Розанов Василий Васильевич
Семья как религия

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Гр. Л. Н. Толстой. "Крейцерова соната", 1890.
    Гр. Л. Л. Толстой. "Прелюдия к Шопену", 1898


В. В. Розанов

Семья как религия

Гр. Л. Н. Толстой. "Крейцерова соната", 1890.
Гр. Л. Л. Толстой. "Прелюдия к Шопену", 1898

   Русский Эрос, или Философия любви в России
   М., "Прогресс", 1991.
   

I

   Самое длительное впечатление и самое глубокое оставляет произведение писателя, иногда несовершенное по форме, но в котором сжат сок остальных его творений. Может ли кому-нибудь придти на ум писать теперь горячие возражения против "Войны и мира", "Анны Карениной"? Но бедная романтической стороной, бедная вообще художеством "Крейцерова соната" вызвала в "Прелюдии к Шопену" ответ сына отцу (в июле на столбцах "Нов. вр."). И он не опоздал. Никто не нашел ответ неуместным по времени, т. е. между тем, как "Война и мир" и "Анна Каренина" устарели для текущей минуты, "Крейцерова соната" сохраняет свежесть, как бы была вчера написана и прочитана. Припоминая время ее появления, мы знаем, что на несколько недель она взволновала всю Россию. Ее каждый про себя или вслух обсудил: но новый пересуд никого не утомляет. В ней есть вечность, и вечная, она как бы сегодня сказана.
   "Крейцерова соната" имеет два смысла: тайный и явный, явный ее смысл кажется направленным против брака. "Лучше не жениться" -- эти слова Евангелия раздвинуты в обширные страницы и требовательный закон. Таинственные слова -- по духу, по положению, по судьбе в истории. Только одна строка, неуловимо нежное указание; но в то время, как тысячекратно повторенные слова о любви "даже и к врагам" не получили никакого развития в христианском мире, не выросли в катехизис, не сложили из себя богословия, не оделись в каноническое право и не создали никакого специального учреждения, если не считать нарезных пушек и игольчатых ружей "для врагов",-- это нежное указание, собственно, обволокло все христианство, всему ему сообщив колорит, тембр. Оно так кратно, так необыкновенно, так ново по отношению к Ветхому Завету, что, принимая во внимание слова: "Я не разрушить пришел закон, а исполнить", его можно было бы счесть интерполяцией текста, если бы еще некоторые в Евангелии слова не составляли отдаленно к нему предуготовления. "Кто матерь твоя и братья твои?" -- "Слушающие слово Мое суть братья Мои и Матерь Моя". Это -- небесное училище, без кровных связей и даже с неуловимо тонким их отрицанием. "Кто ради Меня не оставит мать свою и отца своего -- несть Меня достоин". Опять специальной нужды упоминать именно родные, кровные узы как предмет разрыва -- не было здесь; и можно думать, что центр тяжести здесь именно в этих узах, а "несть Меня достоин" есть лишь случай и повод указать на противоположность Христова и плотского. "Ты -- Петр, и на сем камне (пустыня) созижду церковь Мою" есть как бы предуготовление, что вся церковь, почти вся, будет построена на характере пустынного, пустынножительного бытия. Голгофа! Все эти тайные указания суть предуказания Голгофы, и христианство не ошиблось в постижении Евангелия, выросши все в духе, в глубину, в философию и поэзию Голгофы. "Сораспинаемся Христу", "распинаем страсти"... "Что есть человек?-- трава сельная; днесь есть и на завтра нет ее",-- поет один церковный стих. Да и один ли? Религия "сред" и "пятков", она увита, повита погребальными покровами. Как кратко крещение, как бледно венчание, краткотечны и торопливы исповедь и причастие! Но человек умирает, и вдруг христианство вырастает во всю силу: какие песни, какие слова! какая мысль и, повторяем, поэзия!..
   Великая, одна из великих, неразгаданных тайн Евангелия! Не все Евангелие, даже не важнейшая в нем черта, а только мимолетное указание, те "йоты", которым "не прийти": и вот мы наблюдаем, что они действительно опутали и облекли в смертные пелены, в погребальные покровы весь христианский мир. Мы пока не интерпретируем; мы -- очерчиваем дух и понимание веков, смиренных, упившихся евангельским восторгом человеческих сердец: вкусили "йоты"...
   Явный смысл "Крейцеровой сонаты", ее эпиграфы, некоторые в ней абзацы, т. е. прямо напечатанные слова, по-видимому, сливаются с этим вековечным мотивом христианства. Нужно заметить, что все сочинения, тема коих невообразимо трудна и в глубине своей не только не решена, но и не может быть решена автором, заключают в себе, так сказать, риторически-словесные вставки. В "Крейцеровой сонате" таковы вставки о прекращении рода человеческого и еще несколько аналогичных против брака. Если мы примем во внимание, что ее всю проницает, от ранних строк и до поздних, доходящая до уличного пафоса брань "мерзавцев, которые научили мою жену не рожать" (доктора),-- мы догадаемся, что тут же рядом вставляемое рассуждение о "прекращении рода человеческого" есть только словесный переход, без мысли и силы в нем, от одной значащей мысли к другой, напр. от мысли о растленной семье к картине скорби: "Почему я убил ее?" Мы переходим теперь к тайной мысли "Сонаты". Она вся состоит в утверждении брака, но с глубоким недоумением: что же он такое? роман Бетси Терской с Тушкевичем и с лакеем ("Анна Каренина")? любовь Николая Левина к его Марии Ивановне? эфирность Китти, которую рвет Толстой, изображая ее животные крики в родах? печальная картина "ухмыляющихся протопопов" в предчувствии грязи развода Анны с мужем? адвокат, при разговоре об этом ловящий моль и сокрушающийся, что обивка мебели к осени будет испорчена? Скорбь и недоумение, которое уже душило автора при написании "Карениной", вылилось перед непонимающей публикой рыданиями и проклятиями Позднышева-Толстого... "Вы не умеете понимать картин"; "вы так деревянны, что не захотели сказать ни да, ни нет после Анны Карениной и Войны и Мира о том, о чем, как брат братьев я вас спрашивал:-- ну, вот вам зарезанная женщина, вот оголенные, без художества, монологи: наконец, вы скажете-ли {Одна из причин отчуждения Толстого от церкви лежала, быть может, в том, что так внимательно даже с канонической стороны разобранный в "Карениной" брак и, наконец, печальная, трагическая смерть последней, потрясшая всю Россию, не наш пи никакого отзвука в духовной литературе, никакого ответа на мучительнейшие проблемы. "Вам нет дела до подробностей, до частностей центральнейшего в жизни; ну -- мне нет дела до подробностей ваших догматов" -- вот как бы логика его отпадения и глухоты к церкви.} да или нет?
   Изобразив в "Войне и мире" параллельные романы Наташи и Марии Болконской с Ростовым и Безуховым; заставив сухого и государственного Андрея Болконского умереть; нарисовав целый ряд параллельных семей в "Карениной", Толстой что, собственно, делает? Почему его произведения дороги, ценны и новы в русской литературе? Все занимались его философией войны и философией истории в первом большом произведении; но что не здесь -- центр дела, тяжесть дум автора, показывает то, как он отрицает сейчас войну, заигрывает с поляками, мутит, что палкой реку, течение истории и пишет с болезненной страстностью в эти же почти годы "Крейцерову сонату". Вот что не умерло в нем, вот где центр его дум... Он дал, в тихих и прекрасных картинах, поэзию и почти начало религии семьи. Анна разрешается от бремени; Китти -- в муках рождения кричит; Наташа смотрит пеленки ребенка и, перебивая политические речи мужа, говорит: "Не надо доктора, опять желтым". Это так ново после гражданства Тургенева, вечного быта -- у Гончарова, "купцов" -- Островского. Все ново тут, и смелость не попадавшего никогда в литературу рисунка, но главное -- нов сам автор. Сколько недоразумений вызвала "Крейцерова соната", а между тем она вся есть только "послесловие" к странному диалогу между Долли и Анной, в доме-дворце Вронского, после коего назавтра Долли выехала из этого дома с каким-то страхом, а Анна говорила накануне:
   -- Нет, я именно несчастна! Ты не вправе и не смеешь осуждать меня...
   Она спустилась к гостю нарядная и веселая, и Долли смутилась за свою заплатанную ночную кофточку. Она полна любви и жалости к Анне; в ответ на жалость раскрывается бедное, гибнущее сердце Анны; она начинает в мажорном тоне, как "она счастлива с Вронским", "свободна и легка в своем положении". Разговор углубляется, переходит в шепот: что-то о детях и о том, почему Анна не может, а главное -- не хочет {Это вариант разговора между Ник. Ростовым и некрасивой Marie Болконской ("Война и мир"), ставшей его женой:
   "-- Как это безобразно,-- сказала она, указывая на живот свой.-- Ты не будешь меня любить...
   -- Если бы я в тебе красоту любил, отвечает недалекий и честный Ник. Ростов,-- то поверь, всегда для всякой красивой женщины найдется еще красивейшая".
   То есть, фундаментом семьи не служит ни красота, ни се часть -- молодость; не служит также и связь умов, тонкая и одухотворенная Мате бесконечно любит туповатого Николая и, обратно, бесконечно им любима; фундамент се, будучи животно-плотским, именно в этом животно-плотском мистичен и религиозен.} рожать. Тема "Крейцеровой сонаты", уже ее печальный тембр! Покров опущен стыдливым автором; назавтра Анна остается умирать. Долли -- жить (религия семьи). "Мне отмщение -- и Аз воздам". За что? Из тысяч читателей никто не спросил себя об этом?
   "Мне отмщение -- и Аз воздам" растлением, смертью, ужасной мукой под колесами поезда (Анна), под ножом мужа (жена Позднышева), воздам в "слезах" и недоумении этого маниака-сумасшедшего, который сосет папиросы и бормочет печальные монологи в вагоне первому встречному. За что "воздам"? Да все за то же: "дом Отца Моего не делайте предметом паскудства". Я сказал, что высота и особенность, новизна Толстого состоит в том, что он первый постигнул, а через художество свое и дал почувствовать какой-то не просто идеализм, а тонкий, пока еще едва различимый, чуть-чуть брезжущий религиозный свет, коим струится "дом Божий" в каждой бедной веси, около всяких Вифлеемских "яслей" ("заплаты" на Долли), если это есть правильно сложенная, хотя бы в одной стороне правильная (Долли и Стива) семья. Он дал почувствовать, сам постигнув, "ветхую" скинью, которую около себя каждый носит, исполняя некоторый "Ветхий Завет"... Ветхое-ветхое что-то и новое-новое заговорил он.
   "А если, анафемы, вы этого не понимаете, то лучше не женитесь..." -- крикнул он в "Крейцеровой сонате" и разбил скрижали, показав читателям нож и кровь. Замечательно, что нигде еще, кроме "Крейцеровой сонаты", нет убийства у Толстого. Женоубийство, растленный муж- убийца, растленная жена-убитая суть единственная у него кровь -- у него, так глубоко ее чуждающегося! "Дом Божий"... но в его тайны он не проник иначе как собственным воображением и стыдливо опустил покров над шепотом Долли и Анны о подробностях их супружества.
   Вся литературная деятельность Толстого вытянулась в тонкую и осторожную педагогику около "семьи", "яслей", "Вифлеемской" стороны нашего бытия; но, во всяком случае -- в направлениях, абсолютно полярных Голгофе. Еще замечательно: похорон нигде он не описал, да и сам как человек на шестом десятке лет точает, ничтоже сумняся, "сапоги" и даже перетачивает их на новые фасоны: истинный израильтянин, с шилом и около Ревекки! Ремесленник и богоносец! Но pruderie дворянства и хорошего слога удержала его на черте; крики рожениц он еще допустил... но над интимностями Долли и Анны опустил завесу.
   Это -- при устроении скиньи Моисеевой все мелькают слова: "и завесь завесою, и покрой крышкою"...
   Измученный Достоевский, евший из одного корыта с каторжниками, игравший на рулетке и мучительно жаждавший выиграть...
   ..."И золото той земли хорошо, там -- рубин и бондах",-- сказано при описании самого Рая в Бытии (какая, казалось бы, память о золоте!)...
   -- Итак, этот хромой и заикающийся в человечестве малец, "с запекшейся в руке кровью и седыми волосами", как сказано о рождении Тамерлана, бесстыдно разорвал "завесы", сбросил с "заветного" крышки и обнажил перед всем светом содержание шепота Долли и Анны. Чувство бесстыдности лежит на всех произведениях каторжника. "Иди и виждь",-- говорит он ухмыляясь; и мы видим, видим -- и недоумеваем. "Только?" -- "Только".
   Завеса падает. Один умер, ничего не договорив, другой с мучительнейшей и вековечной темы перешел к вегетарианству. "Первой ступеньке", "и, опуская акриды и коренья" в графский суп, кое-как дотягивает век. Тема стоит жгучая. Тема вечная. Тема -- я скажу больше и глубже -- колебания всей нашей цивилизации.
   

II

   Тема колебания самой Голгофы; возведенная в "hosanna" -- она дала христианство; утренним легким и каким-то новым дуновением на нас тянет из дома-скинии Долли, вечной клушки, водящей детей к причастию; Наташа -- с пеленками, и опять утренний ветерок какой-то скинии... Бог с ней, с политикой,-- это от сего мира, там, около колыбельки,-- начало иного мира. Но углубим колыбель и получим -- так удивительно похожий на шепот Долли и Анны -- шепот, тоже спальный, Рахили и Иакова:
   -- Дай мне детей, а если нет -- то я умираю.
   -- Безумная! Разве я Бог, чтобы мог дать тебе плод чрева?
   Но мы углубим и "Ветхий Завет"; еще откинем "покров", скинем "крышку" с шепота Иакова и Рахили -- и получим откровенности Достоевского, который заговорил о том, о чем все шепчутся. Я же сказал, что он -- "с седыми волосами", "е запекшейся кровью". Эти откровенности откидывают нас в глубь тысячелетий, за самое "Бытие", за Авраама -- в таинственные страны, куда он путешествовал и откуда Моисей снес... откуда он вынес (по Апостолу) свои заветы.
   Оставим исторические дали и будем пока судить каждого мужа, каждую семью. Есть религия Голгофы; но может быть и религия Вифлеема; есть религия "пустыни", "Петровая камня", но есть и религия "животных стад", окруживших "ясли", и многодумных "волхвов с Востока", пришедших в Вифлеем поклониться исполнению каких-то своих чаяний. Гроб есть второе житие человека, за коим начинается поздняя бесконечность; но и колыбель есть его первое житие, и ему также предшествует ранняя бесконечность.
   Мы подходим к фундаменту религии и наблюдаем, что их -- два: за гробом, перед рождением. Там и здесь -- "тот свет". Мы их предчувствуем, предчувствовал Гамлет:
   
   ... умереть -- уснуть.
   Но если сон виденья посетят?
   
   Однако есть и иной стих: о предвременных видениях души, о доземных выслушанных ею "песнях", памятью коих жива и бывает утешена она на земле!
   
   Он душу младую в объятиях нес
   Для мира, печали и слез...
   
   Он пел о блаженстве безгрешных духов
   Под кущами райских садов.
   О Боге Великом он пел...
   . . . . . . . . . . . . . . . . .
   И звук этих песен в душе молодой
   Остался без слов, но живой.
   И долго на свете томилась она
   Желаньем...
   
   Чаяния человечества, не только поэтов и мудрецов, но и сущих сирот -- в знании, равно ожидают Бога как там, так и здесь. Свято -- "успнуть", свято, однако, и "родиться". Христос "родился", был "младенцем", имел земную "матерь". Храм есть Голгофа, но храм -- и Вифлеем; религия есть монастырь, но почему не быть религиею и семье? Раскопаем, разроем ее неясную "землю"... Рахиль и Иаков, Долли и Анна; но в глубине, но дальше, за "завесами", под "крышкою",-- то, над чем сорвав покров, отошел в сторону Достоевский... Моисей и его скрижали с заповедью "чти отца и мать", впереди поставленною (ближе к Богу), чем "не убий"; дальше, за Моисеем,
   
   ...чуждый тени
   Моет желтый Нил
   Раскаленные ступени
   Царственных могил.
   
   Царство праха, царство давнего забвения; царство мумий и иероглифов и странных сфинксов. Это -- страна, которая даже по писаниям нам современных христианских историков была полна самого пламенного теизма и глубоко мистических созерцаний; страна, которая в начале нашей эры сыграла фундаментальную роль в построении самого христианства (Ориген, Климент Александрийский). У нас, в Петербурге, возле Николаевского моста, есть два сфинкса, мимо которых нельзя пройти без волнения. Как неувядаемо жизненно сложение их членов! Улыбка, через четыре тысячи лет -- улыбка печальным, хмурым петербуржцам: юные и веселые лица сфинксов точно хотят прыснуть смехом на недогадливого зрителя. Аллеи таких сфинксов, как известно, вели к египетским храмам -- неразгаданного поклонения (и по Хрисанфу, нет удовлетворительной теории для объяснения характерного для египтян поклонения животным). Мысль сфинкса -- "ищи Бога в животном"; "ищи -- в жизни"; "ищи Его -- как Жизнедавца".
   Маленькое соображение: по очертанию львиных частей сфинкс изображает Бога и есть только комментарий к одному стиху открытой Липсиусом "Книги мертвых": "Я -- великая кошка" (слова о себе Ра-Солнца); но Бог -- как может видеть каждый петербуржец -- оканчивается спереди человеком, и, следовательно, полная мысль сфинкса читается: "Бого-человек". Если припомним кое- какие записи у Геродота о Фивах и Вавилоне, мы догадаемся, что "волхвы с востока" в самом деле тысячелетия уже ожидали "во-площения" Божества и евангельского: "Слово -- плоть бысть и вселися в ны". А радостная улыбка сфинксов -- ее может каждый видеть -- есть выражение, что не только радостно будет исполнение, пронесется "благою вестью" человечеству, но что и теперь, при Моисее и даже раньше Моисея, сердца уже наполняются восторгом этого ожидания.
   Но здесь "восторг" сфинксов сливается с "удивительными пла нами восторгов", какие перемежаются у нашего "седовласого" романиста с пятнами же глубокого у него неприличия:
   "Есть секунды: их всего зараз приходит пять или шесть -- и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это -- неземное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести: надо перемениться физически или умереть. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: "Да -- это правда, это -- хорошо". Это -- не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что любите -- о, тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если больше пяти секунд--то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически. Я думаю, человек должен перестать родить. К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута? В Евангелии сказано, что в воскресении не будут родить, а будут как Ангелы Божии. Намек. Ваша жена родит?
   -- Кириллов, это часто приходит?
   -- В три дня раз, в неделю раз.
   -- Это вы зажгли в углу лампаду?
   -- Я зажег ("Бесы", изд. 1882 г., с. 528).
   Теперь, спутав узор истории и романа, мы перейдем к мучительнейшей теме "Крейцеровой сонаты".
   

III

   Есть цикл идей, и именно теизма, приняв который каждая вещь начала бы струиться религиозным светом; это -- цикл, по коему каждый муж ощущал бы в жене своей начало религиозного чего-то, и именно как в жене; обратно и жена ощущала бы в муже своем начало опять чего-то религиозного {В сущности, мы только дорисовываем то, начало чего есть: уже сейчас это -- "буди, буди" всякой семьи и брака.}; связь их, самая связь, в одной строке "Ветхого Завета" выраженная, ощущалась бы не только как религиозная, но и как "ветхая" форма и прототип вообще религии. Вы ощущаете, что семья тогда не в оболочке и имени своем {Плач "Крейцеровой сонаты" -- о том, что мы имеем имя семьи, звук семьи, фикцию семьи; но у нас нет вещи семьи, и даже непонятно (недоумение "Сонаты"), как и в цикле каких идей она могла бы установиться. Ее картины суть картины разврата после венчания, причем муж для себя продолжает его, но на путь порока увлекает с собою теперь и девушку. Заслуга и новизна "Сонаты" и лежит в этом, что она поставила углом вопрос о реализме брака и спрашивает, а частью и отвергает (недоумения Толстого) возможность целомудренной реализации его.} была бы религиозной, но в сущности и реально; и религия, внесенная в таинственный завиток бытия, брызнула бы религиозным светом на детей, религиозным светом на родителей {В цикле теперешних наших религиозных идей, или колеблющихся в отношении к полу, или отрицающих (уничтожающих) его, религиозность связи родителей и детей есть просто риторический вздор. Она вдалбливается детям как непонятный и искусственный урок, быстро забываемый, потому что он ни с чем не связан и несвязуем. В сущности, при отрицании пола мы имеем экономическую и юридическую, но не религиозную семью. Если она все-таки именуется "священною", то это есть плод распорядительного акта, а не ее внутреннего характера; и не связанное внутренним ощущением, человеческое произведенье вечно пытается выйти из-под этого распорядительного mandat (разложение европейской семьи).}. Но вы постигаете, что для этого в Спасителе нужно поклониться не чертам Голгофы, не печали гроба, но чертам Вифлеема, восторгу "Бого-воплощения". Тембр и колорит всей европейской цивилизации меняется, и, собственно, "образ Божий" в человеке перестанавливается из академически-катехизических нюансов в кровно жизненные. С тем вместе (всякий дом и каждая высь вырастает в храм) в "ветхую скинью" древнейшего поклонения. Но тут... но тут с египетскими сфинксами, которые умерли в прошлом, встречаются ожидания Апостола, которые обещаны будущему: именно, что придет Некто, кто "сведет огонь с небеси" и о коем, чудясь, заговорят люди:
   -- Кто подобен зверю сему? Он дал нам огонь с небеси!
   "Зверь" {Апокалипсис -- книга неразгаданного. Но что в нем можно понимать, это глубокое его отличие, отличие самого характера его написания (образы, фигуры, виденья) от повествовательно-словесного характера
   Евангелий. По-видимому, в нем выразилось некоторое недоумение о направлении, которое сейчас же после Голгофы и под впечатлением Голгофы стало принимать христианство. Образы "жены, облеченной в солнце и кричащей в муках рождения", "четырех животных перед престолом Божьим" и, наконец, "зверя, приносящего огонь с небеси",-- все это не только не вписуемо в Евангелия -- по крайней мере Матфея, Луки и Марка,-- но как-то и противоположно им по духу. Только Евангелие от Иоанна с его "Слово -- плоть бысть и вселился в ны" имеет в себе нечто предуготовительное к Апокалипсису. См. также определение в нем Себя Спасителем: "Аз есмь хлеб животный, сшедый с небес".} -- это опять "ищите Божьего в животном" {Да не смущается ум читателя, по-видимому, грубым нашим выражением, которое мы вторично вынуждены употребить: пусть вспомнит каждый у евангелиста Иоанна слова Спасителя о Себе в тайном и непостижимом раскрытии ученикам Своей природы: "Аз семь хлеб животный, сшедый с небес", и еще: "Аз есмь лоза и выветви". Дело в том, что космос распадается на минеральную и жизненную, животную сторону: Бога, конечно, предлежит искать во второй. Но узел жизни лежит в точках и секундах, нами трактуемых по поводу "Крейцсровой сонаты".}, на что указывают сфинксы; а "огонь с небеси", "небесный огонь", есть огонь пламени брачных уз, постигнутых в небесном своем происхождении, которым свяжется человечество, начав религию рождений взамен религии умирания. Но тогда все меняется; одни столбы цивилизации вырываются и вкапываются другие. В монастырь, не меняя его молитв, под их покров вводится семья; обратно, в семью, не меняя ее существа, вводится именно для этого существа строгая размеренность как бы монастырского ритуала. Вы понимаете, что отдаленно именно об этом шептались Долли и Анна, плачет -- Позднышев. Они хотят семьи как религии. Но никому не приходило на ум, как далеко это идет...
   Пункт -- в откровенностях Достоевского. Не без причины его мистицизм -- возвышеннее, чем у Толстого; его религиозный пафос -- неизмеримо страстнее. Он вовсе сам не предчувствовал, куда ведут его "Карамазовы", и умер, не кончив их -- потому что не умел бы кончить. Эмбрион всех сфинксов и того, кто принесет "огонь с небеси", заключается уже теперь в институте брака, который как только из речитатива "Господи, помилуй" переведем к красоте и неге мистической херувимской песни -- мы и получим новую религию... мы получим христианство же, но выраженное столь жизненно-сладостно, что около Голгофы, аскетической его фазы, оно представится как бы новой религией...
   

IV

   "Семья -- да будет дом Божий", "брак -- несокрушимым и вечным таинством",- плачемся мы, люди, законы, царства. Но, ради Бога, как, откуда он будет "домом Божиим", если глубь его сливается с идеей последнего греха? Переверните все, внесите в эту глубь свет Божий, поместите туда Поклоняемое Лицо Божие, и семья станет в самом деле бого-поклонением, а брак -- не фиктивно-религиозным таинством. Вы хотите теитизации бытия; "мир -- от Бога": однако -- поверхностно или в глубине? Вы поставили образ Божий около дома: естественно, что дом наш и не светится им. Внесите этот образ в дом -- и он станет храм, "домом молитвы" наречется. Но "дом" бытия нашего -- на дне брачного завитка: если там Бог -- мир храм; и никогда вы не постигнете, и ничем вы не достигнете, чтобы мир был "Божий", если оттуда вынесите образ Божий и поставите "около", на крыше, "крыле храма" и вообще где-нибудь "инуду". Но оставим мир, будем судить жену и мужа: святы ли они друг для друга? О, как хотелось бы! Однако -- чем? Мы имеем брак: драгоценные его черты выражены ли в академических нюансах, в том, что он -- "образован" и она -- "хороша"? Какая профанация! Глубже, глубже! "И в болезни -- не оставляй", "и в безобразии -- сохрани". Да почему? почему?-- Да потому, что "святое" их обоих, тот факт, что они "святятся" друг для друга -- не по поверхности скользит, но уходит в глубь именно и специально по линиям их связи: к Единому Образу, которому они там поклонились. Вот откуда -- свет брака! Брак есть поклонение "невидимому свету". Отрицательный ли он? Да он-то и побеждает смерть, не иносказательно, но фактом: где мое и женино в этом младенце? Мы -- живы в нем, а через его нарождения -- живы в бесконечность. "Смерть -- где твое жало?" Мать умирает за младенца, она -- в нем; и краткий обрывок частного в себе бытия, естественно, жертвует за бесконечное (в будущем) свое же "я". Не только в колорите, в тембре рождение противоположно смерти: оно в самом деле вечно вырывает у нее жертву, оставляя в руках ее, "под косою", скорее скорлупу бытия, нежели самое бытие, ускользающее через рождение -- в жизнь. Но оставим философию, займемся религией: что значит, что мы там "образу поклоняемся"? В чем сущность поклонения? Где -- о чем плачет Позднышев -- граница между "развратом", кощунством в браке, и "религией", "святым" брака? Здесь мы подходим к труднейшей стороне темы; но вот несколько черт ответа. Свет образа отражается светлым поклонением: если есть свет, душа не темна и не скорбна в секунды брака -- он правилен; замутнение его раньше и чутче всего сказывается на расстройстве его глубины. Искусство жить в семье заключается в вынесении, в выбрасывании тотчас каждой соринки, которая в житейском быту со стороны попадает в нее или по несчастью и греховности человеческой природы зарождается в ней же (семье). Вина ли -- сейчас покайся; слаб, немощен -- не ищи на стороне утешения. Воистину -- "дом Божий", где "все вместе". Поразительно, что малейшая тень неуважения, казалось бы так мало относящаяся к существу плоти, сейчас ее расстраивает. Наступает вид плотского друг к другу отвращения. Итак, сущность чистого брака есть совершенная любовь; брак "свят", "религия" -- когда бы в "истине" и "в любви"; а без любви, при обмане -- "разврат" {Вот почему глубочайшее есть кощунство настаивать на продолжении брака, когда в нем умерла любовь и правда. Это значит настаивать, заставлять, принуждать к разврату (не чистые соединения, ругательства перед Образом). Одно соединение с отравленной совестью заражает непоправимым грехом тело и душу человека. Вероятно, догадываясь об этом, чуткие евреи не допустили только, но потребовали непременным условием семьи субъективный (по воле мужа) развод: "Я грешен против нее -- и не могу более с нею соединиться", "целый мир меня до этого (до супружеских отношений) допускает и она сама; но я знаю мой грех и не хочу оскорблять Бога". Требование развода есть следствие страха Божия в семье.}. Даже отрицательные феномены поучительны здесь; всякий вид духовного идеализма между встретившимися заканчивается плотским союзом; не свидетельство ли, что глубь идеализма уходит сюда? Но вот -- союз расторгается; прежде всего, какая скорбь, даже для окружающих: что-то жалостливое-жалостливое, слезы и муки, как бы в самом деле еще Тит разрушает опять Иерусалим... религиозно-жалостливое! Но распадение совершилось, мертвое зернышко греха, попав в скинию, раскололо ее на половины: что же делает каждая половина, до могилы, путем всех жертв? Собственно "разврат" каждому открыт, да и друг с другом они могли бы продолжать "разврат"; но именно от него они уходят в новое поклонение, ищут сияния, доверия, уважения, тысячи душевных черт около такого, казалось бы, бессодержательного, "животного" акта. Но "ищите Божьего в животном": мысль сфинксов не только скрывает идею брака, но и указывает его закон -- нимб светлого, духовного около него сияния, как отграничение его от разврата. Но, продолжаем, тема эта бесконечно трудна, здесь тысячи вариантов в зависимости от тысячи варьирующихся лиц. Вот, однако, еще одна черта религиозного, святого в браке.
   Это -- целомудрие, как "je suis" пола. Удивительная его черта, что оно не исключает плотской связи. Собственно, целомудрие есть сияние пола, но идеалы величайшего целомудрия суть жены, а не девы. Мысленно обежав взглядом ряд известных вам лиц, вы непременно остановитесь как на особенно целомудренных, именно на льющих из себя какой-то религиозный свет,-- на редких, но именно женщинах. Тарквиний остановился на Лукреции; Толстой дал нам ряд лиц, которых не нужно называть; Дездемона -- вот еще пример. Итак, это удивительно, но и бесспорно, что святой союз не исключает дымки величия, не срывает таинственности и святости с пола. При умелом браке девственно-венчальная фата как бы не снимается вовсе, не снимается никогда с чела: и уже в морщинах и многоплодные, супруги еще радуются один на другого, как бы невеста и жених {Образ этой старой радости дан в "Старосветских помещиках" У Гоголя; нельзя не заметить, что как бы призыв к этой старой радости содержится в обетовании Божием уже девяностолетним и безнадежным Саре и Аврааму.}. Но сосредоточимся на целомудрии: оно есть черта именно и специально только пола; это -- не качество ума, не особенность сердца, не принадлежность характера; это -- уважение человека к своему полу, молчаливое и бережное отношение к нему как к ненарушимо-святому в себе. Между высокими качествами ума и сердца нет, однако, ни одного, которое бы идентично было целомудрию: оно их превосходит всех именно каким-то небесным сиянием, от него льющимся. Мы назовем "героинею" самоотверженную женщину; но "святою" не только не назовем оскопленную женщину, но и преднамеренно-упорную старую деву; а назовем так невесту -- в отношении к обещанному жениху, жену -- в отношении к мужу, мать -- в отношении к младенцу; т. е. целомудрие есть черта деятельного, а не молчащего пола. Теперь станем наблюдать дальше -- и мы будем восходить в удивлении: именно целомудренная-то женщина и становится источником глубочайшего к ней влечения. Тарквиний рискнул короной для одной такой; Достоевский, вовсе не догадываясь о конечном смысле своего рисунка, дал нам ряд таких порывов ("карамазовщина", Свидригайлов). Но о чем все эти пугающие факты свидетельствуют, как не об отраднейшей -- для постигающего Ума -- вещи, что истина пола и душа полового притяжения не разврат, но чистота, целомудрие и, наконец, высший его луч -- нечто религиозное. На этом порыве -- религиозном и к религиозному -- и завязывается брак; и он не только не разрушает целомудрия, но еще удлиняет его таинственные и влекущие ресницы, уплотняет фату девства. Половой акт, в душе и правде своей для нас совсем теперь утерянной, есть именно акт не разрушения, а приобретения целомудрия; и только пройдя через бездны его отрицания, невыносимого его загрязнения, мы впали в действительность, из которой даже взглянуть и увидеть радостную истину нам почти не дано {Замечательная безгрешность младенца вытекает отсюда. В сущности, около младенца всякая взрослая (гражданская) добродетель является уменьшенною и ограниченною, и человек, чем далее отходит от момента рождения, тем более темнеет. В сиянии младенца есть ноуменальная, по-ту-светная святость, как бы влага по-ту-стороннего света, еще не сбежавшая с ресниц его. Дом без детей -- темен (морально), с детьми -- светел; долго смотря или общаясь с младенцем, мы исправляемся, возвращаемся к незлобию и правде. Откуда все это, когда это "барахтающееся животное" (говорят циники) есть плод "животнейшего" акта (говорят еще худшие циники)? С их точки зрения, все непостижимо; но как только мы отождествим душу пола с целомудрием и его ритм -- с восхождением по ступеням целомудрия, тотчас мы и поймем, что младенец, плод полового акта, есть отелесненное целомудрие, от коего он и заимствует все черты свои (невинность). Плод виновного акта был бы виновен же, скареден: иначе невозможно ни метафизически, ни религиозно.}.
   

V

   Толстой не подметил, не знал этого Достоевский, да и вообще ускользает это от внимания людей, что отрицательно-грязные явления пола возникают не на почве утвердительного к нему отношения, но именно -- отрицательно-ослабленного. Позднышев, коего без нескромности мы можем отождествить с Толстым,-- он плачет о браке; это -- не он убил жену: он взят как иллюстрация, как иллюстрирующий, и иллюстрирующий Толстой-Позднышев не только не "убил" жену, но в мелкорастленном обществе вырос в столп постижения семейной красоты и создал почти литературу целомудрия. Но вот факт поразительнее: ссыльный, игрок, автор невыразимо грязных картин, Достоевский автобиографически дал почти прототип трогательнейшего семьянина: "А Евангелие передай Феде" (старшему сыну) -- были его предсмертные слова жене, и в какой трогательнейшей обстановке подробностей!
   Оба писателя "поклонились" полу; отсюда их тайновидение жизни пола. Но поистине лучший плод, нежели это видение, есть их биография, их труд, их какая-то религиозность в семье -- как и что-то чуть-чуть, но кровное же и страстное в религии. Мы подошли к узлу великой исторической загадки: как существует брак, как он может существовать, не разлагая либо религии собою, либо жизни? Ведь что такое "брак", как не утвердительнейшее отношение к полу, не доведение этого отношения до религии, до культа, до начинающегося склонения перед ним и поклонения ему? Помилуйте, человек "оставляет отца и мать" и берет обузу на себя на весь остаток жизни -- за что? За мелочи, характерно выраженные Достоевским; ибо без них невозможна вечная дружба, но только с этими "мелочами", кровью и семенем, начинается "брак". Конечно, это поклонение, и в такой сфере, что, казалось бы, оно должно бы разорвать в клочки жизнь, как вихрь разрывает сплошную тучу. Но в "буре -- Бог", как уже заметил Иов: не только жизнь не разорвана этим культом пола, но она им сцементирована до неразрываемой прочности, до совершенной несокрушимости жизненной ячейки -- семьи. Взглянем теперь на религию: ей ли, "чистой" и "бесплотной", не загрязниться, не протрястись до фундамента, не извратиться до глубины от касаний пола? Какая чудовищная несовместимость! Но будьте терпеливы, но будьте зорче: религия почти во всей своей существующей полноте струится от пола; это -- молитвы отцов о детях, матерей -- о них же; молитвы детей, повторяющих слова за няней. Там и здесь -- это молитвы пола, т.е. имеющие пол в скрытой глубине своей. Холодны ли они? Притворны ли? Нет глубочайших, нет страстнейших молитв!.. Даже Некрасов-"гражданин" подметил их:
   
   Внимая ужасам войны
   . . . . . . . . . . .
   Одни я в мире подсмотрел
   Прямые истинные слезы --
   То слезы бедных матерей:
   Им не забыть своих детей!
   Так не поднять плакучей иве
   Своих поникнувших ветвей.
   
   Нет высшей красоты религии, нежели религия семьи. Но тогда и семья, т.е. в кровности своей, в плотскости своей, в своей очевидной телесной зависимости и связности, не есть ли также обоюдно и взамен религия? Т. е. если столь очевидно религия льется из плотских отношений, то и обратно -- нет ли религиозности в самих плотских отношениях? В их фактуре? Все это безмолвно и для всех неощутимо выражено в самом институте "брака": он и есть теитизация пола, т. е. это не только факт склонения человека перед полом до культа, до религии, но это -- самою церковью выраженное признание, что тут возможно религиозное склонение, т. е. что начала пола не только не враждебны или не сторонни для нее, но и, напротив, существенно входят в нее. Если "брак" есть или может быть "религиозен", то, конечно, потому и при том лишь условии, что "религия" имеет что-либо в себе "половое". Пол теитизируется: это дает эфирнейший цветок бытия -- семью; но и теизм непременно и сейчас же сексуализируется: мы становимся целомудренно-возвышенны в браке, но (по-видимому) низводя к чему-то несколько земному и даже чуть-грязному -- религию. Возможно ли это? Можно ли подниматься к Богу ценой понижения Его? Не "возможно" только -- но факт: земная Матерь, в самом деле в подробностях своего материнства -- как посредство между "Небесным Отцом" и небесным же, но и вместе "Человеческим сыном". Тайна Бого-воплощения: "Слово -- плоть бысть и все лися в ны".
   Таким образом, фундаментальное очертание христианства не только не без-"поло", как думают некоторые, не без-"плотно": но именно эта религия, с во-"плошением" в центре, и есть истинное поклонение ставшей божескою плоти. В одном удивительнейшем и собственном, единственном, Христом оставленном таинстве, это и выражено: "вкусите Тела, и живы будете", "испейте Крови -- в жизнь вечную". Что за непонятные слова! Но вот что совершенно бесспорно и понятно в них: Христос открыл через них ученикам, что "Тело -- в жизнь вечную" не только не есть что-то земное и печальное в Нем, след земного и недостаточного около Него материнства, но что это- то "Тело", плод земной Матери, и особенно важно, "спасительно", даже спасительнее Его слов, для людей. Ни об одном речении, ни о какой истине Им не сказано слов такой значительности, как о Своем "Теле". Таким образом, "телесность", "плотскость" христианства совершенно бесспорна не только из тайны во-"площения", но и из глубоко связанного с ним таинства эвхаристии. Но одно и другое имеет на земле для себя отражение: это -- семья, брак; теитизация пола и узел связей, где все "во-образ Отца", "по образу Сына", по примеру полу-небесной, полу-земной "Матери" {Нельзя не настаивать твердо, что в Божией Матери мы поклоняемся именно Пречистому Телу Ея как Престолу Божию,-- но не скорби Ея перед Голгофою, и вообще не остальному Ея жизненному пути. Дело в том, что в христианстве мы имеем ноуменальное событие, но дали ему исключительно феноменальную разработку, прицепились мыслью и вниманием к понятному и рациональному в нем, как понятна скорбь, понятная любовь к ближнему, понятное страдание (Христа) за правду. Везде мы взяли в Христе понятное и обходим безмолвно Божеское.}.
   

VI

   Таким образом, семья точно так же имеет для себя религию в христианстве, как и институт монашества; и если аскеты, как мы знаем, именуют себя "небесными человеками", "земными ангелами", то и многоплодный и заботливый отец, покорный родителям сын, целомудренная дочь, завтра вырастающая в еще целомудреннейшую жену,-- суть также образы небесных прообразов. Они не суть ослабевшие в грехе люди: они восходят в некоторую положительную святость, и только по иной, полярнопротивоположной Голгофе скале: "зла" -- "блага".
   Выраженное в нюансах Голгофы христианство, естественно, отнесло в гроб, "схиму" в заживо-погребенность идею последнего торжества над грехом, окончательного подчинения Христу. В чине "великого пострига", постригаемый, на коего наброшена темно-пепельная мантия с изображениями мертвой головы и костей, под нею сложенных крестом, на вопрос, троекратно повторяемый:
   -- По ком грядеши?
   Отвечает троекратно же:
   -- По Тебе, Господи.
   Это -- смерть, возведенная в апофеоз святости; Голгофа, которую несет человек, как Спаситель нес гвозди и крест. Более чем постижимо, что величайшее отрицание смерти, до некоторой степени над нею победа и ее упразднение, лежащее в глубине брачного завитка, слилось с идеею последнего греха. Но это -- все относительно: перенесемся в Вифлеем -- и Голгофа представится в истинном своем свете, как страдание, как враждебное Христу, как в самом деле -- распинание Его. Смерть и к ней ступени предстанут в истинном своем виде -- как ступени греха, как виды отрицания; а виды святости, нисходя по ступеням семейного труда, семейного "несения тяготы друг друга", "благочестивого в семье веселья" падают как к "первому святому" в самый завиток бытия человеческого. Христианство, читаемое правильно, от начала к концу, из рыдания над гробом и около гроба переходит в неизъяснимую глубину херувимской песни около брака. И "Слово плоть бысть" Нового Завета сливается с "бысть два в плоть едину" Завета Ветхого. Только при этом постижении становятся доказуемо-ясными слова: "Я не разрушить пришел закон, а -- исполнить". В противном случае ("лучше не жениться") получалось бы расхождение Ветхого и Нового Завета с последствиями (такового расхождения), которых и предвидеть нельзя...
   Мы начали с "йот" евангельских, которым поработило себя восторженное и неразумное человеческое сердце, с сомнительного колорита в нем и неясных указании, никогда внимательно не разобранных. Мы привели нить рассуждения чрезвычайно опасную: так узок путь, по коему она тянется,-- и страшные стремнины, бедственнейшие заблуждения тесно сжимают пробирающуюся между ними истину. "Торжество пола":-- не торжество ли разврата? Не разнузданность ли чувственности? Нет и нет! Не эта конечная гибель манила нас в наших рассуждениях: совершенно обратное -- страх Божий, который окружил бы родник бытия человеческого и всякое подхождение человека к бездонной его пропасти. Именно сюда, именно в узел,-- откуда без молитвы исходят чудовищные гарпии,-- мы зовем молитву, благочестие, тихую радость; а раскрывая значение пола, заглядывая в глубь его бездны, мы утверждаем, что молитва здесь есть не только предохранение, но что она и соответствует его мистически-неясной глубине. Не без великого смущения мы написали здесь многие слова; но пусть читатель доверится, что автор знал весь риск этих слов, и, значит, были они неизбежны, когда, поставив их полными буквами и в надлежащем порядке, он и сам прошел чрезвычайно близко к краю величайшего и гибельного осуждения, какому вообще может быть подвергнуто имя писателя. Все рискованно здесь -- в мысли, для имени пишущего; но нет еще областей, которые содержали бы такие великие обещания, какие находит человек здесь, подходя к утреннему лучу своего "я" и с любопытством рассматривая его, открывает точно природу "горнего мира", в которой нет иных путей, кроме этих опаснейших. Есть и еще иной, темный -- могила; но с того пути "никто не возвращался"...
   

Примечания

   Печатается по изд.: Розанов В.В. Религия и культура. Изд. 2-е, СПб., 1901.
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru