Ровинский Павел Аполлонович
Воспоминания из путешествия по Сербии в 1867 году

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Текст издания: журнал Вестник Европы, NoNo 11, 12. 1875.


Ровинский П. А.
Воспоминания из путешествия по Сербии в 1867 году

   Небольшая территория, около 1000 кв.м., с населением немного более одного миллиона, носящая в настоящее время название Сербского княжества, была свидетельницей многих исторических катастроф, имевших мировое значение. Здесь, на берегах Савы и Дуная, совершалась борьба древней цивилизации с европейским варварством: германские и славянские племена, а потом авары и гунны попеременно вторгались в эту страну, известную тогда под именем древней Мёзии, прорывались сквозь цепь римских легионов, но, в конце концов, ослабленные физически и нравственно, признавали господство Рима и Византии. Здесь же разыгрался не один акт из борьбы христианства с язычеством, окончившейся также торжеством первого над последним. Позже, на развалинах дряхлеющего классического мира, возникают здесь новые государства из новых элементов, но на старых началах. Быстро возвышаются царства Симеона Болгарского и Стефана Душана, но также быстро и падают, не успевши слить в одно целое разнородные элементы. Раздираемые династическо-родовыми расчетами и потрясаемые социально-религиозной разладицей, они оказываются слабыми, чтобы противостоять дикой силе азиатских кочевников, воодушевленных религиозным фанатизмом и успевших заручиться плодами арабской и византийской цивилизации. На [6] развалинах христианских храмов и дворцов становятся мечети, гаремы, бани, базары...
   Коссовская битва, решившая участь Сербского царства, была только началом целого ряда войн, сопровождавшихся самыми ужасными кровопролитиями и опустошениями, в течение пяти столетий, и мы не можем сказать -- окончившихся в наше время. Театром этой пятивековой войны, прерываемой только более или менее продолжительными перемириями, была опять Сербия -- прибрежья Савы и Дуная и долины Моравы, Дрины, Колубары и Тимока. Сава и Дунай составляли вечный фронт двух армий -- мусульманской Турции и христианской Австро-Венгрии. То первая овладевала этим фронтом и доходила до Вены, то вторая проторгалась за него и приближалась к Стамбулу...
   В Белграде, как в фокусе, постоянно сосредоточивались все силы и стремления борющихся сторон; там видны до сих пор следы попеременного перехода его из рук в руки: на глубине трех и более сажен находятся остатки римских построек; груды мусора и полуразвалившиеся мечети свидетельствуют о последующем господстве турок; остатки дворца принца Евгения и укрепления Лаудона завещаны господством Австро-Венгрии; следы древнего Сербского царства составляют только монастыри и храмы, служившие царям станциями и приютами для отдохновения, а их преемникам, бедной сербской райе, впоследствии они послужили убежищем и крепостями, из которых добыта сербская независимость. Рядом с шанцами Лаудона помещаются и окопы Черного Георгия.
   В истории этой страны нет потому почти ни одной отрадной страницы: одна война, одни междоусобия, сопровождаемые кровавыми сценами; Сербия страдала и от турок, и от христиан, иногда вдобавок, природных сербов. История Сербии есть история ее мученичества...
   При всем несомненном сочувствии нашего общества к судьбам соплеменных нам народов, мы должны, однако, сознаться, что такому сочувствию далеко не соответствует наше знакомство с их современным положением и условиями их быта. Если бы у нас кто-либо и захотел поближе познакомиться со страной и народом, интересующими в настоящий момент всю Европу, то в русской литературе не найдется почти ничего, кроме сочинений Гильфердинга, который только отчасти знакомит нас с современною жизнью сербов, а затем две-три книги, как у гг. Майкова и Попова, носят на себе характер специально ученого, исторического сочинения. Мы не имеем карты. [7] Разве у кого-нибудь уцелели почти лубочные издания карты Турции, сделанные с спекулятивною целью по случаю крымской кампании. И теперь, если дела продлятся, наверное, не замедлят появиться такие же, которые бьют больше на наглядность, полагаемую в яркости красок и аляповатости.
   Другое дело -- у немцев.
   Возьмем, например, хоть Тёммеля "Историческое, политическое и т.д. описание Боснии вместе с турецкою Кроацией, Герцеговиной и Старой Сербией". Он писал на основании очень многих сочинений на разных языках, между которыми стоит и русское, "очень важное произведение бывшего русского консула в Сараеве, А. Гильфердинга"; там, где дело касается истории, он заглянул в самые источники; книга эта написана не для ученых специалистов и не для любителей занимательного чтения, а для людей, желающих серьёзно познакомиться с краем. Поэтому его книга, при чрезвычайно сжатом объёме (210 стр. in 80), очень полна и увесиста. После исторического обозрения каждой страны, он дает полное описание ее топографии со статистикой; затем идет административное деление, пространство, населенность, политические отношения между собою и к туркам, культура, школа, нравы, образ жизни, земледелие, торговля и т.д. "Сербия" Каница, помимо ее субъективностей, также довольно обстоятельное описание Сербского княжества. Оно бьет, правда, на литературность, но главная задача -- удовлетворить известной деловой цели, а не пустому дилетантству.
   Для нас современные события в Герцеговине нечто нечаянное, не потому, конечно, чтобы их так трудно было предвидеть, а просто потому, что нам вообще было не до них, и о герцеговинцах мы никогда не задумывались; австрийцы же прямо готовились к этому. В прошлом году один гонвед, некто А. Теретянский, издал довольно плотную брошюру, под заглавием: "Стратегическое положение сербо-боснийского и болгарского военного театра по отношению к австро-венгерскому государству"; он мотивирует свое издание таким образом: "так как все увеличиваются признаки бури, которая рано или поздно должна разрешиться над Венгрией, то я предпринял в общих очерках осветить с военной точки тот пункт, где собираются грозовые тучи, и являют теперь перед публикой с этим скромным трудом, который не имеет претензии на оригинальность, а составляет свод сведений из тех книг и статей, которые касаются упомянутых краев". Сочинение это [8] напечатано в прошлом, а написано еще в 1873 г. После общего описания каждого края в отдельности, А. Теретянский указывает и оценивает его стратегическое значение, дает целые маршруты, с расчислением, сколько до какого места можно сделать переходов, какие затруднения можно встретить в продовольствии или смотря по времени года. Он принимает в соображение прежние походы, в особенности останавливается на войне 1853 и 54 гг. Все сочинение проникнуто определенною и нисколько нескрываемою целью указать своим все крепкие и слабые пункты в позиции Австро-Венгрии по отношению к территории, занимаемой югославянами, и там откровенно высказывается, что ожидается война если не с турками, то со славянами.
   Немцы имеют, наконец, превосходную карту Киперта, изд. 1871 г., при составлении которой он руководился не только изданными уже картами отдельных частей, но и снимками с неизданных еще съёмок, как, напр., карты Сербии капитана -- Йовановича, долины р. Моравы -- Алексича, и между прочим от Штубендорфа, из русского генерального штаба, ему доставлен был фотографированный снимок с маршрутной карты одного русского офицера (собственно, кажется, не русского, а хорвата Каталинича).
   Видно, что для людей это составляет серьёзное дело, потому они так и стараются о распространении не столько чувств, сколько сведений, издают множество книг, которые без сомнения не только читаются, но и штудируются.
   Впрочем, как ни мало мы знаем вообще о землях югославян, но Гильфердинг знакомит нас с Боснией и Герцеговиной так, как ни одно сочинение на всех иностранных языках; слабейшую часть составляет топография, но это было не его дело. Мы имеем еще описание Черногорья г. Попова, который был там до 1848 года, Е. Ковалевского и, кроме того, было несколько журнальных статей. Меньше всех посчастливилось в этом отношении княжеству Сербии, о которой я знаю только статью В.И. Ламанского; но это не описание страны и народа, а скорее определение и оценка направления их интеллигенции в науке, литературе и политике.
   В настоящее время Сербия становится весьма интересным пунктом. Она находится более чем между двух огней: она видит восставшую братию, которая, восставая, питала надежду, что ее свободные родичи не бросят ее на жертву; на ней лежит нравственный долг помочь своим не только ради их, [9] но ради того, чтобы и самой через то стать прочнее и раздвинуть тесную рамку, в которую до сих пор поставлена ее жизнь, как государства; а между тем с двух сторон тотчас готовы налететь на нее Турция и Австрия. Воздержаться и на этот раз, как уже случалось не однажды, и снова отказаться на неопределенное время от выполнения задачи югославянского Пьемонта! Но не вызовет ли это домашней революции? Что тогда? Не повлечет ли это за собою опять вмешательство Австрии и Турции? Положение Сербии очень трудное; задача правительства рассчитать и взвесить все шансы и решиться -- быть или не быть.
   Сербия не один уже раз попадает в такое положение: один раз, когда было движение в Герцеговине, когда Лука Вукалович бился на Граховом, часть сербов княжества кинулась было туда же; их схватили и засадили в тюрьму, а перебежчиков оттуда прогоняли; также поступило сербское правительство, когда было движение в Боснии. То был акт высокой политики, которой держалось сербское правительство при покойном князе Михаиле; но эта высокая политика отнимала у Сербии популярность в родственных ей краях и вызывала неудовольствие в своих патриотах. Высокая политика эта зашла так далеко, что общее неудовольствие в крае дошло до последнего предела, и кризис завершился топчидерской катастрофой.
   В настоящее время Сербия находится в положении, подобном тому, в каком она была 8 лет назад; но теперь дела крупнее, положение правительства по отношению к внешним делам затруднительнее; оно слабее, но тем лучше: перемена министерства составляла уже уступку требованиям края, и в этой уступке было его спасение, а новое министерство вовсе не так радикально, как многие думают: все эти личности играли уже роль тотчас по убиении князя Михаила и тогда не были ни красными, ни крайними, какими представляет их себе князь; с тех пор эти лица еще больше унялись. Вопрос только в том, насколько радикальны требования народа, насколько движение в Герцеговине и Боснии успело затронуть сердца и головы в княжестве. Думаю, что это не зашло еще слишком далеко: кроме образованной молодежи и людей, кровно связанных с восставшими краями, мало кто будет рваться в бой. Сербский народ теперь не тот, каким он был во времена Черного-Георгия: он тогда не имел ничего, и нужно было добиться чего-нибудь, а терять было нечего; теперь же он [10] успел обжиться и кое-что понажить, и рисковать тем, что имеет, охотно не станет.
   Сужу о настоящем по близкому прошлому, свидетелем которого мне привелось быть именно при подобном же положении. Воспоминания об этом прошлом, запоздалые по времени, но весьма аналогические и вовсе не лишние, потому что это прошлое мало кому у нас известно, -- я предлагаю нашим читателям, с целью дать хоть некоторое понятие о стране и народе, играющих роль в событиях дня.
   Пишу, не имея под руками для помощи памяти ни одного лоскутка из путевых записок и заметок, которые по обстоятельствам остались в Сибири. Поэтому представляю только общие очерки, иногда забываю название или не припомню числа. Казалось бы, что при этом все мелочи должны совершенно изгладиться из памяти и остаться одни крупные черты и факты, а случается наоборот: какая-нибудь мелочь, картинка не целого ландшафта, лицо, ничего не значащий разговор -- так крепко засели в памяти, точно сейчас вижу или слышу. И вот, такую-то мелочь, если она характерна, поневоле буду допускать в рассказе и восполнять ею недостаток забытых более крупных черт.
   Говорить о географическом положении Сербии, я думаю, будет лишнее, так как все газеты заняты теперь описанием всех этих стран, делающихся театром войны; но не лишнее будет, для связи, рассказать, в каком положении и настроении находилось княжество в то время, когда я предпринял путешествие. [11]
   

I.

   В марте 1867 г. приехал я в Белград и поселился в гостинице "У короны", недалеко от Кали-Мейдана -- площади, отделяющей город от крепости. Дом, где была эта гостиница, принадлежал Карагеоргиевичу, жившему в Венгрии в качестве прогнанного экс-князя. Устройство и порядок гостиницы такие же, как во всех австрийских гостиницах: буфетчик серб из прека, прислуга -- девушки, не получавшие вдобавок никакого жалованья, ни содержания. Дом большой, хороший, но большую часть времени пустой; кое-когда только заезжал кто-нибудь переночевать одну ночь, и то потому только, что все другие гостиницы заняты.
   Впоследствии мне это объяснилось.
   Его избегали все именно потому, что он принадлежал Карагеоргиевичам: останавливаться в этой гостинице -- значило поддерживать прогнанную династию и в некотором смысле действовать против династии господствующей.
   А между тем, пользуясь пустотой, приверженцы Карагеоргиевичей, или, вернее, противники Обреновича, в числе которых был и хозяин гостиницы, собирались там, и за чашами черного (красного) вина, также из имений Карагеоргиевича, совещались о том, как бы затеять буну (возмущение): князя отправить преко Саве, министров его, конечно, сбросить, на место засесть самим, а на княжеское место посадить сына Карагеоргиевича Пера (Петра).
   В других местах шли совещания по тому же предмету, только в другом роде: были люди, которые не хотели никого из Карагеоргиевичей, а думали установить республику, благо народная скупштина есть; она же назначит ответственных министров, выработает весь порядок и вообще вступит только во все свои права, которые оттягали у нее Обреновичи. Были, однако, и еще претенденты прямо на княжеское место. Партий было много и в различных сферах: в либеральной, не разделяющей никаких династических соображений, в старой консервативной, вздыхавшей о прежней династии, в министерской и экс-министерской, в кружке совершенно отдельном, готовившем создать новую династию; одним словом, партий и претендентов было множество.
   Но скоро выдвинулась одна, так называемая либеральная [12] партия (я говорю -- так называемая, потому что тут были люди крайне консервативного закала, а либералы играли роль второстепенную; они даже не действовали, и привлечены были только как люди полезные для увлечения молодежи, которая могла агитировать в народе), и все остальные притихли: каждая из них сочла более удобным предоставить одной либеральной партии произвести переворот, а потом уж в мутной воде ловить рыбу, не рискуя предварительно с своей стороны ничем. Для этого все они в этой активной партии постарались иметь своего человека, который их обо всем оповещал, и в роковой момент действительно все были на своих местах; но один перехитрил всех, и либералы поплатились тем, что живьем выдали своих, которых расстреляли -- кого на Карабурне (за городом), кого под крепостью; и сначала, в страхе иудейском, рады были пристать ко всему, только бы спасти свои кожи, а потом, мало-помалу очнувшись, сочли за лучшее примириться с настоящим положением и пошли на компромисс с новым правительством, чтобы подавить окончательно всех носивших на себе печать старого режима, и добились того только, что тот же самый режим стал проводиться новыми людьми.
   Люди истинно либеральные, конечно, скоро поняли свое, можно сказать, глупое положение, снова возвратились к самим себе, отдались науке, литературе, школе, молодежи, которую сначала оттолкнули было от себя, и мало-помалу восстановили свою репутацию в стране, в народе, который одно время верил им, а потом изверился.
   Либералы готовили переворот или, вернее, подготовлялись к нему, помогая другим и не зная вполне, каким путем он будет произведен; иные из них не знали даже, когда это должно произойти: один, например, выехал из Белграда как раз накануне катастрофы и, как оказалось, ничего не подозревал о том, что должно было совершиться; искренность его видна в том, что он тогда же вернулся назад, когда один из его близких друзей был уже взят и вскоре после того расстрелян. Это была какая-то игра в жмурки: на одном из совещаний было лицо, составлявшее правую руку одного из министров, которого решено было убить, и это лицо, когда решался вопрос о том, как поступить с князем, говорило:
   -- Пуля, пуля -- один конец! -- Это лицо осталось нетронутым.
   Заговор, таким образом, делался чуть не на улице; о нем знали [13] все. В иностранных газетах были очень прямые указания, что Сербия стоит накануне переворота. Были, говорят, письма к митрополиту, и он представлял их князю; письма были и самому князю. Крепко веруя в неусыпную бдительность своей полиции, которая под министерством Николы Христича отправляла всевозможные политические и общественные функции, князь был спокоен.
   Странную смесь представляла Сербия, как политический организм. Князь, призванный народом, преданным ему, как сыну народного героя, сподвижники которого не сошли еще в могилу, не верит народу, попирает его права в лице скупштины, и, окружив себя бюрократиею на австрийской закваске, замыкается в своем конаке (дворце) и остается глух и слеп ко всему, что делается в стране. Все внимание сосредоточено на полиции и войске. Вся Сербия обратилась в огромное полицейское управление. Все функции в ней, не только полицейские, но судебные и экономические, отправлялись окружными начальниками (род наших исправников) и капетанами (становыми приставами) со стаею жандармов и пандуров, власти которых не было предела. По Сербии шагу нельзя было сделать без паспорта, и даже капетан, зарвавшийся в чужой округ, преследуя воров и убийц, отрешался от должности (конечно, он был уже прежде намечен, как неблагонадежный). Каждый поселянин, какое бы ни встретил новое лицо, требовал паспорта, хотя не умел бы читать. Быстро также развилась страсть к даванью и получению векселей: самые мелкие грошовые счеты делались на бумаге; потребность в письме явилась огромная; а при малораспространенной грамотности явилась масса фальшивых документов. Вся Сербия обратилась к тяжбам. Открылось широкое поле для сутяг. Пользуясь поголовным сутяжничеством, чиновники извлекали выгоды, не стесняясь самыми бесстыдными средствами. Один чиновник целое окружье так опутал, что не осталось ни одного почти селения, в котором все не были бы в тяжбе между собою, и он положительно грабил всех, начиная с настоятелей монастырей и до последнего бедняка, который, чтобы заплатить за тяжбу, должен был продать последнюю козу. Все было в его руках, и это сходило ему долго, пока он не расхвастал, что у него в руках и министр Н. Христич. Тогда только его отрешили и без достаточных, впрочем, улик в мошенничествах засадили в тюрьму в Топчидере, где он нашел себе компанию, чтобы составить заговор. С поразительным цинизмом он заявлял, [14] что по совести он виноват, но по суду с ним поступили беззаконно.
   Промышленности в стране никакой, торговля вся основана на торгашестве и плутне; то и дело злостные банкротства, земледелие упадает, страна наполняется паразитами. Печать задушена. Цензура распространена даже на орфографию. Частное мнение доносится министру и князю, и если оно им не по вкусу, сопровождается преследованием. Шпионство кругом. Общественной жизни никакой.
   "Скупштина" -- законный орган страны -- обратилась в пустой парад, на котором дебютировали министры и их клевреты, а остальные члены были безгласными свидетелями. "Сербская Омладина", задачу которой составляло объединение сербства и нисколько не касалось политического строя и социальных отношений, заподозрена, и ее собрание, в Белграде, разогнано. Рядом с этим совершались колоссальные кражи и мошенничества в военном министерстве, на котором, после полиции, сосредоточено было все внимание правительства.
   Какой-то общий гнёт, тяжелое чувство выносил всякий, кому в то время приводилось жить в Белграде и вращаться в различных сферах.
   А между тем, несколько миллионов славянского населения ожидало от этого юного государства своего освобождения и готово было отдаться ему без завета и договора. Сербия считалась югославянским Пьемонтом, и ее правительство прежде всех чувствовало в себе то же призвание.
   В то время, когда я был в Белграде, движение было в Болгарии, или собственно в Македонии, но производилось шайками болгарских хайдуков под предводительством знаменитых Иля, Панайота, Тоти и др. Потом эти герои явились в Белград, где получали содержание от правительства и предполагалось, что, когда из Сербии двинутся отряды, они будут путеводителями; там же находилась целая болгарская рота, чтобы приготовить из них офицеров. Проживали агенты от болгарского комитета. Говорили, что из России привезено было оружие, более 100 или до 200,000 тульских ружей, которые пошли на переделку в Крагуевац, где на оружейном заводе шла кипучая работа. После все это оказалось пуфом. Выводились огромные счеты, но делалось мало и плохо. А между тем, по-видимому, Сербия сильно вооружалась. И все это делалось, будто бы, по тайному договору с Россией. Русские инженеры и артиллеристы приезжали туда, чтобы увидеть, что сделано уже, и [15] чтобы помочь сербам советом, знанием и опытностью. Это было всего курьёзнее: серб был в Париже и Берлине, а тут русак приезжает обучать его; обидно! Таких нежеланных советчиков от души ненавидели и принимали самым скверным образом, как не принимали последнего шваба; а между тем говорили, что это делается только для вида, чтобы иностранцы не узнали об интимных отношениях Сербии с Россией. Не знаю, как чувствовали себя наши офицеры, но все это было в духе "великой политики".
   И тут опять является игра в жмурки. Очевидно было, что все, что ни делается, известно иностранным консулам из самого близкого к делу источника. Интимные отношения у сербского правительства были с Калаем, венгерским консулом, а также с французским консулом, с русским же велись какие-то тайные дела только для виду. Все равно как для виду только держали и болгарских вождей: им говорили, что им поручат вести отряды против турок; а туркам сообщали, что они нарочно отвлекают их, чтобы дать краю успокоиться. В таких же ложных ожиданиях, как болгары, вращались в Белграде и черногорцы. Придет ли кто из Старой Сербии, из Македонии -- все это призывается к Блазнавацу, военному министру, и тот развивает перед ними картину будущего освобождения, только нужно, чтобы они уже вперед присягнули на подданство Сербии и повременили немного, когда заготовят достаточно оружия и боевых снарядов, а над этим работают денно и нощно. Простота верила, и имя Михаила произносилось всюду с надеждой и благоговением. Блазнавац рисовался сербским Гарибальди; был, конечно, и свой Кавур.
   Скоро, однако, эта игра в жмурки надоела всем. Надоели Блазнавацу и черногорцы, и болгары. Стал он их спроваживать; а болгар в одно прекрасное утро за то, что они не хотели исполнять черных работ и требовали настоящего учения, вздули палками. Возмутились несчастные и все сразу двинулись вон из братских объятий. Агенту их много хлопот стоило, чтобы удержать от скандала, потому что они готовы были на все: они хотели убить Блазнаваца, и хотя бы это им не удалось, но тем не менее дело не обошлось бы без кровопролития, что между братьями было бы крайне неловко.
   Все это, однако, перед светом было скрыто. За пределами Сербии публика уверена была, что Сербия готовится к бою. Поэтому симпатии славян обращались к ней. Тогда же явился чех Крнка, предлагая свое скорострельное ружье, которое при [16] достаточной скорости отличалось простотою и грубостью механизма, что предохраняло его от скорого полома и порчи. Его приняли, поводили за нос, выудили из него, что было нужно, и отпустили ни с чем. Впоследствии туда явился один русский музыкант, дававший концерт во дворце абиссинского короля, с предложением особенной системы ружья, с помощью которого один будет убивать 500 чел., и турки будут непременно прогнаны; тогда нужно будет восстановить византийскую империю с царем из русского царствующего дома.
   Забрел как-то русский офицер, чтобы попасть в волонтеры; натерпевшись всякой нужды, он рад-рад был, что его на время прикомандировали на оружейный завод в Крагуевце. Всех принимали, всем подавали надежды.
   Является туда и еще один соотечественник в начале мая: настали жары, а он в ватной шинели с меховым воротником; тоже прибыл искать какого-то дела. Но в это время близились уже к разрешению дела другого рода, в которых ему было бы неловко, и его постарались выпроводить, чтоб он не попал в какую-нибудь кашу, как кура в ощип, да еще дал бы повод говорить, что Россия посылала своих эмиссаров действовать против сербского правительства, о чем и поговаривали.
   Откуда-то явился хорват, когда-то участвовавший в восстании в Боснии, тоже, видимо, пронюхавший о каком-то деле.
   Хаживал ко мне один отставной капетан (становой); в синем вицмундире, с красными кантами и желтыми пуговицами и в фесе на голове, и вели мы с ним беседу о том, как бы высвободить нашу славянскую братью из-под турецкого ига, и тут же сообщал, как все больше и больше растет недовольство в Сербии против правительства, как оно бестактно поступает и у себя дома, и во внешней политике. Когда я ему замечал, что при таком положении нечего и думать об освобождении турецких славян, он всегда отвечал мне с некоторою запальчивостью: "Ама, веруйте ми, битье-то, битье (будет)" -- но всегда добавлял, что прежде должно совершиться еще что-то другое. Это был намек на переворот, которого все ожидали. Бродя с ним по улицам, мы встречали много новых лиц, с которыми со всеми он был знаком и раскланивался. И неудивительно: в таком маленьком государстве все между собою знакомы. Некоторых он называл мне по именам, видимо, желая обратить мое внимание на [17] них. Много народу съезжалось из провинции по разным делам, но, в сущности, всех привлекало одно какое-то дело.
   Полиция этого не могла не знать и не замечать: она и знала, и замечала, но, как полагали, ждала, чтобы дело довести до конца, дать побольше собраться народу и тогда уже накрыть всех сразу. Для этого только.
   Никола Христич, не дозволявший никому заживаться в Белграде без особенной надобности, допустил сборище более обыкновенного и вперед торжествовал свою победу. Он сообщил свой план князю, и тот был вполне спокоен и уверен, и также вперед торжествовал. А между тем ожидание охватывало всех.
   Бывало, чуть услышишь бой барабана не в урочный час, бежишь смотреть, не произошло ли чего: оказывается что же: аукцион или объявление какого-нибудь указа. Часу в седьмом публика всегда собиралась на Врачаре против инженерных казарм, там, где шла дорога в Топчидер, по которой об эту пору обычно проезжал князь со своею племянницей, молоденькой, очень красивою девушкой. Публика собиралась недаром, а все чего-то поджидала. Ждет, бывало, публика часов до девяти; выйдут трубачи из казарм, к воротам, проиграют сначала марш "Всадники други", потом "Коль славен", и за тем одна труба прокричит несколько вызывающих звуков, пробьет барабан зорю; все стихнет; а публика ждет, когда князь проедет обратно, и разойдется уж поздно.
   Так было в первых числах мая. Зажился я в Белграде, дожидаясь только весны, чтобы пуститься вглубь страны; в конце апреля смело уже можно пуститься в путь, не боясь никаких невзгод; подождал еще дня три, думал, что будет, и наконец решился отправиться: и надоело отчасти, и нужно же видеть край и народ. Накануне простился со своими приятелями, которым невозможно было проводить меня, так как все они были люди занятые по утрам; пришел ко мне только мой приятель старик. "Идите с Богом, -- говорил он мне, -- здесь вы не увидите настоящих сербов; здесь народ дрянь, трус, торгаш; если б не дела, сейчас бы отсюда бежал; здесь всякое дело тянут" -- и начал он мне рассказывать о каком-то деле с Христичем.
   -- Да вы что мне о Христиче говорите; вы мне скажите, когда у вас будет то, чего вы все ждете?
   -- Ничего не будет у нас, а если и будет, то конец будет скверный. Сон мне виделся такой, по которому я знаю, [18] что будет скверно. Нынешнюю ночь приснилось мне, будто я сижу в какой-то темной и холодной комнате.
   -- Ну так что ж?
   -- А то, что этот же самый сон я видел, когда мы хотели прогнать Карагеоргиевича. Дело не удалось; наши струсили; меня бросили в тюрьму; морили девять месяцев и приговорили к смертной казни; а тут как раз его и сбросили; опоздай на один день, меня бы не было. А теперь я не надеюсь ни на кого, ни на что.
   -- Зачем же вы идете?
   -- Э, брате, шта тью! -- ответил он -- пожимая плечами, т.е. не знаю, что ответить: нужно, должен.
   Поговорили мы с ним о том, что не следует верить снам; что по сербской пословице "сан е лажа (ложь), Бог е истино"; но старик мой видимо был смущен своим роковым сном, который без сомнения навеял ему то обстоятельство, что дело, которому он служил, не клеилось, между самими заговорщиками видны были рознь, несогласие и нерешимость. И еще его смущало то обстоятельство, что с ними замешался монах.
   -- Боюсь я этого монаха. В нем капли крови нет, а говорит, так пламя мечет. Боюсь я его.
   Было ли то темное предчувствие или сознательное предвидение, когда человек видит ложь, но по долгу присяги верит; потом я видел его уже между подсудимыми; но об этом после.
   Я стремился вон из Белграда, чтоб видеть скорее край и народ, чтоб отдохнуть и освежиться после тяжелого чувства, давившего каждого в Белграде.

II.

   Около 8-ми ч. утра я был уже на пристани, на Саве. Движения было еще мало: два-три хамала (носильщики) и рабаджии (возчики кладей) составляли всю почти публику; отправляющихся было не много и еще меньше провожающих. Но мой знакомый старик в красном фесе и светло-синем полицейском вицмундире был уже тут. Оказалось, что он пришел проводить меня и сказать два-три слова. Вид его был веселый, сияющий; совсем не такой, каким я его видел накануне. "Должно быть, видел хороший сон", подумал я про себя. [19]
   После обычных приветствий и пожеланий мне вполне воспользоваться и насладиться предстоящим путешествием, он добавил: "из Шабаца вы не уезжайте скоро; там вы услышите нечто дивное, и тогда поспешите обратно в Белград. Вам, как наблюдателю, будет что видеть и передать своим: вы увидите тогда, каков сербский народ; а вы нам также будете нужны. Дальнейшие расспросы были бы с моей стороны нескромностью, и я отправился в ожидании чего-то. Австрийский пароход, помнится, "Делиград", -- небольшой и довольно грязный, медленно тащился против течения реки, как бы намеренно давая нам налюбоваться видом Белграда; да и река повилась так, что, сколько ни едешь, все возвращаешься к прежнему месту.
   Мутно-зеленоватая Сава, гладкая как зеркало, не вошла еще вполне в свое русло: там осталось от разлива длинное озеро, в виде протока; там шел залив, а местами только что выступившая из-под воды почва успела уже покрыться яркою, свежею зеленью или сплошь, как снегом, укрылась белою звездчаткой. Левый (австрийский) берег плоский, низкий, чрезвычайно пуст; только вдали кое-где виднеется колокольня церкви или по гриве тянутся рощи и среди их где-нибудь чуть заметно выдастся деревенька. Белые чайки вьются над нами, а по берегу беспечно бродит цапля, лакомясь по мелкому заливу различною водяною снедью; завидев и заслышав пароход, она отбежала от берега, поворотилась к нам задом, подогнула ноги, собираясь лететь, но пароход отвернул, и она снова спокойно предалась своему занятию.
   Но что за растительность на островах?! Они сплошь поросли дубом, темная шапка которого, как кудрями, убрана светлою зеленью дикого винограда, а середина его, сажени на две вышины, залита ярко-пурпуровым цветом шиповника, который, пробиваясь к свету сквозь гущу его ветвей и темной листвы, обсыпал его своими цветами. По лугу трава выше колена, и с разноцветного ковра его по временам обдает ароматом. Жизни только мало. На расстоянии более ста верст от Белграда до Шабаца только и есть одно местечко Палеж или Обреновиц, да еще два-три селеньица; а то все лес да низменный луг. Кое-где только под лесом попадаются уединенные подоски посевов ржи или пшеницы.
   Медленно тащится пароход. Сколько ни едем, а все не можем уйти из виду Авалы (гора над Белградом, с развалиной старого замка наверху); она будто гонится за нами: то [20] мы видим ее справа, то слева, то вдруг она опередила нас, будто идет к нам навстречу или мы поворотили в ней назад. Это все делают извилины реки.
   Общество на пароходе немногочисленно и не разнообразно по народностям, но костюмы замечательны смесью общеевропейского с национальным. Один в черном сюртуке и с красным фесом на голове, другой, наоборот -- в полном сербском костюме, а на голове шляпа; буфетчик, рыжий еврей, старался изобразить из себя мадьяра и серба вместе; только турок был вполне верен самому себе: на бритой голове -- чалма, широкие штаны, стянутые у щиколки, мягкие сапоги и сверху башмаки, в руках трубка на длинном чубуке. Сидит он на кучке своего багажа и товара, покрытых ковром, и покуривает трубку на длинном чубуке, без цели и без смысла поглядывая на рулевого, как он ворочает колесо, кладя руль направо, налево или совсем на борт.
   Большая часть публики -- торговцы сербские, шабачане и лозничане (из Лозницы), и турок-босняк или собственно потурченец. Физиономия его не сербская: черные глаза, смотрящие как-то тускло, не то важно, не то бессмысленно; нос длинный, но плотно прилегающий к лицу, скулы, несколько больше выдающиеся, чем у серба, редкие усы, несмотря на то, что ему далеко за тридцать, длинная шея с сильно выдающимся кадыком, точно в этом месте она изломана. Когда он ходит по палубе, закинувши руки назад, и не выпуская ни на минуту чубука, голова у него сильно подается вперед и держится гордо на изломанной шее, а в то же время наклоняется вместе с верхнею частью туловища. Особенность образа жизни и привычек, конечно, сообщили ему особенную физиономию, так что, во что бы вы его ни одели, вы сейчас признаете в нем турка или, по крайней мере, не признаете в нем серба, каким он есть по происхождению. Он даже говорит по-сербски, а по-турецки знает только сказать приветствие, ругань и кое-как молитвы.
   -- Какой ты турок, когда не умеешь говорить по-турецки? -- приставал к нему шабачанин.
   -- Ни сам рая, есам сараф, био сам у Стамбул на хаджилуку, а сам добио цареве фермане (Я не райя, я меняло, был в Константинополе на богомолье и получил царские указы.), -- ответил потурченец, отчеканивая каждое слово и ударяя себя в грудь, где, [21] за пазухой на зеленом шнурке, держал действительно какую-то бумагу. Это разбогатевший меняло из Банья-луки, успевший разного рода одолжениями расположить к себе местные власти; затем он отправился в Константинополь и там исхлопотал себе право собирать поземельную дань.
   Он ехал из Константинополя и с ним переводчик, плюгавенький цинцар, который говорит решительно на всех языках, употребляемых на Балканском полуострове, и не знает сам, какой он народности. Цинцары родом большею частию из Македонии, где смешались вместе славяне, греки, румыны, албанцы и еще может быть остаток какого-нибудь исчезнувшего народа; бродя по всему полуострову, они чувствуют себя везде, как дома. Впрочем, специальность цинцар составляет содержание механ (постоялых дворов), и рядом с этим уже идут всевозможные другие занятия: торговля, хлебопашество, ремесло и т.д. Больше всего они любят называть себя эллинами, но, поселившись на постоянное жительство в Сербии, охотно превращаются и в сербов.
   Беседы велись крайне неинтересные, все вертелось на торговле в самом узком смысле. Некоторые из них были в Пеште и в Вене, но и там для них весь интерес сосредотачивался на ценах различных товаров.
   Припоминая свои поездки, как сухопутные, так и на пароходе в пределах сербских земель, я замечаю одну странность: я не встречал никогда женщину; видно, что там она крепко сидит у домашнего очага, от которого боится оторваться, помня еще турецкие времена, когда это было действительно опасно. Так и в этот раз на пароходе не было ни одной женщины, ни детей.
   "Поневоле к полю, коли лесу нет", говорит русская пословица; так и тут -- поневоле приводилось смотреть на берег да на воду, когда общества почти не было. К сожалению, и местность была крайне однообразна. Впереди наперерез реки шли два хребта: к сербскому берегу Цер, к австрийскому Фрушка-гора, и издали казалось, будто они сливаются, а по мере того, как подвигались вперед, они все раздвигались, и наконец мы плывем между ними, но берега так же плоски, как и были. Стали попадаться байдаки (плавучие мельницы), какие попадаются на Дунае и Драве, а у нас на Дону и на Урале. По левую сторону от нас стелется Мачва, обширная равнина, на которой больше, чем во всех других местах, сеется хлеба, и потому она иначе не называется, как урожайная [22] Мачва. Глушь понемногу исчезает; вместо леса, вы видите только отдельно стоящие обгорелые дубы и между ними всюду засеянные поля. Река разбилась на островки, а там показалась темною полосою и стена Шабацкой крепости: серая, низкая, на низкой местности она совершенно не похожа на крепость, да и вряд ли может считаться крепостью; вдобавок она во многих местах разрушена.
   Вот вам и Шабац.
   Широкие улицы, чистенькие домики, множество лавок, каменная выбеленная церковь с необыкновенно высоким шпицем, суетня на базарной площади, публика, восседающая на скамеечках перед кофейнями, -- все это вместе сообщает весьма живую и веселую физиономию этому окружному городку княжества, имеющему до 2? тысяч жителей.
   Особенность этого города та, что он меньше других смотрит чисто сербским городом; это заметно как в его наружном виде, так и в самой жизни; он больше всех других напоминает собою небольшие городки или местечки Баната или Срема. Отсутствие оригинальности в расположении и постройке делает его малоинтересным. Пошел я в церковь, где служба только что кончилась; священники повели меня в алтарь показать ризницу, и между прочим показали сосуд, пожертвованный русским купцом (чуть ли не из Тулы), воздухи, шитые русской барыней и еще несколько вещей, присланных из России. А наконец, в стене церкви медная доска с надписью, в которой значится, что она построена в царствование такого-то турецкого султана, при сербском князе Милоше и под покровительством русского императора Николая.
   В Шабаце находится епископская кафедра, в то время пустая, так как старый епископ помер, а новый еще не был назначен. Меня повели посмотреть его дом. Дом оказался запертым, а человека с ключом не оказалось дома, и потому мне привелось осмотреть его наружность, которая не представляла ничего особенного: довольно большой, длинный и, кажется, двухэтажный каменный дом, со множеством окон и с плоским фасадом; вот и все тут. Но перед ним сад, составляющий двор, и в нем, рядом с кустами роз, я увидел желтые гвоздики (шапки), канупер, зарю (мобистон) и душистые васильки (базилика), которые составляют непременную принадлежность каждого огорода у малороссиян. Откуда такое сходство? Занесено ли это духовными лицами, получающими образование в Киеве, или самостоятельная черта [23] сербов, указывающая на их родство с южно-русами? На другой день мне привелось наблюдать еще некоторые черты, также напоминающие Малороссию.
   Горожане сами собою представляли для меня мало интереса, потому что в них я видел копии белградских горожан, с которыми я уже достаточно познакомился. Поэтому мне хотелось скорее видеть сельский люд.
   План мой был отправиться вверх по-над Дриной вдоль боснийской границы, потом выйти на Ужицу, оттуда перевалить в долину Моравы и т.д. Но Мачва также отличается особенностями, каких нет в других местах, и потому я решился сделать для нее отдельную экскурсию; но еще один день остался, чтобы видеть маневры. Утром (помнится, это был Николин день) была торжественная служба в единственной церкви, а после обедни через город потянулось войско с обозами артиллерии: это была народная милиция, собравшаяся для обученья. Собрано было тысяч до 6 милиции: с утра по улицам двигались отряды из различных фезов (уездов) и нельзя было не заметить во всех их резкой разницы, какой трудно было бы ожидать, принимая во внимание незначительность района. Некоторые отличались большим ростом, крепким, воинственным видом, как, напр., с Поцервя: что ни солдат, то юнак; другие были гораздо мельче, неуклюжи, так и смотрели простыми селяками. Но все были необыкновенно довольны, отдавались военному обученью с любовью. Стоя на границе Боснии, они все до единого проникнуты были мыслию об освобождении своей братии по ту сторону Дрины. Тут случилось несколько босняков, бедно одетых в истасканные гуни (верхняя одежда) и засаленные фесы, смотревших действительно какими-то пригнетенными райями; их приветствовали все, как почетных гостей, угощали, водили всюду и, показывая маневры, утешали уверениями, что не в дальнем будущем готовится их освобождение. Воодушевленные мыслию о предстоящем освобождении славян из-под турецкого гнета, сербы охотно несут военную повинность; с обозом какого-нибудь батальона шло множество лишнего народа, приходили даже женщины полюбоваться на своих сыновей, мужьев или братьев. Маневры эти, продолжаются дня три (в промежуток времени между окончанием пахоты и началом покоса) -- не похожи на обычные военные ученья, это было какое-то празднество, нечто вроде олимпийских игр древних греков. Меткость выстрелов артиллерии была удивительная; но конница была не совсем подготовлена: один [24] эскадрон, встреченный выстрелами засевшего пешего отряда, весь рассыпался вследствие того, что лошади испугались, и при этом несколько человек свалилось.
   День был жаркий; движения были бешеные; пальба не прерывалась ни на минуту; нельзя было ничего видеть в дыму и в пыли; и, только окончилось дело, раздался звук свиралы (деревянной дудки), и пошло коло (пляска). Вечером в каждой палатке шел пир: печеная на рожке баранина запивалась вкусным поцерским вином, лютая паприка (красный перец) служила приправой ко всему: угощение это приносилось горожанами. В 9 часов пробили зорю; кругом поставлена цепь, и уж никто не выйдет из лагеря и не войдет в него. Я не знаю солдата более веселого и более исполнительного, чем сербский солдат; его как будто самая жизнь дисциплинировала, он солдат по природе, по призванию. Поэтому, вольный и непокорный вне строя, серб делается безусловно покорным, как скоро вы успели поставить его в строй. Этим воспользовался Блазнавац, как военный министр, во время топчидерской катастрофы: известивши по телеграфу о случившемся, он тотчас же, не давши народу одуматься, по телеграфу же поставил всю Сербию под ружье под предлогом, будто бы угрожает нападение со стороны Турции, и затем уже мог делать, что хотел. Блазнавац был истый серб; народ знал об его злоупотреблениях, но любил его за его военные затеи, мечтая, что он из Сербии создаст. такую силу, с которой можно будет целую Турцию разгромить и воссоздать царство Стефана Душана.
   Затем я отправился в экскурсию вверх по Саве, в селение Дреновац, часах в трех от Шабаца. Отличная шоссированная дорога; по бокам огромные тутовые деревья и черешни. Все это насажено по приказанию Милоша, лет 25 назад. По сторонам сплошные нивы: рожь уже выколосилась давно, завязывается даже колос у пшеницы, и между нею, по светло-зеленому фону, краснеют цветы полевого мака; везде торчат обгорелые дубы, поднимая к небу свои черные, обожженные ветви; иные свалились давно, но хозяин поля не заботится убрать их исполинские остовы и предпочитает обходить их плугом, жертвуя значительною частью годной для пашни земли; видно, что не дорожат лесом и чувствуют простор. Местами у обгорелого дерева уцелел один мощный ствол, и под его зеленым навесом теперь покоится пахарь, укрываясь от солнца и предаваясь сладкому сну после тяжелой работы. Время было послеобеденное, и мужчины спали все; даже дети угомонились, только [25] женщины сидели, занятые ручной работой: шили или пряли. Из этого можно бы вывести, что женщина не принимает участия в тяжелой работе мужчины и потому не нуждается в отдыхе. Напротив, она все время ходила за плугом, водя лошадь и держа еще ребенка на руке; потом она успела сходить в селение, взять обед и принести на пашню, накормить всех, уложить ребенка и, когда все успокоились, принялась опять за работу. Мне приводилось встречать на дороге, что женщина идет с ребенком у груди, который привязан к ней полотенцем, на голове несет пищу, и в то же время на ходу прядет, держа гребень с куделей под левой мышкой, а правой вытягивая нить. Когда едет на возу, она всегда прядет или вяжет крючком. Дреновац -- бывшее селение из числа ушоренных, как называют сербы все селения, в которых дома расположены рядами, улицами, вместе, а не в разброс, как живут большею частью сербы. Ушоренные села созданы Милошем, который вообще любил все регулировать; образцом ему послужили австрийские селения, особенно огромные селения в Банате и Военной Границе. С тех пор сербское правительство постоянно заботится об том, чтоб как-нибудь все селения ушорить, но это мало удается.
   Улицы в Дреноваце такие же широкие, как в Шабаце, и еще вдобавок обсажены деревьями; под навесами деревьев ютятся лавочки с различными товарами, с напитками и яствами, стоят извощики из Баната; местами колодцы с журавлем (очепом). Отыскиваю священника, чтобы попросить его быть моим руководителем. Скоро меня довели до попа Ивки, который на первый раз мало похож был на попа: одет в какой-то казакин, широкие штаны, башмаки; имея на голове какую-то серую суконную ермолку, с короткими волосами, без бороды, только с черными усами, он скорее похож был на малороссийского казака, чем на священника. Он что-то работал и потому костюм его был приноровлен к работе. Узнавши, что я русский путешественник, он схватил меня за обе руки, притащил к себе, обнял и крепко поцеловал.
   "Никогда еще я не видел русского" -- говорил он, и смотрел на меня так, как будто хотел сразу просмотреть насквозь. Затем появилось угощение, от которого я отказался, объявивши откровенно, что моя цель видеть житье-бытье простого народа и что я намерен пораньше вернуться в город. Он понял меня и пошел только переодеться. Через несколько минут передо мной был уже настоящий русский священник: [26] та же ряса с более узкими рукавами, и притом вся она не так широка; под низом полукафтанье с широким матеревым поясом розового цвета, на голове род камилавки, только пониже, с округлою верхушкой и небольшим перехватом. И пошли мы по селению. Первое, что кидается в глаза, это везде заборы перед домами и отсутствие окон на улицу, а если и есть, то с деревянною решеткой. Можно подумать, что там сильное воровство и даже разбои. Ничего не бывало: теперь в целой Сербии мир и тишина, воровство бывает очень редко, вследствие всеобщего довольства; большая часть преступлений относится к разряду насилий вследствие запальчивости, ревности или мести, нередки также поджоги вследствие тех же побудительных причин; разбои и грабежи бывают только в местностях, пограничных с турецкими землями. А в таком благоустроенном селении, как все селения по Мачве, не слыхать ни воровства, ни разбоя, и решетки в окнах напоминают только прежнее время, когда было полное господство турок и даже до недавнего времени, когда турки держались в крепостях. По той же причине все дома не смеют прямо выступить на улицу и прячутся за заборами, состоящими из плах, поставленных стоймя плотно одна к другой, со связями между ними.
   Дом -- собственно мазанка. Из дерева делается только остов: по углам и посередине ставятся столбы, которые связываются перекладинами, промежутки между ними крест-накрест забираются обтесанным жердником; между ними делается переплет из тонких тесинок или из прутьев, и все это потом замазывается; сверху на стропила кладется решетина, и крыша кроется соломой, преимущественно кукурузной. Крыша эта очень толстая и высокая, так что небольшие домики и амбаришки кажутся совершенно кучами соломы.
   Входим в первый попавшийся двор. Он очень обширный и застроен домиками меньшего размера и амбарчиками. Это целый хуторок: всего три домика и четыре амбарчика, в которых также живут, не считая амбарчика на столбиках для склада провизии, погреба и построек для домашних животных. Входя в дом, вы прежде всего попадаете в обширные сени с земляным полом и без потолка; влево дверь в комнату, и тут же у стены очаг; несколько отступя от стены, над ним висит цепь с крюком, чтобы навешивать котел для варева; на нем же готовится настоящее сербское кушанье -- печене, по-нашему жаркое, которое у них всегда печется на угольях; [27] пекут таким образом на рожне целых баранов и свиней; тут же на угольях пекут лепешки и хлебцы. Ив жидких кушаний употребляется только чорба (род похлебки) различных сортов, самое название которой показывает, что она перенята у турок; поэтому, печка в нашем смысле у сербов не существует. Очаг же сербский напоминает огнище у азиатских номадов в их юртах и кибитках. Для вывода дыма над очагом устроена труба, прислоненная к стене. Сплетенная из прутьев и внутри вымазанная глиной с коровьим пометом, она идет, конечно, сквозь крышу и там обмазана и снаружи. Совершенно такие же трубы я видел в малороссийских хатах. Влево из сеней, как я уже сказал, комната: это была обыкновенная комната с полом и вдобавок с печкой, аршина в полтора вышины, с топкою из сеней: это также отступление от чисто сербского устройства. Обычно пол в сербских домах битый из глины или кирпичный, и часть только у передней стены, в виде эстрады или деревянного помоста, поднята вершка на два над каменным полом -- и называется патос. Он обыкновенно бывает устлан коврами, сукнами или войлоками, и кругом по стене просто подушки, или положенные на возвышении вроде низких лавок, и называются миндерлук -- все это турецкое, так что утратился из мебели стол, а вместо него употребляется совра или софра-- маленький столик вроде подноса на низеньких ножках. В описываемой мною комнате видно было австрийское влияние: кроме печи и мощеного пола, был стол крашеный, вроде тех, какие употребляются немецкими колонистами в России, несколько стульев; на стене, сбоку, были изображения Христа, Божией Матери и святых на бумаге, -- произведение австрийских дешевых литографий. Передний угол был совершенно пуст, но перед ним свешивался с потолка на шнурке голубь, сделанный из теста, с бумажным хвостом и таким же хохолком, и там же к потолку прикреплены были пучки васильков и шафрана (crocus), -- опять непременное убранство переднего угла в каждой малороссийской хате.
   Таким образом, иконы, занимавшие когда-то передний угол, исчезли, и заменившие их священные картины стали сбоку; но уцелел один атрибут, указывающий, что когда-то он был тоже убран образами, как у всего православного люда в России.
   Остальные домики в этом же роде. Один из них был пустой, а в другом были маленькие дети, две замужние [28] женщины снохи, одна девушка и старуха. В комнатах были наставлены прялки, ткацкие станки, сундуки, висели колыбели и разложена была различная домашняя рухлядь. В амбарчиках находились вся одежда, подушки, шерстяные лохматые одеяла, по-сербски губеры. В этой семье или скорее домашней общине, как ее называют немцы (Hauscommunion), всех было около 30 душ, из них 17 чел. находились на полевой работе. Эго и есть сербская задруга, в которой набирается человек до 40. Прежде она была еще многочисленнее, а теперь все упадает и рассыпается. О ней мы поговорим после, а теперь походим по двору и займемся находящимися перед нами личностями.
   За этим двором, на котором находились жилые здания, идет другой, разделенный надвое: в одной половине помещение для свиней, в другой -- для рогатого скота и лошадей; за ним еще двор или, вернее, сад из сливовых деревьев, а посередине несколько дерев тутовых и одно дерево грецкого ореха. Последнее раскинуло ветви свои сажени на 4 в диаметре, и под ним-то мы присели отдохнуть на скамеечке. Тут же неподалеку была винница, в которой хранилась сливовица и ракия, два напитка, приготовляемые из сливы -- первый простым настоем и броженьем, второй -- перегонкой. В другом конце сада был пчельник.
   Покуда мы сидели, явилась девушка с подносом в руках: на нем стояли две чашки черного кофе, две рюмки янтарной сливовицы и варенье.
   Девушка была в длинной холщовой рубашке, подпоясана широким ремнем, по краям рукавов, по обшивке, вышивка разноцветной бумагой, и также вышиты плечи; волосы заплетены в одну косу сзади; на ногах опанки (род поршней или башмаков из мягкой кожи). Украшений ни на шее, ни на голове -- никаких, необыкновенно просто. Тут же стояла старуха в юбке сверх рубашки, и голова повязана бумажным синим платком с концами, пущенными сзади; стояла она, приложивши руку к щеке и рассказывала о своем житье, отвечая на мои расспросы; священник пояснил ей, что я брат-рус, пришел издалека, чтоб познакомиться с сербами.
   -- "Разве опять будет война с турками?" - спросила старуха. Ей нужно было пояснить, что кроме знакомства у меня нет никакой другой цели. Она же с своей стороны поясняла нам, что война должна быть, это говорят швабы (сербы австрийские). И еще есть одна примета, что перед войной всегда являются русские с образами, деревянными чашками и [29] ложками, на высоких телегах и на своих лошадях, в упряжи с высокими дугами. Это были офени, приезжавшие к ним, и меня старуха приняла было за них.
   Девушка стояла перед нами с порожним подносом, дожидая, когда мы кончим кофе; она смотрела прямо, с любопытством слушала и рассматривала меня, нисколько не стыдясь и не потупляясь, как это делают наши девушки.
   Старуха и молодая девушка напоминали мне малороссиянок; подле меня сидел православный священник; мы говорили на своем родном языке; густые листья ореха как шатром укрывали нас от жаркого солнца; наверху раздавались на разные лады крики иволги: во всем столько знакомого, родного, что невольно забываешь, где находишься.
   Долго бы можно было тут просидеть, хорошо бы остаться и пожить, как предлагала старуха, отдавая в мое распоряжение лучшую собу (комнату); но везде жить не достанет времени. Путешественник не должен нигде заживаться, ему нужно больше видеть. Постоянно нужно делать различие между путешественником и исследователем: первый только намечает факты и явления, тогда как исследователь, по его указанию, будет их изучать и объяснять.
   Осмотрел я еще церковь и школу. Школа велась порядочно; но ей грозило почему-то закрытие, потому что хотели отнять занимаемый ею дом, принадлежащий общине; по распоряжению административной власти и против желания общины, хотели обратить в помещение капетана. И тут та же неприятная нота, стонущая и жалующаяся на стеснение свободы, которая мне так надоела в Белграде.
   В 6 часов вечера того же дня я был опять в Шабаце, где успел уже найти прежних знакомых по Белграду и приобрести новых. Все они накануне были в очень веселом настроении, и когда я любовался их народным войском, с самодовольством и уверенностью говорили: "это войско должно послужить народному делу, а теперь оно служит не ему, как знать, не нынче, завтра, может быть, побредем и за Дрину!". Вечером же застал их совсем другими: они не удерживали больше остаться подольше погостить в Шабаце, как накануне, молча потягивали черный кофе, курили македонский табак и по временам только кто-нибудь отрывисто процеживал сквозь зубы: "рдьяво, брате, рдьяво!" (худо!) На другой день в 10 часов утра я был уже на пути. Мой путь был к монастырю Петковице, на склоне Церского хребта, до которого, [30] как мне говорили, часа три ходу; но оказалось больше, потому что говорили это люди, которые сами туда не ходили.
   Начало пути было по хорошей шоссированной дороге. Кругом равнина, усеянная огромными старыми дубами, между которыми большие промежутки, занятые посевом или пущенные под луг, и при этом все пространство обгорожено и разбито на участки. Свободного нет ни клочка земли, вся она присвоена, как частная собственность. Огорожа везде состоит из дубовых плах; иной участок еще разгорожен на несколько частей: луг отгорожен от усадьбы, поле отгорожено от луга; одним словом, на всем пространстве вы видите клетки и деления, точно где-нибудь в середине Европы. А чего стоит такая огорожа! Она стоит того, что ради нее весь лес истреблен, остался только редко -- дуб; лес в Сербии сохранился только в горах, где нет жилья и откуда его нельзя вывезти. В хозяйственном отношении это деление имеет еще ту невыгоду, что каждый хозяин должен иметь отдельный выгон и отдельного пастуха; в больших задругах это еще не так ощутительно, но в мелких оно ведет к тому, что они мало-помалу сокращают хозяйство и в конце концов отдаются мелкой торговле, перебиваясь перекупкой и перепродажей. Такое деление всей земли совершено было при Милоше, и наделы производились крайне произвольно, сопровождаясь взяточничеством и насилиями. В основание было положено владение землей при спахиях (турецких помещиках): земледельцы, сидевшие на известном спахилуке, и платившие определенную дань за известный участок, после прогнания спахий признаны были владельцами того самого участка; но получили такие наделы и люди, никогда не обрабатывавшие земли, от которых богачи скупали участки, и таким образом возникли новые спахилуки, которыми Милош наделял свою родню и своих друзей.
   Сербия -- страна гористая; в ней есть превосходные земли, но их немного; они находятся рассеянно по долинам и расширениям их при слиянии рек; остальное же пространство занимают горы и узкие, крутые, ни к чему не годные места. Поэтому такой несправедливый, неровный раздел повел к тому, что хоть кругом и приходится на каждую душу не менее 20 десятин и если отбросить все плохие места, то одних удобных земель было бы по 15 десятин, а там уж есть пролетариат -- люди, которым не к чему рук приложить; вследствие этого непомерно плодится торгашество, а рядом много земель, лежащих втуне, без обработки; цены же на землю [31] высоки, потому что владельцы не нуждаются в продаже их, хоть сами и не обрабатывают. Я знаю, что сербское правительство очень стеснялось приемом переселенцев из Герцеговины, Черногорья и других югославянских земель именно вследствие недостатка свободной земли.
   По большой дороге мне привелось идти немного; а там был сворот, и вот тут-то нужно было уметь напасть на истинный путь. Маленькие селеньица, через которые я проходил, были пусты, потому что все были в поле на работе. Вижу впереди идущего селяка (житель села), догоняю его: "Помози Бог!" -- говорю ему я первый. -- Бог ти помого! -- "Какосто?" (как поживаете?) -- Фала Богу! (благодарить Бога) -- "Иош какосте?" (еще как) -- Зафалюем (благодарю). Авобоч да? (куда идешь?) -- У Петковицу -- отвечаю, и начинаю расспрашивать о дороге. Растолковал он мне дорогу и я хотел было идти, сказавши "с Богом", как он остановил меня вопросом: "Што си?" -- что ты? т.е. кто ты таков. Объявляю, что -- рус. Какой веры? -- Православной. -- "Знаешь Отче наш?" -- Знаю. -- "Поговори". -- Читаю "Отче наш", а он уставился в землю и слушает, взвешивая каждое произнесенное мною слово. "Ама добро, брате, читашь; па ти си србин". Начинаю пояснять, что я не серб, а русский, но что русские и сербы славяне, люди родственные по языку и одного православного исповедания.
   -- Нет, ты сербин, ты этого сам не знаешь; а вот ты хочешь видеть наши монастыри, так когда дойдешь в Студеницкую лавру, там есть ученые монахи и у них старея книги, они тебе покажут, что русские все сербы.
   Затем стал упрашивать меня вернуться назад в селение, к нему в гости, чтоб расспросить, как живут сербы там, далеко, в русской стране. Но, боясь запоздать и сбиться с дороги, я отказался от такого приятного приглашения и потянул дальше.
   Путь был действительно не такой, чтобы можно было запаздывать: передо мной вилась тропинка, и представлялось совершенное безлюдье. Направление было прямо на полдень; солнце пекло и било прямо в лицо; pince-nez сваливается с носа, а без него я вижу все в тумане, вдаль же вовсе не вижу; два часа уж пополудни, а монастыря все не видать. Жажда нестерпимая; кругом ни реки, ни ключа. Поднимаюсь в горы, и тут как раз невысокий каменный столбик и из него по желобку течет холодная вода, чистая, вкусная, а подле куст роз. Напился и стал рассматривать надпись, которая гласила [32] в таком роде: "помяни душу умершего такого-то", и больше ничего, ни креста, ни другого какого-нибудь религиозного знака. Но всякий, без сомнения, от души не только помянет того, кто соорудил этот памятник, но и благословит его память. А через несколько сажен и настоящий надгробный памятник, только не такой, как у нас: каменная плита не лежит, а поставлена, и на ней с одной стороны нарисована турецкая, длинная тонкая винтовка, а с другой -- надпись: "такой-то погиб от руки турка соколянина, оставивши плачущих братьев и малых детей".
   Случай этот относится к недавнему времени, когда небольшое укрепление в соседнем лозницком округе Сокол находилось во власти турок. Несколько десятков турок, составлявших гарнизон этой крепости, не имевшие никакого военного значения, потому что совершенно отрезаны от сообщения со своими, служили карой для края, производя в окрестностях грабежи и убийства, и делая жизнь в этой окружности небезопасною, а при малейшем отпоре со стороны местных жителей возникали жалобы на неуважение со стороны сербов трактата и сузеренства турецкого султана.
   В настоящее время такою же зацепкой служит тоже маленькая крепостца на берегу Дрины, против Малого Зворника. Не имея никакого стратегического значения, этот пункт дает только повод к столкновениям, что собственно и нужно для Турции.
   Почтивши память погибшего от руки соколянина и того, во имя которого холодный ключ утоляет жажду утомленного путника, отправляюсь дальше. Тут же показалось селеньице, разбросанное у подошвы горы, а дальше виднеется и монастырь, весь закрытый лесом, только чуть просвечивают стены и блестит крест на церкви.
   Селение это называется Прнявор; но это не есть собственное имя; таких прняворов много по Сербии близ монастырей: это были монастырские селения, обязанные на него работать и платить ему дань в различных видах. В настоящее время это уже кончилось; монастыри, однако, наделены угодьями в достаточном количестве, и так как они всегда помещались в самых лучших местах, то и земли, прилежащие к ним, богатством почвы и разными удобствами отличаются от всех прочих земель.
   В Петковице от старого времени осталась только стена вокруг, да и то наполовину разрушенная, церковь же построена недавно и тут же дом для монахов. [33]
   Вхожу через калитку; на дворе никого; когда-то мощеный, он зарос весь травой: по стене поросли деревца и космами свешивается плющ; звонко раздаются мои шаги по каменному двору, но не только никого не видать, не заметно даже следов человека. Однако покуда я осматривался, подле меня оказался, как из земли вырос, монах лет тридцати: русые волосы и борода в беспорядке, глаза опущены к земле, и как-то механически спрашивает, кого мне надо. В это время увидел меня и настоятель обители, отец Пантелей, с которым я успел познакомиться еще в Белграде. Он узнал меня и принял в объятия. Первое, что он предложил, было -- снять сапоги и надеть мягкие туфли: отказался я на первый раз, а потом, однако, согласился и вполне почувствовал всю благодетельность такого переобуванья. Это хорошо однако, если вам предстоит довольно продолжительный отдых, в противном же случае лучше не снимать сапог, иначе потом их не наденешь; вследствие чего я и отказывался, не зная еще, останусь ли ночевать.
   Обстановка жилища игумена была самая обыкновенная для мирского человека: стол с письменными принадлежностями, как в какой-нибудь мелкой канцелярии, по обе стороны два кресла, старые, обтянутые кожей; несколько простых деревянных стульев, диван и кровать; в углу один большой образ распятого Христа, налойчик, а подле, в стене, шкафчик: в нем были тефтере (приходорасходные книги и инвентари), которыми отец-настоятель очень тяготился; запас бумаги и чернил, бутылочки с сливовицей и ракией и еще кое-какая мелочь. Над кроватью висела какая-то священная картина и рядом пистолет.
   -- Однако, святой отец, как видно, действует не одним словом божиим, а иногда прибегает и к орудию смерти, -- заметил я.
   В ответ он приподнял мне подушку и показал там револьвер, а в углу, как оказалось, стояла и винтовка.
   Тут он стал пояснять, как небезопасно здесь положение ввиду близости боснийской границы, откуда нередко перебегает всякий народ.
   -- А главное, -- добавил он, -- мы должны быть готовы ко всему: турки ли перешагнут к нам через Дрину, нам ли приведется предупредить их -- я не отстану: с крестом на груди и с оружием в руках должен буду идти с народом, и не в задних рядах. [34]
   Отец Пантелей молодой еще человек, лет тридцати с небольшим, высокий, тонкий, чрезвычайно живой и задушевный.
   Их всего было два монаха, да еще пришел недавно один монах из Черногорья -- старик лет 60-ти, слепой на один глаз, с густыми черными, с проседью, кудрями. Этот человек был весь любовь и кротость; но, несмотря на природную мягкость, и он отдавался той же миссии, проповедуя войну за освобождение страждущей братии. Своим чередом шло угощение: ракия, кофе, молоко, сыр и хлеб были на столе, а от обеда я отказался, так как его нужно было еще готовить и до вечера было недалеко, следовательно, обед лучше отложить на ужин.
   Через час раздались удары в висящую деревянную доску (клепало) -- это был призыв к вечерне. Пошли в церковь. Тесненькая, темная, образа только в иконостасе; игумен пошел в алтарь, остальные двое стали на клиросе. Та же служба, как и у нас, совершается на том же языке, с некоторою разницею в произношении и иной напев. Черногорец не обладал слухом, но имел сильный, хоть и старчески-хриплый бас, и никак не мог подладиться к другому монаху, который твердо держался своего напева и выносил высоким тенором; иногда становился на клиросе игумен, но не мог поладить ни с тем, ни с другим; но это несогласное трио, потрясавшее воздух в пустой церкви, поднималось под своды и раздавалось как будто откуда-то сверху, сливаясь там в один сильный звук, в котором, если не было гармонии, то слышалось много чувства. Кончилась вечерня, снял игумен священническое облачение, и снова передо мною Пантелей, будущий воин, считающий годы и дни, когда можно будет взять винтовку и пойти на врагов своего народа.
   Дальнейшее знакомство показало, что он был хороший хозяин: у него было несколько свиней, корова, много кур и отличный подвал, уцелевший от старого времени, и в нем -- не один бочонок вина.
   Ужин был полный: главным материалом послужили куры, затем яйца и свиное мясо. Монахи вкушали все, и круговая чаша не миновала никого.
   После ужина долгая беседа все на ту же тему. Видно, что и в монастырской келье знали происходившее в Белграде, и в конечном результате ожидалось движение в Боснию. Мне казалось, что и черногорец попал сюда не случайно и что-то обдумывал.

П. Ровинский.

   Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания из путешествия по Сербии в 1867 году // Вестник Европы, No 11. 1875

Ровинский П. А.
Воспоминания из путешествия по сербии в 1867 году

III.

(См. выше: ноябрь, 5 стр.).

Дрина.

По-сербски гора -- по-русски лес. -- Дерево цер и хребет Цер. -- Два преданья в Поцерьи. -- Троноша и Чокешина (монастыри). -- Растительность. -- Лозница (окружный город): шанцы; родина Вука Стеф. Караджича; общественная жизнь; прота Игнатий. -- На Дрине. -- Девичья скала. -- Местечко Крупан: капетан и его семейство. -- Пограничная стража. -- Местечко Любовия: путешествие под стражей. -- Между крестьянами. -- Пустынность Дрины. -- Одинокая механа и ночлег на берегу. -- Характеристика Подринья. -- Рача (монастырь): сабор; коло. -- Красота в сербском вкусе. -- Переход к Мораве: встреча с хайдуком (разбойником).

   Всем славянам известно слово гора, и во всех славянских наречиях оно употребляется в том самом значении, как у нас, русских; только серб горою называет лес, а для названия гор у него есть слова: планина, брдо, врх. Откуда произошло такое отождествление горы и леса, не берусь объяснить; но для Сербии это оправдывается тем, что там все горы покрыты лесом, и они собственно составляют главные хранилища лесов, которые в низменностях и равнинах давно уже исчезли или продолжают исчезать. Кроме того, что горы [700] в Сербии все вообще покрыты лесом и редко где представляют голые скалы, они редко где выходят из линии лиственного леса, редко где вступают в полосу лесов хвойных. Более распространенною породою в лесах Сербии является дуб, а на возвышенных местах, по горам, везде растет преимущественно один вид дуба, называемый по-сербски цер (quercus cerris). Это один из красивейших видов европейского дуба: ствол его ровный, постепенно доходящий до тонкой, стрельчатой оконечности; ветви тонкие, длинные; кора его вся в глубоких продольных бороздах, сквозь которые просвечивает красноватое тело; лист небольшой и с менее глубокими выемками; желуди гораздо крупнее, чем у других видов, и сидят кучей, штук по пяти в одном, снаружи мохнатом и колючем, гнезде; в цере много смолистого вещества, и потому его считают хорошим строительным материалом и отличным топливом; а желудями его скорее всего откармливаются свиньи, составляющие один из главных источников богатства Сербии.
   Цером преимущественно покрыты горы, при вступлении в которые находится монастырь Петковица, и потому вероятно горн эти называются Цер-планина. Хребет этот, не превышающий 1000 ф. высоты, дает множество притоков р. Саве и отделяет от них р. Ядар, впадающую в Дрину. Он не заключает в себе ничего ни величественного, ни неприступного, но, господствуя над целым пространством в углу между Дриной и Савой, всегда составлял пункт опоры, на что указывают существующие здесь развалины двух древних городов, Троянова и Милошева.
   С первым народная фантазия соединила общеславянское предание о царе Траяне, который здесь является в роли Икара: он имел возлюбленную в Митровице (на берегу Савы, в австрийских пределах) и летал в ней на восковых крыльях, избирая для этого время, когда солнце не сильно грело; враги его постарались задержать его до полудня, а когда он полетел, крылья растопились, и он упал в Саву, где и утонул.
   С другим городом соединено воспоминание о герое Косовской битвы в 1389 г., решившей судьбы сербского царства, Милоше Обиличе, который убил турецкого султана Мурата, сам погиб и навлек отчаянное мщение турок против сербов. Есть и еще предания о Милоше. Когда он явился на Косово поле один, в сопровождении небольшой только свиты, -- царь Лазарь спросил: -- Где же твои воины из Мачвы? -- Они остались дома пахать и сеять, -- ответил Милош. Тогда [701] разгневанный царь изрек проклятие, чтоб они сеяли, а им ничего не доставалось, кроме терния, чтобы жатвой их пользовались турки. Проклятие сбылось, и более трех столетий урожайная богатая Мачва не знала мира и была постоянным военным театром, переходя из рук в руки, то к туркам, то к австрийцам, и всякий раз подвергаясь опустошениям. С тех пор --
   
   Србин ради, а турчин се слади;
   Србин тече, а турчин растиче.
   
   Но отсюда же выходят и сподвижники Черного Георгия, помогавшие ему в деле освобождения Сербии: Милош Поцерац и Чарапич.
   При каждом вторжении турок со стороны Боснии через Дрину, теряя шанцы над Дриной, сербы искали убежища в Цер-планине, скрывались в гуще его леса или в монастырях, которых там, кроме Петковицы, еще два: Чокешина и Троноша. Все они не раз выдерживали осаду, а последний известен еще найденною в нем летописью сербских царей, известною под именем Цароставника. Так попеременно им приводилось играть роль то прибежища литературы и подвижников веры, то военного укрепления. Теперь же они почти пусты и представляют из себя то же самое, что Петковица. Отправясь на Лозницу через них, я нашел в Троноше двоих монахов, а в Чокешине троих. В первом я встретил юношу 18-ти лет, который был в полном монашеском постриге. Я удивился такому раннему пострижению. Оказалось, что все родные его перемерли очень скоро один за другим, осталась только сестра, которую взяли на воспитание, а его обрекли монастырю, что он и исполнил. Но все же по уставу нельзя посвящать в полные монахи раньше 30 лет. На это мне юноша возразил: -- "А как же вы посвятили нашего митрополита в этот сан, когда ему еще не было 30 лет? То нужно было, так и тут: я пропал бы; а теперь волей-неволей я монах".
   -- Но, вы тут ничего не делаете, тогда как могли бы приносить пользу другим.
   -- Как ничего не делаю? Я молюсь. Хотелось бы почитать, да книг нет. А вот если будет война, я пойду в солдаты.
   На этом мы с ним и расстались.
   В Чокешине я застал дома отца игумена: он с целой [702] компаниею сидел на миндерлуке. Перед ними стояло вино, кофе, и все курили трубки; сидели они, снявши обувь, чисто по-турецки, и вели беседу о политических делах.
   Меня они встретили очень радушно и жадно стали выпытывать о том, что делается в Белграде, не затевается ли чего с Турцией, не поможет ли тут Россия -- и пошли тут здравицы, сопровождаемые чашами красного вина.
   Так мало в этих людях аскетического и такой живой интерес принимают они во всем мирском, что их никак нельзя считать чем-либо особенным от народной жизни: нигде, ни в одном монахе я не встретил отречения от жизни -- такого, какое встретите в наших монастырях. Все они вместе с народом своим готовятся к чему-то, все живут жизнью накануне.
   Напоив, накормив, монахи отпустили меня с миром и подарили два полотенца сербской работы, очень тонкие с чрезвычайно изящным узором на концах.
   Чтобы вывести меня на дорогу, мне дали проводника, потому что кратчайший путь идет через горы тропинками, а иногда мы бросали тропинки и ломились прямо через лес.
   Лес этот однако не был так густ и непроходим, как наши лиственные леса. Кроме дуба, из глубины долин поднимались буковые деревья с беловатою корой и блестящим листом на тонких ветвях, раскинувшихся шатром; кряжистый вяз и граб, чрезвычайно высокий явор (клен), из которого серб делает музыкальный инструмент -- гуслу (однострунная скрипка), чтобы воспевать своих героев и погибшую славу своего отечества. Высокие стволы этих деревьев сплошь убраны яркою зеленью плюща или перепутаны виноградною лозою, целые ветви которой сажен на 20 перекидываются с одного дерева на другое, точно гигантские змеи, толщиною в руку и больше. Тут же, в лощинах, веером раскидывается папоротник, а к мощному дубу жмется цепкий шиповник. Благодаря совращению пути, я очень рано вышел на дорогу, прошел селение Клубцы, и Лозница уж передо мною. Это небольшой окружный городок, приютившийся у подножия хребта Гучево над Дриной, в некотором отдалении от нее, потому что берега она затопляет. Ничем не кидаются в глаза его здания: дом начальника, небольшой гостиный двор, у каждого почти домика садик; но местоположение его очень живописно -- между гор, кругом в зелени, и тут же, в виде четырехугольника, обнесенного высоким земляным валом, с глубоким рвом [703] какое-то укрепление. По обсыпи кругом и заросшему травой пространству, видно было, что оно давно уже служило свою службу: посредине его возникла уже церковь и еще кое-какие домики, но все-таки город в стороне от него, и построился в том виде, как теперь, гораздо позже. Это шанцы. Чьей они работы, -- не знаю, но в XVIII столетии они не раз служили австрийско-венгерской армии, а в начале XIX-го ими воспользовались сербы.
   Немного выше Лозницы на Дрине существует перевоз, а в сухое лето она дает броды, и потому не раз случалось, что турки переправлялись здесь и делали вторжение внутрь Сербии; зато не раз приводилось им тем же путем возвращаться, спасая только себя и бросая в воду все имущество. После одного такого бегства турок, сербы, в числе других вещей, нашли несколько мешков вещества, вроде гороха, которого употребления не знали. Догадываясь, что это нечто съедобное, они этот горох варили, толкли, и все-таки ничего не выходило: это был кофе, который теперь найдете в каждой, даже самой бедной избушке простолюдина.
   После 1807 г., года освобождения Сербии, турки продолжали собираться на той стороне Дрины, но переходить не решались. И в 1810 г., 6-го октября, 30,000 турецкого войска, под предводительством визиря, потерпели тут полнейшее поражение. При этом сербов поддержали русские: народное предание рассказывает, как русские казаки вогнали босняков в реку и преследовали их на той стороне. А три года спустя лозницкие шанцы были снова окружены турками, и сидевший в них предводитель сербского отряда Петр Молер, изнуренный голодом и, не видя ни откуда помощи, в темную ночь решился бросить шанцы и пробиться сквозь турецкое войско. Удалось это только ему с очень немногими, остальные все пали, и с тех пор на память бедного Молера легло несправедливое обвинение в том, что он изменил и не отстоял своего поста.
   Это было моментом, когда счастье оставило сербов, и им привелось снова покориться бесчеловечным туркам; а два года спустя, Милош Обренович здесь же разбил и взял в плен боснийского пашу, но отпустил его назад, наделив всем необходимым для обратного пути и обдарив дарами его и его свиту, и тем обеспечил за собою дальнейшие победы, которыми он обязан именно тем, что великодушием обезоружил правителя Боснии.
   В такой короткий период времени и столько катастроф, решивших хоть на время судьбу целого края! И это [704] приводится сказать про всю Сербию, где каждое почти местечко полито кровью и покрыто славою побед или геройской смерти сербских юнаков.
   В стратегическом отношении Лозница представляет важный пункт, так как она с одной стороны находится в непосредственной связи с Мачвой, составляя ее естественное продолжение, с другой -- посредством долины р. Ядра от нее легко вступить в Валевское окружье, в сердце Сербии, так называемую Шумадию.
   В трех часах от Лозницы к юго-востоку находится местечко Тршич, родина Вука Стефановича Караджича, который, рядом с героями войны и политическими деятелями, основателями политической свободы Сербии, помогал возрождению сербской народной литературы и народного духа, собирая и перед целым светом выставляя на суд и удивленье его превосходные поэтические произведения. Там, владея значительным участком земли, он обрабатывал ее, стараясь применить те способы, какие употребляются в других образованных странах, и научить им своих соотечественников.
   Дух этого патриота и горячего ревнителя народной музы и по смерти его дает себя чувствовать в общественной жизни Лозницы. Несмотря на весь гнёт, лежавший на общественной жизни вследствие излишнего вмешательства в нее администрации, там образовался кружок, который поставил себе задачею противодействовать убийственной системе, будя в обществе самосознание путем живых бесед и литературно-музыкальных вечеров. Нашелся небольшой домик, под сенью развесистых платанов, куда эти любители литературы и музыки стали собираться днем для чтения, а по вечерам для бесед и пения. Нашелся какой-то шваб, который взялся держать буфет. Итак, образовались читалиште, беседа и певачко друштво (певческое общество).
   Придя в Лозницу перед вечером, я сразу попал в это общество. По форме -- это копия тех обществ, каких встретишь много в Германии и особенно много у чехов; но здесь нет того буржуазного духа, нет той погони за услаждением себя, какое мне встречалось в тех обществах. Председатель этого общества прота (протопоп) Игнатий, старец лет под 60, а остальные члены -- офицер, учитель, купец, какой-то чиновник и соседние крестьяне, по большей части все молодые люди. Домик, где собираются, -- собственность Игнатия, и еще к нему прикупили местечко с садиком, в котором есть [705] виноградник, несколько фиговых дерев, груши, сливы и цветы. Гости здесь не гонятся за комфортом и вкусным угощением, что у австрийцев на первом плане, и нет здесь идола, которому бы курили фимиам: это все самые простые люди, и самая простая личность -- председатель. Седые волосы с серебряным блеском густо заросли и обрамляют его смуглое лицо, несколько попорченное оспой; черты лица правильные и суровые, но смягчаются необыкновенно прямым, добродушным взглядом светло-голубых глаз, полных жизни и огня. По движениям и выражению физиономии -- это юноша, поэтому с ним так легко сходится молодежь, и так не сходится он со зрелым возрастом, который иногда отнимает у людей искренность и благодушие и делает ив них по большей части людей узкого расчета, "фаха" и партии.
   Прота Игнатий не получил никакого почти образования; но на его глазах складывался юный организм сербского государства, он видел еще в живых борцов за сербскую свободу, привык понимать ее чутьем и здравым умом, и ценить выше всего. Его политические убеждения заключаются в том, что Сербии нужно хорошее правительство; осуществит ли это князь какой бы то ни было династии, или какое-нибудь коллективное лицо -- ему все равно; он знает только нужды и потребности своего народа, которые все выносит в себе и знает, что хорошее правительство должно их удовлетворить, и такому правительству он готов оказывать полнейшее подчинение; мало того, готов любить его до самой крайней преданности.
   Так он отнесся к Александру Карагеоргиевичу, которого призвали вместо Милоша Обреновича, доходившего в злоупотреблениях власти и народного богатства до нестепимости. В новом князе он уважал сына героя, память которого священна каждому сербу, и в то же время видел в нем человека доброго и мягкого характера. Если он не обнаруживал в себе хорошего правителя, то народная скупштина каждому правительству облегчает дело, если ей дано надлежащее значение и к ней обращаются с должным доверием и уважением. Надежды не оправдались; скупштина не созывалась, а на дела главное влияние оказывали иностранные консулы, преимущественно австрийский, и в то же время были самые раболепные отношения к Турции. Противен сделался князь народу, и Игнатий явился агитатором в пользу Обреновичей. Во время собрания скупштины он, в виду окружавшего ее войска, обратился к народу прямо с речью, убеждая призвать Обреновича. Он в это время не [706] думал, что дело может не удасться, и тогда по меньшей мере ему грозила тюрьма, за которою в перспективе была бы медленно подходящая, но непременная смерть, а еще меньше думал он, что со стороны правительства этого же самого Обреновича он подвергнется гонению, как то случилось на деле. Накануне топчидерской катастрофы он был уже в оппозиции против князя Михаила, лично против которого не имел ничего. На последней скупштине он высказал все, что имел против правительства князя, сохранивши привязанность к нему лично за его щедрость и за его намерение освободить бедную братию из-под турецкого владычества. Замечательно, что при князе Михаиле подвергались гонению лица, истинно преданные ему, а пользовались его доверием и всем распоряжались или бездушные бюрократы, каким был Никола Христич, или люди, действовавшие в своих личных видах и на погибель князя, каким, без сомнения, был военный министр Миливой Блазнавац.
   Я остановился на личности отца Игнатия и взял его со стороны общественно-политической, потому что он представляет собою известный тип, -- это тип серба провинциального, которого не тронула ни турецкая культура с ее фанатическим самодовольством, с ее грубым деспотизмом, проявляющим себя варварством и азиатскою хитростью и лестью, ни оборотная сторона европейской цивилизации с ее бездушным, мелкоэгоистическим отношением к человеку и тысячей никуда непригодных формул, под которые хотят подвести жизнь человека. Это простая, цельная, свежая, здоровая натура, работающая не по известной системе и не под влиянием теоретических соображений, а по своему разумению и по естественному побуждению действовать в духе и на благо того народа, с которым он живет нераздельною жизнью, и в среде которого действовать есть его истинное призвание: вы можете заметить, что он изменяет теории, но он никогда не изменит народу.
   К сожалению, таких личностей в Сербии становится все меньше; она успела обзавестись теоретиками, которые сумеют, хотя с натяжкой, оправдать свои действия под известным политическим взглядом, но служение народу является у них только вывеской.
   Много симпатичного найдется в отце Игнатии и как в частном характере. Он имел несчастие потерять всех сыновей и в той поре, когда особенно жаль всякого человека, именно [707] в поре первой юности: один сын умер в Берлине, где слушал лекции в каком-то высшем военно-учебном заведении; другой был в петербургском университете и умер, кажется, по возвращении оттуда в Белград. Это его страшно убивает, но по наружности вы не заметите; только оставаясь один, он, говорят, отдается своему безысходному горю: Это нисколько не парализует и его общественной деятельности. Всякое благотворительное или вообще полезное дело он всегда готов поддержать, сколько хватит его сил. Есть у него один талант или искусство -- это фабрикация гуслы. Никто не сумеет так хорошо выбрать дерева, дать такую форму и отделку инструменту, чтобы простая шерстяная веревка, заменяющая струну, издавала звуки, которые стонут и задевают душу, несмотря на все их однообразие и негармоничность. Мне говорили, что он своей работы гуслу подарил одному русскому путешественнику, который обещал ее передать какому-то общественному учреждению.
   До полночи провел я время в певческом обществе в беседе, сопровождавшейся пением сербских и других славянских народных песен, и здравицами, с пожеланьями кому славы, кому счастья, а югославянству свободы и соединения.
   Когда мы вышли из беседы, на улицах была полнейшая тишина; все спало мертвым сном; только вдали слышно было глухое рокотанье Дрины, которая в то время была в наводнении, и этот-то шум невольно обратил внимание и на ту сторону, где те же сербы -- бедная, угнетенная райя, безгласная, бесправная, потерявшая даже сознание своей народности; невольно подумалось: когда-то и им "блеснет свободы луч"?..
   На другой день я взбирался на гору, любовался роскошною растительностью, диким стремлением мутной Дрины. По ту сторону, я видел, шел ряд невысоких гор, покрытых, как и в Сербии, сплошным лесом, поднимающихся, что ни дальше, все выше, покуда не терялись они совсем из виду, сливаясь в туманной дали с небом.
   В тот же день я был уже на пути вперед. Самое лучшее было бы идти по берегу Дрины, где пролегает большая дорога; но мне не советовали, потому что там были бы постоянные остановки со стороны пограничной стражи. Впоследствии я имел случай убедиться, что это одна из наибольших неприятностей путешествия по Сербии. Итак, я направился на местечко Крупань, в котором живет капетан, заведующий срезом (нечто вроде стана, в полицейском делении наших [708] уездов). Часть пути привелось мне сделать с попутчиком селяком, который шел туда же. Помню я особенно одно место. Дорога шла по краю долины, в глубине которой пробиралась какая-то речушка. Внизу видны были нагроможденные каменья известняка; видно было, что тут же добывали из него и известь; местами скалы стояли прямо над краем и как бы висели. Одна из таких скал особенно резко выдавалась своим чисто монументальным видом: это точно башня с разрушенною крышей; на плоской верхушке ее одиноко стояла белая береза с висящими ветвями и обвившим ее виноградом; плющ со всех сторон свешивался вниз длинными густыми космами, -- все это так эффектно и как бы рассчитано, что невольно явилась мысль, не участвовала ли тут человеческая рука.
   Попутчик мой предупредил меня.
   -- А вон Девичья скала, -- сказал он, указывая на нее.
   -- Почему же она так называется?
   -- Девка тут убилась.
   -- Нечаянно, или по своей воле?
   -- По своей воле, конечно: забралась на самый верх да и бух!
   -- Зачем же?
   -- Э! Глупая была: не захотела замуж идти.
   Больше я от него не мог ничего узнать, да и разъяснять собственно нечего; дело так просто: девица здесь не выходит замуж, а ее выдают, не справляясь с ее желанием или нежеланием; эта несчастная, может быть, любила другого, или суженый ее был настолько ужасен, что она предпочла ему смерть, и, по мнению серба, сделала это по глупости.
   Был ли в действительности подобный случай, или он приурочен к данной местности народной фантазией, для нас все равно. Легенда доказывает возможность подобного трагического происшествия и дает указание на положение сербской женщины, с которым мы еще познакомимся. А теперь мы отмечаем одну мелкую черту из картины природы, напоминающую нам черты из народной жизни. Незаметно дошли мы и до Крупня.
   Маленькое местечко, почти в одну улицу, со всех сторон сжато горами так, что раздаться некуда. Указал мне попутчик дом начальника и самого начальника, сидевшего на галерее перед домом, и простился со мною, своротивши в сторону к мельнице, которая, как в щели, жалась между крутыми берегами горной речки. Капетан человек уж не молодой, в обыкновенном, немецком платье, с фесом на [709] голове, сам подошел ко мне и, узнав, что нужно, указал механу, где мне остановиться, и затем попросил к себе.
   Дома он встретил меня очень радушно, и выразил радость, когда узнал, что я русский путешественник. По сербскому обычаю, хозяйская дочь, девушка лет 15-ти, подала угощенье, но вместо того, чтобы удалиться или стоять с опущенными глазками, она села тут же и начала меня расспрашивать. С таким интересом и с такою живостью говорила она, что отцу негде было почти и слева вставить. Вскоре вышла мать, братишка и еще кто-то, так что собралась вся семья. Я почувствовал себя будто не в Сербии, где по большей части гость остается только с хозяином, а остальная семья разве покажется на минутку. Но всего больше меня удивила девочка простотою и смелостью обращения и любознательностью. Очень бы ей хотелось видеть, как живут образованные народы, и пожить между ними; хотелось бы выучиться иностранным языкам, чтобы читать на них.
   Почти изгладился из моей памяти этот туманный образ: не вспомню имени ни ее, ни ее отца; но, глядя в то время на нее, невольно задавался вопросом: что из нее выйдет? Не то же ли, что вообще из сербских детей: из живого, смелого, не по летам серьёзного мальчика делается со временем филистер и чиновник по преимуществу, идущий только за местом, наживой и наслаждением?..
   А какая кругом глушь в этом Крупне! На восток от внутренности Сербии отделяют его отроги хребтов Влашича и Медведника; между ним и Дриной высокий хребет Ягодня, и там за ним, на берегу реки, по эту сторону турецкая крепостца Сакар, на той стороне Зворник, а к югу, тоже за горами, злополучный Сокол, не так давно покинутый турками. Отсюда я направляюсь уже к Дрине. Взбираюсь на гору, спускаюсь и опять поднимаюсь; Дрина уже подле, я вижу, как она сверкает сквозь зелень обступившего ее леса, извиваясь между теснящими ее горами; а вот и она вся: подбившись под этот берег, она подмывает целую гору; деревья сваливаются вниз, своими густыми вершинами, держась иногда кореньями за берег. Рухнулась наконец целая глыба, полетело с нею и дерево, столетний дуб, затрещали ветви, посыпался камень, взвилась пыль кверху, и ринулось дерево в воду, где на время исчезло, а потом поднялось из воды, выставляя наружу то голые коренья, то зеленые ветви, точно утопающий. Глыба за глыбой валится берег, увлекая за собою ряд тополей, окаймлявших его, и все это сначала крутится в водовороте, [710] потом, исчезая на несколько мгновений под водою, выносится на середину и покрывает реку сплошною массой, собирая на себя всякий мусор и грязную желтую пену. Из глубины водоворота, из образовавшейся в нем воронки, слышится глухое рокотанье.
   Картина дикая и грозная. А там, на другой стороне, ровный зеленый луг у подножия такой же зеленой горы, и на ней ряд гор, с мягкими очертаниями исчезающих в синей дали: все это слегка подернуто тонкою мглою или неуспевшим еще убраться утренним туманом.
   Засмотрелся я на чудную картину, заслушался дикого шума реки, и не заметил, что подле пасется стадо овец: не видно ни пастуха, и никаких знаков присутствия человека; единственным сторожем был огромный, серый, лохматый пес, который с остервенением устремился на меня. Подбежавши, он остановился, уставился на меня своими серыми, умными глазами и, как будто убедившись в моей безвредности, тотчас изменил свое обхождение; обнюхал, посмотрел еще и пошел прочь, как бы говоря: ступай себе своей дорогой.
   Отделавшись от пса, я вскоре наткнулся на человека. Это был пандур, который завидел меня издали и ждал только, когда я подойду. Первый спрос был о паспорте; подал, читать он не умеет и ведет дальше к карауле, которая не что иное, как четырехсторонний сруб вроде башенки; жилье собственно наверху и перед ним крылечко, а ход в эту верхнюю часть или чардак -- по лесенке снаружи. Там был булюкбаша -- начальник караула, такой же простой серб и такой же безграмотный, пожилой и довольно разумный господин: сразу понял он, что я путешественник, которого нечего опасаться, и пошел проводить дальше, чтоб не остановили другие пандуры.
   Не так легко было отделаться от более цивилизованных воинов, с которыми мне привелось иметь дело в Любовии, куда лежал мой путь.
   Там в это время было военное ученье, и потому кругом были расставлены пикеты. Здесь меня сразу же взяли под конвой два солдата с ружьями и повели к начальнику, т.е. унтер-офицеру. Привели к нему в палатку, где сидело еще несколько милиционеров. Он с важностью взял мой паспорт и стал его рассматривать, не приглашая меня сесть; прочитал и понял, что было написано по-русски, но не мог понять, зачем рядом то же самое по-немецки, и начал усматривать в этом что-то не простое. После множества вопросов, [711] заданных мне отчасти с целью попытать, не собьюсь ли я, отчасти из пустого любопытства, он порешил отправить меня к срезскому капетану, и мне привелось еще тащиться порядочное расстояние, так как лагерь был вне местечка. Капетана не оказалось дома; он был в гостях, где играл в карты. Я прошу, чтобы меня отвели в механу (гостиницу), откуда я не уйду, но что мне пора отдохнуть, так как я далеко шел. Не тут-то было: пандур, которому передал меня солдат, самым грубым тоном крикнул на меня: "Ама тьюти!" (молчи).
   И я ждал до половины 11-го часа ночи в комнате, где не было ни стула, ни скамейки. Капетан пришел, посмотрел мой паспорт, и, оставив его у себя, велел меня проводить в механу. Вследствие такой процедуры и там отнеслись ко мне, как к человеку, состоящему под стражей.
   На другой день я поднялся очень рано, но мне прислали паспорт только к 10 часам, потому что капетан все спал.
   Признаюсь, мне приятно было оставить этих людей, креатур тупой дисциплины, и очутиться лицом к лицу с одною природой, тогда как человек собственно и интересовал меня и составлял главную задачу моих путевых штудий. Отсюда путь мой шел постоянно по-над Дриной.
   К полдню, когда уже сильно припекало, я пришел в селение Бачевци. Селение собственно было подальше, а здесь одна механа, потому что Дрина тесно прижалась к горе, и это узкое пространство было усеяно свалившимися каменьями; между ними многие были, видимо, обделанные человеческими руками в виде огромных сундуков, некоторые были с римскими надписями и изображениями, -- это были остатки когда-то бывших здесь римских военных поселений. Войдя в механу, я поел мяса, выпил сайдлик (полбутылки) вина и лег уснуть тут же на скамейке. Когда я проснулся, то механа была полна народу. Все сидели за столом и пили кто вино, кто кофе. Один из них первый поздоровался со мной, предложил выпить вина и стал расспрашивать, кто я и проч. В конце концов привелось-таки показать паспорт. Грамотные читали и радовались, что они понимают русский язык, никогда не учившись ему; все решили, что русские говорят сербским языком. Скоро между нами завязалась самая живая и интимная беседа. Много между прочим они рассказывали об отношениях к боснякам. Постоянно они спрашивают, когда придут к ним сербы, и ждут они этого момента не дождутся, и не только христиане, но и магометане. Узнавши, что я [712] интересуюсь стариной, они пошли показывать мне камни с надписями, таскали фесами воду, чтобы обмыть их, и радовались, когда мне удавалось снять надпись или срисовать какое-нибудь изображение с камня. Оказалось, что они знают белградский музей, некоторые доставляли для него различные древние вещи и вполне понимают, для чего делаются эти собрания вещей. Не обошлось дело без жалоб на Христича. Вдобавок все просили меня остаться погостить у них.
   Можно было бы здесь с удовольствием и с пользою прожить хоть денек, но я торопился к троицыну дню попасть в монастырь Рачу, где в этот день сабор, т.е. празднество, на которое собирается народ со всех сторон, следовательно, можно будет видеть различные костюмы и типы, а отчасти, может быть, и разницу нравов. Вот почему, как ни приятно было бы остаться, я отправлялся дальше. Расставанье было самое сердечное и впечатление, произведенное на меня этими простыми людьми, совершенно изгладило воспоминание о мытарстве, претерпенном в Любовии.
   Жар уже посвалил; шлось легко и весело. Дрина, точно в беспокойстве, мечется туда и сюда: то ударится глубже в Боснию и даст на этом берегу отлогость, то наоборот -- жмется к сербской стороне так, что решительно негде жизни приютиться. В этих местах все отлогие места были в Боснии, потому здесь такая пустота и дикость. И те маленькие пространства, на которых возможно поселиться, так изолированы и друг с другом и с остальными краями, что, кроме физических неудобств, представляется постоянная опасность со стороны турецкой территории. На это очень ясно указывает одна сербская песня:
   
   Дрински вуче, што си обрдьяо?
   Дринский волк! Что ты исхудал?
   Неволья е мене обрдьяти:
   Поневоле исхудаешь:
   Око Дрине не има оваца.
   Около Дрины нет овец.
   Една овца, а три чобанина
   Одна овца, а три пастуха;
   Едан спава, други овцу чува,
   Один спит, другой овцу караулит,
   Третьи иде кутьи по ужину.
   Третий идет домой на ужин.
   
   К вечеру, впрочем, довольно еще рано, я добрался до Оклетца, но селение было в стороне, а тут стояла только механа.
   Живописное местоположение.
   Впереди, прямо из воды, поднимался отвесный утес с нагромождениями на самом верху; здесь Дрина делает крутой поворот и как будто вытекает из-под этого утеса; [713] посредине ее торчала скала и надвое разбивала ее мутные волны, которые брызгами взлетали кверху и, огибая ее, с ревом крутясь, сливались в водовороте. Солнце рано скрылось за горами и внизу все скоро потемнело; потом загорелась заря и красным заревом своим облила обступившие кругом горы, над которыми высилась вершина Медведника; побагровела и Дрина, отражая на темном фоне своем алое небо и кровавым дождем разлетались над скалою ее брызги.
   Довольно обширная, но вся закопченная, механа смотрела каким-то вертепом. Грязно одетый хозяин сосал трубку, сидя перед дверьми; у очага копался момак (слуга) с попорченным носом, оттопыренными татарскими ушами и вдобавок немой. Неприятное впечатление производило его объяснение с хозяином посредством мимики, которая еще более уродовала его и без того несчастную физиономию.
   Подойдя к механе, я положительно решился не вступать внутрь ее и расположился на дворе. Хозяин, с красными, болящими глазами и сонливым выражением, смотрел так безучастно на все, что прямо его не задевало; он даже не расспрашивал меня ни о личности моей, ни о том, не желаю ли я поесть, а последнее, конечно, было бы кстати. Как бы мне хотелось уйти дальше, но не знаю, встречу ли близко селение. К счастью, подошла целая толпа крестьян из села, и ими только оживилась дикая местность. Через несколько времени представилась довольно странная сцена: слепой старик сидел верхом на лошади, которую вел в поводу молодой парень. Старик, с плачем, поднимая руки кверху, жаловался, что его ограбили в каком-то месте, где он был на ярмарке или на базаре. Лошадь была поставлена у лавки, и, пока он покупал товар, ее увели. Полиции удалось отыскать лошадь, но седло пропало, а в нем были и деньги. Вся эта сцена была для меня непонятна; я видел только, что здесь нужно беречься.
   Пора однако и поесть; но кроме домашнего сыра и прои (хлеб из кукурузы) нет ничего. Сыр твердый, кислый, покрытый плесенью, вино вроде уксуса, что, пожалуй, и кстати при таком сыре: лучше растворит; проя -- совершенно безвкусное вещество. Но разбирать нечего.
   Вторая забота о ночлеге. Летом это не составляет большой заботы: где стал -- там и стан. В механе же спать было невозможно: несмотря на полную ночь, рои мух жужжали точно пчелы в улье; других насекомых, по сознанию самого хозяина, также изобильно; главное же дело -- грязь страшная. [714] Выбираю себе местечко на пригорочке: внизу, под ногами, шумит Дрина, а сбоку журчит поток, на котором тут же неподалеку стоит мельница; чтобы не скатиться к ручью, кладу бревно, а в ногах нагромоздил каменьев; под себя плед, им же накрылся; под голову сумка.
   Кругом совершенная тишь, точно нигде нег живого существа, только шум от воды, но шум приятный, убаюкивающий. Крепко я заснул, однако ненадолго. Тяжелый, неприятный сон заставил меня пробудиться. Мне снилось, будто с той стороны знакомый мне голос ребенка зовет на помощь и плачет; я кидаюсь в волны, борюсь с ними, переплываю, выхожу на берег, ищу ребенка и, вместо него, вижу безобразную фигуру немого момака с осклабленной миной; возвращаюсь, снова слышу голос и снова тот же обман, и под этим тяжелым впечатлением просыпаюсь. Плед с меня свалился; ночь светлая; кругом также все безмолвно, также шумит Дрина, также обдает плеском скалу, взбивая кверху серебристые брызги. Пропищала неподалеку сова; кинулась от моего изголовья собака, искавшая какой-нибудь поживы; фыркнула кошка, испуганная ею, и кинулась на дерево; за рекой раздался выстрел, должно быть босняк, стоя на карауле, от скуки выпалил в воздух или ударил по месяцу в зайца. Не спит и хозяин: я вижу его, сидящего перед очагом, и с ним еще какие-то личности, у дверей привязаны две лошади. Был 12-й час, когда гости уехали. А за ними явились и еще гости.
   Странным показалось это тогда, а потом меня уверили, что сербский механджия, как бы он беден ни был, пользуется таким доверием, что всякий, приехавший к нему, смело отдает ему кошелек с деньгами, если боится, что у него их могут вытащить. Но нравы меняются, и это могло быть когда-то прежде; в этом случае такой поздний прием гостей наводил некоторое сомнение. Мне, впрочем, нечего было бояться, потому что у меня было слишком мало имущества, чтобы кто-нибудь на него польстился; в этой уверенности я снова заснул.
   Рано утром, когда я проснулся, была сильная роса, с деревьев просто капало, трава приклонилась точно от дождя, а на моем пледе насела она мелким бисером. В Дрине вода поднялась вровень с берегами и по лощинке пошла в разлив; скала исчезла, и шуму стало меньше.
   Выпил я чашку кофе, закусил прои и, заплатив за все [715] со вчерашним ужином 2 1/2 гроша или 12 1/2 коп., отправился дальше.
   _____________
   Десять дней я брожу все на Дрине или около нее, и не видал еще на ней не только ни одного судна или дощаника с грузом, но и ни одной лодки, ни одной снасти рыболовной, а между тем, такое изобилие воды! Правда, я видел ее в наводненье, но и в обычное время она мало где дает броды, и на всем пройденном мною пространстве и несколько выше, по отзывам людей знающих, по ней свободно можно бы сплавлять плоскодонные суда с грузом, по крайней мере, по полутора тысяч пудов. Выше Любовии есть несколько перекатов, которые однако легко уничтожить, и в 1865 г. турецким правительством и было предпринято очищение русла до Вышеграда, лежащего уже в Боснии.
   Долина Дрины довольно тесна для того, чтобы вместить значительное население и чтобы развилось в ней в широких размерах земледелие; но при обилии вод, со всех сторон стремящихся к ней в виде сильных ручьев и горных потоков, при богатстве леса, она представляет возможность развить в широких размерах промышленность; кроме того, здесь открыты, только вполне не исследованы, минеральные богатства, есть серебряные руды и медные. Но главное ее назначение -- служить путем сообщения. Теперь из соседних турецких областей идут караваны на лошадях вьючным способом, потому что кругом горы, представляющие большие затруднения даже там, где проложены шоссированные дороги, вследствие их значительной крутизны и трудности содержания их в исправности при незначительности населения. Поэтому, в целом краю здесь телега большая редкость, и почтовое сообщение по единственной главной дороге совершается если не верхом, то на одноколке; а о возе с грузом нечего и думать.
   А между тем, посмотрите на карту, какую обширную область она захватывает: вершины ее Пива, Тара и Лим обнимают всю северную границу Черногорья, половину Герцеговины и Старой Сербии, и на них находится несколько городков, как Вышеград, Фоча, Преполье, Сеница и недалеко Новый-Базар, города, которые когда-то процветали, благодаря свободному сообщению.
   В настоящее же время, благодаря политическому неустройству и личной небезопасности, вся эта область остается дикою и пустынною. [716]
   Дрина в народной песне везде называется "зеленою" и "холодною"; можно добавить к этому, что она очень живописна, можно любоваться ею, но оживить ее должна свобода, которой так жадно ждут и просят ее несчастные обитатели по ту сторону.
   Мы, между тем, сделаем еще один переход вверх по Дрине. Часа через два хода Дрина изменяет направление: она делает изгибы к югу и к востоку -- и совершенно переменяется характер местности. По обе стороны идут значительные отлогости; тут стелется луг, пересыпанный отдельными рощами смешанного леса и кустарниками, там зеленеет высокая кукуруза; на той стороне также виднеются полосы обработанной земли и сады; в одном месте лежит до десятка женщин; все в белом, как в саванах, растянулись они на зеленом пригорке, предаваясь безмятежному сну -- должно быть, успели уж наработаться. Становилось жарко и душно, чего я не испытывал во все время, покуда шел по-над Дриной. Довольно мертво: ни один лист не шелохнет, ни одна птица не подает голоса; мелкие ящерицы быстро снуют туда и сюда, а на самой дороге большая зеленая ящерица, с голубыми щеками, покоится перед солнышком, перекинувшись через чурбачок. Видимо, она нежится и находится в приятном полузабытьи; хоть и открыты глаза, она не замечает, что я стою над ней и любуюсь, и шмыгнула тогда только, когда я протянул руку, чтобы дотронуться. Не знаю научного названия ее, а по-сербски она называется зеленбач. Тут же, под липой, сидит галка, разинувши от жара рот; зашевелилась она, завидев мое приближение, но не летит, а вскочив на ветви, пробирается по ним вверх, не желая покинуть свое тенистое убежище.
   Делаю роздых в Баиной-Баште, где застаю большое стечение народа, отправляющегося в Рачу на праздник. Механджия, рассчитывая на посетителей, припас всего, а главным образом хорошего вина и молодых барашков. Лучшего мяса мне не приводилось есть нигде в Сербии, как здесь: не знаю, было ли причиною тут свойство мяса, или уменье механджии испечь.
   Тут завязываются у меня знакомства; между прочим знакомлюсь с капетаном, которого все называют "господин Мита (Дмитрий)". После иду в монастырь целой компанией. Игумена не было дома, и меня повели в нему на кукурузу. У него копали (подбивали) кукурузу, и он, как ревностный хозяин, не только присутствует на всех работах, но и сам [717] работает. Это крупный, довольно полный мужчина, лет сорока с небольшим, с крупными чертами лица, тип работяги и добродушного человека. Он имеет страсть к хозяйству, и потому прежде всего мы занялись им. Отличные лошади, множество разной птицы, между прочим множество индюшек и павлинов, свиней откармливает, а на потоке Раче устроил лесопильную мельницу. Устройство, конечно, самое простое; но строитель ее серб не из княжества, а из Старой Сербии. Водяной столб, приводящий весь механизм в движение, вышиною в три сажени, и все-таки мастеру этого мало: ему хотелось бы взять воду еще повыше.
   Припомнилась мне при этом другая страна, также населенная славянским племенем, также сжатая горами и обильная только лесом и водой -- это Шумава и Чешский лес в южной части Богемии. На каждом шагу заводы и фабрики: лесопильные, древодельные, хрустальные, зеркальные, которые приводятся в движение водой. Только войдете туда, отовсюду доносится до вас стук колес и шум падающей на них воды; суровая природа, очень холодный климат и скудная болотная почва уступают усилиям человека и местность полна жизни.
   Что же могло бы быть здесь, когда и почва, и климат дают возможность развить до высшей степени земледельческую культуру?
   Недостает Сербии развития и промышленного образования. Игумен хотел бы и мог бы развернуться, потому что имеет все средства, только не имеет людей. Взять швабу (т.е. австрийца) он боится, потому что случалось обманываться, и остается он со своим самоуком, снедаемый неудовлетворяемым желанием поставить хозяйство на широкую ногу. Эксплуатация леса идет также странным образом: он продал из своей дачи все деревья известной меры и достоинства, так что через несколько времени у него не останется ничего годного леса.
   Покуда мы осматривали хозяйство, со всех концов набирался народ и группами размещался на луговине под навесом тополей и лип у подножия горы, на которой красовался монастырь Рача.
   Забило клепало, призывая к вечерне; потянулся народ в церкви. Мужчины входили внутрь, а женщины останавливались у крыльца: молились и потом, как немые, стояли молчаливо, сложив руки и смотря на церковь не то с благоговением, не то со страхом. [718]
   Большинство расположилось ночевать на дворе, внизу; другие поместились на монастырском дворе, а иным нашлось помещение в монастырских покоях, и в то время как одни скромно закусывали, сидя у маленького огонька, другие шумно пировали. Заутреню я пропустил; но и обедня была рано, часов в шесть утра. Народу было не особенно много, потому что большинство приходило ненадолго и, немного помолившись, удалялось. По окончании обедни был крестный ход вокруг Рачи и Баиной Башты. В это время происходили приготовления к празднеству: устраивались временные лавки и механы в виде навесов из жердей и веток; жарили мясо, разливали из бочек в мелкую посуду вино и ракию, и с возвращением образов из крестного хода все было готово и началось народное торжество.
   Торжество это было очень несложное: оно состояло в продаже и покупке яств и питий и в истреблении их, и в пляске "коло"; а в отдельных группах шли тихие беседы или шумные возгласы. Для почетных лиц у отца игумена был обед; а после все вышли и расселись на горке, кто на скамеечке, кто прямо на земле, любуясь пестрою, чрезвычайною картиною внизу.
   Я уже замечал о чрезвычайной сдержанности сербов. Как бы ни разгулялся серб, они никогда не выйдет из пределов благопристойности. В этой массе народу до тысячи или более, вы видите веселых людей, которые пришли с тем, чтобы погулять, повеселиться и при этом, конечно, выпить, но вы не видите здесь пьяных, разгульных, до неприличия распущенных, каких вы непременно найдете у нас даже при самом малом собрании.
   В одной механе собралось человек до 100, все пьют, едят и ведут шумную беседу; из них два-три человека затягивают песню, но песня нейдет; приходит гайдаш (гайда -- музыкальный инструмент вроде волынки): его угощают вином, он наигрывает, а публика, увлекаясь, вторит ему и выкрикивает; явился какой-то толстый, высокий парень в одной рубашке, без пояса, с зобом на шее, и пошел плясать, топчась на месте, как медведь; по лицу видно, что это дурачок. Потешился кое-кто над ним, кто-то дал ему шлепка по его жирному телу, так что бедняга заплакал. Не понравилось это публике, сделали окрик на ударившего, а несчастному бросили несколько денег и прогнали. Тут же из публики кто-то оказался с гуслой. Вытащил он ее, заскрипел на ней [719] однообразно скрипучую ноту, и все насторожилось. Запел он про сербских юнаков, про царя Лазаря, про косовскую битву, и все замерло, только и слышен стонущий голос певца, да в антрактах нетерпеливо ревущий звук гуслы.
   А что делается наружи?
   Там идет коло от самого обеда и будет идти до поздней ночи.
   Коло -- это не пляска собственно, хоровод, только без песни, которую заменяют дудка или гайда; а может заменять дудку и скрипка. Оно изображает не обыденную житейскую сцену вроде аллегорического изображения отношений жениха и невесты, мужа и жены или других сторон семейной жизни, как это в большей части русских хороводов, это скорее пляска, выражающая или отправление в бой, или торжество победы.
   Два или три парня схватили друг друга за пояс, или, положивши друг другу руки на плечи, прыгают на одном месте, переминаясь с ноги на ногу; в ним пристают другие парни и девки, и когда их наберется целый ряд, передний, коловодья, заворачивает его в круг спиралью, и таким образом человек до ста прыгают, держась друг за друга, на одном месте, потом подвигаются вперед, завивая круг, до тех пор, пока будет уж некуда; тогда коловодья оборачивается назад, идет в обратную сторону, и тут встречаются два тока -- один вперед, другой назад, и это самый живой момент и самая красивая фигура: мужчины страстно несутся вперед, делают порывистые прыжки и стремительно увлекают за собою женщин, которые тоже оживляются и отдаются общему порыву; лица у всех горят; мужчины и женщины, смотря друг на друга через плечо, в обратном движении чуть не касаются страстными лицами, раздается гиканье, топанье и шлепанье ногами, и звяканье нанизанных на шее и груди женщин монет и других металлических украшений, и все несется, как вихрь, крутясь и двигаясь вперед. В коло участвует не одна молодежь, но и пожилые люди, -- все, кто не утратил еще способности скакать и увлекаться, а сербы сохраняют юношеский жар до глубокой старости.
   Коло в Раче совершенно было такое же, какое мне привелось видеть в Белграде. Разница в том, что здесь было поменьше горожан и больше разнообразия женских костюмов, которые, впрочем, главным образом разнились только головными уборами. У большинства девушек волосы заплетены в одну косу сзади, у многих они зачесаны с левой стороны на [720] правую и, заплетенные в мелкие косицы, положены на правой стороне корзинкой, убранной цветами; у некоторых волосы заплетены в мелкие косички или просто распущены сзади, а на голове венок из лент, убранный цветами; у иных косы положены вокруг головы, посередине против лба павлинье перо или зеркальце -- повернется она против солнца, так и засветит; некоторые на головах имели фесы без кисточки; прочий костюм состоит из рубашки, сверх которой у иных юбка с поперечными полосами по низу, разных цветов. У замужних волосы скрыты под повязкой, сверх которой у иных надевается в виде коронки позолоченный ободок; под платком иногда положена тарелка, так что верхняя часть выдается вперед гребнем. Надо заметить, что костюм здесь разнится по местности, а не по личному вкусу, и потому я удивился разнообразию на таком небольшом пространстве. Разность по местности сопровождается различием происхождения населения: здесь вы имеете представителей большею частью из Герцеговины и Старой Сербии, затем из Боснии, из Болгарии, из Македонии, и все это выражается в физиономиях.
   Мужчины были чрезвычайно красивы, но между женщинами красавиц очень мало. Выдавалась из всех своею миловидностью одна белокурая ужичанка, с русою косой, с голубыми глазами под темными ресницами и правильным очертанием лица; это было красивое личико, только казалось тупым или глупым вследствие особенной манеры держать себя, -- манеры, усвоенной всякой благовоспитанной девушкой, и обязательной для нее.
   Лучше всего передает это и поясняет народная песня:
   У Милице дуге трепавице
   У Милицы длинные ресницы
   Покриле jой румен' ягодице,
   Закрыли ей румяные щечки,
   Ягодице и биjеио лице.
   Щечки и все белое лицо.
   Я и гледа три године дана,
   Я смотрел их времени три года,
   Не мого jой очи сагледати,
   Не мог рассмотреть у ней глаз,
   Црне очи и биjело лице.
   Черных глаз и белого лица.
   Веть сакупи коло девояка,
   Тогда собрал я девиц коло,
   Не би ли jой очи сагледао.
   Не подсмотрю ли ее глаз.
   Када коло на трави играше,
   Когда коло на траве играло,
   Беше ведро, пак се наоблачи,
   Было ведро, потом нашла туча,
   По облаку засьеваше мунье.
   По туче засверкали молнии.
   Све девойке небу погледаше;
   Все девицы стали смотреть к небу;
   Ал' не гледа Милица девойка,
   Но не смотрит Милица,
   Веть преда се у зелену траву.
   А (смотрит) вперед себя в зеленую траву
   Девойке jой тио говораше
   Девицы ей тихо говорили:
   Ой, Милице, наша другарице!
   Ой, Милица, ты наша подружка![721]
   Ил' си луда, ил' одвише мудра
   Иль глупа ты, иль мудра уж очень,
   Те све гледаш у зелену траву,
   И все смотришь в зеленую траву
   А не гледаш с нами у облаке.
   А не смотришь с нами на тучу.
   Ал' говори Милица девойка
   Отвечает тут Милица девица
   Ни сам луда, нит' одвише мудра,
   Не глупа я, и не слишком мудра я,
   Веть девойка, да гледам преда се.
   На то девица я, чтобы смотреть вперед себя.
   Внимание публики привлекала не бледная и немая красота блондинки, а с огненными глазами и страстными порывами брюнетка лет под 20, с круглым лицом, с толстыми, черными косами и зеркальцем наверху; она также смотрит вниз, но для того только, чтоб потом вскинуть главами и как огнем палить.
   Любуются ею старцы, сидя наверху на скамеечке, расточают ей похвалы, и отец игумен ласково улыбается; один старец тут же затянул песню, приблизительно такого содержания и чуть ли не собственной композиции: "Ой, девица, убей тебя Бог! Когда я проходил мимо твоего окна, ты смотрела в него своими огненными очами и сквозь стекло зажгла мое сердце". Есть и у Вука песня, которая очам придает такую силу, что от них загорелся даже город:
   Што се оно Травник замаглио!
   Что это Травник затуманился!
   Или горн, ил' га куга мори?
   Иль горит он, иль чума его морит?
   Ил' га Янья очим' запалила?
   Иль зажгла его глазами Янья?
   Нити гори, нит' га куга мори,
   Не горит, не морит его чума,
   Веть га Янья очим' запалила:
   А зажгла его глазами Янья:
   Изгореше два нова дутьяна,
   Сгорели две новые лавки,
   Два духана и нова механа,
   Два кабачка и новая механа,
   И мештьема, где кадия суди.
   И палата, где кадия судит.
   Коснувшись эстетической стороны серба, его понятия о красоте, кстати будет его собственными образами, словами его народной песни охарактеризовать его идеал красоты. Вот как песня описывает девицу Хайкуну, сестру бега Любовича, "лучший цвет, какой только когда-либо расцветал середи ровного поля Невесиньи" (в Герцеговине, откуда нынче началось восстание):
   По струку е танка и висока,
   Станом она тонкая и высокая,
   По образу бьела и румена;
   Лицом -- белая и румяная;
   Као да е до подне узрасла
   Как будто выросла она до полдня
   Према тном сунцу прольетнёме.
   Против тихого весеннего солнца.
   Очи су jой -- два драга камена,
   Глаза у ней -- два дорогих камня,
   Обрве -- морске пиявице,
   Брови -- пьявицы морские,
   Трепавице -- крила ластовице,
   Ресницы -- ласточкины крылья,[722]
   Руса коса -- кита ибришима;
   Коса русая -- плетенка из шелка,
   Уста су jой кутия шетьера,
   Уста ее -- коробочка сахару,
   Бьели зуби -- два низа бисера;
   Белые зубы -- две жемчужные нити;
   Руке су jой крила лабудова,
   Руки у ней -- лебединые крылья,
   Бьеле дойке -- два сива голуба;
   Белые груди -- два сизые голубя;
   Кад говори -- канда голуб гуче;
   Когда говорит -- словно голубь воркует
   Кад се смие -- канда сунце грие.
   Засмеется -- словно солнце греет.
   Льепота се ньена разгласила
   Красота ее разгласилась
   По свой Босне и Херцеговине.
   По всей Босне и Герцеговине
   Красота девицы еще больше возвышается, если она растет, что называется, не видя света Божьего и в невинности, доходящей до полнейшего неведения самых обыденных вещей. Не раз в песнях говорится:
   Девойка е у кавезу расла,
   Девица росла в клетке,
   Кажу, расла петнаест година,
   Росла, говорят, пятнадцать лет,
   Ни видьела сунца, ни мьесеца,
   Не видела ни солнца, ни месяца,
   Нити знаде, како жито расте.
   Не знала, как хлеб растет.
   Нельзя не заметить, что тут уж видно влияние турецкое, потому что только у турок женщина содержится в гареме, в стороне от всякой тяжелой работы и вне забот о житейских нуждах. Поэтому такими красавицами в сербской песне являются или Хайкуна, видимо турчанка, хоть и называется сестрою бега с сербским именем, или венецианка Роксанда, но не простая сербская девушка.
   Еще особенность сербской народной поэзии: она не любит изображать красоту в деталях, как в приведенной выше песне, которая, по-моему, не совсем чистого происхождении, и если не подправлена, то составилась под чужим влиянием; она не довольствуется голым описанием красоты, а ловит момент, чтобы показать, как она действует; даже не дозволяет вам рассматривать, а старается только чуть приподнять скрывающее ее покрывало и поразить вас моментально, неожиданно.
   В одной песне рассказывается, как сваты вели невесту к жениху и не могли никак увидеть ее, так как она была все время под покрывалом; шли они несколько дней и ночей, и только когда проходили ущельем, из гор неожиданно ударил ветер и приподнял покрывало: тогда от лица ее и горы осветились.
   То же самое повторяется и в другой песне:

Девойка е край горе стояла,

Девица возле лесу стояла,

Сва се гора од лица сияла,

Целый лес от ее лица сиял,

А од лица и зелена венца.

От ее лица и зеленого венца.[723]

Или еще:

Тек што они у риечи бьеху,

Только они стали говорить,

На граду се отворише врата,

Отворились городские ворота,

Изидьоше два банова сина,

Вышли два банова сына,

Изведоше конья зеленога,

Выводили коня серого,

Са сувием окитьена златом,

Убранного червонным золотом,

И на конью Роксанду девойку,

И на коне девицу Роксанду,

Обасуту мрежом од бисера

Осыпанную жемчужною сеткой

Савр главе до зелене траве.

С головы до зеленой травы.

   В песне, изображающей, как три югославянских юнака Марко Кралевич, воевода Милош (Обилич) и Реля Крылатый, отправились в Венецию сватать известную красавицу Роксанду, сестру капитана Леки, чудную картину представляет выход ее пред женихом. Лека, предупредив сестру, сам пошел к гостям, повел их на высокий чардак (светлица, комната наверху) и угощает вином; в это время --
   Стаде звека висока чардака,
   Поднялся звук по высокой светлице,
   Зазвечаше ситни басамаци,
   Зазвучали мелкие ступеньки (на лестнице),
   Потковице ситне на папучам',
   Тонкие подковки на башмаках,
   Ал' это ти бульюк девояка,
   А вот вам толпа девиц,
   Медью ньима Росанда девойка.
   Между ними Росанда девица.
   А кад Роса додье на чардаке,
   А когда Роса в светлицу вступила,
   Сину чардак на четире стране,
   Просияла светлица на четыре стороны
   Од ньезина дивна одиела,
   От ее дивного одеяния,
   Од ньезина стаса и образа.
   От ее стана и лица.
   Погледнуше три србске войводе,
   Посмотрели трое сербских воевод,
   Погледнуше, па се застидише,
   Посмотрели и застыдилися,
   Заисто се Роси зачудише.
   Поистине Росе дивовалися.
   Млого Марко чуда сагледао,
   Много Марко видывал чудес,
   И видьяо виле на планини,
   И видел он вил (русалки, нимфы) в горах,
   И имао виле посестриме,
   Были у него вилы посестримы,
   Ни од шта се ние препануо,
   Ни от чего он так не полошился,
   Ни с'ода шта Марко застидио;
   Ни от чего Марко не стыдился,
   Баш се Роси бьеше зачудио,
   А вот Росе задивился,
   И од Леке с' мало застидише,
   И перед Лекой несколько стало стыдно,
   Погледнуше у землицу црну.
   Опустил глаза в черную землю.
   Надеюсь, читатели не посетуют на обилие выписок и особенно на то, что я привожу их в оригинале на языке мало кому понятном. Последнему обстоятельству помогает, конечно, мой подстрочный перевод, но один перевод не передал бы всей прелести поэтических образов, пластичности форм и гармонии языка, что, однако, так доступно русскому слуху и [724] чутью, даже и тогда, когда бы не был вполне понятен самый смысл.
   ________________
   Мне остается еще досказать, чем кончился праздник. Я не дождался его конца и покинул в тот момент, когда все разгулялись. Господин Мита (капетан) был в числе самых неутомимых коловодей, а когда он отставал, то подгулявшие поселяне запросто тянули его и он не мог отмолиться. Этот капетан был больше сербин, чем чиновник; впоследствии я узнал его ближе и убедился, что он действительно был хороший человек, значит -- народное чутье не ошибается.
   Здесь был последний пункт, до которого я доходил на Дрине, и отсюда, двинувшись на Ужицы, я вступал уже в бассейн другой сербской реки -- Моравы. Так как я отправился рано, то мне не было ни одного попутчика, только одна женщина отправлялась туда же в одно время со мною, и с ней я мог сделать хоть часть пути, что для меня было очень важно, так как легче всего сбиться с дороги около селенья.
   Скоро мы с ней разделились и я, как и всегда, остался один. Скоро смерклось, настала ночь, но светлая, тихая; дорога отличная и красивая местность: слева гора с лесом, вправо глубокая долина, также наполненная лесом, и на самой глубине ее шумит поток, а за нею при лунном освещеньи в легком силуэте рисуются горы. На дорогу передо мной беспрестанно падают светляки и рассыпаются искорками, вспыхивая фосфорическим светом. Местность не совсем пустая: в нескольких местах стада овец в огороженных пригонах, но людей не видать, ни собак; должно быть, подле и самое селенье. Шмыгнул через дорогу волк, подбираясь к овечкам; а вон выходит из лесу на дорогу и человек с длинною винтовкой за спиной (машицей) и с большим ножом за поясом. Вот мне и попутчик. Вышел он на дорогу и идет так медленно, -- без сомнения, поджидает меня. Догнал я его; поздоровались и идем рядом. После обычных расспросов, он щупает мою сумку и спрашивает, что в ней.
   -- Все, что мне нужно, -- отвечаю ему.
   -- И деньги есть?
   -- Есть.
   -- Что же; ты не один здесь, с тобою, верно, едет лошадь?
   -- Нет, один -- и весь тут.
   -- Как же это! Ты ведь здесь в первый раз и не знаешь дороги? [725]
   Поясняю ему, что у меня есть карта и описание, а к тому же я везде расспрашиваю людей.
   Еще больше удивился, когда узнал, что со мною нет ни револьвера, ни другого оружия.
   -- Как же так: один, без оружия, с деньгами, в чужом краю?.. Ведь здесь всякие люди есть?
   -- Ну, слушай, я тебе объясню все: если б кто-нибудь захотел убить меня, он убьет из леса, так что я его не увижу, и тогда револьвер не помощь; но убивают людей, только разузнавши вперед, есть ли у них деньги и стоят ли эти деньги того, чтобы убить человека; если же это наверное не известно, то зря убивать человека никто не станет; увидевши человека в первый раз, да еще иностранца, всякий прежде его полюбопытствует узнать, кто он такой, и, узнавши, что русский и путешествую для того, чтоб познакомиться и подружиться со своими единоплеменными и единоверными братьями сербами, никто никогда и не подумает сделать мне какое бы ни было зло. Так ли?
   -- Хорошо ты говоришь, брат, -- ответил незнакомец с видимым участием; -- в сербской земле никто тебя не тронет, потому что русских все мы любим. Иди смело по всей сербской земле, и никто тебя не тронет.
   И пошла у нас беседа на другой лад. Когда мы уж подходили к селенью, незнакомец, сказав мне "с Богом", пошел назад и только крикнул, чтоб я торопился, а то механу запрут.
   Действительно, в механе все уже спали, кроме одного момака, который перемывал посуду. На мое счастье остался еще кусок мяса и, следовательно, я был с ужином. Рассказал я ему про все свои встречи, про волка и про человека, которого принял за лесного сторожа. Встревожило его известие о волке, тотчас побежал он послать кого-нибудь к стаду, а про человека спокойно сказал: "але то е био айдук, зао посо" (то был разбойник, худое ремесло), потому что никаких лесных сторожей у них нет, и ни один сербин ночью не станет шляться, а норовит как можно раньше завалиться спать. "А скажи, -- добавил он мне: -- вала Богу, да сам добро дошо!", т.е. слава Богу, что благополучно прибыл!

П. Ровинский.

   Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания из путешествия по Сербии в 1867 году // Вестник Европы, No 12. 1875.
   Исходный текст здесь: https://www.vostlit.info/Texts/Dokumenty/Serbien/XIX/1860-1880/Rovinskij_P_A/text7.phtml
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru