Ростопчина Е. П. Счастливая женщина. Литературные сочинения. / Сост., коммент. А. М. Ранчина
М., "Правда", 1991.
I
ПОСЛЕДНЯЯ ОТРАСЛЬ ДРЕВНЕГО РОДА
-- Чекка, что ты там ворчишь и возишься?.. С утра у тебя на кухне содом, как будто ты готовишь именинный обед на весь околоток; а кажись не из чего так хлопотать!.. Чекка, слышишь ли ты!..
-- Слышу, слышу, ангелочек мой!.. слышу!.. Вот я сейчас иду к тебе. Дай мне только кончить с этим негодным Маттео, да сторговаться с плутовкой Пеппиной... Возможное ли это дело!.. за пару негодных карасей да за десяток яиц запросила целые два паоло {Паоло -- тосканская монета, равняющаяся ценою одному франку. (Примеч. авт.)}. Она хуже жида, прости Господи! Вот я с ней справлюсь, погоди!..
-- Чекка, полно браниться,-- тошно слушать! Брось всю эту дрянь, иди сюда!.. Мне нужно с тобой поговорить.
Но Чекка не отвечала и не приходила. Старая Чекка справляла свои хозяйственные дела,-- а в таком случае она бывала так занята выбором провизии, расчетами с разносчиками, неумолимым рассмотром покупаемого товара, всякого рода расспросами и толками о цене, качестве и количестве его,-- так занята, что становилась глуха и слепа для целого мира, не исключая и своей синьоры-падроны, самой маркезины Пиэррины Форли. В черном бархатном корсете и коричневой шерстяной юбке, в башмаках с серебряными пряжками, на высоких каблуках, в стародавнем круглом чепце, пришпиленном длинными золотыми булавками к маковке седой головы,-- шестидесятилетняя Чекка суетилась и возилась не хуже всякой молодой хозяйки, и скорость ее движений соответствовала вполне ее неутомимой деятельности. При каждом быстром повороте ее головы огромные серьги, изображавшие собою колеса из мелкого жемчуга, покачивались и подпрыгивали около ушей и шеи Чекки, иногда серьги задевали за пряди волос и удерживали вертлявую голову хлопотуньи в неприятном и принужденном положении: тогда Чекка быстро встряхивала головой, поднимала плечо, или освобождалась рукою от нечаянного препятствия, и еще живее, еще скорее продолжала бегать и ворчать, ворчать и бегать, спрашивая, отвечая, прибирая и забирая все вместе, как будто торопилась наверстать потерянную секунду золотого времени. Теперь же, бранясь с Маттео, ее помощником, дворником каза{Каза -- дом. (Примеч. авт.)} Форли,-- и торгуясь с Пеппиной{Пеппина -- уменьшительное от Джузеппины. (Примеч. авт.)}, она и не слыхала, как за нею тихонько отворилась дверь, ведущая из кухни в сени, и не заметила, что на пороге показалась ее госпожа,-- сама синьора Пиэррина.
-- Ну же, Чекка,-- прозвучал нетерпеливо певучий контральто двадцатилетней девушки, -- будет ли конец твоей возне?
Пиэррина остановилась на высоком пороге, как на подножии: темное отверстие двери обрамляло ее стройный и воздушный образ
-- Сейчас, сейчас, синьора!.. Экко-ми{Экко-ми -- вот я. (Примеч. авт.)}, дитя мое, экко-ми!.. Ступай, Пеппина,-- после разочтемся... Рыбки твои я возьму, хоть они никуда не годятся... И за яйца тебе ничего не следовало бы давать, потому что вряд ли они свежи, но уж так и быть -- моя синьора не любит, чтобы здесь в доме кого бы то ни было обижали -- завтра отдам тебе за все вместе: теперь нет мелких, не идти же менять нарочно! Прощай, кума, доброго утра тебе желаю, Бог с тобой!
И Чекка выпроваживала торговку вон из кухни. Пеппина, поселянка из окрестностей Флоренции, смуглая и величавая, как почти все тосканки,-- Пеппина, покрытая большой соломенной шляпой, при появлении синьоры учтиво присела и потом от уважения не смела ни рта разинуть, ни глаз поднять. Уходя, она опять присела, и, проговорив смиренно: "Buon di, signora! Son serva, marchesina!"{"Добрый день, синьора! Рада вам услужить, маркезина!" (ит.). (Примеч. сост.)}, поспешила выйти на улицу с своим лотком, привязанным к шее широкою алою лентою.
Чекка обратилась к Маттео:
-- А ты, лентяй, чего смотришь? долго ли тебя звать-то по сторонам?.. Печь по сию пору не затоплена, вода не принесена, а ты бездельник, ходишь себе, сложа руки, точно в праздник?.. Живо затапливай, говорят тебе, разводи огонь... мне пора стряпать.
Но Маттео не двигается с места.
-- Болван этакий, разве ты одурел?.. что же ты стоишь?.. Или не слыхал, что я тебе десять раз с утра приказывала?.. затопи печь!
-- Слышать-то я слышал, -- отвечал Маттео с расстановкою,-- и давно уж затопил бы, синьора Франческа, да топить-то нельзя!.. нечем!
-- Как нельзя?.. как нечем?.. отчего нельзя?.. Dio mio!.. {Боже мой! (ит). (Примеч. сост.)} что он врет, эта противная обезьяна?.. отчего нельзя?
-- Оттого, что дров нету,-- проговорил Маттео, с наклоненной головой и чуть слышно.
-- Дров нет?.. это еще что?.. Куда же они девались?.. их еще оставалось на целый месяц. Кто же их взял? как они пропали?.. говори, пербакко, говори, не то...
И Чекка сделала знак, который очевидно имел для Маттео особенное, не совсем приятное значение.
-- Никто не брал -- сами вышли! Выгорели, да и только! Я за неделю сказывал вам, синьора Франческа, что у нас дров не останется, а вы мне ничего не отвечали, так вот я и думал...
-- Что ты думал?.. что ты думал? -- подхватила Чекка с грозным взором и разгоревшимся лицом, подскакивая к остолбеневшему Маттео.-- Как смел ты думать, дуралей!.. О чем тут думать, когда мне нужно огня, чтоб готовить кушанье, а ты извел, истребил, пережег все барские дрова! Как мне теперь быть с обедом для синьорины? Ступай, добудь дров где-нибудь!.. ступай скорей!.. Обедни давно прошли, скоро полдень... иди, достань хоть поленцо... Живо, Маттео!
Маттео приблизился на шаг и протянул с немым красноречием отверзтую руку к засуетившейся ключнице...
Чекка посмотрела на него с торжественным недоумением.
-- Что такое?.. чего тебе?
-- Денег!-- пробормотал Маттео...
-- Денег!.. Санта Мадонна! Каких тебе еще денег, пьяница?.. Вот я дам тебе денег, погоди! Зачем они тебе?.. на вино, что ли? или чтобы купить новую ленту на голову твоей кривой Розе?.. Послушай, Маттео, не беси меня,-- ступай за дровами, не то!..
-- Да где же я возьму дров без денег? -- отвечал Маттео жалобным голосом.
-- А где же я возьму денег на дрова,-- вскрикнула Чекка, потерявши всякое терпение и всякую власть над собою.
-- У синьоры разве нет,-- спросите у нее?
-- У синьоры!.. Помилуй! Синьора сама денег не держит; ее казна вечно у меня... у меня нет ни полграции{Grazia -- медная копейка. {Примеч. авт.)}, стало быть, у нас в доме не отыщешь ничего... Как быть, добрый Маттео? Нельзя же мне синьору оставить без обеда! Придумай что-нибудь, помоги, что нам делать?
Оба казались поражены.
Рука, опустившаяся на плечо пригорюнившейся Чекки, заставила ее оглянуться: за нею стояла синьора Пиэррина, спокойная и беспечная, хотя слышала весь разговор своих слуг.
-- Полно, Чекка, оставь свое ворчанье, ступай за мною! А ты, Маттео, можешь себе идти к своим делам. Чекка вздор говорит: мне не нужно дров, мне ничего не нужно!
И, кивнув слегка головкой, синьора Пиэррина повелительно повлекла за собою Чекку. Они прошли через огромные сени палаццо Форли, повернули направо и по маленькой лестнице добрались до третьего жилья, где очутились в небольшой комнате. Когда дверь за ними плотно затворилась, Пиэррина обратилась к своей спутнице:
-- Охота тебе, Чекка, вечно кричать и хлопотать из пустяков! что за шум? болтаешь со всяким народом -- что ни попало, посылаешь Маттео доставать дров где он хочет... Что же, красть их ему?.. Не стыдно ли тебе? Чего доброго, тебя на улице услышат!
-- Ах, Мадонна Сантиссима! какие тут пустяки! Огня нету, дров нету,-- как же я стану готовить обед?.. как сделаю тебе минестру{Минестра -- суп, похлебка. (Примеч. авт.)}?
-- Мне не нужно твоей минестры! Сегодня пост: ты дашь мне что-нибудь...
-- Да у нас ничего нет... как ты будешь без обеда?
-- Говорят тебе, я не хочу обедать, ты несносна с своим приставаньем!.. Надоела так, что не знаешь, куда уйти, чтобы не слыхать твоего шума и крика!
-- Еще бы не шуметь, не кричать, когда ты, мое дитятко, должна голодать у меня, по милости...
Пиэррина зажала рот Чекки и посмотрела на нее с упреком.
-- Хорошо, хорошо, не скажу ничего, не назову его!.. Не сердись только на меня, мой ангелочек. Ведь если я, старая дура, и хлопочу и сержусь, так это все из-за тебя, сокровище ты мое!.. Могу ли я равнодушно видеть, что ты терпишь такую крайность, ты -- дочь и наследница фамилии Форли! Ведь это вопиющее несчастие, неслыханное горе!.. Чтоже я подам тебе, poverina mia{Бедная моя (ит.). (Примеч. сост.)}?
-- Подашь что-нибудь -- я не голодна... мне все равно; не много нужно, чтобы быть сытой.
-- Да я же говорю тебе, Пиэрринетта, что у нас ровно-ровнехонька ничего нет!..
-- Нарежешь мне сыру.
-- Сыр весь, масла также не присылали с мызы!
-- Так изжарь каштанов.
-- У меня в жаровне давно уже один пепел...
-- Так сходи в сад, нарви апельсинов.
-- Они еще горькие, не созрели -- вот если бы достать у лавочника хоть ветчины да колбасы...
-- Ветчины и колбасы нельзя -- сегодня пост, да я и не хочу.
-- Для того-то я и взяла было рыбки, тебе на минестру, да яиц, и тех вот без огня не сваришь... что тут делать?..
-- Не надо было и того брать, да еще в долг! Ты обещала Пеппине заплатить ей завтра за все: что же ты скажешь ей, когда она придет за деньгами?
-- Скажу, чтобы подождала, когда будут.
-- Будут!.. откуда им быть?.. Та английская леди, что отдала мне чинить старые венецианские кружева, еще не скоро будет назад из Ливорно, а два веера, что я разрисовывала на прошлой неделе, не куплены менялою в Лунг-Арно, потому, говорит он, что некому сбыть их: путешественников совсем нет у нас, во Флоренции,-- не время!.. Долго еще придется нам сидеть без одного франческоне{Francescone -- 6 франков. {Примеч. авт.)}... Надо стараться тратить как можно менее, или еще лучше ничего не тратить!
-- Да мы уж и так голодаем!.. хорошо, что не холодно, топить пока не нужно в комнате, а на себя ты ничего не покупаешь, бедная моя, сердечная!.. Другую неделю перебиваюсь я кое-как, не хотела тебе сказывать, да ты сегодня сама услыхала по милости этого проклятого Маттео!
-- Не кляни бедного Маттео -- чем он виноват? Я давно знала, что ты опять без денег... но это с нами так часто случается, что уж нам пора привыкнуть! Жили же мы однако до сих пор, перебивались...
-- До сих пор, а что дальше-то будет?..
-- Бог милостив, и теперь проживем как-нибудь до лета, а летом, ты знаешь, поедем на мызу в Апеннины, к твоему племяннику, наймем у него комнату, будем пить молоко!..
-- Летом -- скоро сказано, а теперь еще февраль в начале!.. до мая без малого девяносто дней -- девяносто раз успеем с голоду умереть!..
-- И, полно Чекка, у нас, в Италии, с голоду еще никто не умирал! Бог и природа создали нас, южных баловней своих, такими, что мы, как птицы небесные, питаемся воздухом, солнцем да крохами, собираемыми кое-где и кое-как. Ведь зреют апельсины и виноград, везде на берегу морском собирают устрицы и раковины; не сегодня-завтра удастся заработать безделицу, и этой безделицы нам станет на несколько дней.
-- И то уж для меня горе, что ты должна работать для своего дневного пропитания! Как поглядишь на этот дом, такой великолепный, что все проезжие ходят им любоваться, да как вспомнишь, что тут жили твои предки в богатстве и роскоши, что ты сама тут родилась в изобилии. Поневоле содрогнешься и заплачешь, прости Господи! Да к тому же ты так терпелива, так тверда!.. уж подлинно, сама Пречистая тебя подкрепляет! Другая истерзалась и измучилась бы давно на твоем месте, а у тебя ни на лице, ни в душе не прочтет чужое око горя!
