Роман в пяти частях в двух томах, том I, Части I, II, III.
Изд-во: "Дружба народов", Москва, 1991.
OCR и правка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com), 2 января 2004.
Библиотека Александра Белоусенко - http://belousenkolib.narod.ru
Пантелеймон Романов
Русь
Роман-эпопея (продолжение)
ЧАСТЬ II
I
Пришел благодатный июнь. В лесах уже отцвели ландыши, черемуха и завязывались орехи.
В воздухе было тепло и влажно. С юга часто собирались грозы, и на землю проливался теплый летний благодатный дождь, после которого омытая зелень деревьев, лугов и освеженные хлеба блестели мокрым глянцем.
Земля жадно впитывала влагу, травы на лугах густели. По вечерам, когда сильная роса падала на траву, над рекой поднималась легкая синеватая дымка теплого тумана. И ночь, мигая редкими летними звездами, спускалась на засыпающую в теплом сумраке землю.
В Троицын день все улицы и завалинки в деревнях уставились зелеными березками с неж-ными молодыми листьями. В церквах -- в деревне и в городе -- от ворот ограды до прохладной паперти тоже стояли, в утренней тени, вкопанные в два ряда березки, и золото иконостасов с горящими свечами покрылось перекинувшимися гирляндами из зеленых пахучих веток -- еловых и березовых.
Свежая трава была раскидана по каменным плитам пола, и ее запах, смешиваясь с запахом церкви, живее напоминал о пришедшем долгожданном летнем празднике -- Троицыне дне.
Окропленные утренней росой цветы в садах, еще дремлющие в утренней прохладе, сламы-вались женской рукой, и собирались яркие букеты пионов в церковь.
Даже старушки -- и те, сорвав колокольчиков и ромашек и, обернув их платочками, с мед-ными деньгами, завязанными в узелок, бережно несли их в церковь, чтобы выслушать обедню с коленопреклонной троицкой молитвой и, принеся домой троицкие цветы, заложить их за иконы в образной угол.
Вечером молодежь шла в лес, обрывали длинные висячие ветки развесистых старых берез и завивали под песню венки. Потом бросали с обрыва в реку снятые с головы венки, от которых и руки и платки пахли клейким весенним запахом молодой березы.
А прежде, бывало, всю ночь оставались на берегу речки и с венками на голове водили хоро-воды под веселые троицкие песни. И кончали их только тогда, когда розовела на востоке заря и румяное летнее солнце в легком тумане теплых утренних паров поднималось над полями и пашнями.
II
Троицын день был самым любимым праздником Ирины. Она любила встать в этот день пораньше, когда еще на столбиках балкона дрожат ранние лучи пробивающегося сквозь берез-ник солнца и стоит везде утренняя свежесть и прохлада, а потом пойти по сырой высокой траве через сад и набирать цветов в церковь.
И весь Троицын день, с его березками вокруг дома, накиданной в зале свежей травой, скошенной в саду, с открытыми в сад окнами, с молебном и водосвятием, с запахом мужицких праздничных кафтанов, в которых они приносили иконы, -- все это делало праздник каким-то особенным, не похожим ни на какой другой праздник.
В этом году Ирина встретила Троицын день совсем по-иному и была в таком настроении, которого раньше не знала у себя. Три дня назад она узнала, что Воейков с Валентином Елагиным уехал на Урал.
Федюков рассказывал, что он сам участвовал в их прощальной пирушке, устроенной у баро-нессы Нины Черкасской, и что друзья теперь по его вычислениям уже должны узреть священные воды озера Тургояка или, по крайней мере, приближаться к ним, и что он сам уехал бы с ними на вольную жизнь, если бы не семейные обстоятельства.
Ирина, услышав это, вдруг почувствовала, что у нее от неожиданности похолодели пальцы, и захотелось вдруг убежать, забиться куда-нибудь в глушь сада и заплакать слезами обиженного ребенка.
Но она поборола себя и спокойно продолжала сидеть, пока не уехал Федюков, спешивший куда-то, о чем он заявил с первого слова, но, несмотря на это, высидел битых два часа.
Ирина вышла в сад и пошла по глухой боковой аллее.
Она ничего не могла понять. Почему он уехал? Почему он не сказал ей ничего, даже не простился, не оставил записки? Неужели он не понял того взгляда, каким она посмотрела на него тогда, когда они сидели на скамеечке перед заходом солнца? Ей пришло в голову, что это новое для нее удивительное чувство тогда испытала она одна...
При этой мысли Ирина почувствала, как горячая волна крови от жгучего стыда за себя бросилась к щекам.
Она дошла до своей любимой скамеечки, где они сидели в последний раз. Остановилась около нее, сорвала рассеянной рукой листок с липовой ветки и, поднеся его ко рту, несколько времени смотрела на скамеечку, как будто она хранила в себе еще следы того, что здесь было. Потом медленно оглянулась кругом на зеленую гущу нависших сверху ветвей и, глубоко вздохнув, пошла назад.
Когда Ирина вернулась в дом, там были уже все одеты и готовы ехать в церковь. У всех были приготовлены букеты цветов, и только не было у нее, так как думали, что она сама ушла за цветами.
Ирина молча прошла наверх, оделась машинально, все в том же окаменении, иногда остана-вливаясь взглядом на одной точке, и сошла вниз. Молодежь в новых летних костюмах забежала в зал, чтобы оглядеть себя на просторе в большие зеркала. Они чему-то смеялись, оправляя платья и вуалетки.
Ирина, точно лишенная всякого права на радость, даже не зашла в зал к большому зеркалу, а надела в передней свою белую атласную шляпку с короткими полями, легкое тонкое пальто, шуршавшее шелковой подкладкой, и мимоходом взглянула на себя в зеркало около вешалок. Из зеркала смотрели на нее серьезные, точно не ее, а чьи-то чужие глаза, глубоко ушедшие, чуждые всему, кроме своего внутреннего.
И когда Дуняша, посланная Марией Андреевной, принесла ей маленький букетик цветов, наскоро сорванных неумелой рукой горничной, Ирина, взглянув на большие, яркие букеты, бывшие у всех, вдруг почувствовала в своем бедном и безвкусном букете какое-то совпадение со своей судьбой, и ей стало так горько и жаль себя, что она едва не заплакала.
-- Что с тобой, деточка? -- спросила Мария Андреевна, тревожно проследив взглядом за дочерью.
Ирина подняла на нее свои большие глубокие глаза, и одно мгновение ей хотелось прижать-ся к груди матери и рассказать ей все. Но это был только один момент. Кажется, ничто на свете не могло ее заставить открыть то, что было у нее в душе, если оно требовало жалости и сочув-ствия.
И когда она стояла в церкви около стены на деревянном крашеном помосте, она, не молясь, все так же неподвижно смотрела перед собой. А когда ее взгляд падал на ее бедные, самые плохие цветы, то ей казалось, что все видят это, понимают, что лучших цветов у нее и не должно быть, и жалеют ее.
А в церкви стоял запах набросанной травы, молодых листьев березы, еловых веток, которы-ми пахло уже в прохладном каменном притворе, когда они входили в храм.
Ирина стояла чуждая всему, машинально ждала знакомых подробностей службы и не могла ни молиться, ни отдаться прелести простых детских ощущений от запаха березы в церкви, от пыльных утренних столбов солнечного света в алтаре.
Но вдруг ей пришла мысль, отозвавшаяся толчком в ее сердце: может быть, у этого челове-ка какая-то глубокая внутренняя жизнь, которая заставила его сделать так, как он сделал. И, может быть, она, забыв о себе, о своем самолюбии, о своей обиде, должна это принять кротко, без ропота. В самом деле, если бы этого не было, то почему же душа ее остановилась на нем, когда в его внешности решительно не было ничего, что могло бы поразить воображение девуш-ки? Значит, ее душа встретилась с тем значительным, что было как возможность заложено в его душе.
А все значительное бывает моментами очень тяжело и трудно. И разве она согласилась бы ценой легкости и безоблачности мелькнувшего счастья примириться с внутренним ничтожест-вом?
Ирина всегда чувствовала в себе скрытую, бродившую в ней силу, которую она отдала бы только на что-то большое. И она бессознательно ждала такого человека, который взял бы ее еще не раскрытое ею самой сокровище и смелой рукой прозревшего в своем пути мужчины указал бы ей путь.
Эта мысль потрясла ее неожиданным восторгом совсем новой надежды. Сдержав блеснув-шие в глазах слезы, просиявшими глазами она смотрела перед собой на горящее золото икон, на столбы кадильного дыма и чувствовала в душе загоревшуюся радость. И вдруг, украдкой прижав к губам букет, она поцеловала свои бедные, убогие цветы...
III
В обществе живо обсуждался отъезд Валентина Елагина. Все так привыкли к мысли о мифичности этой поездки и даже самого озера, несмотря на священность его вод, что многие были ошеломлены известием об отъезде, как полной неожиданностью. Тем более что Валентин уехал не один, а сбил с толку еще другого человека: Митеньку Воейкова.
Обсуждался вопрос о том, как перенесет разлуку баронесса Нина Черкасская, потерявшая на этой авантюре равно целую половину супружеской жизни, притом наиболее для нее сущест-венную.
Некоторые задавали вопрос себе и другим: любила ли она его? И обычно на этот вопрос сейчас же раздавались с двух-трех сторон совершенно противоречивые ответы. В то время, как один говорил: "Безумно любила", другой в этот же момент заявлял, что она не знала, как от него избавиться.
Это происходило потому, что сама Нина одному говорила, что не может без Валентина жить, другому -- что он ужасный человек и что она не знает, освободится ли от него когда-нибудь. А то случалось так, что она говорила обе эти фразы одному и тому же лицу, и притом непосредственно одну за другой.
Высказывали догадки о том, что сделает профессор с уголком Востока, оставленным ему в наследство Валентином, и поднимется ли у него рука разрушить этот уголок.
Но потом внимание всех с Валентина перешло на другой предмет: в городе бесследно про-пал Владимир Мозжухин, и, как говорили, пропал с большими деньгами. Отец посылал его на Украину для покупки скота, и он должен был через день уехать. Но накануне вечером пошел, как он сказал дома, на минутку по делу и исчез. Не вернулся ночью, не вернулся наутро, не вернулся и на третий день.
Говорили, что он сделался жертвой нападения бандитов, узнавших, вероятно, о деньгах, которые были даны ему на дорогу.
Но у многих мелькнуло не менее жуткое предположение, что Валентин -- этот бич всякой благообразной и уравновешенной жизни -- сманил с собой на Урал и Владимира, который, спьяну почувствовав, что ему море по колено, очень легко мог заразиться этой безумной фанта-зией и поддаться убеждению Валентина не расстраивать компании.
И когда спросили у баронессы Нины ее мнения на этот счет, она сейчас же, не задумываясь, сказала:
-- Это он... он увез бедного молодого человека. Я знала, что он увезет. Ему там нужно варить уху, а сам он ничего не умеет и не хочет делать... Вот он и будет лежать под солнцем на песке, а они -- эти два несчастных -- будут ему нагишом варить уху.
Кто-то спросил, почему они должны варить уху непременно нагишом.
-- Я не знаю, почему, -- сказала баронесса. -- Но это так.
Потом о Владимире с Валентином забыли и отвлеклись новыми событиями. Первое из этих событий было то, что актеры городского театра в день торжественного юбилейного спектакля оказались все пьяны как стельки и, заплетая языками, несли какую-то ерунду, на которую зрите-ли только пожимали плечами, переглядываясь между собою. Выяснилось потом, что они прово-жали своего друга, отъезжавшего в дальние края.
Второе -- кошмарно-нелепая судьба, где жених, много лет добивавшийся руки своей тепе-решней невесты, в назначенный день свадьбы не приехал к венцу, когда в церкви уже собрался народ и священники были в облачении. А когда свадьба была отложена на следующий день, он, опоздав на целый час, явился пьяный, в невероятно большом фраке, в который его облачила какая-то умная голова, бывшая, вероятно, в состоянии немногим лучше, чем сам жених.
Все потом не могли без возмущения рассказывать, как хорош был жених в этом фраке ниже колен и с рукавами, из которых не было видно пальцев, причем он стоял, опустив руки к коле-ням, которые у него то и дело подгибались. И в заключение один выпил всю теплоту -- вино с водой, -- которую ему дал священник при венчании, так что со скандалом пришлось идти в алтарь и наливать нового вина. Предупредить этот случай было и невозможно, потому что несчастный, увидев перед собой вино, вцепился в чашу обеими руками и уж не отдавал ее до тех пор, пока всего не выпил. И только покончив с ней, глупо, блаженно улыбнулся и жадно смотрел священнику вслед, когда он пошел в алтарь наливать еще вина для невесты.
Жених сильно пил в ранней молодости. Потом, учась за границей, совершенно бросил. Но тут, приехавши домой на зависть всем парижанином, встретил накануне свадьбы какого-то приятеля из прошлых времен, который уезжал в дальние края, и явился хуже свиньи.
Поражало во всех случаях единство симптомов и то, что все точно сговорились врать про приятеля, отъезжавшего в дальние края.
Что актеры нализались перед спектаклем, -- это было еще туда-сюда: в этот роковой год пили все как никогда. Но чтобы этот несчастный, добивавшийся столько лет своего счастья и наконец добившийся его, так отличился, -- от этого уже начинало пахнуть чертовщиной. И все это на протяжении трех дней.
Владимир Мозжухин оказался жив. Он притащился домой на четвертый день. И начал плести какую-то околесицу о том, что он провожал своего лучшего друга и на обратном пути на него напали разбойники, отобрали деньги и увезли в трущобу, на край города. Там держали его связанным, пока он не разорвал веревок и, расшвыряв бандитов, не убежал.
Родители, обрадовавшиеся хоть тому, что продолжатель их рода жив,с тайным ужасом смотрели на него: такое у него было лицо.
И сомнительно было, чтобы Владимир, у которого язык лыка не вязал, мог порвать веревки и расшвырять бандитов. Тем более, что он, как только добрался до постели, так ткнулся в нее ничком и заснул мертвым сном.
Потом стали ходить нелепые слухио том, что видели Валентинова двойника и кто-то, думая, что это сам Валентин, хотел было окликнуть его, но вовремя остановился, так как незнакомец был в такой странной одежде, которой Валентин никогда не носил.
У баронессы Нины, когда она была у Тутолминых, вырвалось даже наивное, впрочем вполне подходящее к ней восклицание.
-- Ну, вы поняли что-нибудь? -- сказала она, широко раскрыв свои большие детские глаза. -- Этот человек решил не оставлять меня в покое даже после своего отъезда. Он здесь оставил или свою тень, или двойника, но я еще не знаю, что хуже. Если два двойника встретятся, то кто-то умрет. Я не знаю, кто умрет. Это мне рассказывали, а я не могу помнить всего, что мне рассказывают. Но все-таки это какой-то ужас, эти двойники, -- закончила она, содрогнувшись спиной с таким выражением, как будто все вокруг было усеяно двойниками.
Многие не могли сдержать улыбки при милом лепете очаровательной женщины, этого взрослого ребенка.
Все это впоследствии разъяснилось и оказалось гораздо проще, чем представлялось взбудо-раженной фантазии людей, привыкших к тихой однообразной жизни, не волнуемой никакими чрезвычайными событиями. И все потом удивлялись, как они сразу же не поняли, в чем тут дело, а дошли до того, что даже стали себя ловить на мысли об участии во всем этом самой настоящей чертовщины.
Первому приподнять завесу тайны, и притом совершенно случайно, удалось Авениру.
IV
В жизни Авенира в последнее время произошла некоторая перемена. Он приступил к делу воспитания своих сыновей.
До этого времени он усиленно проводил в жизнь свой принцип абсолютной свободы и близости к природе и только ждал того момента, когда не стесненный ничем девственный дух его молодых отпрысков созреет и сам запросит приличной для него духовной пищи.
Но дух или не созревал, или созрел, но вследствие какой-то заминки не хотел обнаруживать ровно никаких потребностей.
Молодцы Авенира продолжали ездить за рыбой, валялись по целым дням на песке у реки под солнечным зноем, лупили из ружей галок, ворон, -- и кроме этого знать ничего не хотели. А потом к матери стали наведываться деревенские бабы и жаловаться, что ее сыновья с жиру бесятся.
Тут Авенир увидел, что дело запахло не духом, а уже кое-чем иным, и решил, что его учас-тие в деле необходимо. Для него стало ясно, что он свалял дурака, дожидаясь самодеятельности духа в своих молодцах. И дождался того, что они на баб полезли.
Скорый на всякие решения и крутые повороты, он прежде всего заявил сыновьям, что если он увидит их на реке или с ружьем, то обломает об них весла или ружье, смотря по тому, что попадется под руку. Если же дело коснется женского пола, то он собственноручно оторвет им головы. И предупреждает заранее, чтобы потом, когда это будет приведено в исполнение, не было упреков со стороны потерпевших в неожиданности расправы.
-- Я все ждал, что вы, ослы, сами заговорите об идеалах, а у вас голова-то, оказывается, черт ее знает, чем набита, -- говорил Авенир. -- Я в ваши годы книги зубами рвал. И тогда уже горел великой национальной миссией. Вы должны были бы пользоваться случаем и благодарить бога, что судьба послала вам такого отца...
Сыновья, только было обладившие свои лодки и сети, чтобы ехать в дальнюю поездку за рыбой, сидели и мрачно молчали, то поглядывая в окно, то расковыривая на руках старые занозы.
-- Я каждую минуту могу загореться огнем вдохновения, который никогда у меня не угаса-ет, и вам хотел передать этот огонь и сознание ответственности перед всем миром, который ждет от нас нового слова и всеобщего спасения. Но раз вы -- остолопы -- не понимаете этого сами, тогда я возьмусь за вас по-другому. Боже! -- сказал Авенир, даже подняв молитвенно кверху руки, -- как я ждал, что вот настанет момент и мое пламя загорится в них. А вместо этого -- как гоняли собак, так и продолжают гонять. Ведь я говорю с вами о величайших вещах. И вы, остолопы, должны ценить это, потому что другой отец на моем месте и разговаривать бы с вами, болванами, не стал. Я говорю сейчас и говорю, а вы сидите как идиоты. Данила, ты что, спать сюда пришел?!
-- Тут надо за рыбой ехать, а ты завел свою мельницу...
-- Не мельницу, дурак! А это высшее, в чем твоя глупая голова ни боба не понимает. Я в вас, ослы, хотел развить величайший дар человека: самоуважение и свободную личность, а у вас только караси на уме.
-- Сам же заставлял, -- сказал угрюмо Данила. -- Разве тебя поймешь: нынче одно, завтра -- другое.
-- Ты хоть и дубина, -- заметил Авенир, торжественно поднимая палец, -- но сейчас сказал великую вещь! Да, у меня нынче одно, завтра -- другое, совершенно другое. Дух должен встречать всякую новую идею, как радостную весть. А ты, как воткнулся в своих карасей, так ни на что другое не способен поднять своего рыла.
-- Да чего ты ругаешься-то? -- сказал Данила.
-- Я говорю только правду о тебе, горькую правду, -- сказал с горечью Авенир, -- а если получаешь ругань, -- это уж твоя вина. Если говорить правду о человеке достойном, никакой ругани не будет, а если ругань есть, значит, человек дрянь.
-- Понес... -- сказал Данила и, отвернувшись, стал, тяжело моргая, смотреть в окно.
-- С завтрашнего дня я сам даю направление вашей жизни, -- сказал торжественно Авенир, протягивая к сыновьям указательный палец и вставая. -- Я вас проучу.
А когда после вечернего чая к нему заехал на своем рыженьком в дрожках Александр Павлович Самарин, чуть не за месяц начавший объезжать друзей, чтобы звать к себе в Петров день на охоту за утками, Авенир прямо встретил его словами:
-- Я угнетен. Во мне убита самая моя высшая надежда. Вы знаете меня. Я враг всякого принуждения. Сам не выношу никакой дисциплины и других не снабжаю этой дрянью. Я строил дело на равенстве между собой и своими сыновьями. И предоставлял им полную возможность вырастить в себе самобытный дух и великую личность. Но сами они ни боба. Ни великой личности, ни духа, ни черта!
Александр Павлович, -- приехавший сказать, что охота ожидается хорошая и что он достал себе знатную собачонку по имени Франт, -- подергивая свои висячие охотничьи усы, помарги-вал, делал внимательное лицо и кивал головой. Но никак не мог выбрать момента сказать, о чем было нужно. Тем более, что Авенир попал на опасную для этого случая тему, которую он мог выдержать в течение двух часов. И было как-то неудобно от великих вопросов духа сразу перей-ти к собачонке, хотя бы и знатной по своим достоинствам.
-- Может быть, отложили бы до зимы? Ведь летом, небось, им хочется поболтаться, -- заметил нерешительно Александр Павлович с таким видом, с каким неспециалист и ничего не понимающий в этом деле человек решается высказывать свое мнение, основываясь только на снисхождении к человеческой, а в данном случае к юношеской слабости.
-- Я им покажу лето! -- крикнул Авенир. -- Я сделал то, чего ни один отец в мире не делал для них, и, если они этого не оценят, я им прочищу мозги. Вы знаете меня? Я жар юности сохра-нил до сорока лет!
-- О, вы молодец, -- сказал Александр Павлович, -- в прошлом году за утками так гоняли, что нас чуть всех не перестреляли.
-- Да! И так во всем. А у них ни боба. И я буду чувствовать свою великую вину перед будущим, если не передам им своего огня.
-- Передадите, бог даст, -- сказал Александр Павлович. -- А что касается уток, то и в нынешнем году не ударим лицом в грязь. Собачонку знатную себе достал.
-- Федюкова не нужно бы приглашать, а то он своей мрачностью только тоску нагоняет.
-- Пригласил уже... -- сказал Александр Павлович с выражением сожаления о невозможно-сти исправить ошибку. -- Ну, мы его как-нибудь обезвредим, -- прибавил он, бодро улыбнув-шись и подмигнув. -- Так значит, идет? -- Александр Павлович заторопился уезжать и, спрятав в карман свою потухшую трубочку с невыбитой золой, распрощался с хозяином.
Авенир, встав на другой день рано утром, крикнул было своим молодцам, чтобы запрягали ему лошадь -- ехать в город.
Но молодцов не оказалось.
-- Где же они?
-- Ловить рыбу на заре уехали, -- отвечала мать.
-- Вот чертова порода-то! -- сказал Авенир. -- Хоть ты им кол на голове теши. Ну, я им пропишу зарю. Как же, ждал, надеялся, что все мое самое высшее отразится в них, как в незапятнанном зеркале. Отразилось!.. Черт бы их побрал. Все лодки их топором изрублю! -- крикнул он вдруг на весь дом так, что все притихло, услышав этот небывало грозный окрик главы семейства.
Бранясь и расшвыривая сбрую в сарае, он достал хомут и стал сам запрягать; но когда выехал на деревню, то увидел, что лошадь все почему-то воротит морду влево, пока встретив-шийся мужичок не исправил ему дела. Оказалось, что у лошади голова была прикручена к оглобле поводом. Это Авенир сделал для того, чтобы она стояла во время запряжки, а потом забыл отвязать.
Авенир поехал в город с тем, чтобы закупить пока книг для совместного с сыновьями чтения и инструментов для ручного труда, дабы излишек физической силы у сыновей направить в более правильное русло, чем они ухитрились это сделать сами.
И вот, переходя из магазина в магазин и ругая всех продавцов сапожниками, которые в собственном деле ничего не смыслят, Авенир вдруг столкнулся с кем-то и, подняв голову, онемел, как немеет человек, когда среди дня встречает привидение, и даже поднял вверх руки, как бы защищаясь.
Первая мысль, какая у него мелькнула при этом, была мысль о двойниках.
-- Это ты, Валентин, или не ты? -- сказал он.
-- Я, --отвечал Валентин.
Валентин стоял перед ним в каком-то необычайном костюме, который и сбил с толку видевших его раньше: на нем была кожаная куртка, кожаные штаны и высокие сапоги.
-- Так ты не уехал? -- воскликнул радостно Авенир.
-- На несколько дней отложили, -- отвечал Валентин.
-- Нет, полиция ничего, -- сказал Валентин, -- у нас деньги все.
-- Да ты бы у Владимира-то взял, голова!
-- Дело в том, что и у него тоже все вышли.
-- Тогда знаешь, что? -- сказал Авенир, вдруг вдохновенно поднимая руку вверх. -- Едем ко мне. Садись.
-- Да ведь ты покупал что-то...
-- К черту, успеется.
-- И потом я не один, -- заметил Валентин, -- со мной еще Дмитрий Ильич.
-- Тащи и его. Вот, брат, здорово-то. Ребята за рыбой поехали, ухой вас угощу на славу.
-- Все по-прежнему рыбу ловят?
-- Да, они, брат, у меня молодцы на этот счет.
Приятели заехали в гостиницу за Митенькой. Авенир расплатился за них обоих, схватил знаменитые два чемодана Валентина и потащил их по лестнице.
-- Черт те что... вырядился ты, брат, так, что не узнаешь. Зачем куртку-то такую надел?
-- Это для Урала, -- сказал Валентин.
V
Вся эта нелепая история с неудавшейся поездкой на Урал произошла только благодаря случайности.
Валентин встретил в городе Владимира и в ожидании поезда зашел с ним в городской сад. Владимир все смотрел на Валентина и ахал, что видит его в последний раз, что не знает, как он будет без него. Так полюбил было его, так они сошлись хорошо; а теперь одного отец посылает на Украину за коровами, а другого нелегкая несет куда-то и вовсе к черту на кулички.
-- Ты не видел Урала, -- сказал Валентин, когда они уже сидели втроем за коньяком, -- если бы ты его видел, то понял бы, что это не кулички, а бросил бы всех своих коров и сам убежал бы туда.
-- О? -- сказал удивленно Владимир. -- Ну, черт ее знает, может быть... Теперь бы в Москву проехать, а не на Украину. Вот, брат, что хочешь, -- до смерти люблю белокаменную. Как увижу из вагона утром -- в тумане ее златоглавые маковки на солнце переливаются, да как въедешь в этот шум, так в голове и помутится.
-- Да, -- сказал Валентин, -- только и есть два места -- Москва и Урал.
-- Два места?.. Да, брат... Урала не знаю, черт его знает, может быть... Теперь бы в Москву проехать, а не на Украину, мать городов русских. А как пойдешь мимо магазинов да около Кремля по этому Китай-городу, -- горы товаров, мехов разных, золота, -- голова кружится. А потом в ресторанчик, а потом за город, цыган послушать...
За соседним столом сидели и обедали артисты городского театра. Валентин поглядывал на них, а потом сказал:
-- Зачем тебе сейчас цыгане? Цыгане хороши зимой, когда едешь к ним в сильный мороз на тройке в шубе после здорового кутежа, а сейчас какие же тебе цыгане, когда через полчаса мой поезд идет, а завтра сам за скотом едешь? Не подходит.
-- Не подходит? -- сказал Владимир нерешительно.
-- Пригласим артистов. Это будет просто и кстати.
-- Вали, идет! -- крикнул Владимир. И так как он с некоторыми артистами был знаком, то их легко перетащил за другой свежий стол.
Через полчаса захмелевший Владимир уже кого-то обнимал, называя своим другом и братом, и размахивал деньгами. Потом вдруг на секунду протрезвел и испуганными глазами посмотрел на Валентина.
-- А как же я завтра поеду? -- сказал он, широко раскрыв глаза.
-- Ты все о своих коровах беспокоишься? -- спросил Валентин. -- Коровы твои -- пустяки. Разве ты сам этого не чувствуешь? Будет у тебя две коровы или тысяча, разве не все равно?
-- Верно! -- крикнул Владимир. -- Черт с ними! Человек дороже коровы. Эх, вы, мои милые, так я вас люблю. Какие тут, к черту, коровы! Пей, ешь; что вы, черти, плохо пьете?
Некоторые из артистов стали было поговаривать, что у них спектакль. Но Валентин сказал:
-- И спектакль ваш -- чушь. Жизнь сложнее и выше вашего спектакля. Спектакль будет каждый день, а то, что вы сейчас переживаете, может быть, никогда не повторится. Тем более что мне побыть-то с вами осталось не больше часа.
-- Все к черту! -- крикнул Владимир, который уже расстегнул поддевку и распоясался.
И благодаря тому, что Валентин своим спокойным тоном внушил захмелевшим головам, что жизнь выше спектакля, все успокоились и махнули на будущее рукой.
-- Приходи, Валентин, к нам на спектакль,-- говорили актеры, -- мы для тебя постараемся.
И действительно постарались.
История с женихом прошла тоже при прямом участии Валентина. Тут же в саду он встретил этого жениха, своего товарища по университету. И, оставив Владимира нести всякую чепуху среди захмелевшей актерской братии, пошел с женихом и с Митенькой в гостиницу.
-- А ты хорошо живешь, -- сказал Валентин жениху, как он всем говорил, с кем встречал-ся, и посмотрел на короткое щегольское пальто жениха. -- Совсем иностранцем стал.
-- Да, милый, -- сказал тот, улыбаясь и придерживая от ветра котелок.
-- И не пьешь?
-- Представь, нет. Четыре года прожил, пора отвыкнуть. Красное с водой иногда пью.
-- Ну, зайдем, хоть красного с водой выпьешь, -- сказал Валентин.
-- А к поезду мы не опоздаем? -- спросил Митенька.
-- К этому опоздаем -- к следующему попадем, -- сказал Валентин. -- Когда меняешь всю жизнь, какое значение может иметь то, с каким поездом ты поедешь?
-- Много не опоздаете, -- заметил жених, -- потому что в семь часов у меня венчание, и в пять я уйду от вас.
Пришли в гостиницу. Жених спросил себе красного с водой, а Валентин коньяку и портвей-на. И стали вспоминать Москву с ее широкой и вольной жизнью.
-- Что ты все с водой-то пьешь? -- сказал Валентин.
Жених с сомнением посмотрел на бутылку и сказал:
-- Правда, до венчания еще далеко, а красное и так безобидная вещь. -- Потом решил попробовать коньяку. -- В честь твоего отъезда, Валентин. А то, может быть, никогда и не встретимся. Да, добился я, брат, своего. Будет свой домашний очаг, семейная жизнь и полное довольство, потому что, ты сам посуди, адвокатов таких, как я, с заграничным образованием здесь нет, значит -- конкуренции не будет. Что мне еще нужно?
-- Да, тебе больше ничего не нужно, -- отвечал Валентин.
Через час жених, ткнувшись ничком, спал уже мертвым сном на диване. И сколько Митень-ка, беспокоившийся за его судьбу, ни раскачивал его, тот только мычал.
-- Пусть спит, -- сказал Валентин. -- Женится ли он сегодня или завтра, -- разве не все равно? Может быть, для него сегодняшний день так хорош, что он будет вспоминать о нем целую жизнь.
И вот в этом случае сказалась вся сила убедительности Валентина, с какой он действовал на людей. Когда жених проснулся и увидел, что уже время не семь часов, а целых десять, то он сначала пришел в отчаяние, рвал на себе волосы и говорил, что все пропало.
Валентин сказал на это:
-- Успеешь и завтра жениться.
-- Да, но скандал-то какой!
-- Если через тысячу лет ты уже в ином существовании посмотришь с какой-нибудь плане-ты на землю и вспомнишь об этом случае, то он покажется тебе просто смешным, -- сказал Валентин. -- И от невесты твоей не останется тогда даже и костей. А лучше пошли им сказать, что ты заболел, венчаться будешь завтра в это же время, а сами сейчас поедем тут в одно местечко. Там дают хороший сыр и омары.
Дело кончилось тем, что жених с отчаяния поехал в то местечко, где давали хороший сыр и омары.
Результатом всего этого было то, что все еще помнили, что они добрались до местечка с хорошим сыром и омарами, а что было дальше этого -- никто не помнил. Только как в тумане на секунду где-то на улице мелькнул перед ними образ Владимира, очевидно почувствовавшего себя уже в межпланетном пространстве, так как он потрясал последними деньгами.
Наутро Валентин с Митенькой проснулись у себя в номере. Каким чудом очутились они здесь, было совершенно неизвестно.
Жених приплелся к ним часа в два дня, в чужом суконном картузе, рваных штанах и в больничной рубашке, у которой на спине было написано: N 17.
Его подобрали за городом в канаве раздетого и обобранного. Жених не столько убивался о том, что его обобрали, сколько о том, что в больнице, куда его доставили полицейские, надели на него эту сорочку с большим черным номером 17.
Валентин сказал, что это совершенно все равно, такая ли сорочка или иная, и прибавил:
-- Мы должны были бы сейчас подъезжать к Самаре, а мы еще здесь -- что же из этого? Ведь жизнь не прекратилась? И если бы даже и прекратилась, мы перешли бы просто в другое существование, а это только любопытно.
-- Да, это верно, -- согласился после некоторого молчания жених и уже сам попросил промочить себе горло. -- Жажда очень мучит, -- сказал он виновато.
Мочил он его до четырех часов, когда Валентин вдруг вспомнил, что жениху надо ехать к венцу. На него иногда, в противоположность обычному безразличию ко всему, находила некстати заботливость, в особенности если дело касалось устроения приятелей. Тут он, сам же накачавший дело до беды, проявлял исключительное упорство в преодолении препятствий.
И кончил тем, что устроил жениха, обрядив его в свой, напомерно длинный для несчастного фрак, поставил на ноги, надел картуз и сам отвез его в церковь, где был шафером, стоя в своем уральском кожаном костюме сзади жениха и нетвердой рукой держа тяжелый венец, который все опускался вместе с тяжестью руки Валентина на голову врачующегося и придавливал его, пригибая ему колена.
Валентин в одном случае оказался прав: жених о дне своего венчания вспоминал потом всю жизнь.
Когда все эти дела были окончены, то оказалось, что взятые с собой деньги вышли вплоть до того, что нечем был заплатить по счету в гостинице.
-- Оно, пожалуй, хорошо, что мы случайно немного задержались, -- сказал Валентин Митеньке Воейкову, -- по крайней мере, мы теперь продадим твое имение. Я все устрою, и Владимир нам поможет. Мы съездим к нему, если я сам не продам, -- и тогда уже спокойно поедем. А то ведь ты уехал, бросив все на произвол судьбы. Так не годится.
-- Это действительно хорошо, -- воскликнул, встрепенувшись, Митенька, почувствовав вдруг облегчение, как это всегда бывало с ним, когда неожиданно откладывалось на неопреде-ленный срок что-нибудь решительное. -- А как ты думаешь, скоро мы его продадим?
-- Скоро, -- отвечал Валентин.
И в этот день они встретились с Авениром.
VI
Когда Митя Воейков возвращался на свое старое пепелище, покинутое было им навсегда, он думал о том, как удивится и обрадуется Митрофан, неожиданно увидев его живым и невре-димым.
Но он несколько ошибся.
Митрофан, увидев хозяина, не удивился и не вскинулся к нему навстречу, а подошел с самым обыденным вопросом, в то время как барин искренно обрадовался, увидев знакомую распоясанную фланелевую рубаху Митрофана.
-- Что ж, отдавать кузнецу коляску-то? -- спросил Митрофан.
-- А разве ты еще не отдал? Она, кстати, скоро понадобится.
-- Да когда ж было отдавать-то?
-- Только не отдавай этому пьянице, старому кузнецу.
Митрофан ответил что-то неразборчиво, зачем-то посмотрел на свлнце и пошел было к сараю.
Митеньку обидело такое равнодушие Митрофана к его возвращению и, значит, вообще к его судьбе. Как будто он рассчитывал на какую-то родственную преданность и обожание со стороны своего слуги. А этой преданности и любви не оказалось.
Он подумал, что, может быть, Митрофан не подозревает о том, что поисходило: что он был на волосок от того, чтобы не увидеть своего барина вовеки. И поэтому, повернувшись, сказал:
-- А ведь я вернулся, Митрофан, не поехал, куда было хотел.
-- Передумали, значит? -- сказал спокойно Митрофан. -- А тут было слух прошел, что уж вы совсем укатили.
-- Нет, пока не укатил, -- сказал холодно барин и ушел.
Когда он теперь видел перед собой разгромленный двор, запущенный дом с насевшей везде пылью, он пришел бы в обычное исступленное отчаяние, если бы у него не было нового просве-та, куда, как в вольный эфир, устремилась вся его надежда. Но просвет этот был. И в нем жила сейчас одна только мысль: поскорее развязаться с убогим наследием предков и передвинуться на свежие, еще не захватанные руками человека места, стряхнув с себя всякие обязательства перед человечеством, перед общественностью и намозолившим глаза угнетенным большинством. Жить красотой, собственными благородными эмоциями, культом собственной личности и свободой от всего.
Это новое горение делало его гостем среди всей неприглядности окружающего его настоя-щего. Что ему было за дело до того, в каком оно виде, когда это настоящее было для него уже прошлым? Это все равно, если бы проезжий на постоялом дворе пришел в отчаяние от грязи и начал бы производить ремонт и чистку.
Иногда у него мелькал вопрос о том, как они на Урале устроятся, что будут есть, откуда будут брать одежду. Но сейчас же ему приходила мысль о том, что Валентин как-нибудь там устроит. Раз он везет, значит, знает.
Хотя, с другой стороны, тоже и положиться на Валентина -- это значило пойти на ура. Но все-таки, раз центр тяжести главной ответственности перекладывался на другого человека, то это давало иной тон делу -- более беззаботный и легкий.
"Однако нечего время терять, -- подумал Митенька. -- Пока Валентин там ищет покупате-ля, я поскорее его устрою это дело с Житниковым; кстати, надо показаться ему, чтобы он не подумал, что я не собираюсь отдать ему своего долга".
И Дмитрий Ильич решил сейчас же пойти и предложить Житникову купить имение.
Проходя по двору около разломанной бани и террасы, на которой уже по-прежнему мотались Настасьины грязные тряпки, он сказал себе:
-- Вот он займется здесь делом, балкончик построит для чаепития, в бане будет по субботам париться, а на трубу железного петуха поставит, чтобы увенчать свое благополучие.
VII
У Житниковых наступила хлопотливая пора. Нужно было всеми силами оберегать свое добро: стеречь траву на лугах, чтобы бабы не рвали. Это обыкновенно делал сам Житников, притаиваясь по вечерам в канаве или за кустом, откуда он вылетал коршуном, несмотря на свои 60 лет, и хватал баб за платки и за косы. Нужно было чинить изгородь в саду, набивать заново гвоздей в забор остриями кверху, чтобы у всякого охотника до чужих яблок осталась добрая половина штанов с мясом на этом заборе и потом при одной мысли о чужих яблоках, нажитых трудом и благочестием, чесалось бы неудобоназываемое место.
Мысль о том, что могут что-нибудь украсть, была самой тревожной для всего дома, но в особенности воров боялась сама старуха. Она на всех, кто был беднее ее, смотрела как на воров и лежебок. И как только она теряла какую-нибудь вещь, хотя бы свою толстую суковатую палку, с которой ходила по двору, так первая мысль, которая приходила ей в голову, была мысль о воровстве.
-- Украли палку, -- кричала она, -- чтоб их разорвало, окаянные! И когда только на них погибель придет?
Как только наступало лето, так энергия в этой усадьбе шла по двум направлениям: первое -- это сберечь плоды хозяйства от воров, второе -- как можно больше получить плодов. Поэто-му жили здесь точно в крепости: ворота каждый вечер запирались на замок, в кладовые не пускалась ни одна прислуга. А если нужно было принести оттуда что-нибудь тяжелое, тетка Клавдия сама отпирала кладовую и, пропустив туда кухарку, зорко смотрела за ней, чтобы она мимоходом не запустила куда-нибудь руки. И хотя она постоянно жаловалась всем кумушкам на свою окаянную жизнь, на то, что и на ее горбу ездят, и даже иногда кричала, что пусть всё ихнее добро сгинет, все-таки она не могла преодолеть в себе боязни перед хищениями. И целые дни, измученная и злая, бегала и смотрела то за кухаркой, то за поденными.
Ее против воли охватывала ястребиная жадность поймать на месте всякого похитителя собственности. И действительно, лучше тетки Клавдии никто не мог подкараулить кухарку или поденных девок, причем она не церемонилась, выворачивала им все карманы, поднимала подолы, шарила рукой за пазухой. И в последнем случае, если ничего не находила, то сердито говорила:
-- Распустила свои мамы-то! Леший вас разберет, что у вас там ничего не напихано. Только людей в грех вводите.
Ночью сама старуха, беспокоясь, не один раз вставала и с фонарем обходила, осматривая двери погребов и амбаров. А когда возвращалась, богомольная, проснувшись, спрашивала, цело ли все, и если было цело, то говорила, крестясь на образ:
-- Господь праведника бережет и помыслы злых от него отклоняет.
Иногда она тоже вставала среди ночи, выходила на двор и крестила замки и запертые тяжелые двери.
Она, не хуже тетки Клавдии, не была заинтересована в прибылях и богатстве Житниковых и сама ради спасения ела всегда только одну картошку и одевалась хуже всех; но, несмотря на это, и у нее был такой же страх перед всем, что могло угрожать целости и увеличению имущества. Это было сильнее всякого сознания, всякого личного расчета.
На ночь спускали собак, и они, как волки, бегали по двору и лаяли на всякий шум. Если лай продолжался, то на двор с ружьем выходил Житников, а богомольная зажигала восковую свечу, чтобы вор видел, что не спят, и клала три поклона.
-- Плохи собаки! -- говорила старуха. -- Надо злых достать; у нас прежде были такие, что мимо усадьбы боялись ездить.
И не только нужно было все время следить, как бы чего не украли, но нужно было каждую минуту смотреть, как бы не перерасходовали в хозяйстве продуктов и провизии.
-- Зачем лишнюю ложку масла льешь! -- кричала тетка Клавдия, когда кухарка в чулане под ее присмотром наливала масла в бутылку.
-- А то за завтраком не хватило, -- говорила кухарка, останавливая руку с ложкой на полдороге.
-- Вам, окаянным, сколько ни дай, вы все слопаете. Вылей назад!
А там в саду уже завязывались яблоки, крыжовник, и надо было все это беречь как от мужиков, так и от своих рабочих. Поэтому в числе прочих сторожей всегда нанимали Андрюш-ку, которого боялись все, даже сами хозяева, так как он бегал с ножом, как разбойник, и мог кого угодно зарезать.
И когда приходила эта пора забот, то спать почти совсем не спали, потому что боялись ло-житься раньше рабочих и кухарки, чтобы они не окунули куда-нибудь носа. А потом несколько раз просыпались ночью от постоянной боязни проспать. Если же просыпались на час раньше того, чем нужно было будить рабочих, то уже не ложились больше, а начинали бродить по дому, чтобы разогнать мучительную предутреннюю жажду сна; выходили во двор, проверяли целость замков. И, если все было цело, богомольная крестилась и говорила:
-- Бережет господь Сион свой.
И никогда так грязно и скудно не жили, как в это горячее время подготовки будущего уро-жая. Носили все грязное и отрепанное: жаль было надевать чистое на огород. Ходили неумытые, нечесаные, потому что в такое время некогда перед зеркалами рассиживать, хотя перед ними не рассиживали и в другое время. Ели на ходу, кое-как, и поэтому все были голодные и злые, как великим постом. А тетка Клавдия еще нарочно, чтобы показать, что ей не до красоты и она пле-вать на нее хочет, нарочно никогда не мыла рук, запачканных огородной землей, и чистила ими соленые огурцы, так что у нее через пальцы текли грязные потеки на скатерть. В комнатах по той же причине не мыли, не убирали в это время никогда, кроме праздников.
И когда летом к соседям приезжали дачники-гости и ходили под зонтиками и в перчатках, тетка Клавдия никого не ненавидела такой острой и жгучей ненавистью, как их. Увидев идущих под руку, она говорила, метнув им вслед глазами: