Источник текста: Раевский Н. А. Добровольцы. Повесть крымских дней // "Простор", 1990, N7-8
Все это было, было, было...
А. Блок
Часть первая
Тифозных в тыл не отправляли. Жалко было. Лазареты в станицах -- почти верная смерть. Еще страшнее, если оставят где-нибудь на вокзале. Там живые вперемешку с трупами. Некому и воды принести.
Заболевали один за другим. Об одном просили командира батареи -- только не в госпиталь. Так и лежали в хатах на берегу замерзшего Дона. Правая сторона -- красная, левая -- наша. Как бой посильнее -- тифозных на подводы и в степь. Вечером -- домой.
Когда началось отступление, то всех везли с собой. Были эти кубанские дни светлые и больные. С утра до вечера солнце и тишина, на вербах барашки и всюду тиф. Дороги сухие, накатанные до блеска. В станицах грязь по ступицу, злые лица и самостийные листки. Долой генерала Деникина, долой добровольцев! Да здравствует Кубань! Многоводная, раздольная. Угнетенная. Уставшая.
Ночевали по хатам иногородних. С ними спокойнее. Сами натерпелись от казаков. Не жалеют соломы. Берут наши бумажки с колоколом и георгиевской лентой. Даже больных не боятся.
Был стонущий бред, черные губы, провалившиеся глаза. Колотили по затылкам тифозные молотки. Ночью большевики лезли отовсюду. Из печей, из окон, из-под кроватей. Пытали, выводили в расход. Медленно вырезали погоны. Матюгались. Бросали в холодную воду. Сводило ноги. Сжимало горло. Стеклянные иголочки безжалостно кололи ладони.
Хуже всего было днем. На воздухе приходили в себя. Тряслись на подводах. С утра крепились, старались не стонать. К вечеру у некоторых текли слезы. Раз я даже видел, как расплакался терпеливый москвич Коля Сафронов. Взял меня за руку и начал всхлипывать.
-- Господин поручик... скоро эта пытка кончится... лучше умереть...
Вечером я долго сидел около него на соломе. Коля потерял сознание. Стонал. Хватался за грудь. Я записал в растрепанный блокнот, купленный в Харькове: Сафронов -- 39,7. Утром опять положили на подводу и повезли.
В станице Нижнестеблиевской началась моя дружба с Васенькой Шеншиным. Пришли поздно. Было темно, накрапывал дождь. Посредине улицы, в грязи, кто-то стоял и качался.
-- Кто там?
-- Канонир Шеншин, господин поручик.
-- Вы почему не с больными?
-- Не могу сам идти, а ездовой меня бросил. Говорит...
-- Ну ладно, держитесь за меня крепче. Так почему он вас не отвез?
-- Говорит -- выздоравливающий и он не обязан. Вообще ужасно грубый. По матери ругается. Сегодня мне даже сказал, что всех добровольцев надо бы перерезать -- и красных и белых. Из-за них вся война...
До переправы через Кубань смертей не было. Мучились, но поправлялись. Врачи даже говорили, что на воздухе тиф легче проходит.
Второго марта у моста через Кубань целую ночь ждали переправы. Две хаты на всех. В одной -- здоровые, в другой -- больные. К утру задохся милый наш поручик Тарасов. Сыпняк перенес. Где-то заразился дифтеритом. Доктор думал -- ангина, а потом не достали сыворотки.
Командир решил всех отправить дальше по железной дороге. Мне поручил сопровождать теплушку. Привезти больных в Новороссийск. Погрузить на пароход. Либо в Крым, либо за границу. Даже лучше, если за границу. Пусть как следует отдохнут.
До вокзала было версты две. Торопились. Ехали рысью. Одна подвода развалилась. Поручика Вышеславцева пришлось переложить. Бредил. Руки дергались. Быстро шевелились грязные пальцы. Пел-кричал громко и хрипло.
-- Смело мы в бой... пойдем... за Русь Святую...
Я не смог нащупать пульса. Больного покрыли буркой. Поехали дальше. Остановились около поезда минут через пять. Юнкер Савченко откинул бурку. Снял бескозырку и перекрестился. Поручик лежал оскалив зубы. Открытые глаза стекленели. Я отослал тело в батарею. Осталось двенадцать. Трое офицеров. Два выздоравливают. Один очень тяжелый. Шестеро добровольцев. Портупей-юнкер Сергиевского артиллерийского училища Михаил Савченко, кадет князь Владимир Ордынский, Николай Сафронов, Василий Шеншин, Михаил Дитмар, Сергей Гаврилов. Два фейерверкера старой армии -- Александр Верещук и Павел Бураков. Один пленный красноармеец. В той же теплушке фельдшер и я.
...Пузатая екатерининская платформа постукивает уверенно и спокойно. Больные улеглись на уголь. Подложили под голову истрепанные английские мешки. Щурятся от солнца. Совсем жарко сегодня. Все теперь спокойны...
Я тоже сегодня могу спокойно лежать и думать. Давно уже так не было. Собственно, и я нездоров. Хриплю. Говорю с трудом. Миша Дитмар волновался за меня. Решил, что дифтерит. Оказалась простая ангина. Только все-таки в горле свирепая резь, мысли путаются, и невозможно заснуть.
Бегут по небу черные проволоки. Оседают. Опять взлетают из-за борта. Из горного леса пахнет прелыми листьями. Клубы пара цепляются за кусты. Кружится голова от солнца. Весна. На грабах зеленых пух. В оврагах грязный, умирающий снег. Поляны белые от цветов. Должно быть, анемоны. Коричневыми бесстрашными комочками перелетают через поезд какие-то птицы.
Все не для нас. Нам война, тиф и смерть. Катится железное колесо. Давит одного за другим. Никому не остановить его. Не изменить пути. Раньше, позже -- все равно конец. Или надо бежать.
Легла на глаза золотая сетка. Искрится, дрожит. Просвечивает голубой огонь. Койка трясется. Пропеллеры ревут вовсю. Кроме них, ничего не слышно. Не боли так горло, все было бы хорошо. Летим в страну, где совсем не нужно воевать. Вечер. Реки розовые. По топазовым полям бежит крылатая тень. Надо крикнуть Васе, чтобы он застегнул ворот. Простудится.
-- Господин поручик, вы спите?
-- Спал.
-- Сейчас приедем. Уже море видно.
-- Зря вы меня разбудили. Далеко.
Между гор кусочек поблекшего залива. Солнца больше нет. Не разберешь, где небо, где вода.
-- Вот оно, как выглядит, а я думал синее и всегда волны...
-- А ты что, Бураков, в первый раз?
-- Понятно, в первый -- я же воронежский. Не начнись война -- не то что моря, ни черта бы не увидел...
Приехать-то мы приехали, но не знаю, что будет дальше. Платформу велено освободить. Поручика Шестакова и Васю мы положили на дебаркадер. Остальные сидят, прислонившись к стене. Все забито, везде валяются больные...
Тринадцатое марта.
Над сонным морем белесый, прозрачный туман. Еще ни разу не было такого теплого утра. Можно наконец дать вшам последний и решительный бой. Надеваю летние галифе и гимнастерку прямо на голое тело. Пока буду у больных, жена рабочего выварит и суконный френч, и белье. В палаточном костюме и в шинели не холодно и легко идти.
Вот это называется номер...
Наша халупка совсем на отлете. Кругом сады, и все там было спокойно, а на улицах делается черт знает что. Красная конница уже взяла станцию Туннельную.
Город гудит, грохочет, стонет. Возвращаться поздно. Иду на вокзал. Скорость похоронная. На улицах пешие и конные реки. Больше всего казаков. Тысячи, десятки тысяч. Части, толпы, одиночные люди. Не то отстали от своих, не то сбежали.
Костлявые, лохматые верблюды осторожно переставляют мягкие лапы. Важные, спокойные животные. Ни до кого им дела нет. Идут один за другим, глухо звеня потемневшими колокольчиками. Головы высоко подняты. На ворохах разноцветных узлов скуластые желтые женщины с детьми на руках. Калмыцкий обоз.
Опасливо бредут по тротуарам городские бабы со свитками казенной желтой кожи. Рыжий бородатый капитан тащит тюк английских брюк с леями. Тяжело ему. На покрасневшем лице капельки пота. Тыкаются из стороны в сторону бесхозные лошади. Остались одни среди незнакомых людей и не знают, что делать.
Пулеметная очередь со стороны пристаней. Высоко. Люди и голов не поднимают. Колонна зеленых грузовиков. На радиаторах английские вымпелы. Настойчиво и злобно трубят. Трясутся, обдавая толпу бензиновой гарью. Розовый молодой майор, с только что выбритым подбородком, старательно крутит ручку киноаппарата. Все туда попадет -- донцы с погонами и без погон, и калмыцкие верблюды, и капитан с брюками. Занимательный будет фильм. "The last day of white Novorossiysk"{1}.
Уже два часа иду, а до вокзала еще не близко. Чем дальше, тем труднее. Казачьи лошади мешают. Сбились вдоль набережной в табун. Жадно смотрят вниз на голубую блестящую воду. Вытягивают морды.
Опять татаканье и пули над головой. Толпа затихает. Некоторые беспокойно смотрят вверх.
Должно быть, на станции раздают обмундирование. Охапками тащат слежавшиеся френчи, шинели с бронзовыми пуговицами, серые одеяла. Офицеры, солдаты, казаки, женщины. Седая маленькая старушка в сбившемся на сторону платке пытается унести штуку английского зеленого сукна. Ей цены нет по нынешним временам, этой штуке. Только старушка не донесет. Совсем выбилась из сил.
Последние лужицы тумана в низинах испарились. Горы стали близкими. В голубой воде дрожит слепящий солнечный столб. У пристаней курятся пароходные трубы. На внешнем рейде серый спокойный броненосец.
Корабль Его Величества "Emperor of India"{2}.
-- Господин поручик... а мы уже боялись...
-- Тут пакгаузы разбирают, бери, сколько хочешь.
-- Я вам шинель выбрал, а то у вас плохая.
-- Обмундирования прямо до черта.
-- Да ну его, обмундирование... я вот пойду насчет парохода, а вы не смейте никуда расходиться. Потом не соберешь.
Где его искать, этот пароход, да и придет ли...
Кажется, начинает везти. Пока на пристани почти никого нет. Один эпидемический лазарет. Доктора, сестры, человек сорок больных. Скоро должен подойти "Тигр". Нахожу старшего врача.
-- Сколько у вас?
-- Пятнадцать.
-- Ладно, тащите их сюда. Только не опаздывайте. Не то вас затрут.
-- Боже мой... они еще и вещей не сложили. Сидят и пьют молоко.
-- Скорее... да выплесните вы его... хотя стойте... перелейте в кувшин, возьмем с собой... и живо, господа, живо.
Четверо лежачих, а носильщиков трое. Фельдшер, Ордынский и я. Нечего делать -- в первую очередь поручика Шестакова. "Папаша", его ученик и красноармеец останутся пока в теплушке. Обещаю вернуться за ними через полчаса. До пристани около версты. Надо бы идти, как можно скорее, но невозможно. У юнкера Савченко распухли ноги, Дитмар от слабости задыхается, да и остальные немногим лучше.
Вероятно, на вокзале уже узнали о приходе "Тигра".
Из всех поездов повылезали больные. Идут через силу. Красные завалившиеся глаза, почерневшие губы. Руки точно из грязного воска. Медленно бредут вдоль составов. Цепляются за вагоны. Падают. Отдышавшись, кое-как поднимаются. Опять идут. Пехотный юнкер ползет на четвереньках. Растрепанная бедная дама ведет под руку полуодетого капитана. Он качается. То и дело валится на землю. Дама поднимает, уговаривает, плачет.
-- Ну, родной мой... дорогой... близко ведь... совсем близко... обопрись о меня.
Через несколько шагов капитан опять валится. Глаза закрыты. Дама громко рыдает.
Дальше... дальше... все равно не можем помочь.
На путях разорванные мешки с медикаментами, кучи перевязочных пакетов. Красные резиновые грелки. Длинные ножницы. Ящичек от микроскопа. Телефонные аппараты.
Савченко идет понурый и бледный. Кажется, и про ноги забыл. Волнуется. Страшно смотреть, прямо страшно. Все было, и ничего мы не видели. Лавочка проклятая... Правда, ну как тут воевать.
На лесенке вагона солдат-корниловец. Ноги забинтованы. На щеках мокрые дорожки.
-- Голубчики, возьмите с собой... до смерти буду Бога молить... два года воевал, а теперь бросают... Господи... возьмите!
У Миши Дитмара дергаются губы. Дальше. Б-у-ум... б-у-ум... В железную бочку бьют. Воздух раскатисто ревет. В горах перекатывается эхо. Четырнадцать дюймов. Сорок пудов.
Б-у-ум... б-у-ум... Из носовой башни "Императора Индии" желтые молнии. Большевики близко.
Перешли улицу. Зеленая гудящая толпа. Тесно, как в церкви на Пасху. Вот и пристань. Два офицера с винтовками.
-- Ваш пропуск!
-- Видите, у меня больные.
-- Все равно, потрудитесь предъявить.
-- Хорошо, сейчас.
Отвожу мою команду в сторону. Кто-то напутал. О пропусках и речи не было. Что же делать? Спорить бесполезно. До коменданта хороших две версты. Да и больных нельзя оставить. Была не была... Бланки с батарейной печатью у меня есть. Чернильный карандаш тоже есть. Готово.
-- Савченко, рука не дрожит?
-- Никак нет, только, как же...
-- Разговоры после. Подписывайте за коменданта. Дитмар, вы за адъютанта. Так...
Гуськом продираемся обратно к караулу. Опускаем носилки на мостовую.
-- Вот, пожалуйста. Был далеко запрятан...
* * *
Прекрасны вы, брега Тавриды,
Когда вас видишь с корабля...
А.С. Пушкин
Стоим на якоре против Феодосии. Город забит. Больных не принимают. Пойдем не то в Ялту, не то в Керчь.
Мише Дитмару, петроградскому гимназисту, хочется в Ялту. Там бабушка и у бабушки шесть домов. Белье, значит, можно будет переменить.
Другому Мише -- юнкеру-сергиевцу -- все равно. Пускай везут, куда хотят. Ночью был без сознания. Чудилось, что кругом большевики и пароход горит. Кричал, хотел бежать...
В трюме желтые сумерки. Вонючая парная жара. Вокруг лампочек туманные круги. Внизу вшивое людское месиво. Отросшие грязные ногти, патлатые головы, исхудавшие руки. Лежат, сидят на полу, бродят по проходам, цепляясь за стены и поручни. Ночью поручик-пехотинец сорвался в нижний трюм. Разбился насмерть. Уже похоронили. Обернули полотном, бросили в море. Комендантская команда дала залп.
К моим больным присоединилось еще пять солдат-артиллеристов. Все-таки вместе легче. Четверо полуздоровые. Ходят. У одного после сыпняка распухли ступни. Высокий, сгорбившийся от болезни гимназист. Едва выжил. Десять дней без памяти. Санитары, как водится, обобрали. Босой. От рубахи остались грязные лоскутья. Рваные зеленые штаны на голое тело. Когда нужно в уборную, ползет на четвереньках по захарканному полу. Лазаретная прислуга вся осталась в Новороссийске.
Устроил сбор в пользу раздетого. Нашлись старые ботинки и фуражка. Калмык-ездовой вынул из толстого мешка коричневые колониальные трусики. Улыбнулся.
-- На! Моя много имеет.
...Из гавани вынеслись два длинных миноносца. Прошли мимо нас, развели волну. Медленно прижались к бортам "Императора". Темнеет. На палубах вспыхнули электрические гирлянды.
Странное дело -- море давно успокоилось, а "Тигр" все качается. Палуба уходит из-под ног. Не могу стоять.
-- Господин поручик... что с вами?
Нет, пароход ни при чем. Это я качаюсь. Лампочки надоедливо режут глаза. Надо пойти в трюм отдохнуть.
-- Что, доктор, тиф?
-- Самый настоящий... Вы же видите, какая сыпь. Ну ничего, поручик, организм молодой, выдержите. Кажется, у вас тут свои люди. Поухаживают.
Должно быть, зараженная вошь укусила меня, когда вез больных в Новороссийск. Как раз по времени выходит. Слава Богу, что не раньше. Попался бы большевикам. Да и не я один.
В Керчи устроил больных в лазарет, остался с ними ночевать. Деваться было некуда, и сильно болела голова. Утром с трудом встал.
Ничего не поделаешь, приходится болеть.
Какое-то училище. Актовый зал. Длинный, светлый. Окна выходят в сад. На стенах цветные таблицы. Одежда и вооружение римских воинов. Нас, больных, человек полтораста. Все новороссийские. Лежим прямо на полу. Кроватей нет, и вообще ничего нет. Ни одеял, ни кухни, ни санитаров. Паркет загажен. У некоторых дизентерия. Ослабели, не могут встать. Хорошо, что у меня почти пропало обоняние. Иногда только чувствую. Васю Шеншина от вони мутит.
-- Ну что, наседка, хлопотала, хлопотала да и сама свалилась?
Надо мной наклонилась молоденькая докторша. Слушает сердце. Белый халат, белый чепчик. На груди приколот букетик подснежников. Каждое утро приходит в актовый зал. Не морщится -- не то, что наша палатная сестра, завитая девица с лакированными ногтями. Осмотрит одного, другого, потом сама открывает окна. Волнами идет свежий мартовский воздух, и сразу легче дышится. Кружится голова. Слышно, как в саду на разные голоса поют дрозды.
Опять докторша ко мне.
-- Лежите, поручик, лежите. Надо еще вашему молодому человеку легкие посмотреть.
Присела на разостланную шинель Коли Сафронова. У него вдруг румянец. И уши покраснели. -- Доктор... извините... извините... в ней вши.
-- Знаю, голубчик... Уже переболела. Расстегнитесь...
...Завтра утром нас куда-то отправят по железной дороге. Теперь все равно. Пусть делают, что хотят. Только, чтобы не кричали и не трясли.
-- Сюда камфара и следите за ним, сестра. Пульс совсем плохой.
Так это они обо мне... Неужели умираю... Ничего не болит, только в груди пустота и очень холодно ногам.
Тяжелая шершавая рука гладит меня по голове. Открываю глаза. Где-то видел эти красные веки. Всыпали в рот порошок. Надо глотать. Шершавая рука по-прежнему на лбу. Становится легко и спокойно. Теперь понимаю. Это Миша Дитмар сидит, а это гимназист Гаврилов перевесился через спинку скамейки. Голоса звучат еле слышно, но я все разбираю.
-- Господин поручик... господин поручик... вам надо только до утра дожить, а потом уже не умрете... Выпейте еще, ради Бога, выпейте.
Опять серый туман.
Поперек вагона солнечная перегородка. Дрожат светящиеся пылинки. От слабости трудно поднять голову, но на душе хорошо. Чувствую, что тиф кончился. Добровольцы обсели меня с трех сторон. Лица довольные.
-- Разве это было вчера?
-- Ну да, вчера...
-- Теперь уже можно сказать -- вы чуть не умерли. Ужасно за вас боялись. Сестра целую ночь сидела. Наверное, ничего не помните? Ну, слава Богу, слава Богу...
"Летучка имени генерала Витковского"{3} второй день стоит на станции Симферополь. Окна открыты. Не холодно, хотя на мне по-прежнему новороссийское одеяние. Летние галифе и гимнастерка на голое тело. В чем сел на пароход, в том и остался.
День тихий. В городе трезвонят колокола. На столике, покрытом газетой, стоят в два ряда крохотные желтые бабы с белыми сахарными головами. Между ними горка разноцветных яиц. Пасха. Вместо морковного чая пили настоящий кофей с консервированным молоком. Вообще, мы сегодня всем довольны -- и сестрами, и погодой, и самими собой. Одно только грустно -- Мишу Савченко сняли с поезда и отправили умирать в лазарет. Уже был без сознания.
Вечереет. За окнами бегут сады, усыпанные зеленым пухом. Проносятся розовые облака миндаля. Кое-где и черешни начали распускаться.
Я лежу на верхней полке. Напротив Миша Дитмар. Исхудавший, желтый, но тихорадостный. Третьего дня ему стало лучше. Теперь едем в Севастополь, и, значит, все наладится. Даже перекрестился, когда санитар сказал, куда. Миша не стесняется креститься...
Монотонно погромыхивают колеса. Горы из фиолетовых стали лиловыми, потом совсем пропали в темноте. Уже ночь, но окон не закрываем. Совсем тепло. Пахнет цветущими садами. В вагоне тишина и полумрак. Пламя свечки в фонаре дрожит и мечется от весеннего ветра.
Судьба, все судьба... На этот раз уцелели. Не все, правда. Савченко уже, вероятно, нет в живых.
Приехали в Севастополь, и стало страшно. До сих пор не знаем, погрузилась ли батарея. Дивизия здесь. Значит и наши должны быть тут... если не остались на пристанях.
Послал на разведку Сергея Гаврилова. Самый здоровый из всей команды.
Нужно, чтобы нас, как можно скорее, взяли из поезда. Иначе попадем в госпиталь, а об этом после Керчи и думать не хочется.
* * *
...Командир отправил нас поправляться в немецкую колонию верстах в тридцати от Кара-Наймана. Доктор больше никому не нужен. Если станет хуже -- земская больница в двух верстах.
Батарея платит за каждого больного двести пятьдесят рублей в день. Совсем немного по крымским ценам -- три номера газеты. Немцы кормят так, что даже Юра Горичев и тот до конца не съедает своей порции. Молоко целыми днями кувшинами, масло, чуть не по полфунта, копченая свинина, вареники с творогом. В Севастополе министры хуже едят.
Колония маленькая -- одиннадцать дворов. Военных -- кроме нас, никого, и в ближайших деревнях тоже пусто. На меня возложены обязанности коменданта. Они очень просты. Редко, редко приходится нарядить подводу для проезжающих господ офицеров.
В Кара-Наймане мой приятель, штабс-капитан Воронихин, сказал на прощание:
-- Ну, советую поменьше думать об умных вещах и побольше лежать на солнце. Живите, как растения, и благо вам будет...
Вспоминаю этот разговор, когда мы всей компанией ловим в степи ежей. Больше всего их вокруг брошенного помещичьего сада. Идем гулять, каждый раз находим трех-четырех. Иногда попадаются и еженята. Удирают, быстро семеня короткими лапками. Тронешь сапогом, свертываются в колючие шарики. Шесть штук поселили в пустом сарае. Называется ежовой фермой. Хотим приручить, но пока что не выходит. Только молоко пьют охотно. Смотрим на ежей и друг на друга, смеемся. Будь это на людях, постеснялись бы впадать в детство. И господин капитан, и господа вольноопределяющиеся, и фейерверкеры императорской армии Бураков и Верещук. А здесь, в пятнадцати верстах от начальства, среди степи и после двух тифов нет никакой охоты изображать серьезность.
...В здешних краях много дроф. Пасутся в степи косяками штук по пятнадцать-двадцать. Хитроумные птицы. Идет татарин или телега едет -- ничего. Подпускают шагов на двести. Людей в военном тоже не боятся. Эти не стреляют. Зато, если появится барин в зеленой шляпе, да еще с собакой -- на полверсты не подойдет. Наша арба благонадежная. Толмачев, Патронов и я. На козлах татарин в черной бараньей шапке. Водит глазами по полю. Показывает кнутом. Одно стадо за другим. Не торопясь, бегут от дороги. Пшеница низкая, долго видно. Шеи держат одинаково. Точно плывут по зеленой воде...
У меня общее. Четвертушка тонкой серой бумаги. "Предъявители сего... по приказанию командира 1-го Армейского корпуса действительно командированы в гор. Севастополь в Артшколу для прохождения курсов, что подписью и приложением казенной печати удостоверяется". Начальник дивизии и начальник штаба. Теперь строгости. Раньше выдавал командир дивизиона от своего имени.
Перед моей фамилией аккуратная подчистка. В управлении бригады как раз получен приказ о производстве в капитаны. Поздравили и вытерли "штабс". В один месяц два чина. Предыдущий выслужил давно, но вовремя забыли представить. Не до того было. Погон с четырьмя звездочками так и не успел купить.
В Симферополе еще раз контроль. На станции Макензевы Горы опять. Подпоручик Толмачев доволен.
-- Вот это порядок, а то, помните, в прошлом году... Катались, кто куда хотел. Действительно, было безобразие... Отчего вы смеетесь?
-- Так, дело прошлое... История одной командировки. Чего это вы покраснели? Не о вас же...
* * *
Михайловская батарея, третий каземат. Толмачев и Патронов в пятом.
Все одинаковые. Наружи крымское лето, от белых известковых скал банная жара. Блестит вода, блестят битые бутылки на набережной, мягкое пыльное шоссе и то блестит. Войдешь к нам -- подвальная прохлада, свет, как в старинной тюрьме. Стены больше сажени толщиной. Окна-амбразуры. Солнце мало когда добирается. Зато, только проснемся, видим открытое море. Прищурить глаза -- светлые прорези, точно три одинаковых картины на сером сукне. Красивее всего, когда небо ясное и ветер. По сине-зеленой равнине пенистые борозды. Иногда каждая амбразура по-своему. В одной -- фелюга под парусами, в другой -- длинный дымящийся миноносец.
В стены ввинчены тяжелые железные кольца. Они еще старше. Искусаны ржавчиной. Толмачев решил, не иначе как для преступников. На самом деле просто крепили канатами лафеты пушек, обстреливавших вход в гавань. В те времена они не были такие ручные, как теперь. Бухнет и поехала назад. Недаром в артиллерию брали самых сильных рекрутов.
Питаемся плохо. Мясо дважды в неделю. Все время чувствуешь желудок. Пустота. У многих на лекциях кружится голова. Мы почти все после тифа. Школьное начальство не виновато. Что ни делай, на казенный отпуск досыта не прокормить. Увеличить жалованье -- поднимутся цены.
Черный хлеб, чай без сахара, опротивевшие блинчики с капустой. Тонкие. Немножко смазаны кислым молоком.
Желающие офицеры тыловых управлений и учреждений по ночам подрабатывают в порту. Разгружают пароходы со снарядами. Это разрешено. Жены приносят еду. Говорят, одна встретила между вагонами высокого военного в черкеске. Спросила, как пройти к берегу. Разговорились.
-- Вот бьемся, бьемся, а кончится тем, что Врангель нас бросит...
Военный нагнулся, поцеловал руку.
-- Нет, сударыня, не бросит!
Узнала главнокомандующего. Расплакалась.
Кто учится, тому работать некогда. Когда смотрим на витрины гастрономических магазинов, ругаться хочется. И смешно и обидно. Все не для нас. Рождественские мальчики. "Молодые" иногда злятся всерьез.
-- Пожили бы так господа рабочие... Получают в десять раз больше, ничем не рискуют, и еще забастовки. Попробовали бы у красных...
Днем в классах и мастерских. Вечером у себя, в казематах. Опять таблицы стрельбы, задачи по артиллерии, знаменитые кривые, вычисленные французским генералом Персеном. Втянемся, легче будет. Пока едва остается время, чтобы выкупаться. Вода в бухте теплая, как подогретое вино. Прыгнешь с парапета за батареей, и сразу заботы прочь...
* * *
Вечер двадцатого июня. На приморском бульваре концерт. В белой раковине, обведенной слепящей каемкой лампочек, зеленые френчи музыкантов.
Adagio lamentozo. Последняя часть шестой симфонии Чайковского. Послушные скрипачи, прижавшись щеками к колодкам, длинными истовыми взмахами оплакивают неудавшуюся жизнь. Все разом бархатно вздыхают валторны. Примирились. Все равно не помочь. Судьба. Двери отворяются. Тихо гудят контрабасы. Идет смерть.
Юнкер Казаков стоит, наклонив голову. Из-за воротника гимнастерки поднялась белая, необгоревшая кожа. Левой рукой оперся на спинку скамейки. Линко старательно следит за печально кивающей палочкой дирижера. Поглядывает на программу.
Скрипки чуть слышно всхлипнули. Кончилось. Юнкера зааплодировали не сразу. Вдруг только пауза. Господин во фраке неторопливобернулся. Площадка оглушительно затрещала. Вольноопределяющийся гусар в краповых чакчирах, прикрыв рот, рявкнул себе под ноги:
-- Браво Сла-атин!{4}
В первых рядах вырвались женские голоса.
Идем на берег. Надо размять ноги -- программа по случаю бенефиса длинная, во втором отделении поет Собинов, а на сидячие места ни у сергиевцев, ни у меня денег не хватило.
От моря теплая сырость. Разогревшиеся за день кипарисы терпко пахнут смолой. На серебристом небе пушистая чернь морских сосен. В аллее красные огоньки папирос то останавливаются, то чертят короткие быстрые дуги. Платья проплывают неопределимой формы пятнами. Говор. Сдержанный офицерский смех. Друг друга не видим. Одни голоса.
-- Так вот, господа, -- нельзя нашему брату музыку слушать. Развращающе действует...
-- То есть, почему развращающе?
-- Перестает хотеться воевать.
-- Вздор, Казаков... музыка -- музыкой, война -- войной.
-- У кого как... говорят, когда были в Киеве, один вольнопер из-за этого застрелился. Приехал с фронта, пошел на "Сказки Гофмана", а ночью хлоп... Оставил записку -- воевать больше не могу, быть дезертиром не желаю.
-- Кто-нибудь сочинил для чувствительности... Теперь таких людей нет.
-- Уверяю тебя, правда.
-- Тогда, значит, больной!
-- А ты думаешь, мы все очень здоровые? Один у другого не замечаем...
Электрическая каемка вокруг белой раковины опять горит. Линко, терпеливо скучавший во время симфонии, довольно улыбается. Никогда не слышал Собинова.
Все благо: бдения и сна
Приходит час определенный,
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход...
Жаль, без грима. Пожилой человек со складками вокруг рта. На висках заливы. В лейб-гвардии Сводно-конном полку сын-корнет. Юрий Леонидович{5}. Тоже старше Ленского.
В прошлом году "Вертера" было грустно слушать. Тусклый, стареющий. Сегодня, как до войны. Только не смотреть на эстраду.
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет мир меня...
Идем ко входу на Нахимовскую площадь... Похрустывает гравий. Звякают юнкерские шпоры.
-- Господин капитан, скажите по совести -- разве не развращает? Либо рассказ Лоэнгрина, либо война...
-- Вам, Казаков, когда надо явиться в училище?
-- Не позже часу.
-- Значит, вагон времени... Переедем на ту сторону -- выкупаемся. У нас отличное место около Михайловской батареи.
Пришлось нанять ялик. Катеров уже нет. Перевозчик не торопится. Поскрипывают уключины, мерно опускаются весла. Черная вода при каждом ударе вспыхивает бледными огоньками. Казаков опустил в море руку. За ней тоже бежит светящийся след.
С добровольцами-матросами встречаюсь мало. Часто слышу разговоры о них. В плохую погоду жалеют, особенно те, кто боится морской болезни. Сиди все время на корабле. Наверное, в кубриках повернуться негде. Насандаливай разные рукоятки, мой палубу. И самое главное, качка. Не служба, а даже и не сказать что. Должно быть, оттого старые матросы и стали такой сволочью.
Когда на солнце градусов сорок пять тепла, а гавань, как пруд, говорят иначе. На суше жарятся в толстых суконных френчах. Летнего обмундирования мало. Завидуют полуголым и босым.
-- Какая же это, к чертовой матери, война... Полная безопасность, жратва на ять, с утра до вечера солнечные ванны... Плавучая санатория -- стоит на ряжки посмотреть.
-- Ловчильня... Там, кроме офицеров, и моряков-то настоящих нет. Знаю великолепно... Возьми -- наши киевляне-реалисты... Целая компашка... В прошлом году служили в канцелярии, а надоело воевать -- айда на броненосец. Кочевники... У одного брат -- пехотный поручик. Теперь кочегаром... Выдал он себя за унтера -- только чтобы приняли. Документы порвал. Тоже тип...
Всякий раз, как сухопутные добровольцы начинают при мне ругать морских, всегда вступаюсь за босоногих и полуголых. "Ловчилы" на кораблях есть, но пусть мне скажут, где их нет. Раз война, значит и уклонение от фронта. Людей не переделать.
На счет удобств и безопасности тоже не мешает потише. Особенно на миноносцах и мелких судах тяжело. Убитые, утонувшие, изувеченные, обваренные паром. Зимой в Азовском море недалеко от Геническа затерло две канонерки и ледокол. Четыре месяца в стальных коробках среди льдов. Ни угля, ни хорошей пресной воды. С берега обстреливали бронепоезда. Как погода получше -- аэропланный налет. Несколько человек сошло с ума.
Дредноут "Генерал Алексеев" выходит в море редко. Не хватает угля для его огромных машин. Команде воевать почти не приходится, но севастопольцы должны быть ей благодарны.
Двадцать первого июня, только отслужили благодарственный молебен по случаю победы над Жлобой{6} , загорелись передаточныеартиллерийские склады в Килен-Бухте. Рядом стояли океанские пароходы, груженые снарядами. "Citta di Veneria" и "Саратов". Взорвись они, разрушило бы целые кварталы.
Видел, как охотники с "Алексеева" отводили транспорты на буксире. Грохочущая туча, стальной град и на кипящей воде бесстрашные хлопотливые суденышки.
Без флота Крым -- местное предприятие. Не то бутылка, не то мышеловка. Благодаря эскадре существует южный фронт -- от Одессы до границы Грузии. Большевики не смеют оголить Кавказа. Должны держать резервы по побережью двух морей. Где захотим, там и высадимся.
Списать на берег учащихся и пехотных офицеров -- Черноморский флот кончится. Не пленными же пополнять команды. Кадровых матросов мало. Либо у красных, либо перебиты.
Кой-кого из морских добровольцев, "юнкеров флота", я все-таки знаю. Человек четырех. Один был гусаром, потом перешел в инженерную роту, оттуда -- на дредноут. Кажется, ловчащийся. Двое служат на подводной лодке. Со второго класса гимназии решили идти в Гардемаринские классы. Еще в мирное время. Любят море и качки не боятся. Четвертого, артиллериста с миноносца, не понять. Похоже на то, что вообще не хочет воевать. Не трус, но надоело.
Работают все много. Переделать гимназиста или студента в матроса гораздо труднее, чем в солдата. Школы, команды, курсы, классы. Сложное существо военный корабль, а люди все новые. Морским офицерам отдыхать некогда. "Всевоенморобуч".
Поругивают еще моряков за то, что они, мол, важничают. Это правда. Одни слегка, другие больше. Вплоть до наклонности не замечать на улицах офицеров в маленьких чинах. Конечно, не "своих", флотских. Тем отдают честь старательно.
Многое делается по традиции. "Дерут нос" тоже по старому обычаю. Всегда настоящие матросы считали себя рангом выше солдат. Теперь-то разницы нет. Остается традиция, и она очень не нравится сухопутным.
Есть одно место, где армейцы и юнкера флота друг на друга не косятся. И об умных вещах там не говорят.
От Михайловской батареи повернуть на север, пройти мимо взорванных пушек, подняться на поросший тощей травой холм. Оттуда уже видно. Знаменитый Учкуевский пляж.
От сергиевцев, из их укрепления, еще ближе. Особенно через капонир северного фаса. Каменная обшивка рва кое-где обвалилась. Можно вскарабкаться. Это называется самотеком. Если преподаватель скучный, а переклички делать не любит, обязательно нескольких юнкеров на лекции не хватает. Купаются.
Бывает и так, что кто-нибудь из отделенных офицеров возьмет и явится на берег в казенное время. Как раз, когда занятия. Выход один -- скорее в море и подальше от берега. Ходят на пляж и официально -- строем с офицером и трубачом. Очень скучная история. Команду всегда уводят в самый дальний конец, где публики нет.
В черте города строгости. Женщинам полагается купаться не иначе, как в костюмах. Полиция следит.
Учкуевка бесхозяйная. Раньше была в ведении крепостной артиллерии и штатских обоего пола туда вообще не пускали. Теперь от одиннадцатидюймовок остались одни стальные пеньки и неизвестно, кто должен наводить порядок. Он, собственно, и не нарушается, но иностранные матросы в немалом удивлении. По вечерам приезжают со стационеров{7} на шлюпках. Медленно крейсируют вдоль берега.
До обеда ничего особенного. Купаются больше "настоящие" дамы. Скучные длинные рубашки из плотной материи. Мужчины без костюмов, но в приличном отдалении.
Ближе к вечеру, когда у военных нет занятий, съезжаются из Севастополя "ненастоящие". Весело и уверенно раздеваются, где придется. Деловито свивают чулки. Купальные костюмы произвольного образца. От заграничных цветных трико с вышитыми кошками и птицами до полотенца вокруг бедер. На некоторых совсем ничего.
Солнцу помогает горячий рассыпчатый песок. Белой кожи мало. У трех школьных солдат, вернувшихся из лазарета, да и то их спины уже ярко-розовые. Еще немного полежат -- спать не будут. Больше всего одноцветно-коричневых. У бронзового поручика-авиатора между лопатками африканская чернота. Линко в мае обжегся и не может избавиться от пятен. Прозвали немытым леопардом.
Вперемешку с людьми свертки одежды. Мятые френчи, брюки с леями, матросские тельники, казенные подштанники с длинными завязками. Дамские платья сложены аккуратными квадратами. Внутри белье. Сверху туфли, начиненные мягкими роликами чулок.
Ветер спал, но море еще не успокоилось. После каждого вала на берегу белый пузырчатый след. Не успеет пропасть и опять по укатанному песку бесшумно и неожиданно далеко взбегает последыш разбившейся волны. В мятущейся воде загорелые руки. Моряки дальше всех. Головы, как черные мячики. Сухопутные поближе к берегу. Визг, крик, кого-то топят, схватив за плечи.
Пока в форме -- все взрослые. Голяком -- кто как.
...Курс кончился. Испытания все в один день. Утром в мастерских материальная часть. Потом на берегу бухты -- упражнения с приборами. После обеда собрались в классе. Сдали тактику. Последним самый сложный курс -- артиллерия с практическими задачами по стрельбе. Доски вынесли в сад. Поставили полукругом. За столом -- начальник школы и комиссия. По черным полям бегали солнечные зайчики. Мешали писать.
-- Благодарю вас, капитан. Достаточно!
Поклонился, щелкнул, как водится, шпорами. На следующий день выдали удостоверение. Перед отъездом на фронт пошел проститьсяс руководителями. Предложили остаться еще на месяц. Ставка считает, что в каждой бригаде должны быть офицеры, знающие стрельбу при помощи аэропланов. Открывается специальный курс. Практические полеты в авиационной школе. Если я здоров, советуют возбудить ходатайство.
Подпоручики Толмачев и Патронов тоже выдержали свои экзамены. Послал с ними рапорт командиру. По почте дольше и неверное дело. Через два дня получил телеграмму: "Разрешаю". Помечена: "Действующая Армия".
Полный газ. Пропеллер ревет. Больше нет толчков. Летим. На земле мчатся тополя и серые коробки домов. Замедляют бег. Уменьшаются. Старый учебный Моран-Парасоль понемногу набирает высоту.
Мир расплющился. Крыши красными прямоугольниками, кругом зеленые кружки деревьев. Вместо стогов желтые кляксы, обведенные серой натоптанной каймой. Мы не движемся. Висим на месте. За прозрачным целлулоидным козырьком ветра нет. Высунешься -- ураган. Сразу слезы на глазах. Внизу медленно разматывается цветная, понятная карта. Наползло море. Нарисовано ультрамарином. Поля водорослей обозначены зелеными пятнами. Опять надвигается земля. По сторонам извилистой речки обозначена деревня. Паутина тропинок. Желтые кружки. Аккуратно оттененные гряды.
Рев оборвался. Малый газ. Звенят тендеры. Катимся с горы. В ушах свист. Летчик обернулся. Улыбается.
-- Ну, как?
-- Отлично.
-- Тогда поехали наверх.
Опять ураган. Хвост опустился. Карта разрастается. Масштаб мельче. Шоссе белой ниточкой. За невидимым автомобилем стелется пыльный след. В голубой бухте палубы детских корабликов. Поля двинулись в обратную сторону. Курс на север. На горизонте осколок стекла -- Евпаторийское озеро. Города не видно. Прикрыт горой. Больше не поднимаемся. Летчик поднял руку. Махнул два раза. Две тысячи метров. Иногда бывает виден Перекоп. Сегодня нет. Бледно-сапфировая дымка. И осевший Чатырдаг тоже из сапфира. Все внизу. Кругом сверкающий воздух и ветер, какого не бывает на земле.
Мне приказано с боевой высоты нанести на карту окопы в долине речки Качи. Осторожно развернул верстовку, наклеенную на коленкор. Нашел. Острым карандашом вычерчиваю мелкие зигзаги. Смотрю внимательно. Думаю не о них. Маленькое наше государство. На земле незаметно, в воздухе жуть. Из конца в конец часа три на быстроходной машине. Дальше красные. До самого Ледовитого океана.
После рева шелест. Тендеры звенят. Мы на месте. Земля на нас. Фабричная труба вытягивается. Как раз навстречу. Целится в аэроплан. Бегут перевернутые тополя. Мотор недовольно фыркает. Люди на дороге. Ноги срезаны, но все равно люди. Баба в белом платке и солдат. Уплыли. Спрятались за пригорок.
Толчок. Еще толчок. Едем по полю. Летчик рулит к ангарам. Подбежали школьные солдаты. Рты открыты. Что-то кричат. Не слышу. С непривычки после скачка в два километра -- глухота.
Старший инструктор показывает мастерские. Окна открыты, но все-таки жарко. Мотористы работают в парусиновых костюмах, надетых прямо на голое тело. Аэропланный лак пахнет грушами. На огромных столах разложены пружины, клапаны, валы. Стальной звон. Внимательные лица. Мальчик лет пятнадцати оттирает суконкой закопченный цилиндр.
Вышли на воздух покурить.
-- Видели наших молодцов? Почти все политехники... Сами знаете -- студенты теперь надежная публика. В нашем деле главное. Иначе не усмотришь. Щепотку песку в клапан, либо проколоть изоляцию и готово. Или вот еще способ... В семнадцатом году товарищи в отрядах специализировались на подпиливании тросов. Понимаете, чтобы офицерье не летало и не мешало мириться... Сколько таких случаев было. На земле, при осмотре, не заметят -- в голову не приходило. Потом крылья складываются, и машина вдребезги...
Часть вторая
Опять в тылу. Колония Карлсруэ, обоз второго разряда, двенадцать верст от фронта. Моему орудию пришла очередь побыть в резерве, а орудийный начальник от пушки неотделим.
Люди довольны. Можно вымыться в бане, целую неделю спать, раздевшись догола, вставать, когда захочется. Только ездовым, как всегда, работы больше, чем номерам. Резерв или не резерв, а лошади должны быть накормлены и напоены вовремя. Два моих подпоручика откровенно блаженствуют. Костя Толмачев не лежал на кровати с тех пор, как выздоровел от тифа. Георгий Чехович даже не мог вспомнить, когда последний раз спал не на полу. Кажется, где-то в Орловской губернии осенью прошлого года. Они стоят вдвоем у богатого колониста. Хороший немец. Отлично кормит и не хочет брать денег. Даже молоко по утрам подается не снятое. Кроме того, у колониста четыре дочки. Три из них взрослые. Очень чистенькие на вид. Одеваются совсем как барышни. По вечерам, когда подоят коров, даже надевают чулки.
Солдаты разместились по трое. Тоже хвалят своих немцев.