Аннотация: Историческая повесть о древнегреческом поэте Феокрите и его последней любви к юной гетере.
Николай Раевский
Последняя любовь поэта
Повесть
Предисловие автора
"Последняя любовь поэта" -- повесть о великом греческом поэте Феокрите, жившем в III веке до н. э. Долгое время Феокрит был почти забыт, и лишь спустя два столетия грамматик Артемид и его сын Теон впервые собрали воедино и издали его стихотворения. Подлинная же слава пришла после того, как давно умершего Феокрита назвал своим учителем великий римский поэт Вергилий.
Отдельные произведения Феокрита, которые еще в древности были названы идиллиями, переводились на русский язык неоднократно, но единственный полный перевод (А. Н. Сиротинина), вышедший в 1890 году, давно стал библиографической редкостью. Древнегреческий подлинник мало кому был доступен, и ознакомиться с творениями Феокрита могли лишь читатели, знающие иностранные языки.
В настоящее время произведения Феокрита стали доступны всем. В 1958 году в издательстве Академии наук СССР вышел новый перевод всех произведений Феокрита и его греческих подражателей, выполненный лучшим отечественным знатоком буколических поэтов, ныне покойной, профессором М. Е. Грабарь-Пассек. Отсылаю к этой книге желающих прочесть идиллии Феокрита и познакомиться с современным состоянием науки о нем.
Тех, кто будет читать мою повесть о великом греческом поэте, прошу помнить, что биографии Феокрита мы фактически не знаем. По-видимому, его жизнеописания не существовало и в древности. То немногое, что известно о жизни основателя буколической поэзии, сводится к нескольким фактам, упомянутым в идиллиях, и к некоторым ненадежным утверждениям позднейших комментаторов -- схолиастов. Они знали о жизни Феокрита, вероятно, больше, чем знаем мы, но все же знали, по-видимому, очень мало.
Однако каждый, кто внимательно прочел или прочтет его идиллии, согласится с тем, что образ их творца сам собою проступает на фоне его блистательных стихов. Еще римский поэт I века н. э. Марциал сказал: "В Феокрите чувствуется человек". Каждый читатель, конечно, воспринимает этот человеческий образ поэта по-своему.
Каким увидел его я, таким и изобразил. Предшественников у меня в этом отношении, кажется, не было. В русской литературе, насколько мне известно, нет произведений, героем которых являлся бы Феокрит. Мне не приходилось их встречать и в литературе других стран. Поэтому понятны трудности, связанные с этой попыткой, и неизбежные недостатки повести, в которой слишком часто приходилось давать волю воображению там, где хотелось бы исторической правды.
Ограничусь немногими примерами. Года рождения Феокрита мы не знаем. Можно лишь утверждать, что он родился около 300 года до н. э.. Неизвестен и год смерти поэта. Некоторые идиллии (особенно ХХХ) позволяют думать, что он дожил до пожилого возраста, хотя далеко не все исследователи с этим согласны. Если верить одной из схолий, то Феокрит умер глубоким стариком.
Пользуясь тем, что вопрос о продолжительности жизни поэта остается открытым, я представил его человеком, близким к старости, но, быть может, когда-либо станет известно, что он умер значительно раньше.
Феокрит был гражданином Сиракуз, несомненно, жил на острове Косе, в Великой Греции (Южной Италии), в Александрии, навестил в Милете своего друга, врача-поэта Никия. Быть может, побывал и в других местах, упомянутых в его идиллиях, например, на берегах Геллеспонта (Дарданеллы) и Пропонтиды (Мраморное море) (идиллия XIII), на горе Иде (идиллия XVII) и т.д. Утверждать это, конечно, нельзя. Предполагать в литературном произведении, я думаю, допустимо.
Действие моей повести происходит главным образом в городе Лампсаке, у выхода из Геллеспонта в Пропонтиду.
Точно так же является литературным вымыслом путешествие молодого Феокрита в Афины. Возможно, что жизнелюбивый, эрудированный и немало ездивший по свету поэт действительно посетил славный город, но упоминаний об этом нет нигде.
Еще раз прошу читателей не принимать мою повесть о днях Феокрита за отрывок его романизированной биографии.
Я снабдил повесть необходимыми, на мой взгляд, примечаниями, но, за немногими исключениями, не привел ссылок на использованную литературу. Знающим эллинскую эпоху они не нужны, остальным, вероятно, затрудняли бы чтение.
С благодарностью вспоминаю постоянную и ценную научную помощь при создании повести, которую мне оказывала своими советами М. Е. Грабарь-Пассек.
Если в работе над повестью о Феокрите я в какой-то мере был связан существующими фактами и утверждениями схолиастов, то при работе над второй повестью "Джафар и Джан" моя фантазия ничем не была скована.
Однако сказочный сюжет, традиционно-сказочные персонажи не помешали мне обратиться и к реальной жизни тех времен. Жизнь древнего Багдада и долины Тигра и Евфрата, рассказ о посольстве Гарун аль-Рашида к королю франков Карлу Великому, быт древних славян -- все это соответствует исторической действительности.
Действие в повести происходит почти двенадцать веков назад в далекой Месопотамии, во времена прославленного Гарун аль-Рашида.
ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ ПОЭТА
"Кто на снегах возрастил феокритовы нежные розы?" Пушкин
I
Гости кончили есть. Прислужники -- эфебы унесли грязную посуду. Разобрав приготовленные в дальнем углу метлы из свеженарезанных ивовых ветвей, быстро вымели из-под столов обглоданные кости и хлебные корки. Усыпали узорчатый каменный пол перистиля[1] терпко пахнущей мятой и желтыми звездочками душистого жасмина. Потом, вымыв руки, внесли амфоры[2] с вином хиосским, лесбосским и критским, кратеры[3] с ключевой водой, амфоры с медом, десятки расписных чаш, лекифы -- кувшинчики с розовым маслом, искусно сплетенные корзинки, полные пирожков, яблок, фиников, орехов и фиг. Расставили по столам сыры, вазы с оливками и персидские блюда из червленого серебра, на которых домоуправитель разложил восточные пряности.
Философ-эпикуреец Неофрон, дававший пир в честь своего приятеля -- поэта Феокрита, был хозяин рачительный и опытный. Даже кратер с морской водой велел приготовить на тот случай, если кому-нибудь из гостей взбредет на ум портить вино соленой влагой, Разные ведь вкусы бывают...
Сам Неофрон, хотя и не был скуп, никогда не прибавлял к вину ни розового масла, ни пряностей. Любил во всем древнюю простоту. За большие деньги покупал старинные вазы и чаши, которые лет двести тому назад искусные ремесленники покрывали черным лаком и, постепенно удаляя его, превращали нежно-красный фон в изображение богов, героев, морских чудовищ или в процессии девушек-канефор. Теперь делают другие... Черно-белые еще недурны, но чаще всего пестрые -- там и синий, и ярко-желтый, и красный, и червонное золото. Словно пестрые азиатские ткани, в которые сейчас одевают рабов на богатых пирах, особенно в Александрии. У Неофрона эфебы прислуживали нагими, как было в обычае во времена Софокла и Платона. Им полагались простые венки из тонких ветвей горного дуба, а гостям перед началом симпозия[4] подносили плоские корзины с венками цветочными.
Был самый конец месяца элафеболиона[5], дни стали жаркие, но розы в Лампсаке[6] еще не распускались. Зато нарциссы, гиацинты, фиалки, жасмин в изобилии цвели в саду Неофрона, и в день пира рабы-садовники под вечер принялись опустошать грядки. Нарезали заодно и миртовых ветвей, и масличных, и побегов серебристого тополя -- каждый из гостей мог выбирать, что ему понравится.
Пришлось Неофрону позвать на пир и гетер, и музыкантов, и танцовщиц. Охотно бы обошелся и без них - умели же в старину беседовать без этой визгливой и дорогостоящей оравы,-- но ничего не поделаешь, Теперь без женщин и пир не пир. И хозяин заранее разослал по городу рабов предупредить кого нужно, чтобы были свободны в этот вечер. К гетере Миртилле пришлось пойти самому. Она недавно еще из Афин, свободнорожденная, поклонников столько, что тростниковый коврик перед дверью, говорят, всегда истерт. Послать раба -- пожалуй, еще обидится и не придет, а другой такой в Лампсаке нет. Неофрон вспомнил, что сам Эпикур любил беседовать со своей подругой и ученицей гетерой Леонтион. Миртилле, правда, до писательницы Леонтион очень, очень далеко. Кажется, и читает-то с грехом пополам, но и он ведь не Эпикур... Пошел, пригласил. Обещала прийти и пришла вовремя, еще до начала симпозия. Ожидая в задней комнате, когда позовут к гостям, болтала по-приятельски с гетерами-рабынями, с кифаристками, настраивавшими свои инструменты, с танцовщицами, пробовавшими кастаньеты. Поправила растрепавшиеся волосы девочке-акробатке, посоветовала флейтистке не расставлять локти. Перед тем как войти к пирующим, еще раз посмотрелась в серебряное зеркало, которое держала ее служанка.
После полутемной комнаты освещение перистиля, обращенного в пиршественный зал, показалось таким ярким, что Миртилла прищурила глаза. Четыре высоких канделябра, поставленных между ложами гостей, горели желтыми беспокойными языками. Перистиль был полон дрожащих теней. Они скользили по плитам пола, по колоннам, с трех сторон опоясывавшим двор. Тени оживили своей пляской и стены дома за колоннами. Лампы, подвешенные вдоль карниза, Миртилла заметила не сразу. Они светились неярко среди дубовых гирлянд, словно вылитых из темного металла. С мраморного жертвенника клубами поднимался синеватый дым. По обеим сторонам жертвенника стояли наготове две флейтистки со своими инструментами.
Чувствуя на себе взгляды нескольких десятков мужчин, гетера подняла голову и, ни на кого не глядя, направилась в глубину зала. Ноги, обутые в мягкие позолоченные сандалии, ступали легко и неслышно. За ней вереницей шли остальные женщины. Миртилла знала, что сейчас гостям еще не до них. Подозвать никто не отважится, чтобы не обидеть хозяина. Стоя у жертвенника, Нефрон ждал, когда можно будет начать речь.
Миртилла попробовала рукой колонну -- не пачкает ли известь. Приподняла легкую ткань тарантидиона[7], присела на базис колонны рядом с флейтисткой. Афинянка при случае не прочь была послушать умное. Слуха на этот раз напрягать не пришлось. Неофрон говорил громким, уверенным голосом:
-- ...Душа есть, но она смертна. Она подобна легчайшему невидимому пару, и частицы пара, вылетев из сосуда, рассеиваются в воздухе, так и душа наша, покинув тело, вовсе перестает существовать. И не печалиться на-до этому, а радоваться. Мысли о мнимой вечной жизни -- это черви, которые поедают цветы нашей подлинной, радостной единственной жизни. Я уверен в том, что после смерти для нас нет ничего -- ни загробной жизни, ни загробных мук...
Недовольный надтреснутый голос прервал хозяина:
-- А боги?
Миртилла увидела, что с ложа приподнялся высокий седоволосый человек с узким миртовым венком на голове.
-- Боги... Боги есть, Филоксен, но ты знаешь, что мы о них думаем. Богам нет дела ни до нас, людей, ни до мира. Боги сами по себе. Вселенной они не создали и ею не управляют. Они пребывают в извечном покое. Я не хочу его нарушать и досаждать небожителям возлияниями и молитвами. Все равно ведь не помогут... Богов я не потревожу. Я совершаю возлияние в память об Эпи-куре, незабвенном нашем учителе, в память о том, кто объяснил людям радости жизни и освободил их от стра-ха смерти.
Пусть его золотые изречения живут вовеки!
Пусть слава его растет, доколе существует человеческий род!
Протяжно зазвучали флейты. Неофрон наклонил фиал[8]. Зашипели угли, Над жертвенником поднялось белое облако пара. Подождав, пока оно рассеялось, хозяин снова обратился к пирующим.
-- Я знаю, друзья, что многие из вас со мной не со-гласны... В этом зале у всех равные права. Пусть же каждый, кто желает, совершит возлияние. Мы слушаем...
Миртилла недовольно повела плечами. Сколько же тут еще сидеть?.. Холодок весенней ночи начал донимать едва прикрытое тело, и она прижалась и соседке.
К алтарю подошел строгий старик в миртовом венке. Кашлянул. Заговорил медленно и наставительно.
-- Вселенная пропитана единым разумом, как губка водой. Я верю и знаю, что миром правит логос -- живая разумная сила, которая непрерывно творит. Логос -- это душа мира. Наши души -- только временно оторвавшиеся частицы ее. Прежде чем эти частицы вступят в общение, прежде чем мы начнем наш симпозий, я хочу почтить возлиянием божественный логос, который определяет форму всего сущего от комара до звезды!..
Снова зашипели уголья, и над жертвенником поднялось белое облако. Старик, покашливая, вернулся на свое место, а к жертвеннику уже спешил юноша лет двадцати в венке из нарциссов и ветвей серебристого тополя. Он поклонился пирующим и вопросительно по-смотрел на хозяина.
-- Говори, Херсий! Стоя сказала свое слово -- теперь очередь за Ликеем[9]...
Юноша взял с ближайшего стола цветок нарцисса и, держа его перед собой, начал неуверенным, срывающимся голосом:
-- Во всем живущем есть душа. Вот и этот нарцисс -- он родился из семени, рос, расцвел... Теперь скоро умрет, как умирает бык на бойне, как умирает лас-точка в когтях сокола, как умирает воин, забытый на поле битвы. Пока же он еще жив. Жив... Значит, и в нем есть душа, превратившая землю и воду в белые душистые лепестки...-- Голос юноши стал увереннее,-- Пройдет десять тысяч лет, и нарциссы станут еще прекраснее. Станут лучше и люди, потому что все живое стремится к совершенству, к вечной красоте, к божеству. Я совершаю возлияние в честь вечного разума, создавшего материю и давшего вселенной первый толчок!
В третий раз над жертвенником взвился белый пар и медленно растаял в воздухе. Миртилла, хотя ее все больше и больше пробирала дрожь, внимательно выслушала речь юноши. Понравилась его взволнованная скромность, большие блестящие глаза, румянец во всю щеку. Но еще больше гетере понравился высокий, статный мужчина лет тридцати, который подошел к алтарю вслед за Херсием. Прежде чем он начал свою речь, Мир-тилла привычным взглядом заметила, что его подбородок только что выбрит, на длинных пальцах поблескивают перстни, а складки гиматия[10] собраны, как у статуй в афинских храмах. И у жертвенника он стал не как другие, а подобно богу или герою,-- голова высоко поднята, одна рука поддерживает снежно-белый гиматий, другая простерта к слушателям. Красивый мужчина несколько мгновений молчал, дал на себя посмотреть и затем начал звучным, бархатистым голосом:
-- Друзья, я не философ, я, как вы знаете, актер, Миртилла усмехнулась. Шепнула флейтистке:
-- Мог этого и не говорить. Сразу видно.
Актер продолжал:
-- Вы поймете меня, друзья, если я скажу, что я верю не в мировой разум, не в бесчувственных далеких богов, которым нет до нас дела. Нет, я просто верю в эллинских богов, в богов, которых воспел Гомер и ваял Фидий. Верю в Зевса, владыку мира, в Аполлона, вдохновителя искусств, в Деметру, подательницу урожая... Но сегодня я хочу почтить возлиянием не их, а того могучего бога, которому подвластны и животные, и мы, смертные, и са-ми небожители. Хочу почтить Эрота. Вы помните, что говорил о нем Софокл?..-- Актер сделал паузу. Стал вполоборота к жертвеннику и, набрав воздуха, принялся читать негромким проникновенным голосом, словно обращаясь к прилетевшему богу:
"Эрос, бог всепобеждающий,
Бог любви, ты над великими
торжествуешь, а потом,
Убаюканный, покоишься
На ланитах девы дремлющей,
Пролетаешь чрез моря,
Входишь в хижину убогую.
Ни единый в смертном племени,
Ни единый из богов,
Смерти чуждых, не спасается,
Но страдают и безумствуют
Побеждённые тобой.
. . . . . . . . . . .
И единый взор сияющий
Меж опущенных ресниц
Юной девы, полный негою,
Торжествует над законами
Вековечными богов,
Потому что всё живущее,
Афродита, вечно юная,
Побеждаешь ты, смеясь![11]"
Хвала тебе, Эрот-победитель! Ты мучишь богов и людей, но без этих мучений не стоило бы жить!..
Миртилла забыла о холоде, Ей хотелось крикнуть -- верно! Так хорошо, понятно говорил этот человек, и стихи такие хорошие... Непременно надо подсесть к нему.
Когда возлияния кончились и хозяин дома дал знак гетерам подойти к гостям, Миртилла, заранее улыбаясь, направилась в ложу актера. Неофрон, следивший за ней, едва успел остановить непослушную афинянку. Беспорядка он не терпел. Нагнувшись к уху Миртиллы, властно прошептал:
-- Помни уговор! Вот Феокрит -- садись!
Улыбка погасла. Губы гетеры недовольно сжались. Хотелось резко ответить, но Миртилла привыкла сдерживать свои чувства. Иначе не проживешь... Снова улыбнулась -- невесело, неискренне, но все-таки улыбнулась, Знала, что особенно нравятся мужчинам -- и молодым, и старым -- ее прекрасные ровные зубы.
Почетный гость, к которому пришлось подойти Миртилле, был не молод. Гетера сразу заметила, что виски у него сильно тронуты сединой, но глаза смотрели молодо. Смотрели на подошедшую женщину внимательно и весело. "Должно быть, добрый..." -- подумала Миртилла и, быстро сняв позолоченные сандалии, присела на край ложа Феокрита. Скамеечка для ног попалась удобная -- как раз по росту. Миртилла оправила тарантидион. Еще раз внимательно посмотрела на поэта. Мужественное спокойное лицо было ласково и просто. Загорелая, обветренная кожа совсем не походила на старческую. Только от углов веселых глаз чуть заметными веерками расходились светлые морщинки. В ответ на пытливый взгляд женщины Феокрит приветливо кивнул. Сильной теплой рукой слегка прикоснулся к обнаженному плечу Миртиллы. Ее улыбка на этот раз не была куплена на хозяйские деньги.
Когда Неофрон предложил совершить возлияние всем желающим, Феокрит приготовился скучать. Вместо привычного короткого обряда в честь доброго демона сразу же речи, речи... К счастью, лампсакские философы говорили куда короче, чем их собратья в Сиракузах и в Александрии. Поэт слушал, задумчиво поглаживая бело-черно-рыжую кошку, прыгнувшую на его ложе. Изогнувшись дугой, тихо мурлыча, она терлась головой о хитон, щекотала его руки распушенным хвостом и все ждала, когда же ее покормят. Так и не дождалась. Пришлось перепрыгнуть на соседнее ложе. Загорелый ласковый человек не заметил ее исчезновения. Быстро забыл он и о юной женщине, сидевший у него в ногах. Молча прислушивался к начавшейся беседе гостей. Думал свое.
Мерным глуховатым голосом говорил престарелый стоик Филоксен.
-- Как и твой учитель Эпикур, ты думаешь, Неофрон, что все существующее состоит из первоначальных телец. Ваших атомов, не забывай, никто не видел и никогда не увидит. Выдумал их Демокрит, а вы все повторяете за ним. В эти невидимые атомы я не верю, но и знаю другое. Наша земля -- один из атомов божьего тела. И звезды, которые горят над нами, тоже божественные атомы, ибо мир и есть бог. Но вселенная не мертвый бог. Она не беспорядочна, не бездушна. Она и материя и дух в одно и то же время. Единая стихия, пропитанная единым разумом.
-- Извини мою молодость, Филоксен, но твой бог все-таки мертвый. Мертвая вода.
-- Нет, Херсий, логос -- живая разумная сила, которая непрерывно творит. Я уже сказал, что он есть часть и целое, начало, середина и конец. Логос...
-- Ой, ой, ой... Не понимаю тебя, Филоксен, да и вряд ли ты сам себя понимаешь...
-- Не перебивай, Неофрон, не перебивай. Поразмысли как следует, если тебе непонятно. Только речи рыночных торговок размышления не требуют.
-- Филоксен, и сегодня, и всегда и слушаю тебя так же внимательно, как прилежный школьник учителя, но непонятное остается непонятным. Или часть, или целое, или начало, или конец... Не понимаю, не понимаю...
Над головами пирующих на темном прямоугольнике неба сквозь весеннюю влажную дымку мягко мерцали звезды. Атомы божественного тела... Феокрит внимательно посмотрел на умолкнувшего Филоксена. Старик чинно возлежал на своем ложе и медленно потягивал вино из старинной чаши. Венок из темно-зеленых мирт казался почти черным на его снежно-белой голове. Атомы божественного тела... Кажется, это его собственное. Ни у Зенона, ни у Клеанфа ничего подобного нет. Разве что у Хрисиппа. Поэт улыбнулся. Знал, что Хрисипп написал неимоверно много -- не то семьсот сочинений, не то восемьсот. Так и говорят о нем: "Без Хрисиппа нет и Стои". Но не полагается ведь стоикам говорить об атомах, даже о таких вот громадных, небесных, совсем на первичные тельца не похожих, Но если бог есть мир, а мир бесконечен, то почему, в самом деле, не считать, что земля...
-- Люблю философов, не люблю философии...
Феокрит повернул голову. А, это она шепчет... Все еще тут. Соскучилась, должно быть. Улыбается. Большие черные глаза задорно блестят. В волосах зелеными огоньками переливаются изумруды на крыльях золотой бабочки. Какая она, однако, легкая, стройная... Сама точно бабочка, присевшая отдохнуть.
Чтобы не мешать спору философов, поэт нагибается и тоже шепчет:
-- Как тебя зовут?
-- Миртилла.
-- Хорошее имя... Так ты не любишь философии, Миртилла?
-- Не люблю.
-- Зря... Разумная философия -- лекарство от всех недугов.
-- Например, от чесотки?
-- Во всяком случае, от душевной чесотки.
-- Ну хорошо. Но ты говоришь о разумной философии, а как же я-то, бедная, отличу разумную от безумной?
Феокрит рассмеялся. Бойкая она.. Сама легкая, и ум у нее, видно, легкий. Хотел было продолжить болтовню, но не удалось. Хозяйский глаз Неофрона уже давно заметил непорядок. Пир в честь приезжего гостя, философы спорят на славу, а Феокрита словно и в зале нет. Как будто бы слушает, а может быть, и не слышит ничего. Беда с поэтами. Вместо того чтобы принять участие в беседе, шепчется с гетерой. Повеселел. Гладит ей руку. Рано же еще. Придет и тому время... Неофрон решил, что пора вмещаться. Улыбнувшись Феокриту, поднял килик -- плоскую чашу.
-- Друг наш, ждем твоего слова!
Головы поворачиваются. Тени чаш и рук мечутся по стенам, по колоннам, по полу. Голоса перебивают друг друга.
-- Да, да... Ждем. Обрадуй нас, Феокрит!
-- Ждем, как козы весны.
-- Как цикады лета.
-- Как воины добычи.
-- Как голодные души праздника антесферий[12].
Нечего делать, придется-таки говорить. И эта егоза тоже подзадоривает шепотком: -- Дорогой гость, скажи что-нибудь непонятное... Успел шепнуть: -- Понятное лучше. Слушай.
-- Друзья, моя речь будет о звездах, если только они вам сегодня еще не наскучили.
-- Звезды не могут надоесть, Феокрит!
-- Они прекрасны, но я бы, например, не мог глазеть на них ночи напролет. Прежде всего люблю землю и все, что есть на земле. Сегодня все же хочу вам рассказать о новом созвездии...
-- О новом? Светила ведь давно на местах.
-- Подождите... Вот в том-то и дело, что совсем недавно, в прошлом году, астрономы нашли новое. По крайней мере, так уверяет мой александрийский друг Конон, а кому же знать звезды, как не ему. Больше двадцати лет состоит придворным звездочетом.
Так вот, слушайте, что случилось недавно у нас в Александрии. Вы, конечно, знаете, что царь Египта в прошлом году отправился воевать в Сирию[13]. Тяжелый был поход, опасный. Неприятель -- неприятелем, а кроме того лихорадки, змеи, песчаные бури. Молодая царица Береника словно предчувствовала беду, Провожая мужа, плакала, точно над покойником. Жаль было смотреть. Простились наконец, войско ушло, а она плачет и плачет... День, другой, третий... Пришлось врачам ее припугнуть. Не перестанет лить слезы -- ослепнет. Береника послушалась, распухшие глаза пришли в порядок, но ходила она по-прежнему грустная. Ни с кем не разговаривала. Все молилась в храме Афродиты.
-- Вот, наверное, жрецы-то заработали...
-- Не без этого. Царские молитвы -- дело прибыльное. Только и неприятность у жрецов выпала великая. Больше, чем неприятность... Перепугались до одури. У царицы, надо сказать, были прекрасные густые волосы. Обыкновенно она заплетала их в две косы, перевитые жемчужными нитями. Однажды, смотрят -- кос нет, а на голове шелковая повязка. Оказалось, Береника пришла в храм с золотыми ножницами, собственноручно обрезала косы и возложила их на алтарь, чтобы вымолить у богини возвращение мужа.
-- Жрецы предпочли бы что-нибудь подороже.
-- Да, Неофрон, но не забывай, что царица прежде всего женщина. Для нее косы были дороже всех драгоценностей. Правда, Миртилла?
-- Правда... Я бы ни за что...
-- Значит, ты еще не любила по-настоящему. Слушайте же... Тут-то и приключилось в храме несчастье. Поутру жрецы приходят сменить цветы на алтаре, а царицыных волос нет...
-- Скверная история, но звезды тут причем?
-- Погодите, друзья, не перебивайте... Жрецы были в отчаянии. Хотели было остричь одну из храмовых прислужниц, но волосы у всех оказались иными -- Береника сразу бы заметила. Главный жрец решил тогда посоветоваться с Кононом -- они с астрономом старые приятели. Мальчишками вместе таскали фиги из сада какого-то философа... Конон обещал поразмыслить. Пока что попросил врача каждое утро навещать царицу, найти у нее какую-нибудь болезнь и посоветовать два-три дня побыть дома. Астроном, впрочем, извернулся быстрее. Ночь просидел в своей башне, потом выспался, а после обеда пришел к царице с докладом, Сказал, что боги оценили величие ее жертвы. Вознесли отрезанные косы на небо и обратили их в созвездие. Он, Конон, только что обнаружил его между Львом и Волопасом.
-- Что же царица?
-- Поверила или сделала вид, что поверила. Приятно ведь -- сколько существует мир, ни у одной смертной волосы на небо не возносились... А теперь -- самое-то забавное -- Конон по секрету мне признался, что в конце концов косы Береники отыскались на земле. Их украли мальчишки, сыновья храмового сторожа.
-- Им-то зачем?
-- Понаделали тетив и били из луков сусликов.
В перистиле раздался веселый смех, Глуховатый старец Филоксен не расслышал последних слов Феокрита, но, боясь обнаружить свой недостаток (о котором все давно знали), не решился переспросить. Смеялся чинно, как чинны были все его слова и дела. Веточки мирты мелко дрожали на трясущейся голове стоика.
-- Вот, друзья,-- продолжал Феокрит,-- мой рассказ о звездах. Астрономии я не изучал. Кое-что, может быть, перепутал. Но, если по окончании пира мы сможем отличить звезды от ламп, я все-таки покажу вам к востоку от Льва Волосы Береники. Сами убедитесь, что они теперь на небе.
Неофрон, с наслаждением слушавший рассказ знаменитого приятеля, снова поднял чашу.
-- Спасибо, Феокрит! Пусть судьба пошлет тебе еще столько лет, сколько волос царицы украли мальчишки.
-- С меня хватит столько дней -- толстые были косы... Да, забыл вам сказать, всю эту историю Каллимах уж описал в стихах[14].
-- Почему же не ты, Феокрит?
-- Я?.. Я недостаточно учен. Запутался бы в царицыных волосах. Не астроном я и не царский библиотекарь,
-- А все-таки у тебя вышло бы лучше.
-- Не знаю, Неофрон, не знаю... Каждому свое.
Как почти всегда на пирах, беседа мало-помалу стала превращаться в веселую болтовню. Хозяин знал, что это неизбежно, но ему хотелось еще раз показать Феокриту, что, хотя Лампсак не Афины и не Александрия, а философствовать и здесь умеют. Он приказал снова наполнить чаши. Провел ладонью по курчавой бороде, которую носил, как было принято в старину. Кашлянул. Пирующие умолкли.
Вино, по мудрому обычаю больше чем наполовину разбавленное водой, еще не успело безраздельно овладеть умами и языками.
-- Часто, очень часто,-- начал Неофрон,-- я жалею о том, что не родился лет на двадцать раньше, Когда Эпикур оставил наш город, меня еще и на свете не было. Повстречайся я с ним в юности, все бы бросил и уехал вместе с ним в Афины...
-- Где учитель угощал бы тебя ячменной кашей и студеной водой[15]...-- Херсий пробормотал эти слова тихо, но внятно. Вино придало ему смелости. Неофрон сделал вид, что не расслышал. Спорить не хотелось.
-- И как я завидую Филоксену. Шестьдесят лет тому назад, когда мудрейший из людей покинул Лампсак, наш старший друг был уже почти взрослым...
-- Да, мне скоро восемьдесят... Помню Эпикура, хорошо помню. Не мудрейший из людей, но хороший человек, настоящий человек. Скромный, ласковый, хотя лицо и суровое. Потом, говорят, он стал самоуверенным, всех философов ни во что не ставил, но в Лампсаке этого не было. Часто по вечерам приходил на площадь, садился на каменную скамью под платаном и беседовал с кем придется. Говорил спокойно, просто. Да, хороший был человек. Побольше бы таких...
Неофрон выждал, пока старик кончит и, по привычке снова огладив бороду, продолжал:
-- Будь учитель сегодня среди нас, и он с удовольствием выслушал бы твой рассказ, Феокрит. Какой прекрасный пример низкопоклонства, суеверия и глупости! Воистину жалок род людской... Стоит умному обманщику выдумать историю позамысловатее, да такую, чтобы угодить царям, и все ему верят. Если и не все, то многие... Боги да боги... Всюду боги. Порядок в природе -- боги его, видите ли, поддерживают; беспорядок -- они же нарушают собственные законы. Не хотят люди понять, что богам ни до них, ни до мира нет дела. И хорошо, что так -- спокойнее. Простите меня, друзья,-- я повторяю то, о чем уже говорил сегодня, но для меня это главное. Пусть боги существуют, пусть они бессмертны, но для нас-то, людей, бессмертия нет, и, значит, нечего бояться смерти. Душа рождается вместе с телом и вместе с ним умирает. Никакой загробной жизни -- ни блаженства, ни мук.
Феокрит знал, что речь Heoфрона для него. Делал вид, что внимательно слушает приятеля, но ему становилось скучно. Всюду одни и те же речи -- и в Афинах, и в Александрии, и в Сиракузах, и недавно в Милете. Говорят, говорят, спорят, спорят... Кажется, один Сократ был прав -- никто ничего по-настоящему не знает... Хорошие люди философы, но разговоры о жизни любят больше самой жизни. Хотят переделать ее каждый по-своему, а ведь жизнь прекрасна, как она есть... Эпикурейцы все же лучше других. Меньше мудрят...
-- Люблю философов, не люблю философии...
Опять она свое. Допила килик, осторожно поставила на стол. Черные глаза блестят еще сильнее. От стройного тела пахнет розовым маслом. В волосах бабочка, тарантидион застегнут на плече золотой черепашкой. Славная черепашка, маленькая, с жемчужными глазами... И плечо коричнево-загорелое. Видно, не боится солнца, как другие гетеры.
В груди у стареющего поэта поднимается радостная волна. Вместо голоса Неофрона, который все еще говорит о борьбе со страхом смерти, Феокрит слышит собственные стихи:
-- Я сама, Феокрит. Позволь мне быть твоей служанкой, прославленный гость.
-- Ты больше похожа на Афродиту, чем на служанку.
-- Не говори, не говори так -- богиня прогневается...
Соскочила с ложа, не надевая сандалий, быстро и осторожно пробирается между гостями. Тарантидион вьется голубым облаком, В волосах переливаются зеленые огоньки. Миртилла довольна. Миртилла горда. Об актере больше не думает. Успеется... Все хорошо -- только бы Афродиту не прогневать...
В зале становилось шумно. Неофрон почувствовал, что общей беседе пришел конец. Он дал знак эфебам, и юноши тотчас же снова принялись за уборку. Смели остатки растоптанной зелени и цветов. Разостлали перед пирующими большой квадратный ковер из толстого холста с узорами, вышитыми цветной шерстью. Опрыснули его душистой водой. По углам поставили еще четыре только что заправленных канделябра. И свет и тени стали резче. Загорелые, натертые маслом тела эфебов блестели, словно бронзовые статуи. Музыкантши, усевшись на низких стульях, пробовали свои кифары[17], тригоны[18] и авлосы[19]. Разговоры стихли. Пирующие ожидали появления танцовщиц. Они выплыли из темной глубины двора дружной белой вереницей и плавно закружились на ковре, то расходясь, то снова сплетаясь в гибкий хоровод. Под ударами плектров[20] струны кифар звенели негромко. Авлосы пели вполголоса. Женщины бесшумно скользили по ковру, как осторожные птицы. Потом звуки полились быстрым говорливым потоком и хитоны танцовщиц заколыхались, подолы взвились, словно их раздувал ветер. Перед гостями носилась встревоженная стая, вот--вот готовая улететь. Но струны тригонов и кифар стали звучать спокойнее, утихомирились авлосы и, повинуясь музыке, танцовщицы неторопливо свились в венок. Порой он распадался на части, переставал существовать и снова возрождался -- гибкий, скользящий, неистребимый, как само движение.
Когда утомленные танцовщицы закружились белым вихрем и потом неожиданно исчезли в темноте, гости долго не хотели успокоиться. Хлопали в ладоши, кричали, требовали повторения. Неофрон пошел было распорядиться, но усталые вспотевшие женщины тяжело дышали и жадно пили холодную воду. Одна в изнеможении лежала на полу, и подруги старались привести ее в чувство.
Неофрон нахмурился, но тотчас же вспомнил, что учитель, наверное, назвал бы его досаду вовсе не достойной философа. Велел принести танцовщицам большую амфору хиосского, а к переутомившейся позвать врача.
Пирующие наконец утихомирились. Под звон тригонов на ковер выпорхнула нагая девочка-акробатка, вся усыпанная золотой пылью. С разбега дважды перекувыркнувшись в воздухе, стала на руки и быстро пошла по кругу, старательно улыбаясь зрителям.
Пир продолжался. Гости вставали, присаживались на чужие ложа, ласкали полураздетых гетер. Эфебы снова и снова разносили чаши. Весеннего холодка никто больше не чувствовал. Пьяных не было, но вино все больше и больше разогревало и старых и молодых. Даже голым прислужникам было тепло -- в зале рабы пить не смели, но в одной из задних комнат для них были приготовлены кратеры с сильно разбавленным вином. Неофрон был строг, а порой и жесток, но любил, чтобы на пирах и слугам было весело. Только домоуправителю, пожилому степенному рабу, он наказал быть трезвым до самого конца пира. Ему надлежало смотреть за эфебами, чтобы не напились допьяна, а то разобьют, чего доброго, старинную чашу или амфору.
Почти все пирующие давно сняли гиматии. Гетеры сидели в одних цветистых полупрозрачных хитонах. Миртилла тоже отдала служанке свой тарантидион из драгоценного сирийского шелка. Неровен час -- зальют вином или изорвут. Здесь, правда, не пирушка с озорниками-купцами. У них Миртилла, как свободнорожденная, переодевалась в хитон из простого полотна, а на гетерах-рабынях не оставалось ничего. Философы -- люди обходительные, чинные, но и с ними, когда выпьют, надо быть осторожной.
От выпитого вина у Миртиллы горели щеки. Смеялась звонко и весело. Чувствовала, что нравится Феокриту. Нравится и юноше Херсию, который примостился на скамеечке у ее ног. Несколько раз чернокудрая голова двадцатилетнего философа оказывалась на теплых коленях гетеры, едва прикрытых почти прозрачной косской тканью, но Миртилла, посмеиваясь, брала юношу за уши и заставляла сесть, как подобает. Весело было и ей, и Херсию, и Феокриту. Говорили о философии, как говорят в конце пира, когда гетер начинает интересовать бессмертие души, а философов -- цена на румяна.
-- Поверь мне, Миртилла, не у тебя одной есть душа. И у нарцисса она есть, на самом деле есть... и у этой букашки тоже...
-- Я не букашка, Херсий...
-- Не сердись, не сердись, не хмурь бровей. Сейчас объясню. Душа нарцисса только питает его, букашечья душа только чувствует. Если я брошу этот цветок вместе с букашкой в огонь, их души сейчас же умрут...
Юноша воодушевился. Заговорил всерьез.
-- У нас же с тобой, Миртилла, кроме души-формы есть чистый разум, божественный гость, неистребимый ни огнем, ни мечом...
Феокрит, добродушно слушавший юного поклонника Аристотеля, теперь остановил его.
-- Погоди, Херсий! Ты бы спросил сначала, поняла ли твоя ученица пройденное. Миртилла, представь себе, что тебя послали в школу...
-- Вместе с мальчиками?
-- Хотя бы...
-- Бедные мальчики!
-- Подожди... Скажем, ты полюбила одного из них.
-- Молокососа? Спасибо тебе!.. Скорее уж его отца.
-- Ладно, пускай отца... Так вот отец тебя и спрашивает, Миртилла, что есть душа-форма?
-- А я почем знаю?..
-- Подумай хорошенько. Херсий ведь тебе растолковывал. Выпей еще кипрского и подумай.
-- Выпила еще и подумала...
-- Ну?
-- У меня есть форма для медовых пряников, сама их пеку. Приходи, Феокрит, и ты, Херсий, приходи. Угощу...
Юноша, не ожидая, что скажет почетный гость, поторопился согласиться. Поэт усмехнулся, но обижаться он не любил -- особенно на молодых. Потрепав Херсия по плечу, сказал гетере ласково:
-- Придем, придем... Завтра же придем, Миртилла.
-- Вот завтра-то я не могу...
-- Купцы?
-- Нет, не купцы.
-- А кто же?
-- Какой ты любопытный, Херсий! Если так уж хочешь знать -- македонский воин с той стороны -- из Каллиполя[21].
-- Да поглотит его преисподняя!
-- В свое время... А сейчас он обещал мне браслет -- две золотые цапли с вытянутыми шеями. И перышки маленькие-маленькие, прямо малюсенькие. Как их только сделали!
-- Миртилла, перышки к делу не относятся! Решено -- придем послезавтра, а ты напечешь пряников и объяснишь, в чем же сходство между душой-формой и твоей пряничной формой.
-- Я и сейчас могу, Феокрит.
-- Слушаем.
-- По-моему, очень просто...
-- Даже?
-- Ну да, просто... Мысли ведь тоже пекутся.
-- Как, как ты сказала?
-- Мысли пекутся в душе, как пряники в форме.
-- Миртилла, а ты, оказывается, умница!
-- Куда там... У меня, Феокрит, мысли недопеченные. Корочка, может, когда и удастся, а внутри тесто сырое-пресырое...
-- По этому случаю выпьем!
-- Выпьем!
Кудрявая голова опять легла на колени Миртиллы,
В конце концов, ничего -- пусть себе лежит... Они не безобразничают -- ни старый, ни молодой. Юноша думает о том, что Миртилла похожа не на нарцисс, а на душистые голубые ирисы, которые весной цветут по краям болот. Поэту думать не хочется. Он любуется. Изредка проводит рукой по загорелому плечу гетеры и повторяет все тот же стих:
Близилось утро и конец затянувшегося пира. В эту ночь Феокрит выпил очень много. Ноги стали тяжелыми, вставать не хотелось, но голова оставалась ясной. Поэт чувствовал, что слишком долго болтает с Миртиллой и Херсием. Знал Неофрона давно. Знал и любил. Умный человек, но самолюбив, обидчив... Теперь вот недовольно теребит бороду и почесывает большим пальцем правую щеку, точно его комары искусали. Всегда так, когда начинает сердиться.
Феокрит сделал над собой усилие, спустил ноги на пол. Голова сильно закружилась, но Феокрит чувствовал, что не упадет. Шепнул Миртилле и Херсию:
-- Ну, дети, веселитесь, а мне надо к хозяину.-- Встал, неверной походкой вышел из зала. Когда вернулся, присел на ложе Неофрона, сразу оставившего в покое свою бороду.
Юноша-философ, оставшись вдвоем с гетерой, предложил ей сыграть в коттаб[22]. Миртилла рассмеялась.
-- Сейчас? Да ты же сразу проиграешь. Прольешь.
-- Вот увидишь, что нет...
-- Вот увидишь, что да...
-- Спорим!
-- Спорим! Ты что от меня хочешь, Херсий?
-- Три поцелуя.
-- Слишком много.
-- Ну, два...
Пробравшись между ложами в пустой полутемный портик -- лампы уже не горели,-- Херсий и Миртилла взялись за руки. Хотели было пробежаться, но почувствовали, что вино сильнее их. Рука юноши обвила упругий стан женщины. Сквозь тончайшую ткань хитона он чувствовал горячее, привычно послушное тело. Торопливо прошептал:
-- Миртилла, давай считать, что мы оба проиграли, Херсий отыскал в темноте ее губы. Поцелуев было больше, чем два. Потом, поддерживая друг друга, они побрели в дальний угол двора. Оттуда уже давно слышались крики и смех. В этот поздний час хозяин больше ни во что не вмешивался. Он беседовал с Феокритом. Гости помоложе, гетеры, отдохнувшие танцовщицы, полупьяные рабы -- все вместе играли в коттаб. Девочка-акробатка ничего не слышала, Завернувшись в лохматую хлену[23], она крепко спала между колоннами портика. Мать -- гетера -- обещала за ней зайти, но почему-то не пришла, а возвращаться домой в одиночку девочка побоялась.
III
Феокрит готовился к своим поездкам так же усердно, как ученые путешественники. Старался собрать как можно больше сведений о странах, которые собирался посетить. Так было и на этот раз. Немало работы он задал александрийским библиотекарям. Почти каждый день требовал все новые и новые свитки. Любил делать выписки рано утром, когда большинство ученых Музея еще дома, в книгохранилищах прохладная тишина, и рабы-садовники только что расставили по столам свеженарезанные цветы.
Поэт уже давно не выезжал из Александрии, хотя раньше редко живал подолгу в одном городе. Непременно хотел посетить своего закадычного друга Никия Милетского, искусного врача, писавшего хорошие эпиграммы. Когда-то, в молодые годы, Феокрит подружился с ним на острове Косе и с тех пор, где бы ни жил, изредка, но переписывался с Никием, обосновавшимся в некогда славном Милете. Друзья не виделись много лет.
Никий женился поздно -- в сорок лет -- на девушке, которой едва минуло шестнадцать. Писал Феокриту, что юная жена на первых порах и разговаривать с ним боялась, но вскоре ко всему привыкла. Оказалась прекрасной хозяйкой, неутомимой рукодельницей. Жили супруги дружно. Никий звал поэта приехать и полюбоваться его счастьем. Много раз собирался Феокрит в Милет, и все что-нибудь да мешало. Лет десять тому назад, живя в Сиракузах, совсем было решил ехать. Купил даже подарок для трудолюбивой Тевгенис -- старинную прялку из слоновой кости, на которой искусный мастер вырезал изображение юной ткачихи за работой. Никий однажды написал другу, что жена умеет читать и любит поэзию, особенно же его пастушьи песни. Феокрит, вспомнив об этом письме, решил, что надо порадовать супругов новыми стихами. Сочинил обращение к прялке. Говорилось в нем о стройном облике трудолюбивой рукодельницы Тевгенис, об искусстве ее мужа, врачевателя страшных недугов и родича муз. Поэт наказывал прялке:
"...Бодрой спутницей мне будешь в пути в славный Нелеев град,
Где в зеленой тени, меж тростников, виден Киприды храм,
Я молю, чтоб туда мирное нам плаванье Зевс послал..."
Все было готово к отъезду, но побывать в Милете и в тот раз не удалось. Совсем неожиданно прибыл посланец из Александрии от самого царя. Птолемей Филадельф, давно знавший Феокрита, звал его в свою столицу. Обещал покровительство и щедрую помощь. Поэт поспешил согласиться -- жилось ему тогда нелегко. Отложить переезд в Александрию на несколько месяцев было нельзя. Прялка прибыла к Никию вместе со стихами, по без Феокрита.
За десять лет Никий не раз напоминал другу о его обещании погостить в Милете. С полгода тому назад написал, что рад бы сам приехать к нему в Александрию, да нельзя надолго оставить больных. Город хотя и большой, но обедневший -- совсем не то, что Милет былых времен, а врачей больше, чем нужно. Сейчас же перехватят... Просил не откладывать свидания. Немолоды они, и кто знает, что может случиться... Феокрит решил ехать, но смог выбраться из Александрии не сразу. Сначала заболел лихорадкой, потом сблизился... с молодым Эратосфеном, ученым и поэтом. Захотел прослушать до конца его лекции по географии для ученых Музея.
В конце концов уехал. Всю зиму прогостил у Никия в его уютном доме. С моря зачастую дул порывистый ветер. Серые облака то и дело закрывали гребни невысоких прибрежных холмов. По ночам там заливались истошным лаем влюбленные шакалы. Лили надоедливые дожди. Изредка выпадал снег, но сейчас же таял. Жидкая глина липла к подошвам сандалий. Гулять удавалось только в те редкие дни, когда ветер унимался и низкое еще солнце вдруг начинало греть по-весеннему. Обманутые им кузнечики принимались несмело стрекотать, от разогревшейся коры кипарисов шел бодрящий смолистый запах, а полуголые и совсем голые дети бедняков, за которыми некому было присмотреть, выбегали из хижин и шлепали по еще не высохшим лужам.
Днем, и в дурную и в хорошую погоду, Никий был занят. Принимал больных, ходил по городу. За искусным врачом, изобретателем новых лекарств, то и дело приходили посланцы-рабы. Феокрит гулял один. Любил забираться в огромный, пустой сейчас театр. Усаживался на одной из верхних скамей. Смотрел. В гавани чернели у причалов ряды неподвижных кораблей, муравьями ползали люди. Синело по-зимнему бледное море; Близкий остров Лиде был словно нарисован кисточкой географа. Справа виднелся мыс Микале и вершины Самоса. Слева белели известковые горы Карии. Полюбовавшись видом, шел бродить по холмам.
Феокрит любил и знал цветы. В мертвой серой траве отыскивал бледные, точно выцветшие от непогоды фиалки. Приносил Тевгенис и невзрачные цветы морозника, которые начинают распускаться среди глубокой зимы, в месяце посейдеоне[24], когда на горе Латме лежит нетающий снег. Поэт предупредил Тевгенис, что эти цветы ядовиты. Жена врача улыбнулась. Знала об этом давно. В рабочей комнате Никия среди прочих целебных трав лежали в ящиках пучки морозника. Кубок отвара -- смертельный яд, несколько капель -- лекарство. В свою очередь Тевгенис посоветовала Феокриту, чтобы он, встречаясь с пастухами, не пил все же, где попало, козьего молока., С недавних пор у коз появилась какая-то новая болезнь, почему-то прозванная народом "священной", и она переходит на человека. Все тело болит, и семь месяцев длится перемежающийся жар. Постепенно лихорадка проходит, но затем снова возвращается, и опять, и опять... Немало больных она уже довела до Аида, а врачи. совершенно не знают, чем ее лечить.
В своё время Никий написал Феокриту правду. Тевгенис любила читать. Любила беседовать с друзьями мужа. В Милете, да и в других греческих городах по берегам Азии, женщин не держат взаперти, как это в обычае у афинян, где, чем богаче муж, тем строже охраняется гинекей. Во дворах там бродят свирепые молосске псы, чужого мужчину готовые загрызть насмерть.
Вечера проводили втроем. После ужина хозяин и гость обыкновенно читали вслух стихи -- свои и чужие. В комнате было тепло. Пел сверчок, поселившийся у очага. Огонь светильника то горел ровно, то начинал вздрагивать. Тени оживали, беспокойно металлы по стенам.
Тевгенис с детских лет привыкла к своей прялке из кипарисового дерева. Ради приезда Феокрита изменила ей. Вынула из ларца его драгоценный подарок. Работала и внимательно слушала. Изредка вставляла дельное слово. Когда-то Феокрит написал на ней:
"...Труд свой любит она,-- разум хранит мудрый пример для жен."
Гостя у Никия, что ни день убеждался в том, что Тевгенис умна. За свою жизнь видела не очень много, но немало читала и много думала. Домовитая пряха редко повторяла чужие слова. Не стеснялась говорить гостю, что ей нравится и не нравится в его стихах. Пастушеские песни слушала с восторгом. Хвалила "Колдуний" и Праздник жатвы". "Диоскуров" не любила -- слишком длинно, слишком много драк и крови. Когда Феокрит читал еще неизвестного ей "Киклопа", радостно раскраснелась, слушая похвалы мужу:
"Против любви никакого нет, Никий, на свете лекарства;
Нет ни в присыпках, ни в мазях, поверь мне, ни малого прока
В силах одни Пиериды помочь; но это леченье
Людям хотя и приятно, найти его -- труд не из легких.
Ты его, может, и знаешь,-- ты врач, да к тому ж, мне известно,