Не мое дело говорить о значении Репина в изобразительном искусстве. Не мое дело здесь указывать на то, что Илья Ефимович Репин -- оружие против сторонников лозунга "искусство для искусства". Он сделал свое дело и доказал, что "тенденцня", "предвзятость" могут гармонично сочетаться с мастерством, темпераментом настоящего художника.
Есть Репин "Исповеди", "Крестного хода", Репин -- союзник революции пятого года. Этот Репин умер раньше 30 сентября 1030 года. Но мои современники помнят живого Репина. Девятнадцать лет назад в той же Куокалле, у Корнея Чуковского за самоваром, сидели автор этих строк, художник Юрий Анненков и Виктор Шкловский.
Когда я вспоминаю об этом вечере, я вижу лица наших читателей и думаю, что для них эти воспоминания звучат приблизительно так, как звучали для нас девятнадцать лет назад воспоминания и рассказы самого Репина. Репин рассказывал о Полине Виардо и живом Тургеневе, и Флобере, и Мопассане, рассказывал о серебряном самоваре Полины Виардо, который поразил литературный Париж восьмидесятых годов. Я не знаю, писал ли мемуары этот удивительный старик, близко знавший Достоевского, Щепкина, Толстого, народовольцев и многих революционеров -- от вождей до рядовых бойцов, но рассказы живого Репина запоминались как видите, надолго. В то время с ним произошло резкое для стариков его возраста "омоложение", другого слова я, к сожалению, подобрать не могу. В годы, когда человеческий организм стремительно старится, когда естественно притупляется рассудок, Репин поразил нас бодростью, восприимчивостью, темпераментом и благожелательностью к молодежи. Уклад его жизни в эпоху травоядного режима Норман-Северовой, знаменитые меню которой кормили петербургских остряков-фельетонистов, и вообще репинские чудачества были не простыми чудачествами, а каким-то энергичным и неукротимым протестом против унылого, литературно-художественного петербургского болота эпохи третьей думы, эпохи реакции, последовавшей, за девятьсот пятым годом. В луна-парке, почти в то же время Владимир Владимирович Маяковский ставил трагедию "Владимир Маяковский" и раздражал петербургских мистиков и эстетов революционным футуризмом. Репин, сажавший рядом с собой за стол свою домашнюю работницу, раздражал петербургских интеллигентов, которые требовали от него "величия", "академического спокойствия", олимпийства и маститости, соответствующих его славе и возрасту. Но молодежь чувствовала в Репине друга, союзника минувшей и надвигающейся революции, а не академика и придворного живописца русского либерализма и кадетской, интеллигенции. От него, прошедшего великие исторические этапы борьбы с царизмом, ждали предвидения и мудрого приятия приближающихся небывалых в истории человечества событий. Поэтому Октябрь семнадцатого года, как это понимали люди, близко и отдаленно знавшие Репина, был в некотором роде для него экзаменом. Репин мог его выдержать и сделаться для пролетариата лучшим другом из друзей, союзником, соратником, он, наконец, мог остаться в позиции благожелательного наблюдателя, даже эта позиция оправдала бы его перед будущими поколениями и историей. Но он не присоединил своего имени к великим именам соратника пролетариата Тимирязева и друга пролетариев Анатоля Франса. Возраст, время победило этого замечательного старика, бодрость, темперамент и жизненная сила покинули, его в самый важный для всей его жизни и для его биографии момент. Ворчливым стариковским брюзжанием он отвечал на призыв приезжавших к нему из СССР бывших друзей. Мне пришлось видеть одно письмо Репина, в котором единственным доводом против советской власти была, по его мнению, отмена старого правописания. Теперь он умер. Короткая телеграмма и несколько кислых статей в наших специальных изданиях будут ему эпитафией. Печальная и будничная смерть, на чужбине, за рубежом, вблизи возрождающейся, перерождающейся родины. Человек, зачеркнувший свою биографию, умер. Пролетариат прошел мимо его могилы.