вы сами ими не интересуетесь. Ну, кто же из-за открытия Введенского прискакал бы из Москвы в Петербург? Но мысль о дяденьке -- привела. Ему и кресла. Ему трон. А "ноуменам" и "феноменам" даже и табурета подать не стоит.
   Теперь я уже остыл и, верно, передал все это тускло. Но не может читатель вообразить, до чего в тот миг, при этой встрече ярко-ярко конкретного с столь же упорным, фанатичным убеждением Грота, что "ничего не существует", -- легло на душу мою тем ярким впечатлением, которое завершает и ставит точку около целого ряда таких же подготовительных впечатлений. И раньше для меня действительность была милее книг, иная уличная сценка -- казалась красивее стихотворения, написанного о такой же сцене на улице. Ей-ей, философы и философия только ходят бледным призраком около реальной жизни; они не только сами сухощавы: около них похудела и действительность.

* * *

   Вот почему я был совершенно подготовлен к восприятию таких книг, как "Апофеоз беспочвенности" г. Л. Шестова. Заглавие яркое, но очень неточное; нужно бы подписать: "апофеоз бессистемности", каковая поправка сделана и самим автором в подзаголовке названного сочинения: "Опыт адогматического мышления". До сих пор он был, напротив, жестокий систематик, начав свою литературную деятельность двумя книгами: "Добро в учении гр. Толстого и Ф. Нитше" и "Достоевский и Нитше". В обширном введении к книге он рассказывает о некоторых своих философских переживаниях, которые имеют далеко не личный только интерес и их придется принять во внимание всякому систематику философии и историку философов. Я уже писал, рассказывает он, новый труд и довел его более чем до половины, когда более и более начал чувствовать отвращение к его продолжению. Все было готово: материалы, план (вероятно, по "систематизации" какого-нибудь писателя); оставалось только излагать далее и "завершить". Но я почувствовал глубокое несовершенство и неистинность всей работы, -- не по технике исполнения, а по самой задаче работы. Например, от простого перемещения таких-то и таких-то излагаемых идей, от нового соседства такой-то мысли с другою, -- тогда как у излагаемого автора стоит это иначе, -- она получает совершенно новое, боковое освещение и теряет истину глубоко личного выражения. Я работаю над автором и "выясняю" его, между тем мысли автора и должны остаться в той бледности, неуверенности, колеблемости, какая есть у него; что только в этом виде они и сохраняют свою художественную тонкость и человеческую искренность. Я возненавидел свои "следовательно", "но", "потому что", -- все эти искусственные и вовсе не верные сцепки логического здания. Книга, таким образом, рассыпалась. И вместо ее появился хаос афоризмов. В этой груде мыслей, ничем не связанных, каждая страница воспринимается отдельно; может быть, она и не верна: но ее неверность ничего не разрушает в двух соседних страницах и в свою очередь ни мало не зависит от того, верны или неверны они. Каждый камешек здесь говорит за себя и только о себе и имеет свою удельную цену, определяемую составом его и обработкою, а никак не ценностью постройки, в которую он вставлен. Да и вовсе нет такой постройки. Вся книга представляет собою сырую руду души автора -- души, проработавшей много, утончившейся, наточившейся в этой работе; но которая вдруг ослабла и, растворив двери в себя, говорит: "Входите сюда все и смотрите, что тут осталось, и выбирайте, что кому нужно: я сам не оценщик более своих богатств и даже я отказываюсь от них, как собственник". Получилась (по нашему мнению) книга действительно интересная, изумительно искренняя, с которою ни в какое сравнение не могут идти его работы над Толстым, Нитше и Достоевским.