-- Бедность -- не горе, когда к ней привыкнешь; было бы сердце спокойно!.. Если б я знала, что теперь делает Лоренцо! Если б я была уверена, что эта несчастная поездка в Венецию не вовлечет его опять в беду, мне бы легко было переносить нашу крайность, но...
Пиэррина остановилась. Две крупные слезы навернулись на глаза ее и как жемчужины скатились по дивно-прекрасному лицу.
Чекка, глядя на нее, перекрестилась, заплакала и стала вытирать глаза углом передника. В это время, внизу, у крепко заколоченных парадных дверей дворца Форли, послышался стук, прерываемый голосами, громко требовавшими впуска. Пиэррина и Чекка стали прислушиваться.
-- Чекка, кто-то стучится... зовут... посмотри, что там такое?
-- Конечно опять путешественники приехали осмотреть палаццо... кому быть, кроме них?
-- Уж не он ли, не Лоренцо ли там?.. Чекка, Чекка, беги скорее!
-- Лоренцо! Ну, уж выдумала ты!.. Карнавал только начался, а ты ожидаешь, что Лоренцо бросит все веселости и вернется домой, где и в обыкновенное время ему не сидится от скуки. Нечего сказать, знаешь ты его, своего братца любезного!
-- Ты права, это не брат!.. он не стал бы стучаться у парадного входа: он не мог забыть, что там все наглухо заколочено; он пошел бы прямо на темную лестницу. Да к тому же он точно не вернется теперь... это чужие. Ступай, Чекка, отвори им другой вход.
-- Иду, иду!.. Дай Бог, чтоб это были англичане!
-- Почему же англичане? давно ли у тебя такое к ним предпочтение?.. или тебе полюбились рыжие бороды и фаянсовые глаза?
-- И, нет, дитятко мое, вовсе не потому: я терпеть не могу этих недокрашенных, недоконченных фигур; но англичане всегда платят лучше, чем questi cani Tedeschi{Эти проклятые немцы (ит.). (Примеч. сост.)}, вертопрахи французы... Вот и теперь, коли подлинно путешественники, да англичане, так и не вернуться мне к тебе без франческоне или двух... А ведь ты права -- с голоду нам сегодня не умереть.
-- Иди, Чекка, после поболтаешь! Там уже перестали стучаться, чего доброго, подумают, что палаццо необитаемое, да так и уедут!.. А где ключи?.. Не забудь их, как намедни. Не всегда же мне бегать с ними за тобой!
Чекка сбиралась, оправлялась, схватила связку ключей и бежала вниз со всею прыткостью, ей свойственною и возможною.
В самом деле, внизу, с улицы у дверей дожидалось многочисленное общество туристов: оно желало осмотреть палаццо Форли, знаменитый не только во Флоренции, но и по всей Италии, как красотою своей архитектуры, так и редким собранием картин и древностей, накопленных в нем усилиями и золотом нескольких поколений знатного рода Форли. Пока туристы англичане, к неописанной радости старой Чекки, зевая, осматривали изящную наружность и гранитный фасад мраморного дворца, провожатые их, вместе лон-лакеи и чичерони, приставляемые в Италии заботливостью содержателей гостиниц к каждому путешественнику и проезжему, обещающему по виду не совсем пустой кошелек, провожатые не переставали стучаться попеременно в двери, в ставни, в окна, приправляя восклицания своего нетерпения всевозможными и невозможными эпитетами, на которые так щедры все южные народы Европы. Уже дамы, полагая, что дом вовсе необитаем, предлагали вычеркнуть его из программы достопримечательностей, долженствовавших быть осмотренными в то утро, и не теряя попусту времени отправиться далее. Но мужчины никак не соглашались и настаивали, ссылаясь на печатные путеводители, на необходимость осмотреть палаццо, известный, как один из древнейших и любопытнейших во Флоренции. Истый британец упрям и несговорчив во всем, особенно, когда дело идет о программе его утра во время поездки по материку, his tour abroad{Его заграничное путешествие (англ.). (Примеч. сост.)}. Решившись объездить и обозреть Европу, он все осматривает как труженик, как приговоренный, в поте лица своего и до утомления всех физических и нравственных сил. Не то, чтобы его очень занимало все, что он видит, не то, чтобы он любил искусства и понимал их, не то, чтобы он находил чрезвычайное удовольствие в ежедневном лазании по десяти или более стоступенным лестницам и в глазении по стенам и по потолкам каких-нибудь восьмидесяти зал, до совершенного искривления шеи и страшной боли в голове -- нет! Никакой отчаянный наблюдатель, будь он десять раз англичанин, не доведет ревности и восторга до уверения, что ему приятен самый процесс осматривания галерей и музеев; но, если он прочитал в никогда не покидающем его Путеводителе, что такой-то дом, такая-то церковь, такой-то уголок в коридорах монастыря стоит посещения, или ради всего того, что там есть, или в воспоминание того, что там прежде было; если утром, выезжая для аристократической прогулки, он записал в своем памятном листке, что в положенном часу будет в таком-то месте,-- никакая сила в мире не способна его удержать или изменить его маршрут. Ни гром, ни буря, ни дождь, ни молния не могут остановить английское семейство, посещающее достопримечательности. Подожгите музей, наводните улицу, англичанин все-таки пойдет смотреть, если это случится в предназначенные им день и минуту... Достоверный очевидец, попавший мимоходом в Женеву, после трехдневнего тамошнего междоусобия и кровопролития в октябре 46 года, застал там англичан, ощупывавших выбоины, оставленные ядрами в стенах домов, и снимавших мерку и рисунки с этих выбоин. При этом следует заметить, что англичане не осматривают чудес искусства или памятников прошедшего для услаждения ими взоров, для получения о них полного и верного понятия и для впечатления неизгладимого образца тех и других в их воображении,-- нет! цель их гораздо проще, а наслаждение совершенно особого, им одним свойственного рода! Главное для них заключается в том, что они запишут в своих путевых заметках высоту здания, длину и ширину картины, или -- какого пальца недостает на руке или ноге поврежденной веками статуи... Войдите в любой музей и посмотрите на англичанина, выполняющего в строгости обязанность туриста: он не устремляет жадного взора на предмет своего осмотра и внимания; он остановился перед ним и читает его описание в Путеводителе, отыскивая -- сходны ли особенные приметы лиц, согласна ли действительность с печатной статьею... Отыскал, удостоверился, сличил, и более ему ничего не нужно, и он остается предоволен, отпуская свое вечное: Yes! yes! very nice indeed!.. Да! очень мило! очень мило! А он стоит перед изумительною группою Лаокоона или перед умирающим Гладиатором, или даже перед самим куполом св. Петра, этим чудом из чудес артистического мира!..
Итак, разногласие и усобица вкрадывались в многочисленное семейство, чаявшее впуска или отвержения у подъезда палаццо Форли, когда дрожащий голос запыхавшейся Чекки и побрякивание связки ключей возвестили наконец приближение живого существа в неприступном замке. Начались переговоры, обычные вопросы и расспросы.
-- Кто тут? зачем? чего угодно? -- последовали перемешанные ответы чичероней, не дававших расслышать один другого, и вот домоправительница убедилась в добрых намерениях ожидающих и тяжелые затворы загремели в ее руке, ключ щелкнул и повернулся с трудом в заржавленном замке, и общество островитян торопливо, но в чинном порядке, предписываемом самым строгим Can't{Сan't -- непереводимое слово, вмещающее в себе весь устав того, что можно и того чего нельзя в благовоспитанном и чинном кругу высшего общества, по английским понятиям. (Примеч. авт.)},ввалилось поодиночке в огромные сени дремавшего, уединенного палаццо Форли.
II
ПРАРОДИТЕЛЬСКИЙ ДОМ
Меж неправильными, но живописными улицами Флоренции, окаймленными с обеих сторон разнохарактерными, но величественными зданиями средних и последующих им веков, любимым местом жительства и прогулки, средоточием туземной жизни можно бесспорно признать красивые набережные реки Арно,-- двойную и гармоническую линию дворцов и домов, извилисто огибающих течение желтоватых и скудных волн этого Арно, так часто, так много, так звучно воспетого поэтами стольких поколений. Набережная эта, названная Лунг-Арно, по нескончаемой длинноте своей, поражает сначала путника не совсем приятно. Особенно дико смотреть на нее взорам северного пришельца, привыкшего к ослепительной белизне и вечной юности беспрестанно обновляемой наружности петербургских красивых зданий, облегающих исполинскую, широкую, прозрачно-голубую Неву, которая волнистой и кипящей степью разлилась при своем устье, будто хочет чуждому немецкому морю дать громадное понятие о русской родине, где таятся ее истоки.
Все здания Лунг-Арно кажутся совершенно черными, и набережная издали представляется скорее ущельем безобразных скал, чем произведением лучшей эпохи зодчества и искусств. Но вглядевшись и приблизившись, вы увидите, что эти закоптелые громады, опечалившие сначала ваши взоры, не что иное, как фасады из мрамора, или ограненных самородных каменных плит, которые почернели от сырости и годов, покрылись мшистой оболочкой, накидываемой рукою времени на старинные здания, как печать, скрепляющую и подтверждающую их древность и великолепие. Флоренция, возникавшая в буйные времена безначалия и междоусобных войн,-- Флоренция, год от году обагрявшаяся кровью своих граждан, разделенных на враждебные партии,-- эта столица и праматерь возрождения искусств и наук, эта "цвет цветов", как говорит само ee прозвище, была вместе с тем и вечным лагерем, где тесно умещались ратующие силы, где воины одного знамени жили в ближайших соседстве с последователями противного стяга; где дверь о дверь, стена об стену, обитали непримиримые враги, всегда готовые явно растерзать или изменнически и втайне поразить один другого. Поэтому каждый барский или богатый дом во Флоренции походил на отдельную крепость, предназначался столько же для защиты, сколько для удобства своего хозяина и сообразно с целью строился с несокрушимыми, толстыми стенами, с крепкими воротами и затворами, с тайными выходами и твердыми сводами,-- неприступный и мрачный, как дух его созидателей. Потому и поныне еще нижние жилья многих флорентийских домов остались глухими, без окон на улицу; гранитные камни стелются сплошною массой вдоль их стен, непроницаемых для взора, но зато страшно заманчивых для воображения и любопытства. Почти каждое из этих средневековых жилищ похоже снаружи на тюрьму или кладовую: взор скользит по нему, тщетно стараясь уловить признак жизни и обитаемости. И чем стариннее, пространнее и великолепнее мрачный палаццо, чем славнее и знатнее род, которому он принадлежит, тем прочнее и громаднее его основания и формы, тем угрюмее и мрачнее его вид. Лишь поднявшись до возвышенных окон и балконов бельэтажа, глаза прохожего встречают опять красивые очертания полукруглых или стрельчатых отверстий, резные карнизы, лепные фигуры и украшения. Лишь там видны роскошь и простор этой чудной итальянской жизни, понявшей и усвоившей себе все чары, все силы возрожденных и взлелеянных ею искусств.
Две противоположные набережные пересекаются мостом. Роnte-Vecchio {Старый мост (ит.). (Примеч. сост.)}современник прежней славы Флоренции, как говорит его прозванье, едва ли не один, с венецианским Rialto, уцелел в Европе образцом зодчества и обычая средних веков. Чтобы извлечь пользу из моста, соединявшего две половины города и во всякое время покрытого прохожими и проезжими, в старину строились на нем лавки, а в этих лавках помещались ремесленники и торговцы, имевшие более других права надеяться на непрерывный сбыт своих произведений и товаров. Серебренники, чеканщики, золотых дел мастера, торговцы заманчивыми восточными товарами, продавцы шелковых и парчовых тканей, разносчицы тяжеловесного дорогого кружева,-- все это основывало свое пребывание на мостах, чтобы находиться на перепутье лиц всех сословий и броситься им в глаза в любую минуту. И теперь Риальто и Понте-Веккио сохранили свой прежний вид и покрыты такими же лавками, где товары мало изменились, а расчеты и случайности остались одни и те же. Но разница между двумя мостами та, что на Риальто строение сплошное и представляет с боку как бы крытую галерею, наброшенную над смелою аркою моста, тогда как на Понте-Веккио лавки помещаются в отдельных полукруглых павильонах, расположенных живописными беседками по обеим сторонам широкой дороги, предоставленной каретам и пешеходам. Странен и красив этот мост-рынок: он так самобытен, так своеобразен, что не имеет ничего подобного в мире. Переходя по нем на другую сторону города, где возвышается во всей величавости стройный Палаццо-Питти, некогда жилище последних Медичисов, теперь местопребывание великих герцогов, поневоле припомнишь, что тут хаживали и Микельанджело, и сам великий Алигьери; что по этой самой мостовой бежал нетерпеливый Медичис, спеша на тайное свидание с своею законною, но скрываемою супругою, Бианкою Капелло; что по этим камням скользило много таких ножек, из-за которых возгорались раздоры, оставлявшие за собою воспоминания надолго после того, как эти ножки, отягченные годами, улеглись под каким-нибудь мраморным памятником Донателли или Сансовино, вдоль аркад церквей Санта-Кроче и Сан-Лоненцо,-- где погребены все знаменитости, вся слава замечательного времени и замечательного народа... Но мы слишком долго остановились на Понте-Веккио,-- минуем его,-- и налево, почти за углом, перед нами дом, о котором идет рассказ,-- перед нами Палаццо Форли, жилище маркизов того же имени и наследие отсутствующего Лоренцо, брата маркезины Пиэррины.
Палаццо Форли, отстроенный богатым купцом, современником и другом первого Козьмы Медичи, родоначальника царственного дома Медичисов,-- Палаццо Форли похож; на все здания своего времени: снаружи -- весь твердыня, внутри -- весь великолепие. Двойная мраморная лестница восходит отлогими ступенями меж красивых ионических колонн, которых легкие капители поддерживают карнизы, изваянные резцом самого Джованни да Болонья. Отделываемый постоянно своими владельцами, палаццо расписан аль-фреско во всех частях, допускающих этот родукрашения. В сенях, вдоль лестницы и на потолке, видна кисть знаменитейших художников, прославивших флорентийскую школу в продолжение шестнадцатого и семнадцатого столетий. На плафоне смелая и вдохновенная кисть Гвидо Рени набросила одну из тех великолепных Аврор, которыми она так щедро и легко наделяла вельможные дома и павильоны итальянской знати. Живость красок так изумительно сохранилась, что два столетия миновали, почти не коснувшись ее: и теперь еще богиня с розовыми перстами несется надоблачным видением на своей торжественной колеснице, сыпля лучезарные отблески по зарумяненному небу. Из-за нее выглядывает, сквозь тонкий пар, пламенный Бог солнца, которому она служит предвозвестницей; около них целый мир баснословных, но прелестных воодушевлений -- Денница, Заря, Роса, Флора, Зефиры: все это летит, вьется, улыбается, светит... Заманчив он, древний мифологический Олимп, где молодость и красота, природа и жизнь облекались в самые изящные формы, чтобы лучше сказаться воображению человека! Согласно с темою главной картины, фрески по стенам парадных сеней представляли четыре времени года и четыре подразделения дня: они были работою Доменикина, братьев Карраччи и пылкого Гверчина. У подножия лестницы лежали две группы -- верные снимки с Микеланджеловых изображений дня и ночи, утра и вечера. С лестницы бронзовые литые двери вели в верхние покои, назначенные для торжественных приемов и пиров.
Когда Чекка и последующее за нею общество поднимались по мрачным ступеням, пробуждая давно заснувшее эхо пустого дома, домоправительница старалась словами и знаками объяснить чужестранцам антистическое значение и ценность всего ими видимого; но слова ее были непонятны альбионцам, и знаки живой итальянки возбуждали только смех младших членов семейства. Двойные лорнеты и нескончаемые трубочки наводились, правда, на нимф и богов,-- и мужчины часто покачивалипродолговатыми подбородками. Другого впечатления не производили на них бессмертные произведения итальянских мастеров. Зато полного одобрения и уважения удостаивались от них колонны из травертина. Путешественники с любопытством подходили к предметам своего удивления, вынимали платки, обмеряли толщину столбов, окидывали их сверху донизу своим фаянсовым взглядом, высчитывая приблизительно вышину,-- и отходили в сторону с глубокомысленным видом удовлетворенных знатоков. Чичероне, знавшие, вероятно, с кем имеют дело и привыкшие к подобным чудакам, нимало ими не занимались и перешептывались между собою. А румяная Аврора продолжала бросать розы и лилии и посмеивалась свысока над недостойными посетителями, потревожившими так напрасно ее мирное владение.
Чекка со вздохом отворила двери, стоившие одни целого часа наблюдательного осмотра, по художническому совершенству их отделки, но незамеченные посетителями, и все вошли в круглый зал, освещенный сверху стеклянным куполом. Мозаика, добытая из Помпеи и провековавшая под пеплом и лавою, истребившими древний город, дивная мозаика служила этому залу вместо паркета. В середине зала возвышался порфировый саркофаг, обращенный в водомет, орошавший некогда цветы, посаженные вокруг него в стройных урнах. Но вода давно иссякла в водохранилище и серебристый ключ уже больше не бил с веселым журчанием в безмолвной пустоте одичалого жилища... Стены ротонды пересекались углублениями, где помещались беломраморные статуи, также выкопанные где-нибудь в неисчерпаемых развалинах древнего языческого мира. Олимпийский Юпитер гордо встречал проходящих своим повелительным взором, а орел его, казалось, с недоумением смотрел на странных пришлецов, сомневаясь, следует ли пропустить их далее и не лучше ли вонзить свои когти и клюв в недостойных профанов... Венера-Анадиомена, только что вышедшая из океана, отряхала влажную пыль с распущенной косы и стыдливо прикрывалась полупрозрачною рукою, оглядываясь беспокойно и робко на стерегущего ее дельфина... Диана, вооруженная для охоты копьем и стрелами, с колчаном за девственным плечом, выдавалась из своей ниши, будто остановленная внезапно на бегу, а рука ее удерживала за рога быстроногую серну, ее спутницу. Подалее опять она, опять Диана, но уже под другим олицетворением, уже сестрою солнца, -- Диана-светозарная,-- с двурогою диадемою на голове, с светочем в каждой руке, летящая, воздушная, недосягаемая, обаятельная под длинной туникой, улегшейся роскошно-легкими складками около стройного стана молодой богини... Край одежды приподнят, будто ветерком... Нет, он взброшен быстрым движением ножки... И что это за ножка!!!.. Не засматривайся на нее, юноша! не останавливайся, поэт, мимо, мимо, легковоспламеняемый художник! Вы увлечетесь владычеством и силой этих чудных изображений, вы закурите фимиам страсти перед кумиром... Далее, большая четырехугольная гостиная, обитая зеленым штофом, с раззолоченными карнизами, с потолком, писанным учениками Карраччи. Опять мастерское произведение, опять чудо живописи. Обоев комнаты почти не видать: они совершенно исчезают под картинами.-- И какие картины!.. Вот Св. Себастьян, пораженный несчетными стрелами. Это любимая и даже избитая тема всех итальянских художников;-- здесь она произведена рукою Гверчина,-- и какою дивною энергиею, каким пламенным выражением дышит смуглое лицо юного мученика! Как горько смеется он злобе своих мучителей и как вызывает их своим взглядом! Вот Святое Семейство, Бенвенуто Гарофало: умиляйтесь! более сказать нечего! Другое,-- монаха Джиованни-Анджелико да Фиэзолэ, прозванного Беато-Анджелико за небесное выражение и неземную красоту Мадонн, угодников и ангелов, единственных предметов его картин. Кажется, не вещественные краски растирались на палитре отшельника: так нежны, так ярки, так воздушно-легки до сих пор почти бестенные слои, пережившие три с половиною столетия. Здесь, с страстно-пламенным взором, отуманенным жемчужною слезою, молодая женщина судорожно прижимает сосуд к персям, трепещущим под темно-пурпурною тканью: это -- Магдалина Карла Дольчэ. Она изображена одна в небольшой рамке, но зрителю ясно, что в мысли художника она только дополнение целой и многосложной картины. В углу -- другая Магдалина, поразительно противоположная первой бледность и таинственность несколько фантастического колорита изобличают кисть Гвидо Рени. Он избрал другую эпоху в жизни кающейся грешницы. Взор ее потух и погас; серебряные нити изредка выплетаются из неубранных прядей ее волос, все еще роскошно густых. Рубище бледно-розового, полинялого цвета прикрывает Магдалину, бесчувственную равно к ветру и кнепогоде, потому что в ней дух убил плоть, и созерцание отвлекает ее от вещественной жизни. На камне лежат коренья, предназначенные на пищу великой постнице: от них и названа картина la Magdalena delle Radier {Магдалина с кореньями (ит.) (Примеч. сост.)}. Это одно из торжественных творений христианского искусства. Но главное украшение этого собрания, составленного преимущественно из картин духовного содержания, многоценный перл зеленой гостиной -- большая картина, занимающая в ней почетное место на середине главной стены -- поклонение Волхвов, фрате, то есть брата, монаха Бартоломмес ди сан Маркс, в свете прозываемого Делла-Порте. Если бы не существовал Рафаэль, Фра-Бартоломмео был бы бесспорно признан первым и лучшим из живописцев, возвысивших свое искусство до его земных пределов. Мыслью ли проникал он в божественный мир и понимал его, или же чувствовал его душою и передавал на полотне и дереве свои внутренние чувства -- только никто, как фрате, не успел выразить во всей чистоте и во всем кротком его величии святой лик Богоматери. У него она является не земным существом, как у других живописцев, не жилицею земли, а всегда бестелесным видением, небесным идеалом красоты, в котором не от формы, не от очертаний, не от оттенков зависит несравненная красота: форма, очертания и оттенки тают и сливаются в выражении, соединяющем в себе все, что дает понятие о святости, о благости, о возвышенности... Мадонны Фра-Бартоломмео не только не уступают рафаэлевским, но -- выше их: на них иногда боишься взглянуть -- так сильно чувствуется в присутствии их наитие чего-то нездешнего и неземного. Младенцы его как бы не докончены, по правилам живописи, но зато в этой неопределенности, в самой неуловимости детских ликов как много духовного и мистического значения! Рука набожного художника не осмелилась слишком материально определить Недосягаемого и Невыразимого...
И произведение фрате, составлявшее родовое сокровище дома маркизов Форли, не уступало известнейшим из его творений. Знатоки нередко предлагали за него огромные деньги: но к этой картине питалось в семейтве ее владельцев какое-то необъяснимое предпочтение, завещаемое из поколения в поколение, от отцов сыновьям. В случае необходимости маркизы Форли скорее расстались бы со всей своею галереею, чем с одною рамою Бартоломмеевской Мадонны. Она даже была вделана в панель стены, чтобы никогда не могла быть вынута из своего места и перенесена на другое. Потаенная пружина давала возможность выставлять панель вместе с картиною в случае пожара, переделки дома, или какой-нибудь непредвиденной необходимости. Но никто в доме, даже и семействе, кроме хозяина, старшего в роде, никто не знал и не должен был знать о существовании этой пружины и о тайне -- как ее приводить в движение. Жители и слуга дома Форли предполагали, что картина заделана наглухо в панели -- и что не было никакой возможности достать ее, не выломив рамы из стены.
Когда Чекка, водившая своих гостей от картины к картине вокруг всей комнаты, дошла наконец с ними до Мадонны, она обернулась, думая уловить на лицах своих спутников обыкновенное изумление, всегда ощущаемое всеми, кто только приближался к чудной картине. Но она только удивилась, встретив одно холодное и спокойное любопытство вместо восторга и умиления. Гости смотрели равнодушно, как на прочие картины, и разве только бессменное и бессмысленное "Very nice indeed!" вылетало из уст некоторых из них, обычною и уже невольною данью всякой редкости, всякому созданию искусства. Набожная итальянка рассердилась и ужаснулась при таком непросвещенном равнодушии, меж тем как чувство гордости было глубоко в ней уязвлено недостаточным сознанием со стороны посетителей настоящего достоинства лучшего сокровища ее господ. Чекка, от рождения своего, также будто по наследству, служившая постоянно в доме Форли, привыкла почитать себя принадлежащею к семейству, которого судьбу с ее горем и радостями она усвоила себе вполне. Кроме преданности и привязанности своей ко всему роду маркизов, Чекка имела еще другое, большее право причислять себя к их домочадцам: она была кормилицей маркезины и вынянчила ее от колыбели. Вот почему она обращалась с нею, как с родною дочерью, говорила ей ты, и в отношениях ее к молодой девушке была странная смесь простодушной любви и безусловного уважения. Разумная и гордая Пиэррина вселяла в ум старухи невольное почтение, меж тем как сердце и глаза кормилицы не могли отучиться видеть в барышне свое дитя, свою питомку. Но для посторонних Чекка чувствовала и полагала себя в полном праве показываться и выражаться как настоящая хозяйка в доме и семействе Форли. Никто лучше ее не знал истолкования и значения всех частей и частиц многосложного герба маркизов, никто не мог с ней поспорить в изучении и исследовании всех легенд и преданий их рода, Чекка твердо стояла за отличия и заслуги своих господ, и усомниться в чем-либо, относящемся к их славе или преимуществу, значило смертельно оскорбить преданную домоправительницу.
Поэтому, когда альбионские гости почти равнодушно посмотрели нд Бартоломмеевскую Мадонну, предмет ее благоговения, Чекка косо взглянула поочередно на каждого из этих недостойных, выпрямила свой стан -- и зловещее "cospetto" {Черт побери (ит.). (Примеч. сост.)}почти громко слетело с ее необузданного языка.
Иностранцы не могли понять, что старуха одним этим словом чуть-чуть не посылала их всех к черту... Они недавно только прибыли в Италию и не успели еще примениться к живому, порывистому, но добродушному и почти детскому нраву и обычаю простого народа. Они вопросительно смотрели на Чекку, стараясь понять, почему она перед этой рамой вдвое больше и выше размахивала руками, чем перед всеми прочими. Глава семейства (лорд или лавочник, для повести все равно!) обратился к чичеронам: те ломаным французским языком, приправленным примесью тосканских гортанных звуков, кое-как вразумили синьора минора, как они его называли, и истолковали ему важность и ценность этой картины, им незамеченной,
-- Да, да, это милая вещь, конечно! но я предпочитаю вот этого Лайпи.
И англичанин, справившись прежде с экранчиком из числа тех, которые находятся в каждой комнате каждого частного и общественного музея в Италии и носят печатное название и обозначение тщательно нумерованных картин, англичанин указывал на нумер в описи и на соответствующую ему довольно большую картину второстепенного художника. Картина, впрочем, представляла Сусанну.
Чекка только пожала в недоумении плечами и повела далее своих гостей.
Вошли в другую гостиную, обитую малиновыми богатыми тканями, с потолком, подразделенным на квадраты, в которых, промеж золоченых резных рамок и углов, на разноцветных полях были вылеплены и раскрашены, то по одиночке, то вместе, разные эмблемы, составлявшие герб Форли. В середине -- богатая рама обширнее прочих представляла полный герб, с его легендою, "Ne piu, ne meno!" (Ни более, ни менее!). Амуры и гении, писанные кавалером Камулини, художником, прославившимся в этом роде и подражавшим удачно Альбану, поддерживали как главный картуш с полным гербом, так и разрозненные его подразделения. Живопись и веяние истощили все свое искусство над этим драгоценным плафоном, задуманным прихотью одного из последних маркизов, в богатом вкусе возрождения. Эта гостиная вмещала в себе исторические и мифологические картины, виды, головки, цветы. Имена Корреджо, Альбано, Караваджио, еще более громкие имена старых венецианских мастеров, обладателей таинства колорита, наконец, имя Андрея дель Сарто украшали табличку, положенную на камине. Сам этот камин был из белого мрамора, украшен барельефами и кариатидами, изваянными лучшими художниками прошлого столетия, но по рисункам и образцам, заимствованным у Сансовино, Бенвенуто Челлини и других великих художников XVI века. Мебель в этой комнате была вся резная и золоченая, она представляла смесь человеческих фигур, животных, растений и цветов, переплетенных в красивом беспорядке и поддерживавших столы, кресла и канделябры. Вдоль стен стояло самое редкое собрание стиппов, то есть старинных шкафчиков, принадлежащих к модам и домашней утвари XV и XVI столетий. Иные из этих шкафчиков были из черного дерева с украшениями из бронзовых листьев и фруктов из самородных каменьев; другие были перевиты кораллом или выложены янтарем, слоновою костью и яркими, дорогими кусками лазуревого камня. Против камина стояла конторка в том же вкусе; верхнее ее отделение представляло Олимп, с его богами, богинями, героями и аллегориями: все это были серебряные статуэтки, вышедшие из рук Бенвенуто Челлини, следовательно, не нужно говорить о совершенстве их отделки и рисунка. По углам малиновой комнаты стояли поставцы, обремененные тяжелою и дорогою серебряною и золотою посудою, блюдами, кубками, чарами всевозможных родов, размеров и форм. Роскошь и великолепие этой комнаты бросались в глаза с первого шага; она казалась достойною любого дворца. Далее, была еще диванная, обитая восточными тканями, устланная персидскими коврами, окруженная парчовыми диванами, с приступком, покрытым звериными кожами. Потом еще комната, обтянутая Гобеленовскими обоями лучшей эпохи, и, наконец, маленький будуар, покрытый сверху до низу зеркалами, по которым были разрисованы амуры в гирляндах и бабочки, порхающие в вычурной изысканности самого отчаянного рококо. Двери этой комнаты были также зеркальные и расписные; над ними в позолоченных картушах приседали, любезничали и нежничали напудренные пастухи и пастушки, сторожившие стада барашков и коз, перевязанных ошейниками из розовых и голубых лент. Эта комната слишком фантастическая и не подходившая по своей отделке к строгому и благородно важному стилю целого палаццо, была устроена прихотью одного из маркизов Форли, жившего много лет во Франции незадолго до революции. Он хотел перенести к себе в дом воспоминание будуара одной любимой им женщины и до конца своей жизни уходил запираться каждый день по часу в этот заветный будуар, в который никто не смел входить. Тут были только два портрета, пастели знаменитого Латура, в овальных рамах, стоящих на золоченых мольбертах. Первый портрет представлял прелестную молодую женщину, напудренную, слегка нарумяненную, с убийственными мушками на подбородке и под левым глазом; она держала розу и веер, смотрела так неподражаемо грациозно, с таким миловидным и шаловливым кокетством, что, глядя на нее, всякий поминал и оправдывал любовь и странности маркиза. Второй портрет был снят с самого маркиза Агостино Форли, когда он танцевал менуэт при дворе Марии-Антуанетты и безумно любил одну из знаменитейших дам французской аристократии.
Маркиз Агостино был в полном смысле прекрасный мужчина по тогдашним понятиям: довольно высокого роста, довольно стройный, с тонкими чертами, с глазами, в которых светилась плутоватая улыбка, с вздернутым слегка кверху носиком, с карминовым ротиком в виде сердца, словом -- один из тех приторных красавцев, которых маркизы прошлого века обожали всем сердцем, так далеко запрятанным у них под огромными фижмами и панцырем из китового уса, служащим им корсетом! Красавец, в которого сразу влюбилась бы по уши любая гризетка, но о котором никогда не замечтается и не задумается на полминуты настоящая женщина, одаренная душою, умом и воображением... В нем невозможно было угадать тосканца, правнука древнего рода воителей и государственных мужей. Говорили, что на него похож: внук его, теперешний маркиз Лоренцо, брат Пиэррины.
Агостино, устраивая в дедовском палаццо свою игрушечную каморку, только последовал примеру одного из своих предков, которым была учреждена и убрана восточная диванная. Один из предков его служил в войске и на флоте Венецианской республики; под знаменем победоносного льва он ходил с галерами венецианцев на войну против турок, был взят в плен, пробыл несколько лет на одном из островов Архипелага, наконец, возвратился на свою родину, но не один, а с мусульманкою неизвестного происхождения и чудной красоты. Для нее, для дочери Востока, отстроил он эту диванную в виде киоска, где она поселилась и пребывала, охраняемая негритянкой и карликом, которых он дал ей в услужение. Недолго цвел пышный и нежный цвет, пересаженный на чуждую ему почву. Даже жаркое солнце Флоренции не могло отогреть и возлелеять дочь знойного Востока. Года через четыре мусульманка зачахла и умерла, а маркиз, сделавшись мрачным и угрюмым, проводил жизнь свою в опустелом жилище красавицы. Потом семейство, огорченное отчуждением старшего в роде, уговорило его опять жениться и выбрало ему невесту меж первыми и знатнейшими красавицами Флоренции. Но новобрачный не полюбил своей супруги; диванная осталась любимым местом его отдохновения и пребывания. Он умер еше в молодых годах, завещавши малолетнему сыну и всему последующему нисходящему роду своему никогда не уничтожать и не изменять любимой его диванной, но обновлять и поддерживать ее вечно в том виде, в котором он ее создал.
Итак, каждый угол в палаццо Форли имел свое значение, свои предания. Память отбывших поколений сохранялась в нем предметами, им принадлежавшими и сроднившимися с их внутреннею жизнью, с их страстями и деяниями. Предки будто не покидали своего пышного родового дома, будто обитали в нем и следили за своими потомками.
Как прекрасны, как назидательны и вдохновительны такие дома, такие жилища, где время громко говорит своими красноречивыми следами. Какая поэзия дышит в старинных покоях, меж остатками роскоши, привычек и обычаев далеких от нас людей и поколений!.. Можно ли сравнить с ними современные модные клетки Европы, этот жалкий эгоистический быт, этот мишурный блеск, этот изнеженный, изнеживающий комфорт, эту рассчитанную для тщеславия лжероскошь?.. Вотще стремится подчас Европа перенимать у прошедшего, подражать его обычаям и произведениям, устраивать и убирать по-старинному жилища; она только снимает плохие карикатуры. Там, где в старину помещалось семейство, тесно связанное узами дружбы и родства, там, где обитал родоначальник со всем родом своим, с чадами и домочадцами, там теперь слишком просторно и дорого уменьшенным и разрозненным семьям. Отрасли одной и той же ветви не уживаются теперь вместе, не собираются около своего родного корня. Каждый член семейства, каждая единица большого целого тянет в сторону, имеет свое направление, свою собственную цель. Как после Вавилонского столпотворения, и в наше время люди нередко расходятся, не понимая более друг друга. Нет единодушия в семействе, нет единогласия в доме. Покидая огромные вековечные хоромы дедов, люди строят себе, не прочно и не твердо, лет на 20 или на 30, на свой век, картонные домики и тесные приюты. И там ежегодно меняют, бросают и ломают принадлежности жизни. Спросите, например, у любого парижанина: где кресла, в которых сиживал его отец, где зеркало, служившее его матери, где кровать, в которой сам он родился? Увы, не у многих избранных сохранились они! Все это продано, обменено и переменено десять раз. К чему этот хлам?.. Из моды вышло!.. Давайте нового! Каждый день нового! И еще новее, если можно!-- что за беда, если это новое хуже, беднее, неудобнее прежнего старого?.. оно ново и тем мило!.. Старые вещи, старая утварь, может быть, полны значения и воспоминания?.. но к чему, зачем воспоминания?.. они занимают слишком много места. И что же? Едва блаженное поколение достигло своей маленькой цели, едва устроило себя по своему вкусу, уж ему опротивело достигаемое, надоело устроение. Там, у соседа, лучше. Новее, страннее. Надо наверстать!.. Прочь все готовое! долой прежние затеи! скучно, неловко, хочется чего-то нового!
Правда, и на Западе есть страны, где умеют ценить былое, умеют дорожить воспоминаниями старины, в которых любовь и почтение привязывают к могилам отцов, к колыбелям детей; страны, которые живут в одно время в настоящем и минувшем. Назовем Италию: в ней сохранилась священная привязанность к преданиям и остаткам старины.
В доме Форли минувшее оставило по себе представителя: под кровлею этого дома билось сердце, сохранившее с любовью залог воспоминаний своего рода, бодрствовала мысль, глубоко понимавшая, к каким доблестям, к каким заслугам обязывала потомков слава предков.
III
СЕМЕЙНЫЙ АРХИВ
Обошедши длинный ряд описанных зал и покоев, любопытные гости, руководимые Чеккой, подошли наконец к высокой двери, обитой полинялым бархатом с медными, давно почерневшими гвоздями. Дверь была заперта, ключа в замке не было. Гости спросили -- что там такое?
Чекка через переводчика отвечала, что этот покой не показывается чужим и вообще остается всегда заперт, потому что в нем хранятся семейные портреты, родовые бумаги и грамоты владельцев дома.
Дамская половина посетителей пожалела о невозможности видеть то именно, что более приманивало ее участие, -- портреты маркиз и маркезин, у которых можно было бы перенять необыкновенные и невиданные еще костюмы, пригодные на всякий случай, то есть для маскированного бала, для снимания собственного портрета в пышный альманах Красавиц Альбиона. Две мисс пытались подкупить Чекку ласками и обещаниями.
Чекка пребывала непоколебима в исполнении своего долга. Но в минуту самых жарких переговоров внезапно раздался новый голос и показалось новое лицо: оба, то есть лицо и голос, настойчиво требовали, чтобы запретная комната была отперта.
Все присутствовавшие обернулись. Чекка чуть не вскрикнула от удивления, увидя перед собою посетителя, которого она до тех пор не заметила и в котором ее опытный глаз, приглядевшийся к иностранцам и путешественникам, с первого взгляда признал француза.
-- Кто вы, синьор, и что вам здесь угодно?
-- Кто я? -- приезжий! что мне надо, моя красотка? Во-первых, мне надо засвидетельствовать вам свое почтение,-- что имею честь исполнить! (И новый гость раскланивался, как будто в салоне герцога или посланника.) Во-вторых, мне желательно посмотреть эти таинственные хоромы, которые вы так тщательно стережете и охраняете, а чтоб убедить вашу неумолимость, вот вам, посмотрите, что я вам привез от вашего барина!
И неожиданный гость подал изумленной Чекке открытую записку, на которой она узнала надпись и печать своего молодого господина.
-- От Лоренцо!.. Санта Мария, от Лоренцо!.. Боже мой, как обрадуется моя Пиэррина! Poveretta{Бедняжка (ит.). (Примеч. сост.)}, она так давно ничего не слыхала о брате!.. а писать он ленив... Спасибо вам, спасибо, синьор, за добрые вести!
Рассмотрев поданную записку, бедная Чекка удостоверилась, что она, хотя писанная рукою самого маркиза, не содержала никаких известий, а была просто "permesso", то есть форменное позволение, данное предъявителю, посетить, кроме открытого для всех палаццо Форли, и тот семейный архив, который обыкновенно не отпирался для чужих.
-- Синьор, с моим удовольствием,-- повторяла Чекка, теряясь в приседаниях и учтивостях всякого рода.-- Сейчас буду иметь честь... Но позвольте мне только сбегать за ключом к моей синьоре... к маркезине Пиэррине... она держит его у себя и никому не доверяет, даже мне! а я ведь ее кормилица, синьор, так уж можно бы мне поручить, если б... Но видно, никак нельзя!.. Туда никого не пускают, это для вас особенное исключение... верно маркиз имеет на то причины!..-- Чекка совсем засуетилась.
В это время англичане, с никогда не покидающим их чувством собственного достоинства, поняли, что им не след настаивать на осмотре комнаты, доступ к которой так трудно дозволялся семейством Форли, и, раскланявшись с Чеккою, пошли в обратный путь, после того, как главное меж ними лицо щедро наградило словоохотливую путеводительницу. Старуха впопыхах и на радости забыла даже невнимание гостей к Мадонне Фра-Бартоломмео и пустилась бежать через все залы, чтобы сойти в сени и остановиться у маленькой лестницы, ведущей в комнату маркезины.
-- Пиэррина -- дитя мое, сойди!.. сюда скорее, слышишь ли? у нас большая новость... гость!.. славный такой и любезный! должно быть, из Парижа!.. а как одет!.. Санта Мадонна! никогда не видала я такого ловкого молодого барина! Он привез записку от брата твоего, от маркиза!.. Лоренцо позволяет ему видеть запертую галерею со сводами. Да! не дивись -- позволяет!.. я сама читала!.. сойди, моя маркезина, принеси ключ, ангел мой! Да не сама ли станешь ты показывать портретную этому гостю?.. я, может статься, не сумею!
У Чекки дух захватывало от волнения и крика. Наверху показалась величественная фигура маркезины.
-- Что там еще, Бога ради! что ты говоришь о моем брате. Разве есть посланный от него? Не случилось ли с ним чего-нибудь?
Пиэррина, в свою очередь, была так взволнованна, что голос ее замирал и ноги подкашивались. Она оперлась о решетку лестницы.
-- Да, да, синьора моя, да, посланный!.. там внизу... дожидается!.. То есть не посланный, а барин, господин,-- должно быть, друг твоего брата, потому что наш маркиз прислал его осмотреть портреты и архив... Дай мне ключ поскорее, прошу тебя, per l'amor di Dio {Ради Бога (ит.). (Примеч. сост.)}!
-- Осмотреть портреты?.. Чужого впустить в архив?.. Ты с ума сошла. Чекка, быть не может!.. Никогда брат, несмотря на все свои глупости, ме дозволит постороннему... Нет, ты переврала!
И маркезина сошла несколько ступеней.
Чекка, снизу, продолжала ее умолять дать ключ и уверяла в истине и подлинности своего рассказа.
Питомица ее с недоумением повернулась к кому-то, оставшемуся вее комнате.
-- Падрэ, пожалуйте сюда! послушайте, что говорит Чекка,-- подайте совет,-- что мне делать?.. добрый падрэ, помогите!
За Пиэрриною появилась седая, почтенная голова мужчины в духовной одежде аббата. Падрэ Джироламо, бывший капеллан дома Форли, когда в доме была еще капелла, теперь священник ближайшего прихода, вышел из комнаты маркезины и также завел переговоры с Чеккою. Удостоверившись в справедливости показания Чекки насчет гостя, падрэ имаркезина решили, что Пиэррина сама пойдет принимать гостя. Она попросила падрэ Джироламо не оставлять ее. Пока маркезина вернулась в свою комнату, чтобы набросить кружевную мантилью сверх простого черного шелкового платья, кормилица побежала вперед -- возвестить о приходе молодой хозяйки и нашла иностранца в первой зале: он с любопытнмм участием и подобострастием рассматривал все ее редкости икартины.
Когда в раззолоченных дверях малиновой комнаты показалась стройная фигура и красивое, но бледное и немного строгое лицо Пиэррины, одетой в черное, по обычаю почти всех итальянок высшего звания, когда молодая девушка медленно и плавно стала приближаться, не робко и не смело, а просто, как следует вполне благовоспитанной женщине, посетитель был заметно поражен более чем удивлением. Взоры его были прикованы к входящей, как будто он ожидал ее и готовился искать в ней чего-то, уже заранее ему описанного. Оправившись, он почтительно и ловко выразил ей свою благодарность за честь, которую она ему оказывала: потом, с новым поклоном, вручил ей позволение, писанное рукою ее брата.
-- Вы видели Лоренцо, синьор?.. он здоров?.. ему весело, хорошо?-- таков был первый вопрос Пиэррины.
-- Я познакомился с ним в Венеции, синьора маркезина, и видал его довольно часто. Зная, что я буду во Флоренции, он поручил мне отвезти вам его поклон и просить у вас позволения полюбоваться сокровищами палаццо Форли. Его обязательность дошла до того, что он мне разрешил посетить даже тот покой, куда чужие не имеют доступа. Я вполне ценю его приязнь, и за отсутствием самого маркиза дозвольте мне, эччеленца, принести вам мою благодарность.
-- Не за что, синьор!.. но... вы... мой брат вам ничего более не говорил?
-- Он мне сказал, что воссиньориа {Vossignorа -- обычное сокращение слов: Vostra signoria, наше барство! (Примеч. авт.)}сами удостоите повести меня в архив вашего семейства.
-- Конечно, синьор, это мой долг и обычай. Но что делает мой брат? чем он занят?
Взоры девушки с жадным беспокойством впились в глаза гостя; она, казалось, хотела уловить его мысль, в случае, если слова окажутся неудовлетворительными.
-- Маркиз Форли веселится, как нельзя лучше, проводит карнавал самым блестящим и шумным образом; он -- первый кавалер на всех праздниках, поет, играет на домашних театрах. В лучших обществах не умолкают толки о его любезности и остроумии, дамы от него без ума, бредят им... На последних регатах его гондола выиграла приз; он сам ею управлял, переряженный баркаролом шестнадцатого века.
-- Благодарю вас за эти приятные вести о моем Лоренцо, синьор! Но если вы часто его видали, вы должны знать...
И маркезина, прервавши вдруг свою речь, значительно и с сомнением посмотрела на падрэ Джироламо. Аббат приблизился.
-- Синьор,-- сказал он иностранцу,-- маркезина не смеет выразить вам мысли, слишком затруднительной для молодой особы ее лет. Позвольте мне, как самому старому, самому преданному другу благородного дома Форли, позвольте мне просить вас -- сказать нам чистосердечно, как составлено то венецианское общество, в котором находится наш маркиз... чем оно преимущественно занимается; нет ли там таких подозрительных людей, которые слишком часто втираются во всякий сборный, разноплеменный круг путешественников; не ведется ли большой игры?..
Едва аббат произнес последние слова, Пиэррина дернула его, будто невзначай, за широкий рукав его рясы... падрэ оглянулся; повелительный и вместе умоляющий взор девушки остановил его расспросы. Но французский путешественник, нимало не удивленный словами падрэ и тех, что маркезина не дала ему договорить, приблизился к девушке с участием.
-- Эччеленца, -- сказал он тихим и грустным голосом,-- опасения почтенного отца, к несчастию, совершенно справедливы: в наше время всемирных и всеобщих странствований, когда половина Европы покидает свой домашний кров, чтобы посетить другую половину, слишком часто попадаются в пестрой толпе путешественников мошенники и бродяги, которым удается скрыть свое ремесло под лоском светского приличия. Они принимают громкие фамилии, присваивают себе чужие титулы, сыплют золотом, разыгрывают роль людей с высшим образованием и легко проникают в лучшее общество, где ищут легковерных жертв для обмана и воровства всякого рода. Чем шире и разноплеменнее избранный ими круг, тем легче им укрыться, пока не обличит их какая-нибудь слишком гласная история. Иногда их подозревают долго, но улики нет на них: так осторожно держат они себя там, где им не поддаются. И в нынешнюю зиму, в знатнейшие и разборчивейшие дома Венеции успели вкрасться подобные искатели приключений... Конечно, ваш брат, как наследник богатого и знаменитого рода, как блестящий юноша, свободный обладатель огромного состояния, из первых привлек их внимание. Его окружили; за ним следят, стараются его опутать; но до сих пор судьба его хранила -- он не поддавался искушениям игры, в которую всячески старались его увлечь,-- богатство и доброе имя его равно невредимы...
Пиэррина, падрэ Джироламо, Чекка -- все трое перевели дух и подняли глаза к небу с выражением живейшей благодарности. Крупная слеза показалась на миг в густых, как смоль черных ресницах девушки, Пиэррина протянула руку чужестранцу.
-- Благодарю вас, синьор! награди вас Господь за доброе слово, которое вы нам принесли!.. Но, если вы предвидели и подозревали опасность около моего брата,-- не предостерегали ли вы его?
-- Несколько раз, синьора маркезина, несколько раз!.. Меня привлекала беспечная, откровенная натура вашего брата; я полюбил его простодушие, его смелость; я сблизился с ним, чтоб отстранить его от пагубных влияний,-- и, до моего отъезда, мне посчастливилось отстоять его... но за то, что будет дальше,-- я не могу ручаться, и вот что... позволите ли выговорить мысль мою вполне?.. вот что беспокоит меня почти столько же, сколько вас самих!..
Тут падрэ Джироламо не выдержал: подошел к приезжему и с умилением взял его за обе руки. Чекка, немного в стороне, смотрела на своего француза как будто ей хотелось броситься ему на шею...
-- Синьор,-- начала робко маркезина,-- вы с этой минуты не чужие под кровом Форли! Друг Лоренцо становится другом всего его рода. По несчастью, этот древний род почти весь сошел в могилу; из живых, кроме брата, старшего и вместе с тем единственного представителя его, остаюсь только я одна, да со мною вот эти два мои покровителя.-- Пиэррина показала на аббата и на кормилицу.-- Мы втроем ничем не можем отслужить вам за ваше участие к нашему Лоренцо; мы только сумеем молиться за вас: скажите нам ваше имя, чтобы знать, как называть вас утром и вечером перед Святой Мадонной!
Гость открыл свою памятную книжку и достал из нее визитную карточку, которую с поклоном подал маокезине...
На карточке было напечатано мелкими курсивными буквами: Achille de Monroy. Больше ничего.
Пиэррина одним взглядом прочла имя и фамилию своего гостя и передала карточку аббату, который достал очки, чтоб разобрать чуть видный шрифт. Из руки его визитная карточка перешла к Чекке; но кормилица, плохо знакомая с чтением по-французски, хотя и приучилась с иностранцами кое-как произносить некоторые обыденные фразы, кормилица не разобрала, и падрэ принужден был шепнуть ей имя путешественника. Итальянка запомнила самое главное, а именно, что гостя следует называть синьор Ахилло, по просторечному обычаю ее народа, обычаю, существующему и в высших классах, называть коротких и даже некоротких знакомых не по фамилии, а по собственному их христианскому имени.
-- Дочь моя,-- подхватил падрэ Джироламо, обращаясь к Пиэррине,-- не пора ли вам исполнить желание нашего гостя и волю твоего брата? Поведем синьора осматривать артистические сокровища дома Форли, которые так справедливо возбуждают любопытство просвещенных любителей.
И все общество занялось показыванием и истолкованием иностранцу картин и зал палаццо. Маркезина шла с ним под руку, аббат шел рядом с ними, исполняя должность чичероне. Чекка следовала сзади, любуясь и восхищаясь ловкостью и статностью молодого француза.
Ашиль, или синьор Ахилло, наблюдал и наслаждался совсем не так, как англичане. Все его занимало, все понимал он. Он не обошел ни одной замечательной картины, не миновал ни одного великого произведения искусства. Дельные заметки, остроумные вопросы, тонкий анализ, изобличавший знатока и охотника, беспрестанно оживляли его беглый и блестящий разговор. Видно было, что он много читал по истории искусств и с успехом следил за их развитием. Всему прекрасному отдал он дань достодолжного почтения; особенно же привела его в восторг чудная Бартоломмеева Мадонна. Чекка с торжествующею улыбкою прислушивалась к не всегда понятным для нее похвалам посетителя: она отгадывала смысл его речей по выражению его лица, и просвещенная оценка француза вознаграждала ее за промахи безвкусия англичан.
Глаза Пиэррины блистали удовольствием; лицо одушевлялось выражением; красота ее казалась поразительнее, чем когда-либо. Ашиль, в промежутках своего рассмотра, следил за него с приметным увлечением.
Достигли до портретной галереи. Пиэррина подала аббату позолоченный ключ, аббат отпер, и из отворенной двери повеял тяжелый, сыроватый воздух долго запертых покоев.
Огромная, продолговатая зала под сводами, обделанная сверху донизу диким каррарским мрамором, освещенная высокими стрельчатыми окнами, с разноцветными стеклами в оловянном переплете оконниц; пол из разноцветных мраморных плит; вдоль стен низкие шкафы с полками для родословных книг и старых хартий; в середине одной стены огромный старинный камин, увенчанный резным, раскрашенным гербом Форли, с навесом, под которым могло бы приютиться целое семейство: против каждого окна по портрету во весь рост, в тяжеловесных, богатых рамах; выше этих портретов другие -- поясные: вот что представилось взорам француза в заветном архиве. Посередине залы стояли мраморные столы на медных ножках; на столах в кованых, или бархатных, или черепаховых сундучках, хранились бумаги, хартии, переписки и пергаменты рода Форли.
Позолота в этой зале, как и вообще в целом доме, изобличала прочность и богатство работы, но вместе свидетельствовала и о том, что ее не обновляли и не чистили.
В камине не было признаков огня: даже зола, по-видимому, давно уже была выметена из него.
Вся эта длинная, величественная, но мрачная галерея полна была какой-то немой торжественности и безжизненности. Она скорее походила на погребальный склеп, чем на комнату, назначенную для живых.
Маркезина, видимо, побледнела, переступив заветный порог; она оперлась на руку аббата и безмолвно подала ему знак -- исполнить для гостя обязанности чичероне.
-- Вот, синьор, пожалуйте сюда, и начнемте по порядку,-- говорил аббат.-- Вот это портрет того Форли, который первый прославил и возвысил свой род: он был другом и кумом Козьмы Великого, этого гениального человека, который основал монархическое правление во Флоренции и получил титул отца отечества, данный ему народною благодарностью. Сообщником и помощником ему в великих делах был этот самый Гаэтано Форли, построивший палаццо, купивший поместья и начавший составлять это редкое собрание картин, которым вы любовались. Вглядитесь в черты его мудрого и величественного лица: какое спокойствие и какая кротость, но вместе с тем какая сила! а что за живопись!.. не мудрено, синьор: -- это кисть Гирландайо!.. Все портреты, которые вы увидите здесь, писаны лучшими художниками того времени, в котором поочередно жили оригиналы.
Далее следовало несколько поколений, отличенных или заслугами отечеству, или блеском их богатства и образа жизни. Некоторые лица были одеты в бархатные кафтаны, фиолетовые или черные, с воротничками или подрукавниками из этих дивных и несколько тяжелых кружев, которых матовая белизна так резко и счастливо оттеняет лица и руки. Другие были в кольчугах и в полном вооружении. Против них, между окон, находились портреты их ясен и дочерей -- также одетых в широко-складистые бархаты и парчи, также украшенных стародавними кружевами, над которыми монахини Венеции и Испании проводили жизнь, чтоб работою многих труженических лет доставлять благолепие своей обители.
Все эти родоначальницы и прабабушки были прекрасны в своих романтических костюмах. Иные представляли тип настоящей южной красоты -- смуглые лица, черные глаза и волосы, улыбку, дышащую негою, и ту восхитительную прозрачность кожи, которые итальянцы умеют оценить и выразить прелестным словом: "morbidezza!"{Мягкость, нежность (ит.) (Примеч. сост.).}. Другие были одарены теми чудесными светло-русыми волосами с золотистыми отливами, которые так любила венецианская школа. Имена Бронзино, Корраччей, Леонардо да Винчи встречались под этими картинами, спасенными от забвения их кистью. Очарованный француз терял голову и не мог бы оторваться от обаяния бабушек, если бы голос их грустной и важной праправнучки не напоминал ему о необходимости идти далее...
Наконец явился, в измененном уже покрое одежды, обличавшем конец семнадцатого столетия, первый Форли, удостоенный звания и титула маркиза. Это был прекрасный и мужественный воин, сын того Форли, который сражался на востоке против турок. Воинственный дух отца не оскудел в храбром сыне. Но с этим Форли пресекалось влияние счастливой звезды, дотоле благоприятствовавшей всему роду. С него начиналась эра злополучий и неудач. Сын его, второй маркиз, человек мрачного и крутого нрава, тяжелый и суровый повелитель в своем семействе, имел двух сыновей. Старший еще ребенком упал с лошади и навсегда остался мал ростом и слаб здоровьем; со временем от ушиба у него даже развился горб, за что его и прозвали в доме Гаубетто. ("Gaubo" -- горбатый.) Второй сын, напротив, был, по семейным преданиям, статный и красивый юноша, которому отец намеревался передать свое наследство вместе с маркизством, и для которого он приискал и сосватал достойную невесту из другого, не менее знатного и богатого рода. Но Гаубетто, как все несчастные существа, постигнутые каким-нибудь физическим недостатком или уродством,-- Гаубетто сызмала не любил брата и завидовал ему. Мысль, что он, старший, обижен природою, будет обижен и людьми, лишен следующего ему богатства и звания, между тем как все это достанется меньшому брату,-- эта мысль страшно мучила его. К довершению несчастья, он влюбился в братнину невесту... За три дня до предположенного брака жених исчез,-- и петом был найден мертвым в лесу; около него лежали все его охотничьи снаряды. Покуда старик Форли горевал и плакал о милом сыне, к нему пришел старший для какого-то объяснения, происходившего именно в той галерее, где теперь рядом стояли их портреты. И что было говорено между отцом и сыном, чего просил Гаубетто и не хотел позволить маркиз, того никто не мог знать, потому что они заперлись; но только весь дом слышал ужасный шум, крики, брань, наконец, потрясающий вопль, раздавшийся громовым ударом под сводами галереи. Гаубетто вышел оттуда с страшным выражением в искривленных чертах лица и пропадал до другого дня. Маркиза нашли без памяти, без языка, разбитого параличом; седые волосы стояли дыбом на голове; глаза расширились и поднятая окостеневшая рука как будто призывала небо на кару... Говорили, что маркиз был поражен апоплексическим ударом вследствие своего волнения к гнева... Но никто не мог знать ничего наверное, потому что Гаубетто не рассказывал, а старый маркиз умер на третьи сутки, не приходя в чувство.
После смерти его Гаубетто вступил в права наследства и через полгода женился на Джиневре, которую родители заставили за него выйти. Женившись, новый маркиз покинул свой дворец и Флоренцию, переселился в один из своих замков в непроходимой глуши дикого и мрачного ущелья Апеннинских гор; там он сначала стал вести жизнь бурную, потом уединенную и странную, чуждаясь людей. Брак его не был удачен: молодая и прекрасная Джиневра Строцци возненавидела Гаубетто, и никакие усилия, никакие старания с его стороны не могли победить ее отвращения -- никакими истязаниями не мог он принудить ее показывать ему иные чувства. Тщетно запирал он ее по целым месяцам, тщетно томил ее голодом и жаждою, жестоко оскорблял: гордая и неустрашимая Джиневра Строцци осыпала своего мучителя доказательствами уничтожительного презрения. Он не допускал к ней никого из прислуги, не только из родных; она довольствовалась посещениями и утешениями старого капеллана, приходившего два раза в год приобщать и исповедывать ее. Но никогда маркиз не мог добиться от своей жертвы ни покорности, ни уступчивости; никогда не встречались они без того, чтобы Джиневра не упрекала его. Первые дети, рожденные ею в таких борьбах и волнениях, умирали, не прожив и года. Сама маркиза слабела и чахла. Наконец, у нее родился сын, который был сложением и силами надежнее прежних, и Гаубетто, успокоенный рождением наследника и уже перешедший от любви к ненависти, бросил совсем Джиневру и предался грубым страстям. Маркиза прожила еще несколько лет, довольно для того, чтоб видеть, как балуемый и невоспитанный сын ее все более и более развращался и портился! Несчастная мать пришла в отчаяние и еще чаще стала советоваться с духовником, единственным ее наперсником и другом.
После ее смерти Луиджи, сын ее, бежал из дому и вступил в одну из тех многочисленных шаек, которые в то время повсеместно опустошали Италию и придавали столько опасности всякому по ней путешествию. Предприимчивый и храбрый, Луиджи скоро сделался известен многими чертами дикого удальства. Пойманный наконец, Луиджи был предан суду под вымышленным именем, которое он принял, чтоб укрыться от преследований отца. Но дело распутывалось: настоящая личность и звание молодого Форли должны были скоро открыться, а сам он не мог избежать приговора к постыдной смерти. Отец подкупил тюремщиков, увез сына и скрыл его в своем отдаленном замке. Правительство открыло следы и потребовало от маркиза выдачи подсудимого. Но в это время молодой Форли умер скоропостижно, и дело было забыто. Умирая, Луиджи признался, что он обвенчан с сестрою одного из своих товарищей -- и что у него есть сын; этого сына старый маркиз принял под свое покровительство и признал своим наследником. Сам горбатый недолго пережил эту последнюю драму своей жизни: он умер в страшных терзаниях, возбуждая в зрителях его кончины такой же страх и такое же омерзение, какие им причиняла жизнь его. После него родственники дома Форли и семья Строцци назначили опекунов к оставшемуся жалкому сироте и, чтоб удалить его от места пребывания и памяти отца и деда, послали на воспитание в Париж, где молодой Форли вырос на попечении лучших воспитателей тогдашней аристократии.
Он-то и вышел тот самый блестящий и вертопрашный Агостино, которого портрет находился в зеркальном будуаре. Напротив жалкой и уродливей фигуры Гаубетто, третьего маркиза своего рода, написанного в пояс и по возможности окутанного живописцем в богатый мех, чтобы скрыть его недостаток,-- стоял писанный во весь рост портрет Джиневры Строцци, его супруги. Среднего роста, но величественная и стройная, она могла служить образцом настоящего типа благороднейшей южной красоты: черты ее лица были правильны и тонки; темно-синие глаза, опушенные длинными ресницами, были особенно хороши и выразительны, и несмотря на горе, запечатленное в общем выражении и во всех оттенках лица, что-то гордое, смелое и решительное высказывалось во взоре бледной и худощавой маркизы. Энергичная страстность одушевляла очаровательный, но грозный лик Джиневры; вся странная и горькая участь затворницы и пленницы читалась на нем, и преимущественно на возвышенном челе. На узких и бледных устах виднелась беглая, слегка презрительная улыбка; эта улыбка говорила о подавленных чувствах, об уничтоженной молодости, о недожитой жизни... Многозначительно было ее роковое появление на лице вечно грустной и вечно терзаемой маркизы: она мелькала как угроза против того, кто погубил, но не покорил энергичную женщину... Черное бархатное платье, с открытым воротом, обрисовывало высокий и прямой стан Джиневры; богатые кружева вились около обнаженных плеч и обшивали короткие рукава, ниспадая в несколько рядов на белые, нежно прозрачные руки. Браслет странной формы был надет на правую руку; на четвертом пальце левой блистало много колец, между которыми не было видно венчального... оно висело на длинных гранатовых четках, прикрепленных сбоку к платью Джиневры -- словно служило залогом и эмблемою ее страданий, словно было принесено в жертву набожной всепокорности, поддерживавшей Джиневру на тернистом пути ее испытаний. Нельзя было не задуматься перед этим изображением, дышащим истиной и жизнью; но всякому, глядевшему на него, было ясно, что не женское тщеславие, не избыток веселой праздности подали мысль оригиналу заставить списывать с себя портрет: нет, выражение скуки и рассеянного самоуглубления доказывали, что маркизе вменено в обязанность выйти напоказ перед ее потомством и что она исполнила эту обязанность, как все прочие, оставаясь задумчивою и страждущею, по обыкновению.
Остановясь перед рамою, вмещавшею этот чудный портрет, Ашиль вздрогнул, повернулся к маркезине Пиэррине и устремил на нее пронзительный и изумленный взор.
-- Я вижу, что вас так удивило,-- сказала Пиэррина, улыбаясь,-- вас поразило сходство, давно уже замеченное в нашем семействе?..
-- Сходство, маркезина?.. Но тут более чем одно сходство: я вижу вас самих, -- это вы, только в стародавнем костюме вашей прабабушки... не так ли?
-- Нет, синьор Ашиль, вы ошибаетесь: -- это не я: а та самая Джиневра Строцци, которой грустную биографию вы слышали сейчас от падрэ Джироламо: я только похожа на нее -- вот и все!
И в самом деле, по странному и еще не объясненному отношению отдаленных предков к самым позднейшим их потомкам, которым они, минуя несколько поколений, передают иногда не только черты свои и отличительные приметы, но даже физические недостатки, маркиза Джиневра оживала в своей праправнучке. Сходство обеих было разительно и находилось не только в чертах, но и в выражении лица, в отпечатке на нем душевных свойств той и другой. Только вместо темно-синих, таинственно-непроницаемых глаз Джиневры,-- у Пиэррины были черные, бархатисто-влажные глаза, обещавшие целую поэму любви и счастья.
Долго смотрел молодой француз на портрет Джиневры, долго восхищался ее возвышенной красотой и благородными прелестями. Каждое слово, удачно сказанное им в похвалу давно опочившей маркизы, относилось льстиво и вкрадчиво к цзетущей и полной жизни маркезине. Пиэррина слегка краснела, слушая Ашиля, но оскорбляться она не имела права: ведь он говорил о ее прародительнице!..
Они пошли далее, их остановил Луиджи, представленный еще ребенком, но уже мрачным и смелым; в лице его уже проявлялась та необузданность и страстность, которые потом погубили его. Другого изображения после него не уцелело, или не сохранилось; семейство не хотело удержать между прочими лицами галереи это лицо, которое могли бы узнать старожилы, знавшие его под чужим именем и в постыдном звании бродяги но чтобы не нарушить хронологического порядка родовых начальников дома Форли, Луиджи занял свое место как ребенок, в том виде, который не напоминал никакого предосудительного для него воспоминания.
Маркиз Агостино являлся опять напудренным и в народном французском кафтане, но несколько старее, чем в пастельном портрете, и с выражением более степенным и даже задумчивым.
Падрэ досказал его историю.
Блестящий гость французского двора и товарищ вельмож: и принцев крови, он не выехал вовремя из волновавшейся и колеблемой Франции; революция застала его в Версале: он был захвачен, объявлен подозрительным, посажен в Люксембургскую тюрьму и уже помещен на смертоубийственных списках Фукьэ-Тинвиля и Робеспьера, когда случай спас его от смерти.
Этот случай был романтический, причем нередкий в ту беспорядочную пору всеобщих переворотов и особенно применимый к такому ловкому, красивому и легко увлекаемому юноше: в него влюбилась дочь одного из тюремных сторожей. Принося пищу итальянскому пленнику или смотря на него из своей подкровельной комнаты, Жоржетта всегда заставала его любующимся женским портретом в золотом медальоне; по вечерам он пел звучным и приятным голосом, иногда по-французски, чаще на своем родном языке; но как сладостны и восхитительны ни были итальянские кантилены и канцонетты, дочь тюремщика сердилась, когда пленник выбирал их предпочтительно перед ариями и романсами тогдашнего французского мадригального произведения; ей хотелось не только прислушиваться к чарующей мелодии, но и понимать слова песен. Обыкновенно такие слова говорят о любви: Жоржетта догадывалась, что все нежные и пламенные выражения, выходившие так страстно из уст заключенного, должны были относиться к даме его мыслей, кпредмету его любви, к оригиналу драгоценного медальона. Она мечтала и раздумывала об этой незнакомке, старалась представить ее себе, угадать -- любит ли она своего вздыхателя, зачем или кем с ним разлучена?.. Нет ничего опаснее для неопытного девичьего сердца, как пример чужой любви, как близость с человеком, занятым другою: он является всегда молодому воображению героем неизвестного, или -- что еще хуже и заманчивее -- предугадываемого романа. Размышляя о нем, девушка сначала сочувствует, потом сама увлекается, завидует любимой женщине, полагает себя на ее месте -- ивлюбляется без ума и без памяти, сама того не подозревая. Так случалось и с дочерью тюремщика: она сама не сознавала своей любви; доколе отец не приказал ей однажды вечером снести к итальянскому маркизу лишнюю бутылку хорошего вина, говоря, что бедному молодому человеку недолго пить его на белом свете... Сердце Жоржетты было поражено неожиданным ударом: в тот же вечер она бросилась вноги маркизу, призналась ему в своей любви, объявила о предстоящей опасности и упросила бежать, Агостино согласился; ему казалось нисколько не нужным и вовсе неблагоразумным гибнуть в чужой земле; кроме того, он с самого заключения своего не знал ничего о любимой им женщине и надеялся на свободе узнать об ее участи. Жоржетта стала приискивать средства к избавлению и побегу.
У нее был двоюродный брат, служивший прежде в мушкетерах королевы, а потом причтенный насильно к парижской национальной гвардии; у него, всеми неправдами, была выманена шинель и шляпа,-- и в один темный вечер переряженный маркиз Форли вышел благополучию из Люксембургской тюрьмы всопровождении Жоржетты, которой после такого содействия, к бегству пленника, заключенного Комитетом Общественной Безопасности, нельзя уже было оставаться при тюрьме, Сначала оба они скрывались в самом отдаленном предместье; потом Агостино удалось через Жоржетту отыскать кое-кого из друзей своих, избегнувших общей участи: они помогли ему собрать достаточную сумму, и маркиз, все-таки в сопровождении своей избавительницы, выбрался из Парижз в наряде Савояра, с ручными сурками и гитарою за плечом. Так обходили беглецы все ярмарки и сельские сборища, предстоявшие им по пути, иот предместья до предместья, из деревеньки в сельцо, добирались медленно, но безопасно до границы. Маркизу, благодаря его итальянскому происхождению, легко было прикинуться Савояром, а Жоржетта плясала с сурками и припевала:
"J'ai quitté les montagnes
Où jadis je naquis;
Pour courir les campagnes
Et aller à Paris,
Montrant partout ma marmotte,
Ma marmotte en vie;
Donnez quelque chose àjavotte
Pour sa marmotte en vie!.."1
1 Я покинула горы,
Где я когда-то родилась,
Чтобы бегать по полям
И чтобы отправиться в Париж,
Показывая всюду своего сурка,
Живого сурка.
Подайте что-нибудь Жавотте
За ее живого сурка (фр.). (Примеч. сост.)
Это была знаменитая ария из тогдашней оперы, вошедшей в большую моду в последние годы до революции, в то странное время, когда и двор, и знать, и тогдашнее общество страстно полюбили идиллии, пастушество, сельские нравы и картины из быта простолюдинов; когда лились слезы над Жан-Жаковыми героинями: когда королева играла Бабету, а граф д'Артоа Коплена, между тем как мрачная туча собиралась над небом Франции.
Перешедши за савойскую границу и видя себя спасенным, Агостино Форли захотел исполнить долг благодарности -- маркиз женился на дочери тюремщика.
Искренняя любовь, молодость и красота Жоржетты тронули его ветреное, но доброе сердце; он тоже полюбил ее. Слабый характером, не одаренный ни мощным духом, ни обширным умом, Агостино был совершенно оглушен и уничтожен всеми ужасами и неистовствами, которых он сделался свидетелем и жертвою; он чувствовал необходимость опереться на чью-нибудь преданность и привязанность, совершенно вверился Жоржетте, и, привыкнув к ней во время их долгого странствования, чувствовал, что не может более с нею расстаться. Однако прежняя любовь его к блестящей герцогине не рассеялась ни в темничном уединении, ни во время беспрестанно возникавших опасностей после бегства. Главным мучением Агостино была совершенная неизвестность об участи герцогини. В Турине через две недели после женитьбы он сошелся с эмигрантами и узнал от них, что женщина, столь ему дорогая, одна из первых погибла во время сентябрьского кровопролития. Это известие так поразило Агостино, что у него сделалась сильнейшая горячка. По исцелении, он совершенно изменился как в характере, так и в склонностях своих: из вертопрашного волокиты и мота, из легкокрылой бабочки вышел -- человек меланхолический, задумчивый, напуганный. Доехав с женою до Флоренции и до наследственного палаццо, маркиз занялся делами, проверил свои счеты и должен был сознаться перед самим собой, что сильно расстроил и уменьшил дедовское достояние: многих земель и рощ недоставало по родовой описи, многие мызы и виноградники были проданы без него, чтобы удовлетворить его детским прихотям и безумной роскоши на версальских пиршествах. Это еще более усилило угрюмость маркиза. Он заперся в палаццо Форли, устроил там свой заветный зеркальный будуар, куда поставил портреты погибшей герцогин;и и свой собственный; с тех пор началась для него двойная жизнь -- равнодушия, окаменения в настоящем и странной, болезненной восторженности при далеких воспоминаниях о минувшем: он переживал свои юношеские тревоги и радости. Родственные дому Форли и породнившиеся с ним тосканские вельможи с негодованием узнали о прибытии Агостино, потому что вместе с ним до них дошла весть о неравной женитьбе, которую они хотели было скрыть от их неумолимой гордости. Все отдалились от маркиза и его жены; тайные враги старались еще более возбудить Флоренцию против отчужденных пришельцев. Эти враги были непризнанные и безыменные отпрыски дома Форли, которые воспользовались отсутствием и несовершеннолетием маркиза, чтобы ограбить его наследство, а потом никак не могли простить ими же самими нанесенного ему зла и вреда. У маркиза скоро родился сын, и вид прекрасного младенца в первое время подействовал благотворно на ум и сердце отца: Агостино менее задумывался и менее дичился. Но судьба не переставала наказывать дом Форли: вследствие ли забот и огорчений Жоржетты во время ее беременности, или же по влиянию отцовской хандры, малютка был нем от рождения и остался немым на всю жизнь. Этот последний удар довершил расстройство Агостино. Он перестал заниматься сыном, домом и делами, предоставив все жене, и углублялся более и более в душевную и умственную дремоту. Жоржетта, напротив, испытуемая и как супруга, и как мать, оттолкнутая и оставленная всеми в новой своей отчизне, без друзей, без опоры, без совета, но бодрая, любящая и предприимчивая, развилась и возвысилась, окрепла и возмужала в своем горе. С понятливостью к впечатлительностью женщин ее нации, она постигла свое положение и будущность сына, захотела по возможности защитить его и себя, заменить ему отцовские попечения и благорасположение родственников. Она стала учиться ревностно, упорно, как учится женщина, когда сердце управляет ее умом, и скоро знала не только итальянский язык и свой собственный, но и все то из науки и художеств, что прилично было знать образованнейшей из маркиз.
Окружив себя достойнейшими из тех членов французского духовенства, которые революцией принуждены были искать пристанища по всем странам Европы, она посвятила часть доходов мужа на добрые дела и милостыню, заставила народ уважать и любить имя Форли, и через несколько лет маркиза Жоржетта достигла похвалы и благоволения всех сословий Флоренции. Но сердце ее было не легче: сын ее оставался осужденным на неполную и горькую жизнь человека, лишенного возможности сообщаться свободно с другими людьми. Хотя ум и способности молодого наследника дома Форли были развиты прекрасным воспитанием и заботами нежной матери, хотя Марко был хорош собою, статен и ловок,-- маркиза чувствовала, что он должен быть несчастлив там, где сердце юноши преимущественно ищет и жаждет счастья. Конечно, ни одно знатное семейстьо не отказалось бы теперь породниться с сыном Жоржеты и отдать ему в супружество любую из своих дочерей, но немой жених мог ли удовлетворить требованиям молодой и живой невесты?.. Маркиза долго думала о будущности сына, много советовалась с абортами, своими собеседниками, и решилась устроить участь Марко по внушению своей чистой любви к нему. Она искала и нашла девушку хорошего, но небогатого семейства, одну из тех, которых обычай, и доныне существующий по всей Италии, приносит на жертву семейственным расчетам, и запирает насильно в монастыри. Спасая такую жертву от принуждения, возвращая ей права и радости матери и супруги, предлагая ей громкое имя и блестящее положение маркизы Форли, мать немого Марко думала, что она вправе ожидать всей благодарности и всей преданности от будущей своей невестки.
И в самом деле, контессина -- Лукреция Минелли приняла с восторгом руку маркиза Марко Форли и казалась исполненною признательности и уважения к своей свекрови, которую называла не иначе как своею благодетельницею. Марко страстно и безумно влюбился в свою молодую жену, и первые годы их брака протекли радостно и мирно. Небо как будто умилостивилось над домом Форли. Старый палаццо вышел из своей гробовой тишины, оживился, обновился, стал впускать в свои великолепные залы гостей и посетителей, привлекаемых молодою маркизою и ласково встречаемых старою. Полупомешанный Агостино и немой Марко не мешали тесному, но веселому кружку собираться около ловкой хозяйки. Марко ухаживал за больным отцом с неимоверною нежностью, успокаивал его, окружал ласками и попечениями, и чем более старик ослабевал, тем живее привязывался к сыну, тем нужнее и дороже становилось ему его присутствие. Сходство Марко с Жоржеттою пробуждало в уснувшей памяти маркиза образ и чувства, озарившие его молодость. Даже физический недостаток сына не был для отца предметом сожаления: слабонервный и утомленный, маркиз давно уже перестал говорить с кем бы то ни было, и когда жена и сын находились при нем, он довольствовался их ласковыми взглядами, пожатием их руки, сообщался с ними мысленно, понимал их и чувствовал, что сам понят ими. Перед смертью он пришел в полную память, благословил эти два существа, разделявшие с ним его долю страданий, и благодарил Жоржетту за себя и за сына. Но с его кончиною все пошло вверх дном в семействе и доме. Лукреция захотела принять управление имением и делами, требовала от Марко избавиться от ига матери, увезла его в Рим и Неаполь, туда, где общество было многочисленнее и шумнее, где ей предстояло более независимости и развлечения. Марко не мог противиться женщине, которая первая, которая одна познакомила его с улыбкою и ласками любви. Марко тщетно хотел отстоять от властолюбивой жены по крайней мере свою привязанность к матери и права ее, предоставляя Лукреции все распоряжения по имению; этих жертв было мало для необузданного и самовольного характера, выпрямившегося наконец, распахнувшего крылья свои, после многолетнего принуждения. Уступчивость Марко и снисхождение Жоржетты только поощряли и увеличивали взыскательность к капризы молодой женщины. Она удалила сына от матери... Все дурные стороны характера итальянок обозначились в ней, когда она перестала притворяться и сняла маску, под которой хитро смиренничала до сих пор. Слухи о ее ветреном поведении достигали до уединенного палаццо на Лунг-Арно и возмущали душу и сердце старой маркизы, к которой она бросила своих двух детей, стеснявших ее удовольствия. Жоржетта плакала о бедном сыне и воспитывала его детей, Лоренцо и Пиэррину. Немой не жаловался, не роптал, но страдал,-- страдал глубоко, как могут страдать южные натуры, чувствительные и страстные. Безумное мотовство Лукреции день ото дня все более расстраивало его состояние. Долги стали накопляться, заимодавцы преследовать, драгоценные каменья и утвари исчезать из дома. Через несколько лет получено известие о внезапной кончине маркиза Марко, умершего в Милане в одну ночь карнавала, пока жена его танцевала на блестящем празднике... Отчего и как умер несчастный сын, того не узнала бедная мать... Но она не хотела более видеть виновницы его гибели, запретила Лукреции показываться ей на глаза и посвятила свои последние силы и годы осиротевшим внукам... Она еще сократила и без того умаленное положение в штате палаццо Форли, которого парадные комнаты затворились безвозвратно с этой минуты. Вскоре после смерти Марко Лукреция скрылась из Италии: ее увез в Нью-Йорк богатый американец.
Маркиза Жоржетта скончалась немного спустя, предоставив падрэ Джироламо, своему капеллану и духовнику, окончить воспитание Лоренцо и Пиэррины; опека над ними была поручена, кроме него, еще двум юристам, известным своею честностью и бескорыстием. С маркизою исчезло последнее величие рода Форли: средства дома не позволяли более содержать ни домовой церкви, ни капеллана; падрэ Джироламо перешел священником в приход палаццо и распустил прислугу маркизы, лишнюю для малолетних ее наследников. При них осталась только верная Чекка. Разумеется, этих последних подробностей, горестных для дома Форли, падрэ Джироламо не рассказывал гостю; но, сообщивши ему только трогательную повесть избавления Агостино и его брака с достойною Жоржеттою, показал портрет предпоследней маркизы Форли, между изображениями ее мужа и сына.
Маркиза была написана незадолго перед смертью в строгом и простом одеянии, приличном ее годам и трауру: морщинистое, но спокойное и доброе лицо озарялось выражением глубокого горя и неземного утешения; белые руки ее опирались о бархатные кресла и держали молитвенник и четки; поверх кисейного чепчика ослепительной белизны черный флер покрывал ее голову и подвязывался густыми складками ниже подбородка; седые волосы осеняли мыслящий лоб; большие, нежные глаза дышали задушевностью и чувством. Старушка была величественна и привлекательна в своей благородной простоте.
Ашиль де Монроа подошел к портрету маркизы Жоржетты более чем с простым любопытством: какое-то подавленное волнение изображалось в его взорах, и когда он почтительно наклонил голову перед страдалицей -- примером и честью женского пола,-- можно бы было заметить, что он с трудом удерживал слезу умиления, готовую пробиться сквозь оболочку беспечности и равнодушия, которые он старался сохранять.
Но в ту же минуту Пиэррина, преклонившая колена, чтоб поцеловать руку у портрета многолюбимой своей бабушки, нечаянно обратилась к Ашилю и вскрикнула, немного покраснев.
-- Что с вами? -- спросил удивленный гость.
-- Ничего... право, ничего!.. Но... мне показалось... Нет! не может быть!..
-- Да что не может быть? скажите, умоляю вас, синьора маркезина!
Падрэ Джироламо и Чекка присоединили свои просьбы и расспросы к убеждениям Ашиля.
Пиэррина, смущенная, призналась наконец, что ей показалось, может быть, почудилось, что синьор Ашиль похож на ее бабушку, с которой она имела еще другой портрет, миниатюрный, снятый в молодости маркиза. Она сама шутила над этим странным сходством, но не могла истребить его в своем воображении.
-- Долг платежом красен, синьора!-- отвечал француз.-- Я принял за вас прапрабабушку вашу Джиневру, а вы хотите видеть во мне черты вашей родной бабушки, маркизы Жоржетты... мы квиты!
-- Нет, не черты бабушки, а взор ее, улыбку и что-то неуловимое в самой физиономии... Может быть, общее национальное выражение северных французских лиц? (Для Италии -- и Франция уже север!) -- Ведь недаром вы соотечественник моей милой, незабвенной бабушки! У вас с ней один и тот же тип. Я не много видала иностранцев, потому и узнаю их всегда с первого взгляда, по отсутствию тех примет, которые мы привыкли с детства встречать на всех чисто итальянских лицах.
Так защищала свое мнение маркезина и, надо сознаться, довольно неловко.
Падрэ и кормилица смотрели во все глаза на Ашиля и кончили тем, что согласились с своею любимицею: также нашли что-то родное между молодым человеком и покойною маркизою. Ашиль не возражал. -- Долго еще занимались они осмотром родословных книг и хартий дома Форли; солнце садилось, и мрачная галерея совсем терялась в сумерках, когда гость, кончив свое посещение, испросил позволение явиться вторично к синьоре маркезине.
IV
ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ МАРКЕЗИНЫ ПИЭРРИНЫ ФОРЛИ
Несколько дней спустя, часу в шестом, по-нашему, и в двадцать первом, по счету итальянцев, начинающих считать сутки от захождения солнца и продолжающих до следующего заката, не разделяя часы пополам на 12 ночных и 12 дневных; итак, часу в шестом, незадолго до сумерек, звон колоколов призывал набожных к вечернему -- аве Мариа, или к третьему и последнему прочтению Богородичного гласа; ставни домов стали открываться, сторы подниматься, и набережная Лунг-Арно, пустая и безмолвная в послеобеденные часы, снова оживилась суетливыми пешеходами и быстроскачущими колясками и каретами. Светская и уличная жизнь возобновлялась после ежедневного обычного отдыха внутри домов и семейств; всякий шел или ехал, куда ему было надобно для своего удовольствия, редкие по делам, ибо дел не было в праздновавшей тогда Италии, не пользовавшейся в тридцатых годах теперешнего века жизнью современных народов, но зато освобожденной от их хлопотливой деятельности, от их вещественных интересов. В Италии всякий, еще за немного лет до настоящей эпохи, думал только о себе и о наилучшем употреблении в свою пользу или свое наслаждение длинных или коротких дней, дарованных ему Господом Богом. Благодарные небу за легко приобретаемые и всем равно доступные прямые блага жизни, за животворный воздух, за благодатное солнце, за прелесть дивного края, за изобилие плодов земных и дешевизну насущного хлеба, итальянцы довольствовались тем, что имели, и не гонялись за новизною. Для них житейские перемены состояли только в чередовой перемене времен года, в урочном переходе от зимней одежды к летней, от шумных удовольствий карнавала к более разбросанным и тихим наслаждениям вилле-джиатури --тзагородной и деревенской жизни. Теперь -- другое дело: теперь все народы западной Европы утратили свою собственную личность и более или менее похожи один на другого: везде одинаковое направление, везде беспорядочный хаос. Дольче-фар-ниэнте уничтожен, забыт во Флоренции, как и в других итальянских городах; только женщины, да некоторые ученые аббаты, отвлеченные книгами от людей и созерцанием минувшего от столкновения с настоящим, только они помнят и хранят древние нравы, предаются полуденной сиэсте и с первым звоном вечернего колокола выходят и выезжают на опустелые гулянья. Новое поколение перешло к кофейной жизни, к клубам, убивающим всякую общительность. Многим это незабавно и тягостно; многие не по убеждению и не по увлечению упорствуют в этих привычках, но из подражания другим. Между тем покинутые женщины скучают...
Двадцать пять лет тому все шло еще прежним стародавним порядком и все сословия Тосканы равно спешили дышать тихим и теплым вечером южной зимы, похожей на северное лето. В тот день дул с утра удушливый и влажный сирокко, падающий на нервы сильных и здоровых людей, -- ублажающий истомленную грудь всех слабых и больных. Небо было сизо и серовато, как будто забыло, что оно итальянское, или для перемены перерядилось в несродные ему тени. На балконах и террасах, у каждого окна высоких мраморных домов появлялись женщины, живописно укутанные в шали и шарфы ярких цетов. Один палаццо Форли не открывал своих широких окон, не показывал жильцов своих за решетками балконов, обращенных на набережную и улицу, но зато на большой террасе, окаймляющей целое здание со стороны двора, между лимонными деревьями, покрытыми душистыми цветами, между вечно зелеными лаврами и миртами, на подушках, затемнявших диван, сидела маркезина и рассеянным взором провожала заходящее солнце, проливавшее пурпурное зарево по белоснежным маковкам дальних облаков. -- Лицо Пиэррины выражало думу; одета была она просто, в том же платье, шелковом, обтягивавшем небрежно и ловко безукоризненно прекрасные формы ее стана.
Дверь из комнаты отворилась: падрэ Джироламо тихо подошел и благословил свою питомицу.
-- Ты опять на своем любимом месте, дочь моя, и опять одна?
-- С кем же мне быть, падрэ?..
-- Это правда, не с кем! у тебя нет ни подруг, ни близких, а посетители давно забыли порог палаццо Форли... Дивиться нечему! я все забываю, милое дитя мое, что тебе только по метрическим спискам 20 лет, но что по разуму и зрелости мыслей тебе следует выбирать общество не между ровесницами, а между седыми головами.
-- Это похвала или насмешка, "riverenza"{Ваше преподобие (ит.). (Примеч. сост.)}?
-- Хвалить тебя я не умею и не хочу; а насмехаться над тобою, если бы и мог -- то не за что!-- это просто замечание!
-- Правда, падрэ! незачем вменять мне в большую заслугу рассудительность, к которой приучили меня обстоятельства: не я себя сделала такою!
Пиэррина вздохнула; падрэ не отвечал; оба молчали.
-- Есть ли письмо от Лоренцо? -- спросил опять духовник. Пиэррина отрицательно покачала головою.
-- А друг его, тот молодой француз, что намедни был здесь, ничего не получил из Венеции?
-- Нет,-- промолвила маркезина слабым голосом.
-- Но сам он, синьор Ашиль, приходил опять сюда? ты его видела, дочь моя?
-- Он был два раза... Но он больше ничего не знает о маркизе.
-- А знаешь ли, Пиэррина, что ведь он очень мил и любезен, и собой довольно приятен...
Падрэ остановился и пристально посмотрел на девушку.
-- Кто? -- спросила она спокойно.
-- Я говорю о французском путешественнике, об этом синьоре де Монроа: не правда ли, он не противен?
-- Он очень хорош; у него не совсем правильное, но зато приятное, выразительное лицо; к тому же, в этом лице просвечивается ум -- и что мне нравится еще более -- простодушие и откровенность!
-- Так он тебе нравится, моя Пиэррина?
-- Да!.. то есть, как?.. что вы под этими словами разумеете, или подразумеваете, синьор падрэ?
-- Я разумею, что синьор Ашиль, если ты его точно находишь таким, мог бы со временем понравиться тебе и более...
Маркезина улыбнулась.
-- Добрый падрэ, опять за свое!.. Вы неисправимы!.. Но вас ничто не отвлечет от любимого и непременного предмета ваших разговоров! вы вечно станете разбирать -- кто может, или не может мне прийти по мысли!.. Впрочем, сегодня я не хочу ни спорить с вами, ни огорчать вас. Положим, в самом деле приезжий иностранец мог бы казаться достойным всякого уважения,-- что же далее?..
-- Как, что же далее?.. далее, твоя участь могла бы устроиться: ведь де Монроа -- хорошее имя и по всему видно, что синьор Ашиль принадлежит к лучшему и образованнейшему обществу своей родины.
-- Смешны вы, право, падрэ! тотчас воздушные замки!.. Одно только вы забыли в своих премудрых соображениях: справиться с расположением и мнением самого синьора Ашиля!.. Кто же вам сказал, что ему когда-нибудь может прийти в голову обо мне подумать?..
-- Разве я не видал, с каким искренним восторгом он на тебя смотрел и слушал тебя?.. Разве он не просил позволения продолжать знакомство? разве он не навестил тебя два раза с тех пор, как ты сама сейчас сказала? Два раза на одной неделе, это много значит со стороны молодого человека!
-- Ровно ничего, когда этот молодой человек -- путешественник, ни с кем не знакомый, не знающий, куда деваться между обедом и оперой; особенно когда он страстный охотник до наших музеев и коллекций, притом же уверен, что все редкости и богатства палаццо Форли открыты и доступны ему, даже в те часы, когда запираются все публичные галереи... а вам так и чудится, что это я его привлекаю!.. Знаете ли, падрэ, предубеждение в мою пользу у вас обратилось в болезнь, от которой вас надо вылечить, или в порок, от которого мне следует вас исправить! Впрочем, это ваш единственный порок, другого я за вами покуда не знаю!
И Пиэррина ласково и шутливо потрепала руку старика, принужденного рассмеяться.
-- Синьора маркезина, вы очень умны и любезны, особенно когда вам угодно замять разговор, или заставить его обратиться к другому предмету... Но позвольте мне возвратиться к моему мнению или предположению... мы, старики, очень упрямы, почти столько же, сколько молодые девушки! Смею ли спросить: когда приходит синьор Ашиль, где вы его принимаете?
-- То здесь, на этой террасе, то в библиотеке; в последний раз я его опять водила по залам и мы долго останавливались в малиновой гостиной и в архиве.
-- А о чем идет у вас с ним речь, если мне дозволено узнать?
-- Большею частью об искусствах, об их произведениях, о предмете его изучений в Италии. Он каждый день проводит долгие часы в Уфиции и в палаццо Питти{Уфиции -- публичный музей Флоренции, едва ли не первый в Европе по достоинству мраморов и картин. Палаццо Питти -- место пребывания великих герцогов, вмещает в себе также драгоценное собрание картин. (Примеч. авт.)}, осматривает все частные галереи... Он передает мне свои замечания. Он умен, образован, много читал, много видел; я с удовольствием слушаю его суждения, дополняю ему все сведения и предания о нашей Флоренции, которые он собирает для своих записок. Чичероне иногда безбожно лгут и выдумывают то, чего не знают; а Путеводители ведь пишутся с их слов,-- так путешественнику мудрено добиться истины, если не помогут ему туземцы. Я, по милости вашей, падрэ, живая легенда нашей прекрасной родины и служу синьору Ашилю справочною книгою.