Розанов Василий Васильевич
Письма к С. А. Рачинскому

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   Розанов В. В. Собрание сочинений. Литературные изгнанники. Книга вторая
   М.: Республика; СПб.: Росток, 2010.
   

ПИСЬМА В. В. РОЗАНОВА к С. А. РАЧИНСКОМУ

1

   [Середина января 1892 г.]
   Глубокоуважаемый Сергей Александрович!
   Прежде всего прошу Вас извинить меня, что так поздно благодарю Вас за присылку "Сельской школы"; причина этого лежит в том, что она была передана мне во время сборов к поездке домой на каникулы, и только теперь, вернувшись к своим обычным занятиям, я получил возможность выполнить свой долг.
   Давно, будучи еще в университете, я прочел впервые, в аксаковской "Руси", одну из Ваших заметок о нашей народной школе; и с тех пор, время от времени, не переставал думать о Вашем деле и той неизмеримой области труда и надежд, уголок которой оно открывает собою. Здесь -- восстановление, нормальное развитие громадной исторической народности, по моему убеждению -- последней в истории. Буду искренен и правдив с Вами: сам я -- дурной педагог, у меня нет той объективности, чуткости к окружающему и близости с ним, без которых невозможна плодотворная педагогическая деятельность. Все, что могу я -- это видеть, что совершают другие, и очень глубоко любить или глубоко же ненавидеть это совершаемое.
   Я знаю (из одной брошюрки о пьянстве), Вы очень не любите печатного слова, и вот -- действуете через него. Мне также всегда казалось нечто развращающее в том психическом процессе, который неотделим от писательства: пока пишешь дома на бумаге, все чисто и ясно в душе; но меня всегда охватывало чувство неудержимой грусти, когда впервые это написанное мне приносили откуда-то с почты и я видел напечатанным. Точно что-то дорогое, внутреннее -- затаскано по площади грязными ногами, и я сам -- виновник этого. Это обнажение души своей перед всеми, перед неизвестными людьми -- что-то нецеломудренное, бесстыдное, совершаемое над самой дорогой частью собственного существа. Так я всегда чувствовал, и от этого так бросилось мне в глаза Ваше замечание: "Я был рад, что прибегнул к до-гутенберговскому способу передачи мысли".
   С завистью читал я у Вас, как учили и учились во времена Бандинелли. Несколько раз перечел это место, и горько, горько стало за наше время, за людей нашего времени, и не только юных, но и взрослых. Истинной сладости учения они уже не знают. Дурны мы, грязны и ограниченны сердцем и умом; но, быть может, еще гораздо более мы несчастны.
   По поводу и книги Вашей, и всей Вашей деятельности, очень много приходит мыслей в голову; главная: дело ли государства воспитывать и обучать? Для его грубости, неизбежного формализма, для его слепоты к индивидуальному -- доступен ли мир индивидуального, с которым исключительно имеет дело воспитание и образование? И далее, чувствуете ли Вы сами, что с историей внутреннего своего развития, которое привело и замкнуло Вас в Татево, Вы стоите совершенно вне государства, что, напротив, Вы как сын церкви приходите в государство и требуете от него того, что оно никогда не сможет сделать?
   И много, много других подобных мыслей приходит мне на ум, когда думаю о Вас и Вашем положении среди всей сложности начал, из коих слагается история и цивилизация. Вам глубоко преданный

В. Розанов.

   

2

   [Ок. 20 апреля 1892 г.]
   Глубокоуважаемый Сергей Александрович!
   Ваше внимание к трудам моим и радует меня, и успокаивает: а мне все кажется, литературная деятельность чем-то до такой степени далеким от личного существования, так мало связанным с чьими-нибудь реальными интересами и нуждами, что когда пишешь, всегда невольно думаешь: к чему это. Причина для писания есть: хочется выразить то, что пережил, передумал; цель его -- очень неясна, жить им -- я думаю, мог бы человек лишь с очень узким кругом душевных потребностей. Изредка дойдет знак, что как будто и есть кто, кому это интересно; но, однако, и этот интерес в чужой душе представляется минутным, случайным, вовсе не необходимым. Не знаю, как с этим ощущением справляются другие пишущие, но я всякий раз, как разрезаю страницы своей статьи в журнале, и особенно когда в них высказалось что-нибудь заветное, думаю о подобном высказывании через печать как о какой-то профанации своей души, вовсе не необходимой ввиду смутности целей, для которых это делается.
   Но Бог с ними, с этими беспокойными соображениями. Кто знает, правы ли они в конечном анализе, а из нас каждый должен делать то дело, какое ему Бог велел. Писанье -- трудное дело, для нас неясное, мучительное; и, однако, если есть к нему такая непреодолимая потребность -- нужно делать это дело, оставляя Богу выбросить его или поместить в планы Своего строительства нашей жизни.
   Письмо Ваше в той части его, которая касается намерений Т. И. Филиппова,-- меня удивило. Действительно, учительская судьба меня тяготит -- не по чему-нибудь в ней самой содержащемся, но по моему неумению ее выполнять, о чем я уже писал Вам и ранее. Невыполненный или дурно выполненный долг, и это ежедневно, и в отношении к детям, которых не любить не можешь -- это кладет на душу страшную тяжесть. Вы пишете, что я слишком пессимист: в причинах этого есть много личного, и давно, давно бы мне пора светло поднять глаза кверху и твердо посмотреть на все окружающее. Ни этой твердости, ни этого света нет во мне уже многие годы; а между тем жить без него Вы можете понять как трудно.
   Года три назад я ездил в Петербург и от H. Н. Страхова и Л. Н. Майкова старался разузнать, нельзя ли поступить на службу в петербургскую Публичную библиотеку, но они сказали мне оба, что там служат года по 3 бесплатно, дожидаясь вакансии. Потом я спрашивал об этом В. И. Герье, но ответил мне, что для должности главного библиотекаря (в Университете) я не знаю языков, а помощник библиотекаря получает слишком малое вознаграждение. Так мои попытки оставить учительство и остались безуспешными. Я знаю, что тысячи людей могли бы выполнить то дело, какое я выполняю около детей, лучше и плодотворнее моего; и есть разнообразные дела, которые я мог бы выполнить с вниманием и страстью даже, каких дай Бог другому. Это так; но вот механизм государственный, который, громыхая и дымясь, движется вперед громадной своей массой, каждый штифтик свой несет вперед, конечно, без всякого внимания к тому, туда ли он попал, куда следует,-- перетирая его, но перетираясь и само около него, когда он "не туда попал". Роль такого маленького, перетираемого и перетирающего штифтика выпала на долю и мне -- к моему несчастию и к маленькому вреду, конечно, и для самого государства.
   Кто бы ни подал мне руку помощи, я буду благодарен ему глубоко, бесконечно; к сожалению, слишком бескорыстных людей теперь так мало, что чужая судьба или маленький вред государству чье же внимание может остановить? Так привык я думать, и если приходится мне делать дурно хорошее дело, Бог не вменит мне это в непрощаемый грех, зная, как мучаюсь я этим и бессилен что-либо тут сделать. Так он меня устроил, и что я могу тут сделать, когда еще будучи гимназистом вместо того, чтобы внимательно слушать уроки учителя -- я обдумывал способы давать урок, способы избирать людей на это дело, и еще Бог знает что, все общее и общее,-- а вызванный внезапно к доске, совершенно недоумевал, о чем меня спрашивают и что тут делается в классе. Это горе, это несчастье -- просто мозг, обращенный не туда, куда ему нужно бы ежеминутно смотреть.
   Но не буду говорить об этом -- для меня это слишком тяжело: выйдите Вы из класса, оставив мне его -- я буду смотреть на детей, любить их, буду объяснять им и говорить вещи -- увы, для них совершенно непонятные и чуждые, и совершенно бесплодны будут мои попытки сказать что-либо, не мне интересное, а им нужное. А между тем понять Вашу мысль, которую Вы влагаете в дело, оценить мимолетное Ваше замечание об этом самом деле, которого выполнить я не умею -- я могу с чрезвычайною ясностью и полнотой. Скажу более: совершенно независимо от моего желания, Ваше замечание будет жить во мне, пустит тысячи новых ростков, развитие которых я, безусловно, бессилен остановить. Ваш Горбов в "Русском Обозрении" написал 2-3 страницы о ненужности у нас анализа при обучении, и о том, что это германскими особенностями вызван факт, что у них и таблицу умножения разлагают перед учениками, объясняя ее состав. Прошло 2 года, должно быть, а мысль эта в ее глубокой верности и до сей поры тревожит меня. Я попал на нужное слово: именно вечная встревоженность своими разнообразными мыслями живет во мне, и за нею я так же не способен выполнять какое-нибудь практическое дело, как всякий не способен выполнять его ввиду грозящей опасности, ожидания встречи с очень дорогим человеком и т. д.
   Я объяснил Вам мою душу; как тяжело мне -- Вы можете без труда понять, будучи сам увлечены одной определенной идеей, вне которой жизнь Вам была бы тягостна, чужда, быть может, бесплодна для других. Покоряться и терпеть -- это наше дело; снимать бремя с наших плеч -- это дело Божие, за Волей Которого мы должны идти слепо.
   С искренним расположением остаюсь

В. Розанов.

   

3

   Глубокоуважаемый Сергей Александрович!
   Я был у Вас и, к сожалению, не застал; а между тем мне нужно бы поговорить с Вами, поэтому будьте столь добры, прошу Вас, как найдете минуту свободную, прикажите служителю гостиницы известить меня -- по адресу, который он знает.
   С глубоким уважением остаюсь

В. Розанов.

   5 мая 1892 г.
   

4

   [Конец мая -- начало июня 1892 г.]
   Глубокоуважаемый Сергей Александрович!
   Одновременно с этим письмом я посылаю письмо и брату с просьбою посоветовать мне то или иное, но и до его ответа могу сказать, что незачем, кажется, мне лично вмешиваться в то, как Вы решите мою судьбу. Думаю, что без подобного личного моего участия Вы все разрешите лучше; мне же достаточно знания Вашего нравственного характера, чтобы всецело и окончательно на Вас положиться. Разумеется, невозможное есть для каждого, и нисколько, даже в тайниках души своей, если Вам и несмотря на все желание, не удастся что-либо сделать; но, думаю, скорее удастся. Видеться же с Тертием Ивановичем, я думаю, будет лишнее, и, быть может, даже не безопасное по пассивности моего характера, неспособности ясно и отчетливо выразить отказ (это между нами). В силу этой пассивности (при очень ясном сознании, что нужно и чего не нужно) я боюсь стать в ложное положение, тягостное и одновременно такое, из которого не найдешь путей выйти. Ваш же характер, известный мне и теперь, и прежде, дает мне совершенную уверенность, что ничего подобного не произойдет, раз все будет только в Ваших руках.
   В самых общих чертах, и лишь чтобы облегчить Ваши затруднения, я позволю сказать свои пожелания, к сожалению, не "благочестивые":
   1) хотелось бы служить где-нибудь в Москве, Петербурге, Киеве, Одессе или другом университетском городе (напр. в Ярославле, но не в Дерпте и не в Варшаве); если нельзя -- где-нибудь в губернском городе (за исключением Нижнего Новгорода, по особым обстоятельствам);
   2) чтобы служба не занимала времени более полудня, т. е. сколько занимает гимназическая (9 утра -- 2 пополудни);
   3) чтобы она не давала содержания менее, чем теперь я получаю, т. е. 1500-1600 р. во всяком городе, и около 2200 в СПб;
   4) по ведомству не министерства народного просвещения было бы лучше, чем по ведомству народного просвещения; в этом последнем -- лучше в положении наблюдателя-руководителя, нежели собственно преподавателя.
   Думаю, что хорошо бы мог выполнить всякого рода редакторскую деятельность -- судя по тому, что читая или слушая в Педагогических советах разного рода распоряжения, предписания, правила и т. п., всегда и моментально чувствовал ужасающую неловкость, запутанность, темноту, неточность формы, в коей эти распоряжения выражались. Может быть, при Св. Синоде есть какая-нибудь должность соответствующего значения. Думаю, что недурно могу я рассматривать людей, их преданность делу или равнодушие, их нравственный характер,-- и при общей даже страстности моей к делу ли народного образования, или к чему другому, и при добром и мягком отношении к людям, к чему склонен -- в этой роли наблюдателя и поощрителя мог бы быть не бесполезен. Участие в редактировании, напр., "Правительственного Вестника" (им заведует Случевский,-- вот -- ему бы в помощники), должность цензора -- все это, я думаю, шло бы. Вы еще говорили мне о должности директора гимназии: по моему складу характера в какие-либо начальники над людьми, одинаковыми со мной, и с ответственностью за качество и дух начальствования -- я не могу: погублю себя по службе, измучаюсь, и других без пользы приведу только в замешательство, недоумение. Гораздо способнее я быть директором народных училищ, где я неизмеримо больше свободен, и в силу этой именно свободы мог бы быть более одушевлен, и одушевлять других. Это мне представляется хорошей должностью,-- и важно, что тут еще сохраняется право полувыслуженной мною пенсии. Нужно только посоветоваться с братом, у которого близкий товарищ Овсянников исполняет эту должность.
   Мне немножко стыдно писать Вам о таких делах; Бог бы дал устроить это, и помину о них больше не было бы. Только верьте, что если и ничего не устроится, то, видя Вашу сердечную заботу -- никогда ее не забуду. Исход дел -- от Бога, а мы ответственны лишь за пожелания и на них же должны быть основаны все душевные отношения между людьми.
   Перед отъездом из Белого в Елец, около 5 июня, на родину жены, мне хотелось бы побывать у Вас в Татеве, и кой-чем запастись от Вас на память. Я вот не могу жить иначе, как переносясь в самое далекое будущее, и всё меня страшит в этом будущем страшная одинокость и пустынность вокруг, и хочется забрать туда из настоящего хоть что-нибудь подкрепляющее, как память. Мечтается спросить у Вас фотографию, и Евангелие, какие Вы даете своим питомцам -- с надписью от Вас. Кто знает, когда и как еще придется свидеться.

С искренним уважением остаюсь В. Розанов.

   По получении от брата ответа, еще раз и уже окончательно напишу Вам все. Еще и еще раз стыдно, что столько я Вас утруждаю.
   

5

   [Конец июля 1892 г., Елец]
   Глубокоуважаемый и дорогой Сергей Александрович!
   Простите, что снова решаюсь беспокоить Вас вопросом практическим и не из круга Ваших интересов; без некоторой настоятельной необходимости не решился бы этого сделать. Необходимость эта состоит в следующем: возвращаясь в Белый к 7-му августа, я не знаю, насколько продолжительно будет мое там пребывание, и в зависимости от этого не знаю, брать ли мне с собою дочь и жену, а главное -- мать ее, женщину 64-х лет, которая поедет на этот раз к дочери, так как последней в октябре месяце предстоит разрешиться от бремени. В случае, если мое пребывание в Белом может продолжиться не дольше конца августа, их, конечно, брать не следует -- они прямо и отдельно приедут в Петербург. В противном случае их теперь же нужно будет брать в Белый; но доехав до Белого на лошадях, и на них же везти до Ржева, и в осеннюю грязь -- мне их жаль, да и просто тогда они заболеют дорогой. Поэтому, насколько это в пределах Вашего предусмотрения, будьте добры, дайте до отъезда моего отсюда совет или указание, как было бы удобнее мне поступить в этом отношении.
   Чем более я думаю о возможности непосредственно служить при К. П. Победоносцеве, тем более радуюсь, если она осуществится. Никогда мне не случалось наблюдать государственных людей, а администратор и государственный человек, хотя трудятся и в одной сфере, но по вложенному в них смыслу почти противоположны. Можно и увидеть, и испытать много интересного. Ничего лучшего я бы не желал, поэтому; т. е. ничего, что, дороже оплачиваясь, было бы менее интересно. Сверх того, после некоторых ошибок от неумелости на первых порах, рисуется и надежда сделать со временем что-нибудь хорошо и существенно-ценное; но это -- в руках Божиих.
   После незначительной работы, о которой меня просил давно Берг, принялся я за статью о воспитании, на которой будет ли благословение Божие -- не знаю. Маленькие собственные недомогания и слухи о холере волнуют атмосферу вне и настроение внутри, а начал я ее с большими ожиданиями. Думаю, что будет она пропущена, ибо по существу наше общественное воспитание и его принципы суть местное повторение европейских, и поэтому нет нужды что-либо говорить непременно о наших болезнях. Удивительно: все коренные принципы мне представляются так ярко ложными; но не знаю, я ли грубо и наивно заблуждаюсь в простом и ясном деле, или оно в самом деле невероятно запутано и искажено сверху. Но обо всем этом Вам удобнее будет прочесть в связной статье, нежели в кратком и разбросанном письме.
   Прошу Вас передать уважаемой Варваре Александровне мой глубокий поклон; Вам и всем татевским желаю доброго здоровья,-- а душевным спокойствием Вы, кажется, и так все пользуетесь.
   В искреннем уважении остаюсь

В. Розанов.

   Если Вас не затруднит, будьте добры, напишите мне так, чтобы я мог получить письмо Ваше до 1-го августа. Адрес мой:
   В г. Елец, Орловской губ., против церкви Введения, д. Рудневой. В. В. Р-ву.
   

6

   18 авг. 1892
   Многоуважаемый Сергей Александрович! Посылаю Вам, согласно условию, свой curriculum vitae {краткие сведения о жизни (лат.).} [зачеркнуто: краткий, какой только могу написать].
   Основываясь на словах письма Победоносцева, переданных Вами мне в письме еще в Елец: "Мест наличествующих и денег лишних (т. е. при Синоде) нет", я решусь передать Вам мою мысль, с некоторого времени меня занимающую. В Москве, прохаживаясь там и здесь (напр., около Страстного монастыря), я читал, в особых рамах за стеклом, краткие религиозные наставления или жития святых, выставленные для чтения проходящих, припоминаю из газет, что это -- мысль Победоносцева. Итак, одною из добрых мер он считает останавливать время от времени мысль каждого на религиозных текстах; считает это влиятельным даже тогда, когда это -- мысль праздно гуляющего, т. е. почва для зерна несколько каменистая. Не так давно, в видах, что у меня в октябре родится ребенок и будет крещен, я достал требник, и, кстати, уже прочел там "последование" и всех таинств. При крещении, напр., есть молитва, перед совершением таинства священником читаемая втайне, высокого смысла; также весь текст венчания -- прекрасен, трогателен. Думаю, что готовясь только стать отцом, я читал о таинстве крещения внимательно и с большим волнением, нежели сделал бы то же в другое время и при других обстоятельствах. И вот мне пришла мысль: отчего при крещении (и также венчании, думаю) не давать родителям младенца лист, где сверх слов: такого-то числа сын или дочь тех-то крещена там-то и таким-то священником, восприемниками были те-то, помещен был бы и весь текст таинства, который может быть помещен на листе. Поверьте, Сергей Александрович, что каждый отец и мать прочтут этот текст с волнением и смыслом,-- даже самый неверующий; и даже неверующий кое-что поймет из христианства в этот миг, а поняв, и не скажет о христианстве слов, какие обычно говорят у нас о нем неверующие. Не говорю о людях, уже заранее смирившихся перед христианством или всегда понимавших его как должно; но я хочу сказать, что всякая почва будет разрыхлена и смягчена для доброго семени в эти минуты.
   Вот мысль, выполнение которой я охотно взял бы на себя, и которая могла бы быть осуществлена при Синоде и от Синода; т. е. при нем могли бы быть составляемы тексты и пересылаемы по всем церквам -- для вручения (желающим или всем) родителям, брачующимся. Если бы Победоносцев одобрил это, и дозволил мне войти к нему об этом с докладною запиской, я пришел бы в Синод не ex abrupto {внезапно (лат.).}, не есть чужой хлеб. По правде, эта мысль мне противна и даже несколько унизительна (к последнему, впрочем, я не слишком чувствителен). Но церковь (не знаю, в синодальных ли формах), но религию я очень люблю; не скрою от Вас, что я из смирившихся, т. е. было время (приблизительно до 2-го курса Университета), когда я вовсе не был таков. Итак, ее оживление, всякое добро для нее есть мой личный интерес, личная потребность. Конечно, если Победоносцев с "кучею проектов пошлет меня в Москву для переговоров о них с учебным ведомством" (как Шемякина, о чем я с любопытством прочел в письме Горбова из Вашего сборника писем), я ему только невообразимо напутаю, т. е. при начале же переговоров раздражусь, никого и ни к чему не склоню, и буду возвращаться к Победоносцеву -- со страхом к нему, отвращением к людям, с коими вел переговоры и так же в своей деятельности. Итак, деловитости у меня никакой нет, по крайней мере -- в отношениях с людьми, где я волнуюсь, раздражаюсь или увлекаюсь, забываю нужное и говорю лишнее -- это всегда было, это подлинная моя натура и мое практическое несчастье. Все, что есть у меня -- это голова вечно деятельная, любовь (но не принуждение себя) к труду неустанная; думаю, есть некоторая изобретательность в мыслях и даже в практических способах, какими другой мог бы достичь тех или иных целей; к этому, как сказал уже я, есть любовь к церкви и к религии; есть, если хотите, тайная жажда придать церковный характер течению всех дел на нашем Востоке, т. е. прежде всего образованию, а затем и в тесном смысле политике; но это Вы можете косвенно вывести из моих писаний.
   Непременного желания служить при Синоде у меня нет; правда, занимаемая мною должность мне не нравится, по отсутствию (бедственному) любви и интереса во мне к частному, индивидуальному; написать любую главу в книге "О понимании" мне было легче, чем обучить десяток мальчиков рекам Европы; ничего нет для меня интересного в этих реках, вовсе не убежден я в том, что сыну такого-то лавочника непременно нужно знать эти реки. Но делал же я это 10 лет, и десять лет мне приходилось испытывать столь трудные вещи, переживать такие состояния, сравнительно с которыми моя жизнь в Белом есть радостный, счастливый отдых.

-----

   Более всего меня теперь занимает статья о воспитании, и все подумываю о Вас, когда пишу ее, Вы первый живой, конкретный читатель, какого себе представляю, и перед судом коего заранее смущаюсь. Но что бы то ни было, пишу чистосердечно, в меру своего разумения. Как художник -- думаю, Вы поймете меня, т. е. смотря на мои мысли, как садовник смотрит на лес, скажете: "Все это так, растет правильно, хорошо"; как человек практики и муж все-таки государственных соображений, верно, подумаете: "Это все не так, тут многое мешает пройти, это надо вырубить, тут вырвать с корнем".
   Я действительно получил от Александрова предложение сотрудничать, и он, верно, примет мою маленькую работку, ранее его смены Цертелева посланную в "Рус. Обозр." -- Вам искренне преданный

В. Розанов.

   Будьте добры, передайте Победоносцеву о первой половине моего письма. Я хотел писать ему curriculum vitae -- но как в мои годы писать это для человека незнакомого? И вот я написал вроде curriculum vitae -- Вам, коего знаю и могу Вам довериться.
   Думаю (по двум выдержкам из писем), что Победоносцев -- человек несколько нерешительный; нерешительный именно в практических делах, в море которых он все боится запутаться или запнуться именно как человек слишком большого теоретического развития (т. е. как бывший хороший профессор). От этого его тяготит мысль: "Ну, что я стану делать с этим учителем гимназии, который все пишет и пишет, а дел никаких не умеет". Мысль правильная, и она была бы очень тягостна, если б история не учила нас, что, в конце концов, именно из мыслей текут дела, и практические Санчо-Пансо все-таки следуют за несколько сумасшедшими -- вечно ушибающимися Дон-Кихотами. Впрочем, предложенная мною выше мысль, кажется, имеет и практические достоинства. Если я и не буду служить при Победоносцеве, он с пользой мог бы осуществить ее.
   Лутковский за лето до того наболтал здесь о моем чуть не прокурорстве в Синоде, что я не могу выйти из дому без крайне неприятных встреч, засматриваний и косвенных намеков. Вот уж нескромность, не соответствующая его положению.

-----

   Воспоминания увлекли меня, и я написал curriculum vitae иначе, чем думал вчера, когда писал Вам письмо; быть может, там и есть что личное, но уж пусть лучше Победоносцев знает, что ему делать или не делать с таким-то определенным человеком. По правде, составляя его, я почти забыл о нем; до такой степени, в сущности, каждому дорого его прошлое.-- 19 авг.--
   

7

   Многоуважаемый Сергей Александрович!
   Во Ржев я не поеду; так как только вчера отослал Вам длинное письмо, то писать пока нечего. Преданный Вам

В. Розанов.

   Пятница, 21 авг., 92 г.
   

8

   [Середина октября 1892 г.]
   Многоуважаемый и дорогой Сергей Александрович!
   Услышал я здесь о Вашем падении и что Вы больно разбились, и хотя Вам теперь не до писем, но захотелось мне написать Вам несколько строк. Очень Вы мало бережете себя, и дела нашей маленькой республики пусть бы хоть иногда обходились без трудного для Вас участия в них. Хоть силы Ваши и слабы, и лета преклонны, и трудно делать вид, что ждешь от Вас славных трудов,-- но копаясь в Татево, Вы бы много еще могли сказать интересного, хотя бы в самых мимолетных замыслах, хотя бы вовсе не обрабатываемых, напр., даже о музыке, живописи, и о всем, что как в полу арсенале, полу архиве бережется в Вашей душе. Но даже и не это, а просто то, что Вы живы и на все еще смотрите и все оцениваете в душе своей -- важно для неопределенного множества лиц, Вам вовсе не известных.
   Я, пока, жду прибавления семейства и думаю, жизнь моя после этого будет еще уютнее, чем теперь. Дай Вам Бог как можно скорее поправиться, а о сбережении себя Вы уже подумать должны сами. Вам преданный

В. Розанов.

   Я Вас еще не благодарил за Ваши заботы о моей судьбе, но Вы, верно, и без слов знали, что благодарность моя горяча. Бог не дал Вам своей семьи и, верно, от того Вы бессознательно образуете вокруг себя духовную семью и так любите заботиться о ней. Дай Вам Бог за это всего доброго и хорошего.
   

9

   [Получено 15 марта 1893 г.]
   Глубокоуважаемый Сергей Александрович!
   Я решился принять место чиновника особых поручений при Тертии Ивановиче Филиппове, которое он мне предложил тотчас, как я к нему обратился с просьбою помочь мне выйти из настоящего моего положения. Дальше продолжать свою теперешнюю недеятельность мне показалось неудобно; а после письма Вашего последнего я стал опасаться, что мое настоящее положение никогда не изменится или затянется неопределенно долго, что для меня, при отсутствии какого-либо призвания к учительству, было бы истинным ужасом. Эта тревога за свое будущее и принудила меня сделать решительный шаг к перемене моей судьбы теперь же. Служба же при Константине Петровиче при сознании, что я ему, в сущности, не нужен и он меня взял лишь из уважения к Вам как к своему личному другу, отравляла бы мне каждый день и каждую ночь. Уверен, что вдумавшись внутри себя в сказанное мною, Вы поймете правоту моих слов, и психическую невозможность такой службы для всякого человека сколько-нибудь впечатлительного.
   Проститься с Вами я приеду, как только получу бумагу о своем назначении, что жду со дня на день. Преданный Вам

В. Розанов.

   Очень может быть, что еще до назначения я соберусь к Вам -- в субботу или воскресенье.
   

10

   [Конец марта 1893 г.]
   Глубокоуважаемый и дорогой Сергей Александрович!
   Забыл я у Вас в спальной комнате, наверху, на столике, стоявшем около кровати, две связки ключей на двух стальных кольцах, одна побольше, другая поменьше (ключа 4). Будьте столь добры, если они замечены были в свое время, т. е. вскоре по моем уезде из Татева, и вообще не затеряны, передайте их А. П. Маркову, которого одновременно с сим прошу передать их Соболеву. Прошу передать мой поклон всем татевским друзьям. Ваш искренне

В. Розанов.

   

11

   [20 апреля 1893 г.]
   Дорогой и уважаемый Сергей Александрович!
   Не подумайте, что я забыл написать Вам по приезде сюда, но пока писать было и не о чем, и совершенно невозможно за тысячью дел самонужнейших. И теперь пишу Вам на страницах громадной бумаги "О порядке ликвидации железнодорожного общества", над коей сижу, не прибивая гардин к окнам и не расставляя книг, сваленных в углу квартиры, по полкам. Начну с начала: после того, как был в Татеве, 2 недели я просидел в Вязьме, не получая отпуска от попечителя округа и не имея возможности, в качестве беспаспортного, выехать в Петербург; затем, приехав в Петерб., неделю дожидался, когда будет готов вицмундир, чтобы явиться к Т. Ив., и, наконец, явился в понедельник лишь на прошлой неделе (а сегодня вторник 20-го числа); очень величественен; затем для выучки контрольному делу он вручил меня о