Несколько поодаль от Гамбурга, там, где скучная линия телеграфных столбов марширует в сторону плоской, оголенной, песчаной Пруссии, лежит рабочий городок по имени Шифбэк [Schiffbek]. Растянут он между речкой Билле, мутной, гладкой, как олово, и холмами, на которых растут редкие деревья, выбежавшие на ветер простоволосыми и растрепанными, и двухэтажные, разрозненные домики рабочего поселка.
Посредине, как ржавый зонтик, воткнутый в землю для просушки после дождя и так навсегда забытый, пустует евангелическая церковь. Интернациональное население рабочего городка ее не посещает, так как в бога не верит. Теперь, после боев, она стоит с подбитым глазом, без стекол и дверей, как поп, заблудившийся и попавший в чужую драку.
На островке, по ту сторону Билле, помещается большая химическая фабрика -- холодная, ядовитая, полная кристаллов, отлагающихся в черной ледяной воде, нафталина и зеленых ядов, застилающих ее пол как будто бы свежим купоросным мохом. На ней занято около тысячи рабочих.
В топках, которые никогда не остывают, льется огонь, густой, как расплавленные планеты. За ним наблюдают через маленькие оконца. Иногда белый жар застилается легкой угольной дымкой, но чаще он бел и неподвижен, как слепота. Из пылающей топки рабочие, до пояса голые, выбрасываются на мороз, на снег, под дождь, чтобы избежать этого воздуха, в котором могли бы расти и нежиться гигантские хвощи и теплые болота, сваленные теперь по углам грудами угля.
По обе стороны узкого каменного коридора лежит паровая мельница и огромный железопрокатный завод. Его труба, которая выше всех других, -- в рождественскую ночь похожа на угрюмого курильщика, вдруг оставшегося без табака.
"Оловянные хижины" расположены на краю пустырей, теперь белых и студеных. У этого завода одно длинное безногое тело, при-павшее животом к самой земле,-- и семь ровных труб, в ряд поставленных, как минареты, с которых каждое утро звучит пронзи-тельный муэдзин труда.
Работа на этой фабрике чрезвычайно вредна для легких. Самые сильные не выдерживают более четырех лет. И надо быть С., героем октябрьского Восстания, чтобы, проработав в этом аду несколько лет, выйти из него невредимым. Но ведь на то он и С., исполин, ростом которого гордится весь Шифбэк.
Спросите любого мальчишку, он вам расскажет, что С. подымает на плечо шесть человек, уцепившихся за железную перекладину, что его руки гораздо больше и поместительнее кошелок, с которыми добрые шифбэкские хозяйки ходят на базар, и что утром, когда он свешивает с постели свои чрезвычайные ноги, весь дом так скрипит и трясется, что соседки без часов знают, что пора будить мужей на работу. Но ведь это, как сказано, С., гигант, храбрец, большевик, вообще дьявол -- ему-то "Оловянные хижины" большого вреда не причинили. Зато маленький X. ушел из них с обваренной ногой, голой до кости: К.-- с красными плевками, завернутыми в грязный носовой платок.
Еще выше по течению Билле стоят дымные башни "Ютэ", одной из крупнейших мануфактур Гамбурга. Работают на ней преимущественно женщины, плохо оплачиваемые, плохо организованные, из-за которых партия из года в год ведет ожесточенную борьбу с меньшевистскими профсоюзами и с удивительно крикливой, вспыльчивой и легко пугающейся бабьей косностью, предпринимателем и попом.
Женщины "Ютэ" упорно сопротивлялись всякой твердой, устойчивой организации. Где только было возможно, цеплялись за заработок, после первых дней забастовки с воем шли мириться к директору, били стекла в конторе -- и потом выдавали зачинщиков. Однако в процессе нормального капиталистического хозяйства фабрика сама вычесывает из этой спутанной, непритязательной, удобной для эксплуатации женской массы первые нити крепкой пролетарской солидарности. Как ни уступчивы были женщины, заработок их съезжал все ниже и ниже. То одно, то другое отделение подвергалось бешеной скачке спекулятивных тарифов. А в пределах своего дома, своего хозяйства, своей собственной фабрики женщины так же солидарны, как они безразличны к политическим движениям, выходящим за его пределы. Они могут не обратить внимания на всеобщую забастовку, но никогда не предадут своих товарок из соседнего отделения. Таким образом, миролюбивая по существу "Ютэ" вот уже, слава богу, больше года из шести дней в неделю работает не более трех, остальное время она совместно с очередным' бастующим отделением -- сидит на мостовой.
"О, ха!" (это любимое выражение каждого истого гамбуржца).
"О, ха!" -- говорят рабочие, в течение месяцев и лет ведущие на "Ютэ" пропаганду, -- голод сделает из них хороших коммунистов.
Вот одна из удивительных женщин, вышедших из "Ютэ". Назовем ее Фрида, и пусть она будет дочерью ночного сторожа в Шифбэке. Отец был известен в городе как правоверный меньшевик и обладатель отличного карабина, при помощи которого соблюдал порядок и тишину вверенных ему пустырей и домов, именуемых рабочими. "Hundebuden", что значит "собачьи дома". Так.
Но если сторож и его карабин честно поддерживали право частной собственности, то Эльфрида при помощи своей изумительной красоты всячески опрокидывала и попирала эти священные устои.
Эльфрида не только отличная коммунистка, превосходный товарищ, геройская девушка, дравшаяся на баррикадах, поднявшая на ноги все женское население Шифбэка для устройства походной кухни -- под огнем носившая стрелкам в окопы горячий кофе и свежие патроны, обвязанные вокруг ее тонкой талии,-- собственноручно посадившая под замок своего старика и пополнившая скудные боезапасы партии его старомодным ружьем, взятая наконец полицией, в разгар своей преступной деятельности, то есть за чисткой картофеля для инсургентов, среди груды свежей шелухи и с засученными рукавами -- мужественная, деятельная, навсегда преданная партии женщина, но, может быть, один из первых людей того нового и смелого типа, который так неудачно подделывают страницы новопролетарского романа и проповеди альковных революционеров.
В нищенский квартал Шифбэка с нею пришел дух разрушения и свободы. Эльфрида отказалась стать чьей бы то ни было женой. Ее имя вызывало боязливое уважение и бурную ненависть законных жен, у которых она на день, на год, на жизнь отнимала мужей, отцов, возлюбленных. Завоевывала того, кого выбирала, любила, пока в любви не было лжи, и затем высокомерно возвращала свободу своим пленникам. Но зато для себя и своего ребенка ни у кого не просила имени, щита, помощи. Никогда не пыталась в слабости и болезни опереться на закон, которым всю жизнь пренебрегала.
От станка она пошла в тюрьму.
Но прежде об одной сцене, об изумительной сцене, действительно имевшей место в коридоре гамбургской ратуши, с балкона которой в восемнадцатом году осторожно извергался доктор Лауфенберг и куда в октябре 23-го свозили арестованных коммунистов.
Это было в тот страшный день, когда у подъезда шифбэкского участка стали грузовики в три, четыре, пять рядов, нагруженные пленными рабочими, пластом наваленными друг на друга.
Повстанцы! Они бились в открытом бою, по всем правилам честной войны, ставя жизнь за жизнь, против врага, во сто крат более сильного, и тем не менее щадя пленных и отпуская раненых. С ними после поражения, конечно, поступили как с пойманной сволочью, как с отщепенцами, стоящими вне закона. Полиция топтала ногами эти ряды сваленных друг на друга, окровавленных, задыхающихся тел. Внизу люди, прижатые лицом к доскам, перепачканным углем, умирали, раздавленные тяжестью товарищей, лежащих на них, в то время как наверху вахмистры рейхсвера вырывали волосы, ломали прикладами затылки скованных людей, впавших в беспамятство.
Там раздавили троих. Там С., этот дуб среди людей, С., сверхчеловек по своей изумительной физической силе, блевал кровью и лишался сознания. Там умирал К., гам маленький подвижный Л. под сапогом усмирителя готов был выскочить из своего раздавленного существования, как вытекает глаз из орбиты, полной огня и слез. Обо всем этом позже -- мне не хочется начинать Шифбэк с эпохи полицейских зверств. Они -- только грязный кровавый эпилог трех дней Восстания, которых солдатским сапогом не вытоптать из истории нового рабочего человечества. И на какой недосягаемой освященной высоте стоит борьба рабочего Гамбурга над окровавленной грязью полицейских полов, над плахами подлых судейских бюро, на которых писали протоколы и пороли, пороли и снова писали, над вонючей духотой уборных, этой ныне прославленной ратуши, где арестованных заставляли мыться и даже принимать душ, чтобы у членов местного правительства, господ социалистических депутатов, пришедших убедиться в хорошем и человечном обращении полиции с ее военнопленными, не сделалась морская болезнь при виде размазанной крови или от запаха одежды какого-нибудь подростка, члена гамбургского комсомола, избитого до того, что он потерял власть над своими физиологическими отправлениями.
Так вот, в этом длинном белом коридоре, где пьяная солдатня гоняла сквозь строй попавший в ее руки живой кусок революции, где люди под плетьми лезли на стены, где пахло резиной и кровью, в этом коридоре Эльфриду, оберегавшую так тщательно, с таким трудом оберегавшую достоинство своей одинокой жизни, лишенной подпорок всякой официальной морали и все-таки чистой и прямой, как стрелка, в этом коридоре ее поливали самой вонючей грязью ругательств и насмешек.
Каждые четверть часа в зал врывалась новая толпа рейхсвера, подымала с пола уже свалившихся, заново била уже избитых, приводила в себя обморочных, чтобы опять опрокинуть их, и каждая из этих шаек заново принималась за нее, стоящую среди зверья, как будто бы она была голой.
Ей кричали: "Коммунистическая шлюха".
Ей кричали: "Продажная".
Ей кричали: "Ты не немецкая женщина, а тварь".
И в этом ужасе, в этом бесконечном застенке, длившемся день, ночь, день, эта девушка вспомнила: ведь была великая немецкая женщина, большая, как мрамор, и ничто после ее ужасающей смерти не было так прекрасно и мудро в немецкой революции.
И дальше: она оставила маленькую книгу писем. Белая обложка и красные буквы. Письма из тюрьмы.
Роза Люксембург.
Эльфрида стояла в осатанелом коридоре и кричала о Розе Люксембург, пока ее не услышали. Когда девушка вооружается Розиным именем, она сильна, опасна, как вооруженный, -- она воин, и никто не смеет ее тронуть.
Невозможно добиться, как и что было сказано, какие были слова.
Но какой-то унтер извинился.
Одна из шаек ушла, подобрав хвост, говоря, что "они не знали". Может быть, одного из раненых, пользуясь этой передышкой, отняли у солдат и под руки вытащили из свалки.
Источник текста: Рейснер Л. М. Избранное / [Вступ. статья И. Крамова, с. 3--18; Сост. и подготовка текстов А. Наумовой Коммент. Наумовой и др.]. -- Москва: Худож. лит., 1965. -- 575 с., 1 л. портр.: ил. ; 21 см.