   Своеобразная метаморфоза писательской и философской манеры. Авторы пишут или начинают писать "отрывками", без системы и порядка; но и мы, читатели, не имеем ли неодолимую потребность, начиная с известного возраста, читать тоже "отрывочно" и, напр., купив книгу, не читаем ее от доски до доски, а только "просматриваем", т.е. "выуживаем" из нее что-нибудь почти наугад, а остальное бросаем, переходя к другой книге. Таким образом читатель, в восприятии, можно сказать, предупредил намерение автора, как оно сказалось у г. Шестова. Читатель разбивает "сочинение" на афоризмы; он прямо разрывает "сшитую" единою мыслью или единою темою книгу на отдельные листы, выбрасывает целые главы, не читает ни конца, ни начала, не знакомится с "исходными точками зрения" автора, а просто берет что-нибудь из его наблюдений или из его мыслей, берет с удовольствием и пользою, чтобы никогда потом не забыть, но книги, как целого явления, не берет себе в душу. Секрет этот -- секрет читателей позднего возраста. Но его нужно скрывать от молодежи, которая должна учиться ревностно, читать целиком и даже систематично. Ей, на молодые зубы, всякая страница в корм, всякое сведение еще ново, всякая мысль крепче того "юношеского молока", которое бродит в жилах раньше появления в них настоящей крови. Ну, а на старые зубы нужно чистое зерно, без "связывающей" их соломы...
   Г. Шестов, обращаясь к собственной жизнедеятельности философов, указывает тщету и искусственность их систематизирующих построений. "Всякий философ-исследователь рано или поздно сбрасывает с себя намозолившую ему спину вязанку чистых идей и делает привал, чтобы зачерпнуть живой воды из эмпирического источника, -- хотя бы он и дал вначале самое торжественное обещание не прикасаться к эмпиризму". Самый яркий пример этого -- Кант, когда от "критики чистого разума" он перешел к "критике практического разума". Никто не имел этого чистосердечия, как он. Обычный процесс нашей жизни -- постоянное движение, постоянное самообновление, постоянное видоизменение себя. Но этот нормальный процесс жизни имеет в себе "колена", "переломы"; и философия, большая у больших людей и маленькая у маленьких, возникает обыкновенно в этих "коленцах" личной биографии, когда движение вдруг и в сущности временно останавливается, и тогда человек начинает подводить "итоги", воображая, что все "кончилось" и он увидел вожделенную "крышу" над собою. На самом деле человек просто устал, да и разработал действительно до конца задатки предыдущей фазы своего роста: такой маленький факт личной биографии, из-за которого не стоит кричать и сочинять целые книги. Но у даровитых это выходит обманчиво хорошо. "Здесь, может быть, и кроется разгадка того, что каждое новое поколение выдумывает свои истины, нимало не похожие на истины предыдущих поколений и даже не имеющие с ними никакой преемственной связи, хотя историки из сил выбиваются, чтобы доказать противное. Какая может быть связь и взаимное понимание между бодрым юношей, вступающим в жизнь, и усталым стариком, подводящим итоги своему прошлому"...

* * *

   Все это так... И психологически прав г. Шестов. Но остается остроумною старая победа Рудина над Пигасовым:
   -- Никаких нет убеждений!!!
   -- Это ваше убеждение?
   -- Да! Да!
   -- Как же никаких: вот вам на образец одно -- ваше собственное... Г-н Шестов написал 285 страниц, посвященных литературе, морали, метафизике, истории, -- страниц прекрасных и вдохновенных. Связаны ли они каким-нибудь единством? Конечно да! упорным, фанатичным отрицанием системы, свободною отдачею ума своего, вкуса, сердца, веры власти живых фактов жизни и литературы. Но что же мы видим? Потеряв "систему" -- книга его выиграла в истине и точности: качества научные и, надеюсь, философские. С "системою" он был просто компилятором: и, посвящая труды свои Толстому, Нитше, Достоевскому, -- был рабом этих гигантов, что в конце концов ему наскучило. И, конечно, как бы тщательно ни было произведено "препарирование" чужой головы, -- живая голова все же лучше этого своего "препарата". Говоря попросту, если юношеству еще и могут быть необходимы и приятны "путеводители" по чужой душе и мысли, то для зрелого человека они никогда не заменят удовольствия в третий и пятый раз пропутешествовать по "собранию сочинений" интересного и содержательного писателя. Шестов бросил работу не философскую, не точную, слабо научную и перешел... не к "беспочвенности" и даже не к "адогматизму", а к очень определенной системе чистого эмпиризма, материализма, натурализма, но только художественно и даже поэтически выраженного; выраженного во всяком случае патетически.
   Тут есть не только философия, а даже немножко религии: "мир Божий лучше человеческого". Лучше -- и в смысле истины, и в смысле красоты, и в смысле даже морали; чище, прочнее, невиннее. К нему, к его подножию Шестов и положил венок философа. "Тебе буду служить", "ты кумир мой". Вкус и убеждение, встречавшиеся уже у греков, и совершенно вписуемый в "историю философии", как бы это ни было неприятно автору "Апофеоза"... И какое слово выбрал: "апофеоз" -- ведь это вопль сердца, умиление, вера, и как не сказать с Рудиным:
   -- Вы ничего не апофезируете? Вы все отрицаете? Всю философию от Фалеса до Канта? Но этот ваш "апофеоз" и есть ваша философия!
   Мне кажется, историею своих занятий г. Шестов и приведен был (по крайней мере отчасти) к своей последней книге. Он посвящал свои труды и Достоевскому, и Толстому, о которых сказать, что они "не философы", конечно, никто не решится: хотя они и не написали не только "систем", но и никакого учебника или рассуждения с "началом, серединою и концом". Они все -- в замечаниях, в оговорках; в восклицаниях и афоризмах. И от этого философия их несравненно жизненнее, ярче, нужнее каждому, чем философия профессоров наших университетов, да и не одних наших... Но и далее: разве Заратустра Нитше не изрекает только афоризмы, разрозненные страницы? И наконец, отходя назад, разве Шопенгауэр искал свою философию так, как от Декарта до Канта германские, французские и английские философы? Философия испытала во вторую половину XIX века перелом, какого никогда не знала и который был гораздо существеннее старых переходов от "системы" к "системе", старой борьбы между критицизмом и идеализмом, между эмпиризмом и "дедуцированием" (дедукция, отвлеченная логика). Перелом этот состоял как бы в изменении "костяного состава" философии. Сверх ума -- она вдруг начала получать характер, темперамент. В бескровных щеках ее зарделся румянец. Мертвец ли воскрес, кукла ли ожила, но только, начиная с Шопенгауэра, мы стали замечать в философе еще поэта, художника, демагога, "пророка" -- цельную личность вместо хорошо отпечатанной, переплетенной и поставленной на полку книги. Своею книгою г. Шестов не создал новую мысль, а дал название -- если и не точное, то яркое -- явлению, не только давно назревшему, но почти и созревшему и давно получившему власть, обаяние и признание. Вместо "системы мысли" или "ряда систем мысли" будущий историк философии будет иметь дело с "системою человека" или "рядом систем человека", т.е. будет изучать, рассматривать и объяснять ряд очень высоких и законченных человеческих личностей, громадно влиявших на свое время, но которые говорили стихами или прозою, романом или рассуждением -- это совершенно безразлично.
   Философия потеряла старую форму. Но потеряла ли она прежнюю задачу? Напротив: она и сбросила старую, изжитую и уже начавшую прикрывать собою ложь форму, чтобы сохранить верность вековечной задаче своей. Философия ведь не столько есть "истина" или "система истин", сколько неустанное к ней стремление, ее искание. "Мудрецы", уже все узнавшие, те и назывались "цoфoб", "цoфoЉ". Таковы теперь учителя гимназии. "Философ" же обозначает только "друга" мудрости, ее "любителя", ее "любовника", который может быть очень несчастен, всю жизнь проискав, прогонявшись за призраками и так и не увидавши своей Дульцинеи... Г. Шестов, написав более сотни "отрывков", из которых за каждый порознь, т.е. за истину каждого, он сцепится зубами и когтями с критиком и читателем, конечно, не есть человек, который потерял и отверг "почву под ногами" или возненавидел все и всякие "догматы", а есть фанатичнейший искатель своей "Дульцинеи", но только она у него раздробилась, как и у рыцаря Ла-Манха, на множество образов, которые при ближайшем рассматривании оказываются простыми трактирными служанками. Чувствую, что у Шестова зеленеют глаза и он готов схватить меня за горло: "это подлинная Дульцинея..." Но ведь я и вызываю гнев его только с тем намерением, чтобы защищать старую рудинскую истину, и вместе старую истину всей истории:
   -- Есть убеждения! Есть истина! Есть вековечная к ней любовь, именуемая философиею!

* * *

   Философия становится лирическою. Да не отражает ли она, в этой перемене темперамента своего, огромную совершившуюся перемену во всем течении мировых дел и отношений? Лириками становятся или хотят быть и священники -- на место прежних "догматиков"; дипломаты стыдятся переписываться только через канцелярию, а произносят речи на митингах; больших романов, т.е. больших и спокойных эпических созданий, как у Диккенса и "старого" Толстого, не появляется, и даже никто не ждет, не начнется ли "с января" новая "Война и мир", новый "Домби и сын", тома этак на три, на четыре... Никто этого не ждет, т.е. исчезло это в инстинктах человека; даже ученые открытия сообщаются торопливо и нервно, через какие-то "рефераты, прочитанные в заседании общества такого-то", и новый Ньютон не засядет на много лет за многотомный труд, как еще недавно делал это Дарвин, делал Милль, эти "эпики" науки и философии. Переменилось сердце человеческое. И "сумасшедший" Нитше, до такой невероятной степени овладевший настроением целой Европы, был своими афоризмами-мечтами, "афористическою" тоскою, афоризмами, "предвещаниями" и "пророчествами" только ранней, очень раннею ласточкою, приведшею "другое время года" нашей цивилизации. Кант, т.е. ум его калибра и направления, не только не появлялся долго, не только не появится, но его и не нужно больше. Заметьте, нет и историков таких, т.е. такого калибра и направления, как Соловьев, как Карамзин, как Шлоссер или Вебер. "Полные собрания сочинений" разбились на томики, да и томики разорвались на страницы. Между тем воображать, что это только по бессилию и бесталанности нашей эпохи, -- невозможно. А открытие радия и радиоактивности? и тот же Нитше в философии? или у нас философ и поэт Соловьев, которого не поставить же наряду с Владиславлевым и Троицким? Всюду лирика подымается, всюду эпос падает. Кто не замечает это поразительное всюду отсутствие смеха, уменья смеяться, предрасположения смеяться? Лирики -- не смеются, а вот эпики -- слишком часто. Одновременно, как Толстой писал "Войну и мир", Щедрин -- смеялся. Русская ли литература не смешлива? Смех составляет 3/4 ее, и притом самые талантливые: от Кантемира и Фон-Визина, через Грибоедова и Крылова и вплоть до Гоголя и Щедрина; но уже у Щедрина смех вышел неуклюжим, тяжелым, не легким; очень нужным по политическим обстоятельствам эпохи, как бы вызванным, вынужденным, но внутренне для самого автора трудным и мучительным. Гоголь "незримыми слезами своими" подвел черту старому смеху, как бы сказав: "За чертою -- будут слезы, выкрики, стенания..." Величайший в нашей литературе смех и последний настоящий смех. Но что же такое делается в истории, куда все клонится? Дико было бы сказать, что мы менее теперь дорожим "истиною", положим, -- философскою или научною, или что мы менее деятельны, менее ищем, усиливаемся, работаем...
   Все, напротив, страшно уторопилось, а сердца исполнены тоски и ожидания. Но этим сердцам совершенно стали не нужны целые категории прежнего созидания; не строится ни великих дворцов для царей, ни великих храмов для Бога, как вот не строится и этих "прочных философских систем": будто точно ожидают все, что вот придет облако и все поставит в тень, придет вечер и сметет все... Но что я предсказываю? Слишком "догматично" и определенно: тут меня поправит Шестов. Может быть, ожидается не "философская система", а "новое святое слово"... "Святость", дорогого чего-то, искали больше, чем основательности, и у Шопенгауэра, и у Нитше, несмотря на его "а-морализм"... Ищут чего-то снимающего раны, утешающего: "Дух-Утешитель придет": это, что ли? Похоже и на это, как похоже и на бурю Утешение... Правда, на такое обещание все подняли бы голову, не засмеялись бы, как непременно засмеялись бы в "классический век русской сатиры", или сказали бы "не нужно" в счастливые дни "классической германской философии".
   А книгу Шестова почитайте: на редкость занимательна, "нравоучительна" и ни страницы лишней.
   
   Впервые опубликовано: Новое время. 1905. 17 сентября. No 10612.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru