Розанов Василий Васильевич
О священстве, о древних и новых жертвах

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Василий Васильевич Розанов

О священстве, о древних и новых жертвах

Доклад, прочитанный на 2-м Религиозно-философском собрании в С.-Петербурге в ответ на прения, возбужденные докладом В. А. Тернавцева: "Русская церковь перед великою задачею"1.

   1 Вовсе не был помещен в "Записках религиозно-философских собраний", печатавшихся при "Новом пути" за 1903 г. -- В.Р.
   
   Споры наши, имея темою расхождения церкви и общества, спустились в очень невысокую сферу: взаимных, хоть и не прямых упреков. При этом мы, интеллигенция, имели поучительный пример со стороны представителей духовенства: от него мы не слышали еще ни одного укора, тогда как сами высказали несколько. Ход дебатов невольно приобрел публицистическую окраску. "Исправитесь"! "Мы постараемся -- поверить, а они пусть начнут делать: и все кончится благополучно". Между тем стоит так поставить вопрос: да отчего же тысячу лет духовенство не делало, и опять же тысячу лет интеллигенция была или скептична, или еретична, -- чтобы рассеять наши публицистические надежды и заставить спуститься ниже, глубже. На наш тревожный вопрос: "Отчего мы разошлись?" -- в поверхностном слое публицистики вовсе нет никакого ответа или есть ответы пустые. Подобно тому как некоторые запутанные вопросы арифметики, например о непрерывных дробях, находят решение свое только в высшем алгебраическом анализе, так и тема, конечно публицистическая, о расхождении интеллигенции и церкви, имеет решение не в собственной своей сфере, а в религиозной или, точнее, в философско-религиозной.
   Присмотримся к духовенству, вдумаемся, оценим. Не есть ли это личный и живой, ходячий фетишизм? Говоря это, я не укоряю, а определяю. Ибо очевидно, каждое духовное лицо, принимая сан, вступает в ячейку, не им приготовленную, и в которой он не может пошевелиться. Итак, укорам здесь нет места. В ризах священник, в эпитрахили, и он же просто в рясе -- как бы различное бытие. Он в ризе -- как бы икона в окладе; без ризы -- живопись без отнесения к ней молитвы. От царя до нищего перед священником в эпитрахили мы все безмолвны, безропотны, покорны. Нельзя не заметить на литургии, что мы молимся святому месту (храма), святой службе, но немножечко молимся и священникам. Самое слово "священник" близко к "святой человек". Почему-то одеяния их, именно ризы, получили тот же металлический, золотистый или серебристый отлив, так и оклады на образах: тенденция, невольная и бессознательная, к слиянию -- очевидна. Усопший архиерей часто переходит на образ (святители Николай, Филипп, Алексей, Петр, Иона); и, конечно, жизнь всего духовенства тянется сюда, все они узкою тропою, тесным путем идут как бы на алтарную стену. Не доходят, падают, но это -- все равно: важна верхняя площадка, на которой стоят избранные. В попечении об этом "узком пути Марии" духовенство и забыло мир, широкие пути Марфы, забот, трудов, реальной помощи реальному миру. Священники и особенно черное духовенство, суть поклоняемые dii minimi {младшие боги (лат.). }, нижний ярус христианского Олимпа; да это ясно и выражено в словах: "земные ангелы, небесные человеки". Откуда так все сложилось? Пошло все от таинства священства. Уже в первые апостольские времена священники "рукополагаются" (Деяния. IV, 23: "рукоположив пресвитеры в каждой церкви"). Какое это имело значение? И Авраам, посылая слугу отыскать жену Исааку, и Иаков, благословляя детей, -- "возлагают руки им на голову". Это -- знак отечества рукополагающего; знак учительства; жест заботы, повеления, поручения. Но посланный, получивший поручение, или учитель -- еще не суть "священники". Развилось понятие об особой "благодати священства". И вот тут, мне кажется, произошло в истории одно странное и мучительное обстоятельство.
   Когда древний закон был разрушен ап. Павлом как не нужный для спасения, а jùs canonicum {каноническое право (лат.). } еще не родилось, то в эту пору, так сказать, "междуцарствия" двух законов, -- для человечества, которому нужно же было чем-нибудь руководиться в подробностях жизни, создано было понятие и чувство "благодати" как какого-то внезаконного поверхзаконного веяния. "Благодатью спасаемся", -- дан был им лозунг, плачущим, что Синай скрывается под водою, тонет в волнах небытия; и обрезание, и субботы, о коих Бог сказал: "дано вам это в закон вечный". Из таких выражений, как, например, во 2-м послании Иоанна: "да будет с нами благодать, милость и мир", или: "благодать вам и мир от Бога-Отца" (1 Коринф. 1, 3), и множества подобных видно, что благодать представляет высшую степень человеческо-божеской духовности, какого-то веяния, реяния с небес на землю, или восторгов человеческого сердца, без всякой принадлежности кому-нибудь, без всякой специализации, без всяґкой классификации. Теперь что же совершилось далее? "Благодать сердґца", неуловимая и нематериализируемая, как и "мир сердца" в приведенґных выше выражениях, стала какой-то уловляемой, помещаемой, переґмещаемой, делимой и классифицируемой духовной эссенцией, несомненно пространственно-ограниченного значения. И кажется, это возникло в момент сложения новозаветного закона, когда спасительный лозунг "благодать" просто перестал быть нужен и даже стал опасен, как характерное внезаконное и поверхзаконное "веяние в сердце". Стала благодать "браться" и "даваться" и поделилась иерархически; и в то же время полог благодати, некоей природной святости, врожденного богообщения, был сдернут с мира. Мир стал гол; светск, нищ; безблагодатен; зато священство и вообще иерархия стало утроенно благодатно, и притом так материально благодатно, что глагол Предтечи: "Покайтесь, ибо приблизилось царство Божие",-- замолк для него, замолк от Пиренеев до Вятки.
   Лично духовенство, я думаю, прекрасно. Но именно в золотящихся одеждах его, иконообразное -- оно ужасно потому, что непоправимо, неисправимо, нераскаянно. Я не преувеличиваю чувства и идеи греха: но без нее слабому человеку трудно бы прожить. Согрешил -- и стараешься добрым маленьким дельцем поправить занозу в сердце. Я видал студенґтов кающихся, гимназистов, чиновников кающихся друг перед другом. Все мы знаем, как черною полосою проходит четвертая и седьмая неделя великого поста для мирян: они каются, и это видно, заметно в обществе, это маленький духовный траур в стране. Совесть, очевидно, растревожена. Но видал ли кто и заметно ли вообще покаяние духовенства? Нельзя не обратить внимания, что это таинство как бы ослаблено для них, стало нечувствительно, разрежено. Теперь сейчас вы поймете, как это важно: светская литература полна самобичевания; но возьмите духовные журґналы: это сплошное счастье и самоуверенность, самодовольство. Таким образом, духовенство почти потеряло в укорах совести жгучий момент к подвигу, о недостатке коего здесь в собраниях говорилось: оно не побежало к голодающим, оно не представительствовало пред Грозным (кроме единственного случая -- Митр. Филиппа), не волновалось от Аракчеева; не торопилось учить детей в школах. Греки называли богов "блаженными" "οι μάκαρεξ": вот такие "счастливые боги" суть и "земґные ангелы, небесные человеки", "священники", т. е. "святые" и, словом, чин -- духовенства в эпитрахили. В рясе -- он друг, человек, ученый, в душе иногда поэт, часто -- гражданин. Но он надел ризу: а теперь вы к нему не достучитесь, теперь умерло его сердце и умер его ум.
   Как только благодать материализировалась и распределилась между духовенством, мир стал рабом его, от царя до нищего. От. Матвей Ржевский говорит Гоголю: "Не подходишь под мое благословение, бегаешь благодати". Благодать ему представляется электричеством, струящимся с его рук, как с иголки громоотвода. Гоголь пусть и гений, но все же человек, а от. Матвей, каков бы он ни был лично, по способности каждый день надеть эпитрахиль и идти по "узкому пути" на алтарную стену, в киот, под ризу -- вовсе не человек, а некоторая божественная вещь, божественное существо. У него ни тоски, ни горя; "οι μάκαρεξ" -- блаженные боги! Наука, жизнь, труд, заслуга, гений -- все померкло, понизилось перед "возложением рук", непосредственно от апостолов до от. Матвея: перед тем "возложением", которое, кажется, первоначально имело характер просто доброты и заботы посылающего о посылаемом. Сколько праведников, как Бруно, погибли от духовенства! на сколько праведных дел, событий, жизни прямо плюнуто с "узкого пути Марии" (мученичество, инквизиция, у нас -- сектантство). Странно: семьдесят толстовцев и полторы тысячи пашковцев заставили духовенство "разодрать ризы на себе". Но вот нарисуйте картинно, ярко, как жгли Джиордано Бруно: ни Боссюэт, ни пастор Штекер, ни В. М. Скворцов {Заведующий миссионерским делом в России, чиновник особых поручений при обер-прокуроре св. Синода, присутствовавший на собрании этом и на всех других. } не посыплют пеплом головы от зрелища. И до сих пор католичество ведь нисколько не раскаялось в инквизиции; восточная церковь не раскаялась, что около V--VI вв. в Греции почти повально вырезывались жиды за печать Ветхого Завета на себе. И когда спрашиваешь себя, да как на это все духу хватало, то находим ответ в этом преобразовании учения о благодати: перед "богами" все человеческое -- ничто, и гений, и заслуга, и жизнь. В то же время христианское человечество, лишенное участия и собственности в благодати, подпало или, точнее, подведено было духовенством под "иго закона" гораздо жесточе, неумолимее, чем как было под ним до "искупления" ветхозаветное человечество. Подведено под "иго" своих специальных "духовных" законов -- активно; а пассивґно -- через допущение государству издавать для стада какие угодно законы. В этом стаде у каждой овцы у нас отнято всякое внутреннее сопротивление, всякий упор, твердость -- против внешнего давления. Твердость правая, упорство святое, которое опиралось бы на листочек общего венца: благодати, всему человечеству данной. Это бессильное и бесправное стадо со сломанными у него костями (отнята точка упора), естественно, повело себя нервно, патологично, немощно и буйно; повело, как санкюлот. Идея царственного достоинства, священства "по чину Мельхиседекову" (вне иерархического порядка, чьего-либо назначения), откуда в Ветхом Завете и родилось пророчество, -- эта благороднейшая и зиждительная идея была снята с человечества: и угасло пророчество. Осталась только публицистика, нервная, сорная, блеклая. Но по-мещански она все же делает добросовестно свою мещанскую работу. Тогда как "старший брат" этого блудного сына Небесного Отца и не пророчествует, и не делает; а только, ссылаясь на "благодать Христову", это как бы новое "первородство", зажимает нос от "пороков" младшего, брата и обвиняет, упорнее всего обвиняет его перед Отцом своим -- Богом "щедрот", как мы верим в сердце своем.

* * *

   Это -- частности. Но есть и мировая сторона в нашей проблеме. Ведь о чем мы толкуем? О нереальности христианства. Об этом все плачи, в целой Европе. Человек бы должен бежать к Богу, а миссионеры, инквизиция, коллегия "de propaganda fide" {по распространению веры (лат.). }, Боссюэт или Штекер явно ухаживают за "неверами", прямо волочатся за публикой. Явление и комичное, и страшное. Волокитство верующего за неверующим есть общий факт целой Европы, и притом начиная с Тертуллиана. А евреи, например, прямо не пускают в свою веру, грозят, пугают; и все же "от Израиля быть Спасение" и Библию никому не нужно навязывать: ее иллюстрирует Доре, изучает Невер-Ренан, все ее чтут, о ней плачут, и с изумлением мы формулируем: "боговдохновенна".
   Европа не "боговдохновенна". Оттого и нужно всякого недоверка ловить лесою Петра. Отсюда "de propaganda fide" и даже наши собрания. Что за факт?
   Да есть ли реализм, реальность, реалистический момент в самом христианстве? Возьмите картину. Один и тот же узор ее можно начертать карандашом, чернилами, акварелью, масляными красками. Опять, значит, истина остается, истину я не оспариваю; а указую только на отсутствие налитости кровью и соком всего дела. Бескровное и бессочное -- вот что такое наши религиозные "понятия". Даже дико сказать "понятия". Почему религия должна быть понятием, а не фактом? "Книга бытия", а не "Книга рассуждения" -- так началось "ветхое" богословие. -- "В начале бе Слово" -- так начинается "новое" богословие. Слово и разошлось с бытием, слово -- у духовенства, а бытие -- у общества; и "слово" это бескровно, а бытие это небожественно. Но, повторяем, где же корень этого расхождения?
   Перемена жертв. Как мы повторяем: "Жертва Богу -- дух сокрушен, сердца уничиженного Бог не уничижит". Но почему это слово Давида нам так понравилось, а равные слова других мест Писания о принесении жертв Богу "в сладкое благоуханье" мы не помним, пренебрегли ими? Я читал у Златоуста о древних жертвах: "Конечно, не надо, конечно, гадость, потому что воняет этот убитый скот". Он только и понял, что дурной запах от древних жертв. Но ведь кровь есть не запах, кровь есть мистицизм и факт. Златоуст даже не вспомнил слов Писания: "Кровь не проливай, а закапывай в землю: ибо в крови -- душа животного". Златоуст уже ничего не понимает в жертвах, и с новых точек зрения долбит слушателям: "Жертва Богу -- дух сокрушен". И сокрушились мы в духе, т. е. пали, разрушились, потеряв кровный, родной путь к Богу в таинственных древних жертвах. Настали "бескровные" жертвы, водянистые, риторичные. Все мы будто бы "сокрушены в сердцах", а на самом деле обделываем свои делишки. Просто мы не делаем сладкого Богу, и Бог нас забыл, а Европа потеряла Богоощущение. Откуда -- атеистическая наука и атеистическое искусство. Откуда -- полемика духовенства и печальные "волокитства". Европа в религиозном отношении -- просто являет отвратительное зрелище, и я уже в Тертуллиане-риторе чую носом "первое стилистическое в Европе перо", Ренана -- историка. Все они одной категории: или риторы, или политики. И ни у кого из новых, а у древнего Давида вырвался глагол: "Богу жертва -- дух сокрушен" и проч., ибо около таинственных-то древних жертв вспыхнул и фосфор веры, молитвы, пения, музыки сердечной.
   Повторяю и формулирую: кровь -- жизнь, факт. Религия, невольно взявшая кровь в нить соединения своего с Богом, и была фактична, жизненна.
   Вода есть вода. И все наши религиозные представления, и чувства, и слова, и усилия -- водянисты. Вот, я думаю, мировая сторона проблемы, которую еще рано обсуждать: но, если Бог продлит наши собрания, придется и в это вникнуть. Центральным пунктом обсуждения здесь будет: что значит "изгнание торгующих из храма", т. е. было ли это иносказательным "не нужно" против установленных в Ветхом Завете жертв, и тогда отчего Иисус прямо этого не сказал? Или Он хотел только произвести перемену в способе торговли жертвенными животными, гоґлубками, ягнятами, козленочками, которые все были в черте "Божьего места"? Напр., Он, может быть, хотел, чтобы их кто-то дарил бедным, вроде 2-х лепт вдовицы, или чтобы они были от храма, были "казенные". Тут не ясно:
   1) или жертвы отменялись; и тогда слово Божие о них надо было отменить прямо;
   2) или нисколько они не отменялись, и тогда почему же их отменили христиане вопреки точному Слову Божию, обязательному для нас гораздо более основным образом, чем X заповедей, данных Богом через Моисея. Ибо завет о жертвах -- древнее, всеобщее, настойчивее, чем это десятословие.
   
   1903
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru