Пыпин Александр Николаевич
Характеристики литературных мнений от двадцатых до пятидесятых годов

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

ХАРАКТЕРИСТИКИ ЛИТЕРАТУРНЫХЪ МНѢНІЙ ОТЪ ДВАДЦАТЫХЪ ДО ПЯТИДЕСЯТЫХЪ ГОДОВЪ.

Историческіе очерки *).

*) См. выше: май 233, сент. 301 стр.

III.
Проявленія скептицизма.

   Разсматривая эпоху отъ двадцатыхъ до пятидесятыхъ годовъ, и изслѣдуя въ ней элементы, приготовлявшіе къ современной намъ преобразовательной эпохѣ и потому предполагавшіе отрицаніе системы, построенной на оффиціальной народности, мы должны остановиться прежде всего на личности Чаадаева, которая въ этомъ отношеніи была однимъ изъ самыхъ любопытныхъ проявленій описываемой эпохи. До сихъ поръ личность Чаадаева оставалась въ общихъ понятіяхъ не вполнѣ ясною и стояла очень одиноко въ исторіи нашего умственнаго развитія, несмотря на все то, что было писано до сихъ поръ о Чаадаевѣ, и въ пользу его, и противъ него {Между прочимъ и у насъ (см. выше, іюль, 172 стр. и сент., 9 стр.) была помѣщена біографія П. Я. Чаадаева; печатая ее, какъ матеріалъ, сообщающій много новаго и интереснаго и вмѣстѣ ярко освѣтившій различныя стороны времени и личности, мы оговорили необходимость возвратиться къ исторической оцѣнкѣ личности Чаадаева, что и составляетъ содержаніе настоящей статьи.-- Ред.}. Въ самомъ дѣлѣ, откуда выросло это содержаніе, какимъ удивлено было русское общество въ извѣстномъ "философическомъ письмѣ"? Откуда развился тотъ неумолимый скептицизмъ относительно русской жизни, который нежданно высказался среди самодовольнаго общества и повлекъ за собой такія суровыя репрессаліи? Какъ явились несомнѣнные католическіе вкусы Чаадаева? Какое вліяніе оставилъ онъ, и оставилъ ли, въ нашей литературѣ и общественныхъ понятіяхъ? Рѣшать вполнѣ эти вопросы еще мудрено теперь, когда недостаетъ для этого самаго фактическаго матеріала, да и время еще очень къ намъ близко... Поэтому, мы имѣемъ въ виду только общую характеристику мнѣній Чаадаева и сочиненій его, которыя, за исключеніемъ "Письма", до сихъ поръ еще вовсе не были извѣстны на русскомъ языкѣ.
   Прежде всего, характеръ умственнаго движенія, развившагося въ описываемые годы, можетъ указать, что скептицизмъ Чаадаева относительно русской жизни и исторіи вовсе не былъ вещью случайной; не трудно увидѣть, что онъ стоитъ въ тѣсной родственной связи съ такъ-называемымъ "западнымъ" направленіемъ тридцатыхъ и сороковыхъ годовъ (хотя и не сливается съ нимъ), и естественно ожидать, что должны быть также и историческіе антецеденты, объясняющіе его собственное первое появленіе. Сколько бы мы ни отдали на долю личнаго ума, свѣтлой проницательности, открывающихъ новую мысль, новую точку зрѣнія, такія явленія въ умственной жизни не бываютъ вообще явленіями единичными, анекдотическими. Если Чаадаевъ находилъ вниманіе къ своимъ теоріямъ, если онъ произвелъ впечатлѣніе, имѣлъ своихъ защитниковъ и враговъ въ кругу лучшихъ умовъ того времени,-- о чемъ мы имѣемъ столько свидѣтельствъ,-- это значило, что въ его идеяхъ, какъ ни были они своеобразны, былъ общій историческій элементъ, который и связывалъ его съ теченіемъ развитія. И чѣмъ сильнѣе было впечатлѣніе, и ревность защитниковъ съ одной стороны, и вражда съ другой, тѣмъ больше силы надо признать за этимъ историческимъ элементомъ.
   Въ чемъ же состояла эта историческая связь, и какъ шло развитіе самого Чаадаева? Біографія Чаадаева, какъ мы сказали, еще имѣетъ много пробѣловъ, отчасти весьма существенныхъ {Въ дополненіе къ біографіи, составленной М. И. Жихаревымъ, мы сочли нелишнихъ собрать библіографическія указанія тѣхъ свѣдѣній о Чаадаевѣ, какія намъ встрѣчались въ литературѣ:
   1836. "Телескопъ", т. 34, No 15, стр. 275--810: "Философическія письма".
   1843. "La Russie en 1889", par le marquis de Custine. Seconde éd. 4, стр. 370--374.
   1813. Paul de Julvecourt, "Le faubourg St-Germain Moscovite. Lee Busses à Paris". 2 vol.
   1817. Haxthausen, "Studien über die innen Zustande etc. Russlands". Berlin 1817-- 1852. III, стр. 8.
   1863. Herzen, "Du dereloppement" etc., стр. 91--96, и затѣмъ отдѣльныя воспоминанія въ П. Зв., гдѣ перепечатано и "Письмо" Чаадаева (т. VI, 1861, стр. 111--162).
   1861. "Раутъ", Н. Сушкова, М., стр. 291, 295, 366.
   1866. "Моск. Вѣдом." No 16, 17 апрѣля (извѣщеніе о смерти Чаадаева).
   -- "Современникъ" No 7, отд. б, стр. 5 (некрологъ Чаадаева, г. Лонгянова).
   1858. "Московскій универс. благор. пансіонъ", Н. Сушкова, стр. 19, также въ Приложеніяхъ, стр. 18, стр. 26--29 (письмо Ч. къ кн. Вяземскому о книгѣ Гоголя "Выбр. мѣста" и пр., 1817).
   1860. Сочиненія Дениса Давыдова, ч. 3, стр. 112 (письмо Давыдова къ Пушкину о Ч.).
   1860. "Русскій Вѣстникъ", No 5, Соврем. Лѣтоп., стр. 21--25, замѣтка о предыдущемъ, г. Лонгинова.-- Тамъ же, No 18, Соврем. Лѣтоп., стр. 153.
   1860. "Tendances catholiques dans la société russe", par le P. J. Gagarin, въ Парижѣ и Наумбургѣ (изъ журнала Correspondant).
   1861. "Библіограф. Записки", No 1, стр. 1--18. Статья о Чаадаевѣ и нѣсколько его писемъ, между прочимъ письмо къ Жуковскому, отъ 21 мая 1851.
   1861. "Полн. Собр. Сочин. Хомякова", I, стр. 720--721.
   1862. "Oeuvres choisies de P. Tchadaief, publiées pour la première fois par le P. Gagarin". 208 стр.
   1862. "P. Вѣстн.", Al XI, стр. 119--160: Воспоминанія о И. Я. Ч., г. Лонги? нова (въ концѣ два французскія письма Ч. къ Шеллингу).
   1862. Записки Якушкина, стр. 51, 59--60.
   1863. "Р. Архивъ", стр. 871--873 (извѣстіе о парижскомъ изданіи).
   1865. "Р. Вѣстн.", августъ, стр. 547.
   1866. "Р. Архивъ", No 7, письмо Ч. къ кн. Вяземскому (то же, что у Сушкова, Моск. Унни. Панс.).
   1868. "Воспоминанія о Чаадаевѣ" Д. Свербеева (1856), въ "Р. Архивѣ", стр "76-1001.
   1868. "Эпизодъ изъ жизни Чаадаева (1820 годъ)", г. Лонгинова,-- тамъ же, стр. 1317 и 1328.
   1870. "Р. Архивъ", стр. 676--679 (въ ст. Свербеева о Герценѣ), стр. 1579 (въ зап. Якушина, о Мих. Чаадаевѣ).
   1870. "Р. Старина", т. I, стр. 162--165 (письмо Вигеля къ митр. Серафиму о статьѣ Чаадаева), стр. 291--293 (письмо митр. Серафима о томъ же къ графу Беикендорфу), стр. 606.
   1870. "Отеч. Записки", ноябрь, стр. 80--81 (въ статьѣ г. Скабичевскаго).
   1871. Богдановича, Ист. ц. Импер. Александра, V, 508--512.}.
   Такой пробѣлъ въ особенности представляетъ именно та пора его жизни, когда его взгляды впервые сложились въ опредѣленную религіозную философію, на которой онъ основывалъ и свою философію исторіи. Поэтому, и теперь остаются не вполнѣ ясны и вліянія, которыя дѣйствовали на него въ эту пору, и наконецъ опредѣлили его умственную физіономію.
   Историческая роль Чаадаева опредѣляется вообще тѣмъ, что онъ былъ однимъ изъ тѣхъ немногихъ уцѣлѣвшихъ дѣятелей въ литературѣ, развитіе которыхъ принадлежало десятымъ, двадцатымъ годамъ,-- времени наполеоновскихъ войнъ и либеральнаго движенія. Онъ былъ однимъ изъ тѣхъ звеньевъ, которыя связали ту эпоху съ эпохой тридцатыхъ годовъ, связали два направленія, два характера мысли, которыя въ сущности были мало похожи одно на другое. Извѣстно изъ его біографіи, что первое образованіе Чаадаева шло тѣмъ путемъ и въ тѣхъ размѣрахъ, какъ оно шло тогда, да и теперь, вообще у аристократической молодежи. Это было образованіе легкое, свѣтское; довершеніе этого образованія было уже его собственнымъ дѣломъ. Одаренный задатками сильнаго ума и пытливости, онъ очень рано вступилъ въ жизнь; очень рано началась для него и та пора, когда складываются впервые понятія и убѣжденія, и естественно, что, при живости ума, онъ долженъ былъ въ особенности увлекаться появившимися интересами и вмѣстѣ подпадать вліянію времени и общества. Эти время и общество были оригинальныя и исключительныя: Чаадаевъ юношей вступилъ въ армію въ тревожные и богатые впечатлѣніями годы отечественной войны и походовъ въ Европу, и это время положило вѣроятно первыя основы его дальнѣйшаго развитія. Здѣсь впервые должна была произвести на него могущественное впечатлѣніе европейская жизнь, которая дала ему, оставшійся навсегда, идеалъ. Здѣсь, въ этомъ времени имѣетъ свой корень и его религіозная философія. Можно сказать, что въ цѣломъ складѣ его образа мыслей остались характеристическія черты этого времени.
   Намъ не однажды случалось указывать, что въ тѣхъ новыхъ понятіяхъ, какія составлялись у людей Александровскаго времени, въ предметахъ нравственной и общественной философіи, было вообще много отвлеченнаго и идеалистическаго. Мысль не укладывалась въ строгую положительную форму, въ опредѣленное требованіе; напротивъ, всего чаще она оставалась на степени теоретическаго афоризма, идеальнаго стремленія -- потому, конечно, что самые идеалы были слишкомъ новы, что дѣйствительность слишкомъ мало на нихъ походила и, не давая имъ необходимой практической опоры, по неволѣ заставляла этихъ людей опять возвращаться въ идеаламъ и теоріямъ. Такъ было не съ однимъ либеральнымъ молодымъ поколѣніемъ двадцатыхъ годовъ. Тоже было и въ планахъ самой правительственной сферы. Начиная съ первыхъ лѣтъ и первыхъ замысловъ императора Александра до послѣдняго развитія тайныхъ обществъ, всѣ идеалы общественной реформы отличаются этимъ, слишкомъ теоретическимъ построеніемъ: таковъ "Лагарповъ планъ", таковъ проектъ Сперанскаго, таковы большей частью конституціонные и преобразовательные планы тайныхъ обществъ; таковы стремленія библейскія, масонскія. При всемъ различіи этихъ плановъ, въ нихъ проходитъ одна общая черта, -- ихъ нѣсколько странное, далекое отношеніе къ русской жизни; при всемъ стремленіи большей ихъ части служить благу народѣ, при несомнѣнно благородныхъ намѣреніяхъ многихъ личностей, -- во всемъ этомъ было что-то произвольное, неприлаженное. Люди, задававшіеся преобразовательными идеалами, слишкомъ легко удовлетворялись общими положеніями и готовыми рѣшеніями и, не отдавая себѣ яснаго отчета въ русской дѣйствительности, довольствовались однимъ общимъ представленіемъ о неудовлетворительности существующаго положенія вещей. Теоріи, которыя были тогда въ ходу, были въ особенности теоріи политическія, навѣянныя европейскими вліяніями, а также возбуждаемыя первыми инстинктивными стремленіями русской жизни: эти теоріи, чрезвычайно трудныя и сложныя въ сущности, въ тоже время были очень общедоступны, какъ будто поддавались нагляднымъ рѣшеніямъ.
   Реформаторы, изъ сферы правительства и изъ тайныхъ обществъ, одинаково легко брались за предметъ: подъ ихъ руками быстро создавались конституціонные планы, подкладка которыхъ заимствовалась готовая изъ европейскихъ политическихъ идей; въ то время не сомнѣвались обращаться въ подобныхъ случаяхъ прямо къ иностранцамъ, которые сами не находили въ этомъ ничего страннаго. Такъ, въ началѣ царствованія обращаются въ Бентаму съ вопросами о законодательствѣ; такъ Лагарпъ пишетъ свой планъ,-- и ими. Александръ негодуетъ даже, что Сперанскій его "обрусилъ" {См. Р. Арх. 1871, ст. Погодина о Сперанскомъ.}; такъ составляется тайное общество по программѣ Тугендбунда, и пишутся конституціи по англійскимъ и американскимъ образцамъ. Большая часть людей, возымѣвшихъ тогда политическіе интересы, получили ихъ подъ непосредственными впечатлѣніями европейской жизни и посредствомъ нагляднаго сличенія русской дѣйствительности съ цивилизаціей и свободой западныхъ народовъ. Такимъ образомъ, большинство приходило отсюда не къ изученію, а въ нравственному возбужденію, къ негодованію на существующее зло, и ихъ экзальтированное чувство тѣмъ легче вѣрило въ тѣ политическія средства, которыя могли будто бы привести въ желанной цѣли. Люди, какъ Н. И. Тургеневъ, который уже тогда ясно видѣлъ, что всѣ эти конституціонныя построенія не имѣютъ никакого значенія передъ крестьянскимъ вопросомъ, требующимъ разрѣшенія прежде всего, -- такіе люди бывали исключеніемъ"..
   Мы говорили въ другомъ мѣстѣ что не слѣдуетъ, однако, пренебрежительно относиться къ этому явленію. Основная идея и мотивы всѣхъ этихъ плановъ имѣютъ несомнѣнную дѣну въ исторіи общественныхъ понятій; ихъ пріемъ и отношеніе къ предмету, -- одинаковые, какъ мы видѣли, и въ правительствѣ, и въ средѣ общества, -- были дѣломъ времени. Ихъ неполнота, ихъ произвольность совершенно понятны какъ первый шагъ политическаго сознанія. Этимъ опытамъ трудно было быть лучше. Историческая потребность понята была высшими слоями образованнаго общества, и это стремленіе въ общественной свободѣ по необходимости оставалось отвлеченнымъ, потому что практическихъ указаній не давала народная жизнь, давно потерявшая всѣ признаки этой свободы, -- не было и указаній научныхъ, потому что не было еще своей политической науки, и наука историческая только-что начиналась. Наконецъ, и прежняя жизнь вовсе не научала особенному вниманію въ народной жизни, въ истинному характеру дѣйствительности: девятнадцатый вѣкъ конечно гораздо меньше можно обвинить за эти эксперименты in anima vili, чѣмъ восемнадцатое столѣтіе. Нуженъ былъ цѣлый процессъ развитія, чтобы общественная мысль научилась правильному и разумному отношенію къ народу, и либерализмъ Александровскаго времени именно и представлялъ начало этого процесса.
   Эта отвлеченность нравственныхъ и общественныхъ понятій того времени, объясняемая самыми условіями русской жизни, вмѣстѣ съ тѣмъ была и отраженіемъ европейскихъ космополитическихъ идей. Наслѣдіе революціи, этотъ космополитизмъ, въ нашемъ либеральномъ кругу, былъ въ особенности развитъ сближеніемъ народовъ въ продолженіе наполеоновскихъ войнъ; потомъ наступившая реакція Священнаго Союза, поставивъ себѣ задачей всеобщее преслѣдованіе либерализма, опять его усиливала, и предполагая тѣсную связь либеральныхъ волненій въ разныхъ краяхъ Европы, она сама внушала либеральнымъ партіямъ, что ихъ дѣло есть общее дѣло свободы. Дѣйствительно, вліяніе этихъ космополитическихъ идей составляетъ характеристическую черту того времени, ярко обнаруживаясь и тогдашнимъ политическимъ положеніемъ Россіи, и внутренней жизнью, въ которую съ особенной силой стали проникать разнообразные отголоски европейскаго броженія, отъ крайняго піэтизма до крайняго политическаго свободомыслія. Наши либералы интересовались европейскими событіями, сочувствовали революціоннымъ вспышкамъ двадцатыхъ годовъ, искали своихъ авторитетовъ между корифеями европейскаго либерализма и т. п. Въ ихъ образѣ мыслей составлялся извѣстный кодексъ либеральныхъ принциповъ, который они принимали несмотря на все его разногласіе съ нравами и обычаями русской жизни, принимали какъ дѣло образованности и дѣло чести. Любопытно встрѣтить, что въ этомъ кодексѣ либераловъ не послѣднюю роль играли и классическія воспоминанія: они читали Цицерона, Ливія, Тацита, и классическая цитата нерѣдко приводилась въ подкрѣпленіе мнѣній {См., напр., въ запискахъ Якушкина.}.
   Чаадаевъ имѣлъ тѣсныя связи съ либеральнымъ кружкомъ двадцатыхъ годовъ. По обычаю времени, мы встрѣчаемъ его въ масонской ложѣ; его коснулось и тайное общество {Въ тѣхъ же запискахъ разсказывается, что Чаадаевъ согласился на сдѣланное ему Якушинымъ предложеніе вступить въ тайное общество.},-- хотя не видно, чтобъ онъ игралъ въ немъ какую-нибудь роль: судя по его позднѣйшимъ отзывамъ объ этомъ обществѣ, онъ вѣроятно признавалъ его только въ смыслѣ дружескаго кружка и мирной пропаганды, и не сочувствовалъ никакимъ практическимъ предпріятіямъ, о которыхъ могла идти рѣчь. Во всякомъ случаѣ его сношенія съ обществомъ прервались его отъѣздомъ за границу, гдѣ онъ прожилъ нѣсколько лѣтъ {Въ одномъ изъ писемъ, писанныхъ къ нему за границу (въ началѣ 1836), упоминается интересный рядъ его друзей и знакомыхъ, о которыхъ онъ желалъ имѣть новости. Въ этомъ ряду упомянуты имена: Граббе, Алекс. Пушкинъ, кн. Вяземскій, Тургеневы, Никита Муравьевъ, кн. С. Трубецкой, Матвѣй Муравьевъ, кажется фонъ-Визины.}. Но какъ бы то ни было, Чаадаевъ переживалъ этотъ періодъ идеальнаго и космополитическаго либерализма, въ которомъ и должны заключаться зародыши его позднѣйшихъ воззрѣній. Посланія Пушкина рисуютъ эту пору ихъ дружбы, когда Чаадаевъ являлся передъ нимъ то "мудрецомъ", то е мечтателемъ"; впослѣдствіи (въ 1830 г.) Пушкинъ читалъ въ рукописи рядъ тѣхъ писемъ, изъ которыхъ одно появилось потомъ въ "Телескопѣ", и изъ его отзывовъ объ этомъ чтеніи не видно, чтобы идеи Чаадаева поразили его какъ что-нибудь совсѣмъ новое: вѣроятно по крайней мѣрѣ, что ему не было ново ихъ критическое направленіе.
   Біографія Чаадаева до сихъ поръ мало объясняетъ, откуда взялась та особенность его мнѣній, которая явнымъ образомъ выразилась въ "философическихъ письмахъ" и которая должна была особенно увеличить раздраженіе, ими вызванное. Мы говоримъ объ его католическихъ наклонностяхъ, которыя выказывались несомнѣнно и въ историческомъ взглядѣ Чаадаева назначеніе католицизма въ судьбѣ европейской цивилизаціи, и вообще въ его религіозныхъ понятіяхъ. Мы имѣемъ мало свѣдѣній о томъ, какъ обнаруживались у него эти понятія въ жизни; онъ не былъ, какъ говорятъ, дѣйствительнымъ католикомъ, -- онъ умеръ православнымъ,-- но іезуитъ г. Гагаринъ говоритъ о томъ, какъ много ему "обязанъ", и какъ отношенія съ Чаадаевымъ въ тридцатыхъ годахъ "оказали могущественное вліяніе" на его будущее. Гдѣ же искать источника этихъ католическихъ наклонностей?
   Извѣстно, что католицизмъ нашелъ много послѣдователей въ нашемъ высшемъ обществѣ во времена императора Александра. Историкъ іезуитовъ въ Россіи разсказываетъ, съ какимъ успѣхомъ они вели свою пропаганду, какъ толпами обращались въ католичество великосвѣтскія дамы, какъ іезуитскіе пансіоны начали дѣйствовать на самыя юныя поколѣнія. Въ іезуитскомъ пансіонѣ на три четверти было воспитанниковъ изъ семействъ высшей аристократіи. Здѣсь воспитывались люди, игравшіе впослѣдствіи значительную роль въ нашей общественной и государственной жизни, напр., Алексѣй и Михаилъ Орловы, Бенкендорфъ; здѣсь учились Голицыны, Нарышкины, Гагарины, Меншиковы, Волконскіе, Шуваловы, Ростопчины, Строгановы, Полторацкіе, Толстые, Вяземскіе и т. д. {Іезуиты въ Россія, М. Морошкина. Т. II, стр. 111, 114, 115, 127.} Рядомъ съ этимъ шли многочисленныя тайныя обращенія въ католицизмъ. Католическая пропаганда еще съ конца прошедшаго столѣтія свила себѣ прочное гнѣздо въ русскомъ высшемъ обществѣ, и русскія аристократическія имена доставили въ новѣйшее время католицизму значительный контингентъ, въ которомъ были дѣятельные пропагандисты и даже свои знаменитости: таковы имена г-жи Свѣчиной, кн. Зинаиды Волконской, Гагарина, Шувалова, Августина Голицына и т. д. Любопытный читатель найдетъ характеристическія подробности подобныхъ обращеній въ книгѣ о. Морошкина, въ біографіи Свѣчиной, въ сочиненіяхъ самихъ обращенныхъ.
   Чѣмъ объяснялось это явленіе,-- отчего "рвалось изъ всѣхъ силъ въ объятія латинства русское родовитое барство"? Нѣтъ сомнѣнія, что важную роль играли здѣсь тотъ недостатокъ порядочнаго воспитанія въ православномъ духѣ, то отдаленіе высшаго круга отъ русской жизни и отъ русскаго духовенства, не представлявшагося достаточно полированнымъ и свѣтскимъ, то "невѣжество" и "легкомысліе, свойственное женщинамъ нашего высшаго общества въ вещахъ самыхъ серьезныхъ", та вкрадчивость и ловкость католическихъ аббатовъ, "имѣющихъ такія мягкія манеры, говорящихъ такъ вкрадчиво, такъ нѣжно и на такомъ прекрасномъ языкѣ, какъ игривый французскій" и т. д., всѣ тѣ причины, которыя приводятся о. Морошкинымъ. Но это били не единственныя причины, и выставленные недостатки русскаго барства были не единственныя вещи, дѣлавшія его доступнымъ пропагандѣ. Если говорить о ближайшихъ явленіяхъ, то самъ о. Морошкинъ приводитъ факты, представляющіе въ очень печальномъ видѣ русское духовенство конца прошлаго и начала нынѣшняго столѣтія {Іезуиты, т. I, стр. 268--200.}: недостатокъ образованія былъ таковъ, что религіозное обученіе и не могло быть удовлетворительно, и даже безъ чужой пропаганды, совершенно естественно могло являться у людей, въ другихъ отношеніяхъ довольно образованныхъ, и это незнаніе своей вѣры и это отдаленіе отъ своего духовенства. Образованнѣйшіе люди изъ духовенства, какъ напр., Самборскій, поощряемый и уважаемый самой властью, били очень непохожи на своихъ сотоварищей, и были въ тоже время очень рѣдки. Слѣдовательно, вина упомянутаго отдаленія должна лежать не на одномъ исключительно "барствѣ". Съ другой стороны, удаленіе отъ народной вѣры было не единственнымъ примѣромъ удаленія отъ народной жизни. Точно также удаленіе это простиралось на множество другихъ отношеній, гдѣ такимъ же образомъ порывалась связь между однимъ классомъ -- сильнымъ, богатымъ, привилегированнымъ, и другимъ -- слабымъ, бѣднымъ и беззащитнымъ. Но если во всѣхъ другихъ отношеніяхъ отдаленіе отъ народа поощрялось всѣми господствующими учрежденіями и правами, было ли удивительно, что совершалось наконецъ и это религіозное удаленіе? Словомъ, причина явленія заключалась не въ однихъ личныхъ (хотя и весьма распространенныхъ) недостаткахъ многихъ лицъ высшаго сословія, но главнымъ образомъ въ общихъ условіяхъ, напр., въ недостаткахъ самой церковности, въ учрежденіяхъ, совершенно выдѣлявшихъ высшее сословіе въ особую, ничѣмъ не связанную съ народомъ, привилегированную касту.
   Шире ставитъ эти причины распространенія католической пропаганды, другой историкъ іезуитовъ, г. Самаринъ. Изображая высшую общественную среду, гдѣ по преимуществу совершалась пропаганда, г. Самаринъ говоритъ: "...Эта среда подчинялась не однимъ латинскимъ вліяніямъ. Отверстая для всего и ко всему воспріимчивая, она проникалась еще охотнѣе либеральными стремленіями, совершенно искренними, но безплодными по своей отвлеченности, и съ особенною любовью лелѣяла туманныя мечты о какомъ-то будущемъ духовномъ единеніи племенъ и правительствъ, въ безразличномъ равнодушіи ко всѣмъ формуламъ вѣры. Всякое со стороны занесенное ученіе, политическое на религіозное, всякая фантазія, всякій призракъ, могли, до извѣстной степени, разсчитывать на успѣхъ и внушать сочувствіе. Конечно, одно съ другимъ не клеилось, но все вмѣстѣ ускоряло разложеніе народныхъ стихій, издавна начавшееся въ нашемъ дворянствѣ. Таково свойство внутренней пустоты, при легкой воспріимчивости. Повидимому, все сіяло благонамѣренностью; зародыши всевозможныхъ благихъ начинаній носились въ общественной атмосферѣ; а между тѣмъ живое, народное самосознаніе гибло. При сильно развитомъ государственномъ патріотизмѣ, терялся народный смыслъ; историческая память была какъ-бы отшибена; непосредственное ощущеніе всего пережитаго прошедшаго въ каждой минутѣ настоящаго было утрачено; народный языкъ сдѣлался какъ-бы чужимъ, своя вѣра упала на степень всякой иной вѣры.
   "О вѣрѣ, въ тѣ времена, разсуждали такимъ образомъ: всѣ вѣроисповѣданія одинаково хороши... На латинца, который бы вздумалъ перейти въ православіе, высшее общество взглянуло бы также неблагосклонно, какъ и на православнаго, переходящаго въ латинство. И тотъ и другой, въ его глазахъ, прослыли бы отступниками; мало, того, оно нашло бы для второго обстоятельства смягчающія вину -- въ обаяніи высшей цивилизаціи и въ искренности убѣжденія, заявленной смѣлостью поступка. Этотъ взглядъ, изъ общественной сферы, перешелъ въ правительственную и прослылъ терпимостью.
   "И въ эту-то дряблую и рыхлую среду, безсильную духомъ, оторванную отъ народной и церковной почвы, питавшей ее вещественно и духовно, врѣзались іезуиты, съ ихъ строго опредѣленнымъ ученіемъ, во всеоружіи испытанной своей діалектики и вѣковой педагогической опытности. Съ какой стороны могли они встрѣтить отпоръ?.." Люди Екатерининскаго времени не имѣли голоса въ этихъ дѣлахъ; духовенство -- "но въ тѣ гостинныя, гдѣ царствовали іезуиты и гдѣ графъ Местръ доказывалъ, что православная церковь отложилась отъ римской и казнена растлѣніемъ, вашихъ священниковъ не пускали; да притомъ, имъ ли, застѣнчивымъ, неловкимъ, неопытнымъ въ управленіи дамскими совѣстями, неспособнымъ даже выслушать исповѣди на французскомъ языкѣ, имъ ли было вступать въ споры и выдерживать состязанія, на которыхъ судьями были бы князья и княгини, графини и графы, подкупленные вкрадчивымъ краснорѣчіемъ іезуитовъ и очарованные галантерейностью ихъ обращенія?
   "Дѣло обошлось не только безъ борьбы, даже безъ отпора" {Самаринъ, Іезуиты, М. 1866, стр. 265 -- 267.}.
   Въ этихъ словахъ метко указаны нѣкоторыя черты людей и времени. Князь Голицынъ, управлявшій духовными исповѣданіями, аристократическія барыни, которыхъ дурачили іезуиты, заслуживаютъ презрительнаго отзыва, какимъ надѣлилъ ихъ г. Самаринъ. Но повторяемъ, что для болѣе вѣрной оцѣнки католической пропаганды слѣдовало бы прибавить нѣкоторыя другія черты. Князь Голицынъ, поощрявшій іезуитовъ, и великосвѣтскія барыни и аристократическіе господа, уходившіе въ католицизмъ, не этимъ однимъ заслуживали бы подобнаго отзыва,-- я не переходя въ католицизмъ, большинство людей этой категоріи не много принесли бы проку своему отечеству... Г. Самаринъ намекаетъ на это, говоря о "разложеніи народныхъ стихій",-- но мы думаемъ, что другія стороны этого разложенія били едва ли не гораздо еще хуже католицизма. Были люди, не прикосновенные въ іезуитству и католицизму, которые не выиграли отъ этого ни въ личномъ, ни въ гражданскомъ своемъ достоинствѣ, и дѣйствовали не хуже тѣхъ враговъ православія и русской народности, какими были люди, описываемые г. Самаринымъ. Тотъ же князь Голицынъ, послѣ изгнанія іезуитовъ, нисколько не сдѣлался лучше и полезнѣе для русскаго просвѣщенія. За католической пропагандой, однимъ словомъ, скрывалось зло, гораздо болѣе крупное, и придавать ей слишкомъ большую важность едва ли бы не значило "бичевать маленькихъ воришекъ для удовольствія большихъ" и извращать историческую перспективу.
   Г. Самаринъ едва ли правъ, напримѣръ, противупоставляя дѣятелямъ Александровскаго времени людей временъ Екатерины. "Терпимость", о которой идетъ рѣчь, не была въ это время совершенной новостью; она была результатомъ и Екатерининскаго времени. "Народная и церковная почва" была покинута гораздо ранѣе. О. Морошкинъ приводитъ въ своей книгѣ примѣры воспитанія тѣхъ временъ, и это воспитаніе конечно уже готовило прозелитовъ католицизму. Таково было воспитаніе Свѣчиной. Слѣдовательно, сущность дѣла лежала не исключительно въ Этихъ людяхъ, а въ порядкѣ вещей, существовавшемъ и прежде этого: "дряблая и рыхлая среда" стала таковой еще гораздо раньше. Когда воспитался этотъ князь Голицынъ, "изучившій до тонкости и до малѣйшихъ подробностей науку царедворскую, -- почти невѣжда въ православіи и жалкое игралище всѣхъ сектантовъ,-- религіозная Торичелліева пустота", какъ его метко характеризовалъ о. Морошкинъ? Эта "Торичелліева пустота" (не только религіозная, притомъ, но и вообще умственная) образовалась въ тѣ самыя времена, которыя хочетъ возвеличить г. Самаринъ.
   Терпимость, которую г. Самаринъ изображаетъ похожею на невѣжественное равнодушіе, и которая въ князѣ Голицынѣ была дѣйствительно такова, что ей мудрено сочувствовать, -- эта терпимость не была однако такъ безплодна и неумѣстна. Она не ограничивалась тѣми глупыми примѣрами, какіе доставляетъ кн. Голицынъ; не забудемъ, что она была распространена отчасти и на домашній расколъ, и въ этомъ смыслѣ была элементомъ очень желательнымъ для русской народной жизни. "Терпимость" могла часто прилагаться нелѣпымъ образомъ,-- это правда; но во всякомъ случаѣ она была не лишнимъ понятіемъ въ русскомъ обществѣ, которое слишкомъ мало знакомо съ нимъ даже и теперь.
   Въ объясненіе успѣха католической пропаганды приводятъ еще иронически "застѣнчивость, неловкость и неопытность въ управленіи дамскими совѣстями" нашего духовенства, представляя эти качества какъ достоинство въ сравненіи съ іезуитской ловкостью и беззастѣнчивостью; но не заходила ли неопытность нашего духовенства слишкомъ далеко, если наконецъ стали оказываться подобные побѣги? Въ этомъ сравненіи есть опять болѣе серьезная сторона. Іезуиты были, конечно, аферисты, но не всѣ же католическіе духовные были аферисты, и въ русскомъ обществѣ тѣ и другіе естественно являлись съ тѣмъ положеніемъ, какое католицизмъ вообще доставлялъ своему духовенству. Въ западномъ обществѣ клерикальное вліяніе было уже давно ограничиваемо противной стороной общественнаго мнѣнія, но въ своей области, т.-е. въ большинствѣ общества, духовенство имѣло сильный авторитетъ, -- съ сознаніемъ этого привычнаго авторитета оно являлось и у насъ. Общественное положеніе нашего духовенства было очень на это не похоже, и на умы легкомысленные это обстоятельство легко могло производить впечатлѣніе, которому не умѣло противодѣйствовать наше духовенство.
   Наконецъ, многоиспытанная діалектика и вѣковая педагогическая опытность. На первую конечно слѣдовало отвѣчать такой же діалектикой, -- и кто же виноватъ, что мало или вовсе не отвѣчали? Что касается до педагогической опытности, относительно ея существовало и образовывалось тогда общее представленіе, которое держалось и долго спустя. Можно сказать, что только новѣйшая исторія педагогіи разрушила предразсудокъ о педагогическомъ искусствѣ іезуитовъ; въ то время въ ней были увѣрены самымъ добросовѣстнымъ, хотя и нѣсколько просто* душнымъ образомъ. Обвинять исключительно отдѣльныя лица или разрядъ лицъ, опять было бы мудрено, или исторически невѣрно. Разумовскій пускался въ разсужденія съ де-Местромъ; Разумовскій,-- замѣчаетъ о. Морошкинъ,-- былъ воспитанъ за границей и совершенно въ латинскомъ духѣ, но и это воспитаніе совершилось опять въ тѣ же екатерининскія времена, и Pasyжовскій былъ ихъ наслѣдіемъ. Ростопчинъ, который, по замѣчанію того же автора, считался вообще (да и теперь многими считается) "за самаго русскаго, былъ наилучшаго мнѣнія объ іезуитскомъ пансіонѣ. Мало того, даже Батюшковъ, другъ Жуковскаго и Карамзина, другъ Пушкина, Вяземскаго и т. д., человѣкъ, котораго мудрено обвинить въ какомъ-нибудь не-патріотическомъ недостаткѣ, восторгается лицеемъ Николя, перебравшагося въ Одессу, скорбитъ, что аббатъ имѣетъ враговъ, и утверждаетъ "по внутреннему убѣжденію", что іезуитскому лицею "надобно пожелать здравія и долгоденствія для пользы и славы Россіи"!! {Морошкинъ, Іезуиты, II, 426--427, 476. Р. Архивъ, 1867, стр. 1523--1630. Между Пронинъ о "старой партіи" читатель найдетъ страницы, чрезвычайно любо"ипшя у такого автора, какъ о. Морошкинъ. Іез. II, стр. 602--607.}.
   Въ оправданіе собственно правительства можно сказать, что оно не остановилось исправить свои ошибки, когда убѣдилось въ нихъ.
   Возражать противъ обличительныхъ положеній г. Самарина и о. Морошкина дѣло не совсѣмъ благодарное, потому что у насъ тотчасъ находятся люди, которые усмотрятъ въ этомъ чуть не отсутствіе патріотизма. Но должно, кажется, внести нѣсколько безпристрастія въ давнопрошедшую исторію, и рѣшиться признать недостатки жизни, которые сказывались въ случаяхъ, подобныхъ католической пропагандѣ. Странно объяснять эту пропаганду однимъ недомекомъ и пустотой нѣсколькихъ вельможъ, легкомысліемъ аристократическихъ барынь, и произносить карающій приговоръ исторіи только надъ этими одними людьми, неустоявшими противъ соблазна. Причины этого явленія были шире, и если оно обнаружилось преимущественно въ высшей сферѣ, то ею оно не исчерпывалось, такъ какъ самая сфера была произведеніемъ и отраженіемъ цѣлаго порядка вещей въ жизни общественной, въ образованіи и въ церковности. Потому что, дѣйствительно, странно видѣть въ этомъ явленіи исключительно только борьбу духовнаго, клерикальнаго элемента двухъ исповѣданій, на противъ, въ ней съ значительною силой участвовало именно и то "обаяніе цивилизаціи", которое мимоходомъ называетъ г. Самаринъ.
   Чтобы объяснить себѣ успѣхъ католическихъ идей, не надо забыть общаго характера времени, когда въ Европѣ все сильнѣе распространялись стремленія ко всякой реставраціи, когда религіозный вопросъ выступилъ съ особенной силой, и когда въ нашемъ собственномъ обществѣ началось особенное религіозное броженіе. Въ этомъ броженіи католическія тенденціи не были единственными; онѣ сталкивались съ тенденціями протестантскими, съ методизмомъ и всѣхъ родовъ мистикой. Въ то время, когда одни слушали де-Местра, другіе увлекались библейскимъ обществомъ, квакерами, m-me Крюднеръ, Госнеромъ и т. д.; находила своихъ послѣдователей даже Татаринова. Вопросъ оставался одно время какъ-бы открытымъ и былъ серьезенъ по степени серьезности тѣхъ, кто имъ интересовался. А этотъ интересъ былъ очень сильный; онъ увлекалъ не только князя Голицына. Библейское общество, мистицизмъ, раціонализмъ увлекали и образованнѣйшихъ людей въ новомъ поколѣніи духовенства (библейскимъ мистикомъ былъ и Филаретъ, впослѣдствіи митрополитъ московскій и коломенскій), и даровитѣйшихъ государственныхъ людей, какъ Сперанскій, и людей либеральнаго поколѣнія, уже составлявшихъ свое тайное общество.
   Рядомъ съ этими явленіями мы не будемъ удивляться и успѣху католическихъ идей. И то и другое были явленіями одного порядка, и хотя въ обоихъ были наивныя или нелѣпыя крайности, но съ другой стороны въ этихъ явленіяхъ было и "обаяніе цивилизаціи". Въ одномъ случаѣ дѣйствовалъ на людей нашего общества примѣръ Лондонскаго Библейскаго Общества, личности его дѣятелей, энергическіе характеры квакеровъ, примѣры знаменитыхъ людей Европы, мистическая литература; въ другомъ случаѣ дѣйствовали такіе же примѣры и знаменитости католицизма. Такъ графъ де-Местръ, другъ іезуитовъ и сотрудникъ католической пропаганды, былъ вмѣстѣ писатель европейской извѣстности, съ великимъ авторитетомъ въ католическихъ кругахъ Европы, съ которыми наша аристократія была въ давнихъ и близкихъ сношеніяхъ. И хотя де-Местръ, собственно говоря, плохо представлялъ европейскую образованность, потому что былъ реакціонеръ и обскурантъ, -- но это, конечно, другой вопросъ: люди религіозные въ то время не замѣчали и не понимали этого обскурантизма.
   Кромѣ того, католическая пропаганда была по преимуществу, даже исключительно французская, и въ этомъ смыслѣ она особенно имѣла упомянутое "обаяніе". Она могла находить себѣ сальную опору въ томъ французскомъ вліяніи, которое отличало тогдашнюю нашу образованность. Вліяніе французскихъ религіозныхъ (т.-е. католическихъ) идей могло быть весьма естественнымъ дополненіемъ къ господству французскаго образованія вообще: по крайней мѣрѣ для него открывалась уже дорога господствомъ французскаго языка {Какъ велико было его господство, это извѣстно. Планы преобразованія Россіи, обсуждались по-французски, герои 1812-го года щеголяли французскихъ языкомъ. Мало этого. Уже въ 1830-хъ году, Пушкинъ, первый русскій писатель того времени, пишетъ къ Чаадаеву на французскомъ языкѣ: "je voue parlerai la langue de l'Europe; elle in'est plus familière que la nôtre"!!} и французской литературы. Вопросъ о католической пропагандѣ опять сводится къ цѣлому вопросу о судьбѣ нашей образованности.
   Неудивительно поэтому, что католическія идеи находили путь въ умы не однихъ легкомысленныхъ графинь или княгинь. Вліяніе ихъ и не имѣло бы для насъ особеннаго историческаго интереса, если бы ими увлекались только эти дамы; -- но ими увлекались также люди болѣе серьезные, различной степени дарованій, конечно увлекавшіеся не одной ловкостью и галантерейностью аббатовъ. Разумовскій могъ быть вѣроятно причисленъ къ нѣсколько серьезнымъ людямъ; назовемъ еще кн. Козловскаго, знаменитаго въ свое время своимъ умомъ и блестящимъ остроуміемъ; одного изъ декабристовъ, Лунина; въ болѣе позднее время, В. Печерина, и проч. Точно также и дамы не всегда были только дамы пустыя и легкомысленныя. Намъ совершенно несимпатична Свѣчина, но за ней невозможно не признать ни ума, ни дарованія.
   Понятно, что если католическія идеи производили впечатлѣніе на людей болѣе серьезныхъ, то вѣроятно эти люди руководились и болѣе серьезными мотивами, чѣмъ графини и княгини. Не будемъ повторять тѣхъ отрицательныхъ основаній, о которыхъ упоминали выше и которыя имѣли конечно весьма существенное значеніе. Но кромѣ отрицательныхъ основаній, на этихъ людей должна была дѣйствовать историческая сторона католицизма, его роль цивилизующая, которая была несомнѣнна въ прошедшемъ Европы и отъ которой многіе тогда ждали всего и въ настоящемъ; его удивительная церковная организація, его могущество, которое, какъ ожидали, должно было возродиться вновь, замѣчательныя личности его представителей и т. д. Возстановленіе религіи послѣ революціоннаго погрома и потомъ реставрація произвели замѣчательное распространеніе католическихъ идей, которыя снова получили роль и въ политикѣ, и въ общественной жизни, и въ литературѣ, и въ наукѣ. Литература временъ реставраціи въ особенности окрашена бала этимъ католическимъ колоритомъ: Де-Местрь, Бональдъ, Ламеннё, Шатобріанъ, Мишд, писатели европейской слава, возвеличивали католическіе принципа въ общественной философіи, въ исторіи, съ оттѣнками, которые могли удовлетворить различнымъ вкусамъ и требованіямъ. Поэтизированье среднихъ вѣковъ, составлявшее одну изъ главныхъ особенностей романтизма и нѣмецкаго, и французскаго, было особенно на руку католицизму, и извѣстно, что это направленіе производило множество обращеній въ католицизмъ даже въ протестантской Германіи, и именно въ томъ образованномъ кругу, въ которомъ могли сильнѣе дѣйствовать теоретическія соображенія. Нѣсколько похожее дѣйствіе эта атмосфера оказывала и у насъ на тѣхъ людей, которые сближались съ тогдашними умственными интересами европейскаго общества.
   Въ числѣ этихъ людей былъ и Чаадаевъ.
   Къ сожалѣнію, какъ мы замѣтили, мы имѣемъ очень мало точныхъ указаній о томъ, какъ именно встрѣчался Чаадаевъ съ подобными вліяніями въ пору образованія его мнѣній. Но повидимому, послѣ первыхъ впечатлѣній европейской жизни, испытанныхъ въ теченіе наполеоновскихъ войнъ, во время петербургской жизни онъ, вмѣстѣ съ либеральнымъ кружкомъ своихъ друзей, отдавался тѣмъ великодушнымъ мечтамъ и идеальнымъ стремленіямъ, которыя наполняли ихъ нравственное существованіе и вознаграждали ихъ за тяжелыя и непріятныя испытанія дѣйствительности. Дальнѣйшіе пути этихъ друзей разошлись: одни искали удовлетворенія въ политической агитаціи, и погибли, какъ декабристы; другіе испугались опасности и уцѣлѣли, но не покинувъ любимыхъ нѣкогда мечтаній, вели въ обществѣ половинчатую жизнь, какъ М. Орловъ; иные примирились вполнѣ съ жизнью, какъ Пушкинъ;-- не говоримъ о тѣхъ, которые совсѣмъ измѣнили идеаламъ и продали ихъ за наличныя выгоды. Чаадаевъ былъ изъ тѣхъ, которые никогда, кажется, не были наклонны къ политической агитаціи, но въ немъ осталась навсегда наклонность въ размышленію, исканіе отвѣтовъ на вопросы, какіе ставила этимъ людямъ сама жизнь и къ которымъ они считали возможнымъ и необходимымъ прилагать точку зрѣнія европейскаго идеала. Въ позднѣйшей перепискѣ Чаадаева съ прежними друзьями, напр. съ Пушкинымъ, М. Орловымъ, И. Д. Якушкинымъ, очевидно продолженіе давно начатыхъ бесѣдъ о тѣхъ же предметахъ, о религіи, морали, объ отношеніи науки къ откровенію, объ исторической жизни націй и т. д. По всей вѣроятности, эти самые вопросы занимали его и въ теченіи нѣсколькихъ лѣтъ, проведенныхъ имъ заграницей послѣ 1821-го до 1826-го, и въ это время окончательно для него опредѣлились подъ новыхъ усиленнымъ вліяніемъ европейской жизни, ея историческихъ памятниковъ, живыхъ представителей ея тогдашняго броженія, съ которыми онъ встрѣчался между прочимъ и лично. Это былъ разгаръ реставраціи, обновленныхъ католическихъ идей, эпоха романтизма, философской исторіи и т. п. Біографъ упоминаетъ только объ отрывочныхъ знакомствахъ Чаадаева въ европейскомъ научномъ и литературномъ мірѣ; но его знакомство съ Шеллингомъ, съ мистическимъ ученымъ Экштейномъ, впослѣдствіи дружескія связи съ французскимъ графомъ Сиркуромъ, и т. п. {Есть намеки на его другія знакомства, напр. съ Балланшемъ, Ламенне и пр. Замѣтимъ, что между прочимъ Экштейнъ и первое время Ламенне были въ числѣ друзей г-жи Свѣчиной.}, были конечно не случайнымъ его интересомъ. Этому времени, во всякомъ случаѣ, надо приписать образованіе его мнѣній въ томъ видѣ, какъ они выразились въ "философическихъ Письмахъ". Развившееся въ то время стремленіе въ философскому изученію исторіи, въ объясненію жизни народовъ основными принципами, опредѣлявшими ихъ первую историческую дѣятельность, и въ частности, стремленіе къ объясненію европейской цивилизаціи, созданной христіанствомъ, развившейся на Западѣ подъ вліяніемъ католическаго единства западной Европы, опредѣляли и взгляды Чаадаева въ этомъ отношеніи.
   Въ примѣненіи въ русской жизни, эти идеи довольно естественно могли вести къ тому результату, въ какому пришелъ Чаадаевъ. Кружокъ двадцатыхъ годовъ вообще страдалъ чувствомъ неудовлетворенности. Возникшія требованія нравственныя и общественныя не находили себѣ отвѣта и, какъ обыкновенно бываетъ, возбуждали тревожное исканіе выхода и раздражительное отношеніе въ настоящему. Раздраженіе становилось тѣмъ сильнѣе, чѣмъ меньше дѣйствительность давала надежды на улучшеніе. Въ либеральномъ кружкѣ двадцатыхъ годовъ это раздраженіе повело въ крайней политической экзальтаціи; у Чаадаева, вѣроятно и по свойствамъ характера и по направленію мыслей, это настроеніе развивалось въ отвлеченныхъ понятіяхъ, которыя больше и больше принимали относительно русской жизни отрицательный, скептическій тонъ.
   Скептическое отношеніе Чаадаева въ русской жизни, безъ сомнѣнія, тѣсно связано съ католическими идеями реставраціи, которыя были имъ восприняты, и съ высокимъ понятіемъ объ историческомъ значеніи католицизма, оставшагося чуждымъ нашей жизни* Но съ другой стороны этотъ скептицизмъ тѣсно связанъ съ прошедшей умственной исторіей нашего общества. Мы старались показать, по какимъ основаніямъ самыя католическія идеи могли проникать въ наше общество -- увлекать не только людей великосвѣтскихъ, но и людей болѣе размышляющихъ, какимъ образомъ напоръ этихъ идей могъ создавать или усиливать неудовлетворенность русской жизнью. Но и внѣ этого условія, скептицизмъ имѣлъ уже свои антецеденты въ прошедшемъ. Онъ кажется въ Чаадаевѣ неожиданнымъ на первый взглядъ; онъ выражается съ такой силой, такъ много захватываетъ, что мы съ удивленіемъ встрѣчаемъ его среди литературной рутины. Его появленіе будетъ однако понятно, если мы сопоставимъ его съ тѣми критическими запросами и сомнѣніями, которые давно высказывались въ литературѣ и въ жизни, съ первой русской сатиры до Новикова, Радищева, до либерализма двадцатыхъ годовъ, до Пушкина и Грибоѣдова. Въ этомъ рядѣ различныхъ ступеней общественной мысли мы въ состояніи будемъ прослѣдить постоянно возрастающій уровень идеальныхъ требованій, и если вспомнимъ при этомъ, что литература всегда далеко не вполнѣ высказывала накоплявшееся недовольство, что истинная мысль лучшихъ людей развивалась втайнѣ, про себя, и что нужно принять въ соображеніе эту скрытую, но тѣмъ не менѣе дѣйствительную работу мысли, мы найдемъ объясненіе для этой неожиданной степени скептицизма. У Чаадаева эта затаенная мысль высказалась такъ полно потому, что, предполагая писать только для ближайшихъ друзей, онъ могъ обойтись безъ умолчаній и безъ лицемѣрія. Мы будемъ обманывать себя, если станемъ считать вырывающіяся изрѣдка подобныя проявленія одной произвольной необузданностью писателя, потерявшаго дорогу,-- если будемъ скрывать отъ себя эти симптомы внутренняго процесса, который происходитъ въ сознаніи общества и который можетъ служить указателемъ развитія. Мы убѣдимся въ органической законности явленія, если обратимъ вниманіе на то, что это явленіе имѣетъ какъ свои антецеденты, такъ и свои послѣдствія. Сомнѣніе Чаадаева несомнѣнно имѣло такія послѣдствія въ дальнѣйшемъ развитіи тѣхъ вопросовъ, какіе были имъ затронуты. Мы упомянемъ дальше, какъ цѣнили Чаадаева замѣчательнѣйшіе люди нашей литературы сороковыхъ и пятидесятыхъ годовъ, люди самыхъ различныхъ воззрѣній, чувствовавшіе на себѣ дѣйствіе высказанныхъ имъ мыслей.

-----

   Переходимъ теперь къ самымъ сочиненіямъ Чаадаева. Эти сочиненія состоятъ, главнымъ образомъ, изъ тѣхъ "Философическихъ Писемъ", изъ которыхъ одно первое было напечатано въ "Телескопѣ", 1836. Сколько было всѣхъ писемъ, хорошенько неизвѣстно; во французскомъ изданіи 1862 года, этихъ писемъ помѣщено четыре, изъ которыхъ послѣднее говоритъ объ архитектурѣ. Въ рукописяхъ Чаадаева осталось еще одно или два письма, которыя могли принадлежать сюда же. Затѣмъ, во французскомъ изданіи помѣщена упомянутая въ біографіи "Апологія Сумасшедшаго". Далѣе, записка, довольно длинная, адресованная къ гр. Бенкендорфу и писанная Чаадаевымъ отъ имени Ивана Кирѣевскаго послѣ запрещенія журнала "Европеецъ" (1832), который Кирѣевскимъ издавался и на второй книжкѣ подвергся запрещенію. Кромѣ того, во французскомъ изданіи помѣщено нѣсколько писемъ Чаадаева къ А. И. Тургеневу, кн. С. С. Мещерской, одно письмо къ Шеллингу и кн. И. С. Гагарину (нынѣ іезуиту). Выше, въ библіографической замѣткѣ, мы указали еще нѣсколько писемъ Чаадаева -- къ кн. Вяземскому, Жуковскому, М. И. Жихареву и др.,-- которыя были помѣщены въ разныхъ нашихъ изданіяхъ за послѣдніе годы. Наконецъ, существуетъ рядъ неизданныхъ доселѣ отрывковъ и писемъ Чаадаева; они печатаются въ "Вѣстникѣ Европы" {См. начало въ ноябрьской книгѣ нынѣшняго года.}.
   Мы сказали, что число писемъ хорошенько неизвѣстно. Первое письмо своимъ началомъ предполагаетъ уже что-то, ему предшествовавшее; во второмъ авторъ говоритъ опять о "предыдущихъ письмахъ" {Самая помѣта времени въ письмахъ неясна: первое помѣчено 1829 г., 1 декабря; второе безъ означенія времени; третье -- 1829, 16 февраля.}. Пушкинъ, читавшій эти письма въ рукописи, въ своемъ письмѣ къ Чаадаеву по этому поводу (въ 1830 году) также говоритъ объ отрывочности, и нѣкоторыя замѣчанія, которыя онъ дѣлаетъ Чаадаеву, относятся къ предметамъ, упоминаемымъ во второмъ и третьемъ письмѣ французскаго изданія {Письмо Пушкина явилось, кажется, въ первый разъ въ сочиненіи іезуита Гагарина: Les tendances catholiques; отсюда оно перепечатано было въ "Библіогр. Зап." 1861, и повторено въ Oeuvres Choisies, стр. 166--168. Подлинникъ его, если не ошибаемся, мы видѣли въ собраніи автографовъ Московскаго Публичнаго Музея.}.
   Такимъ образомъ, литературныя права Чаадаева заключаются собственно только въ "первомъ письмѣ", которое появилось въ печати при его жизни, и разборомъ котораго мы могли бы ограничиться: все остальное могло бы быть предоставлено спеціальной критикѣ и біографіи. Но для большаго знакомства съ писателемъ мы считаемъ нужнымъ остановиться и на другихъ его сочиненіяхъ, которыя хотя до сихъ поръ не видѣли у насъ печати, но въ свое время были извѣстны друзьямъ автора, имѣли свой кругъ дѣйствія* Не случись извѣстной исторіи, за "первыхъ письмомъ! могли послѣдовать и другія, и авторъ могъ дать читателямъ, если не полное и систематическое изложеніе своихъ взглядовъ, то по крайней мѣрѣ большее число ихъ очерковъ, большее число примѣровъ и примѣненій своей основной мысли. И если мы хотимъ составить себѣ отчетливое понятіе о сущности мнѣній Чаадаева, мы необходимо должна упомянуть о другихъ его сочиненіяхъ, тѣсно связанныхъ съ письмомъ общей точкой зрѣнія. И это необходимо тѣмъ болѣе, что Чаадаевъ дѣйствовалъ не только какъ писатель, своимъ на минуту появившимся и вызвавшимъ бурю письмомъ, но и какъ личность, какъ представитель особаго оригинальнаго взгляда, въ кругу людей, стоявшихъ тогда впереди всего умственнаго движенія нашего общества. Въ его сочиненіяхъ, какъ и въ перепискѣ, мы найдемъ именно долю того содержанія, какое онъ тамъ высказывалъ.
   Окажемъ сначала о главномъ произведеніи Чаадаева, которое однажды было уже указано г. Лонгиновымъ {Въ его статьѣ о Чаадаевѣ, въ "Русскомъ Вѣстникѣ" 1862 г.}; но для связи изложенія, нужно привести главныя черты, характеризующія автора и его настроеніе.
   "Философическое письмо" обращается въ дамѣ, съ которой авторъ говорилъ о религіи, и составляетъ продолженіе начатыхъ разговоровъ. Ихъ бесѣда о религіи внесла тревогу и сомнѣніе въ ея душу: авторъ не находитъ въ этомъ удивительнаго. "Это -- естественное слѣдствіе настоящаго порядка вещей, которому покорены всѣ сердца, всѣ умы... Самыя качества, которыми вы отличаетесь отъ толпы, дѣлаютъ васъ еще воспріимчивѣе въ вредному вліянію воздуха, которымъ вы дышете... Могъ ли я очистить атмосферу, въ которой мы живемъ?" Авторъ предвидѣлъ, какія страданія можетъ причинять "религіозное чувство, не вполнѣ развитое", и это вынуждало его въ умолчаніямъ...
   Чаадаевъ продолжаетъ говорить о необходимости религіознаго чувства {Замѣтимъ, что эти предварительныя разсужденія, по своему тону, очень похожи на первые осторожные пріемы пропаганды. Кромѣ того, начало письма трудно не отнести къ извѣстному опредѣленному лицу -- противъ чего говорить біографъ Чаадаева, и самъ Чаадаевъ въ одномъ изъ рукописныхъ документовъ.
   Тѣмъ лицомъ, къ которому были адресованы письма, называть вообще г-жу Панову; но есть указаніе, кажется, не лишенное вѣроятія, что это была, напротивъ, жена М. Ѳ. Орлова, урожденная Раевская.}, и затѣмъ прямо приступаетъ къ общему вопросу, который и дѣлается главной темой письма. Онъ замѣчаетъ, что для души также необходимо извѣстное діэтетическое содержаніе, какъ для тѣла" "Знаю, что повторяю старую поговорку; но въ вашемъ отечествѣ она имѣетъ всѣ достоинства новости".
   "Это одна изъ самихъ жалкихъ странностей нашего общественнаго образованія, что истины, давно извѣстныя въ другихъ странахъ, и даже у народовъ, во многихъ отношеніяхъ менѣе васъ образованныхъ, у насъ только-что открываются. И это оттого, что мы никогда не шли вмѣстѣ съ другими народами; вы не принадлежимъ ни къ одному изъ великихъ семействъ человѣчества, ни къ Западу, ни къ Востоку, не имѣемъ преданій іи того ни другого. Мы существуемъ какъ бы внѣ времени, і всемірное образованіе человѣческаго рода не коснулось насъ. Эта дивная связь человѣческихъ идей въ теченіе вѣковъ, эта исторія человѣческаго разумѣнія, доведшія его въ другихъ странахъ міра до настоящаго положенія, не имѣли на насъ никакого вліянія. То, что у другихъ народовъ давно вошло въ жизнь, для насъ до сихъ поръ есть только умствованіе, теорія".
   Въ этихъ словахъ уже высказана основная мысль, которая развивается въ дальнѣйшемъ изложеніи.
   Примѣры такого положенія вещей,-- продолжаетъ авторъ,-- недалеки: у насъ нѣтъ даже хорошаго распредѣленія жизни, тѣхъ обыкновеній и навыковъ, которые даютъ уму приволье, душѣ правильное движеніе.
   "Посмотрите вокругъ себя. Все какъ будто на ходу. Мы всѣ какъ будто странники. Нѣтъ ни у кого сферы опредѣленнаго существованія.... нѣтъ ничего, что бы привязывало, что бы пробуждало ваши сочувствія, расположенія; нѣтъ ничего постояннаго, непремѣннаго: все проходитъ, протекаетъ, не оставляя слѣдовъ ни на внѣшности, ни въ васъ самихъ. Дома мы будто на постоѣ, въ семействахъ какъ чужіе, въ городахъ какъ будто кочуемъ, и даже больше чѣмъ племена, блуждающія по нашимъ степямъ, потому что эти племена привязаннѣе къ своимъ пустынямъ, чѣмъ мы къ нашимъ городамъ. Не воображайте, чтобъ эти замѣчанія были ничтожны. Бѣдные!.. Неужели къ прочимъ нашимъ несчастіямъ мы должны прибавить еще новое: несчастіе южнаго о себѣ понятія?.."
   У всѣхъ народовъ бываютъ періоды сильной, страстной дѣятельности, періоды юношескаго развитія, когда создаются ихъ лучшія воспоминанія, поэзія и плодотворнѣйшія идеи. Здѣсь источникъ и основаніе дальнѣйшей ихъ исторіи. "Мы не имѣемъ ничего подобнаго. Въ самомъ началѣ у насъ дикое варварство, потомъ грубое суевѣріе, затѣмъ жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, слѣды котораго въ нашею образѣ жизни не изгладились совсѣмъ и донынѣ. Вотъ горестная исторія нашей юности. Мы совсѣмъ не имѣли возраста этой безмѣрной дѣятельности, этой поэтической игры нравственныхъ силъ народа. Эпоха нашей общественной жизни, соотвѣтствующая этому возрасту, наполняется существованіемъ темнымъ, безцвѣтнымъ, безъ силы, безъ энергіи. Нѣтъ въ памяти чарующихъ воспоминаній, нѣтъ сильныхъ наставительныхъ примѣровъ въ народныхъ преданіяхъ. Пробѣгите взоромъ всѣ вѣка нами прожитые, все пространство земли нами занимаемое, вы не найдете ни одного воспоминанія, которое бы васъ остановило, ни одного памятника, который бы высказалъ вамъ протекшее живо, сильно, картинно. Мы живемъ въ какомъ-то равнодушіи во всему, въ самомъ тѣсномъ горизонтѣ, безъ прошедшаго и будущаго...
   Какая-то странная судьба разобщила насъ отъ всемірной жизни человѣчества, и чтобъ сравняться съ другими народами, намъ надо "переначать для себя снова все воспитаніе человѣческаго рода. Для этого, передъ нами -- исторія народовъ и плоды движенія вѣковъ".
   Народы живутъ только могущественными впечатлѣніями прошедшаго на умы ихъ и соприкосновеніемъ съ другими народами. Черезъ это каждый человѣкъ чувствуетъ свою связь съ цѣлымъ человѣчествомъ. У насъ этого нѣтъ. "Мы явились въ міръ какъ незаконнорожденныя дѣти, безъ наслѣдства, безъ связи съ людьми, которые намъ предшествовали, не усвоили себѣ ни одного изъ поучительныхъ уроковъ минувшаго. Каждый изъ насъ долженъ самъ связывать разорванную нить семейности,-которою мы соединялись бы съ цѣлымъ человѣчествомъ. Намъ должно молотами вбивать въ голову то, что у другихъ сдѣлалось привычкою, инстинктомъ. Наши воспоминанія не далѣе вчерашняго дня; мы, такъ сказать, чужды самимъ себѣ.... Мы ростемъ, но не зрѣемъ; идемъ впередъ, но по какому-то косвенному направленію, не ведущему въ цѣли...."
   Обращаясь опять къ народамъ Запада, Чаадаевъ указываетъ, что всѣ они имѣютъ общую физіономію, результатъ ихъ общей исторіи, и затѣмъ свой индивидуальный характеръ. Это ихъ родовое наслѣдіе; каждое частное лицо пользуется готовыми плодами этого наслѣдія. "Теперь сравните сами: много ли соберете вы у насъ начальныхъ идей, которыя какимъ бы то ни было образомъ могли бы руководствовать насъ въ жизни?" И замѣтимъ, что здѣсь дѣло идетъ не объ идеяхъ науки и литературы, но о самыхъ обыденныхъ идеяхъ жизни, о тѣхъ идеяхъ, которыя овладѣваютъ ребенкомъ съ колыбели и образуютъ его нравственное бытіе еще да вступленія въ міръ и общество. Такія идеи даетъ человѣку историческая жизнь западнаго общества. "Хотите ли знать, что это за идеи? Это идеи долга, газона, правда, порядка. Онѣ развиваются изъ происшествій, содѣйствовавшихъ образованію общества; онѣ -- необходимыя начала міра общественнаго. Вотъ что составляетъ атмосферу Запада; это болѣе чѣмъ исторія, болѣе чѣмъ психологія: это физіологія европейца. Чѣмъ вы замѣните все это?"
   Авторъ не знаетъ, можно ли вывести изъ всего этого какое-нибудь безусловное правило, но не сомнѣвается, что это общее положеніе народа отражается на духѣ каждаго отдѣльнаго лица. "Отъ этого вы найдете, что всѣмъ намъ недостаетъ нѣкотораго рода основательности, методы, логики. Силлогизмъ Запада намъ неизвѣстенъ. Въ нашихъ лучшихъ головахъ есть что-то больше, чѣмъ неосновательность. Лучшія идеи, отъ недостатка связи и послѣдовательности, какъ безплодные призраки, цѣпенѣютъ въ вашемъ мозгу. Человѣкъ теряется, не находя средства придти въ соотношеніе, связаться съ тѣмъ, что ему предшествуетъ и что послѣдуетъ; онъ лишается всякой увѣренности, всякой твердости; имъ не руководствуетъ чувство общаго существованія, и онъ заблуждается въ мірѣ. Такія потерявшіяся существа встрѣчаются во всѣхъ странахъ; но у насъ эта черта общая.... Даже въ нашемъ взглядѣ я нахожу что-то чрезвычайно неопредѣленное, холодное, нѣсколько сходное съ физіономіею народовъ, стоящихъ на низшихъ ступеняхъ общественной лѣстницы. Находясь въ другихъ странахъ, и въ особенности южныхъ, гдѣ лица такъ одушевленны, такъ говорящи, я сравнивалъ не разъ моихъ соотечественниковъ съ туземцами, и всегда поражала меня эта нѣмота нашихъ лицъ".
   Иностранцы ставили намъ въ достоинство нѣкотораго рода безпечную отважность, особенно въ низшихъ классахъ. Но "они не видятъ, что то же самое начало, которое иногда придаетъ вамъ эту смѣлость, дѣлаетъ насъ въ то же время неспособными ни къ глубокомыслію, ни къ постоянству; они не видятъ, что это равнодушіе къ матеріальнымъ опасностямъ дѣлаетъ насъ также равнодушными ко всему хорошему, ко всему дурному, ко всякой истинѣ, ко всякой лжи, и что тѣмъ самымъ уничтожаетъ въ насъ всѣ сильныя возбужденія, которыя стремятъ людей по пути совершенствованія.... Я совсѣмъ не хочу сказать, что у: насъ только пороки, а добродѣтели у европейцевъ: избави Боже! Но я говорю, что для вѣрнаго сужденія о народахъ, надобно изучить общій духъ, ихъ животворящій...."
   По нашему положенію между Востокомъ и Западомъ, мы должны бы соединять въ себѣ два великія начала разумѣнія: воображеніе и разсудокъ, должны бы совмѣщать исторію всего міра въ нашемъ гражданственномъ образованіи. Но на дѣлѣ можно подумать, что "общій законъ человѣчества не для насъ. Отшельники въ мірѣ, мы ничего ему не дали, ничего не взяли у него, не пріобщили ни одной идеи въ массѣ идей человѣчества; ничѣмъ не содѣйствовали совершенствованію человѣческаго разумѣнія, и исказили все, что сообщило намъ это совершенствованіе.... Странное дѣло! Даже въ мірѣ наукъ, который обнимаетъ все, наша исторія разобщена отъ всего, ничего не объясняетъ, ничего не доказываетъ.... Чтобъ обратить на себя вниманіе, мы должны были распространиться отъ Берингова пролива до Одера.... Повторю еще: мы жили, мы живемъ, какъ великій урокъ для отдаленныхъ потомствъ, которыя воспользуются имъ непремѣнно, но въ настоящемъ времени, что бы ни говорили, мы составляемъ пробѣлъ въ порядкѣ разумѣнія. Для меня нѣтъ ничего удивительнѣе этой пустоты и разобщенности нашего существованія. Конечно, въ этомъ виновата отчасти какая-то непостижимая судьба; но неправы и люди, которыхъ содѣйствіе, во всемъ что свершается въ нравственномъ мірѣ, неизбѣжно. Заглянемъ еще разъ въ исторію: она объясняетъ бытіе народовъ лучше всего".
   И Чаадаевъ противопоставляетъ начала нашей жизни тому движенію, которое совершалось въ Европѣ, "одушевляемой животворящимъ началомъ единства". Мы вступили въ связь съ растлѣнной Византіей, потомъ стали добычей завоевателей, и остались внѣ историческихъ идей, развивавшихся у нашихъ западныхъ братій:
   "Сколько свѣтлыхъ лучей прорѣзало въ это время мракъ, покрывавшій всю Европу! Большая часть познаній, которыми умъ человѣческій теперь Гордится, были уже предчувствуемы тогдашними умами; характеръ новѣйшаго общества былъ уже опредѣленъ; міру христіанскому не доставало только формъ прекраснаго, и онъ отыскалъ ихъ, обративъ взоры на древности язычества. Уединившись въ своихъ пустыняхъ, мы не видали ничего происходившаго въ Европѣ. Мы не вмѣшивались въ великое дѣло міра.... Несмотря на названіе христіанъ, мы не тронулись съ мѣста, тогда какъ западное христіанство величественно Шло по пути, начертанному его божественнымъ основателемъ....
   "Послѣ этого, скажите, справедливо ли у насъ почти общее предположеніе, что мы можемъ усвоить европейское просвѣщеніе,-- развивавшееся такъ медленно, и, притомъ, подъ прямымъ и очевидномъ вліяніемъ одной нравственной силы,-- съ разу, даже не затрудняясь розысканіемъ, какъ это дѣлалось?"
   Чаадаевъ не соглашается съ этимъ, и утверждаетъ, что "тотъ рѣшительно не понимаетъ христіанства, кто не замѣчаетъ въ немъ стороны чисто исторической". "Но вы возразите,-- продолжаетъ онъ далѣе: -- развѣ мы не христіане, развѣ образованіе возможно только по образцу европейскому? Безъ сомнѣнія, мы христіане: но развѣ абиссинцы не христіане же? Разумѣется, можно образоваться отлично отъ Европы: развѣ японцы не образованы и, если вѣрить одному изъ нашихъ соотечественниковъ, даже болѣе насъ? Но неужели вы думаете, что христіанство абиссинцевъ и образованность японцевъ могутъ возсоздать тотъ порядокъ, о которомъ я говорилъ сію минуту, порядокъ, который составляетъ конечное предназначеніе человѣчества? Неужели вы думаете, что эти жалкія отклоненія отъ божественныхъ и человѣческихъ истинъ низведутъ небо на землю?"
   Въ послѣдней части письма авторъ разъясняетъ дѣйствіе христіанства на ходъ европейскаго образованія: христіанство создало особый кругъ, извѣстную нравственную сферу, которая связывала всѣ народы Европы въ одно семейство. "Чтобъ понять семейное развитіе этихъ народовъ, не нужно даже изучать исторію: прочтите только Тасса, и вы увидите, какъ всѣ они склоняются въ прахъ передъ Іерусалимомъ; вспомните, что въ продолженіе пятнадцати вѣковъ они молились Богу на одномъ языкѣ, покорялись одной нравственной власти, имѣли одно убѣжденіе". Онъ указываетъ далѣе періоды религіознаго развитія западной Европы, въ которомъ видитъ основу ея историческаго развитія: времена гоненій, распространенія христіанства, ересей и соборовъ, нашествія варваровъ, первыхъ усилій образованія, величайшее возбужденіе религіознаго чувства и упроченіе религіозной власти. Онъ указываетъ господство религіи и въ новѣйшей исторіи Европы и т. д. "Философическое и литературное развитіе ума и образованіе нравовъ подъ вліяніемъ религіи оканчиваютъ эту исторію, которая имѣетъ точно такое же право на названіе священной, какъ и исторія древняго избраннаго народа".
   Относительно русской жизни послѣдній выводъ выраженъ въ слѣдующихъ словахъ? "Итакъ, если эта сфера, въ которой живутъ европейцы, сфера единственная, гдѣ человѣческій родъ можетъ достигнуть своего конечнаго- предназначенія, есть плодъ религіи; если, напротивъ, враждебныя обстоятельства отстранили насъ отъ общаго движенія, въ которомъ общественная идея христіанства развилась и приняла извѣстныя формы; если эти причины отбросили насъ въ категорію народовъ, которые не могли воспользоваться всѣмъ вліяніемъ, христіанства; то не очевидно ли, что должно стараться оживить въ насъ вѣру всѣми возможными способами? Вотъ что я хотѣлъ сказать, говоры, что у насъ должно переначать все воспитаніе человѣческаго рода".
   На этомъ мы закончимъ изложеніе письма. Мы скажемъ дальше о томъ значеніи, какое имѣло въ нашей умственной исторіи это мрачное сомнѣніе въ русскомъ прошедшемъ и настоящемъ; укажемъ внутреннюю цѣнность той положительной теоріи, которую выставлялъ Чаадаевъ рядомъ съ этимъ сомнѣніемъ, и то, что могло быть даже тогда сказано противъ этой теоріи, составляющей самую слабую сторону и "Письма", и всего образа мыслей Чаадаева. Теперь обратимся къ двумъ другимъ письмамъ изъ этого ряда, которыя дополнятъ для насъ общее историческое воззрѣніе Чаадаева.

-----

   Въ началѣ второго письма Чаадаевъ ставитъ эпиграфъ изъ Essai sur les moeurs, Вольтера: "Можно спросить, какимъ образомъ, среди столькихъ потрясеній, междоусобій, заговоровъ, преступленій и безумствъ, нашлось столько людей, воздѣлывавшихъ искусства полезныя и, искусства пріятныя въ Италіи, а потомъ въ другихъ христіанскихъ государствахъ; этого мы не видимъ подъ владычествомъ турокъ". Авторъ выводитъ изъ своихъ предшествующихъ писемъ, какъ важно правильно понять послѣдовательность идеи въ теченіи вѣковъ, и что когда мы проникнемся той основной мыслью, что въ умѣ человѣка нѣтъ другой истины кромѣ той, какая была вложена въ него въ началѣ вещей самимъ Богомъ, то нельзя смотрѣть на движеніе вѣковъ, какъ смотритъ обыкновенная исторія. Провидѣніе, или вполнѣ мудрый разумъ, управляетъ не только теченіемъ событій, но оказываетъ прямое и постоянное дѣйствіе на умъ человѣка. Это постоянное дѣйствіе Провидѣнія доказывается чисто метафизическимъ разсужденіемъ, и совершается такимъ образомъ, что разумъ человѣка остается совершенно свободнымъ. Поэтому неудивительно, что былъ народъ, который въ особенной чистотѣ сохранялъ первыя божественныя сообщенія, и что являлись люди, какъ бы обновлявшіе первобытный фактъ нравственнаго міра. Не будь этого народа и этихъ привилегированныхъ людей, мы должны бы были предположить, что божественная идея была всегда и вездѣ одинакова: это значило бы уничтожить всякую личность и свободу, -- а онѣ являются только въ развитіи умовъ, нравственныхъ сихъ, знаній. Но признавая эту мысль, мы только подтверждаемъ существующій фактъ, -- именно, что извѣстные народы и люди обладаютъ извѣстнымъ просвѣщеніемъ, котораго другіе не имѣютъ.
   Человѣкъ шелъ всегда по указанному ему пути только при свѣтѣ истинъ, открытыхъ ему высшимъ разумомъ. Въ этомъ смыслѣ должно понимать религіозное единство исторіи, и такова должна быть истинная философія исторіи, которая показываетъ вамъ разумное существо подчиненнымъ тому же общему закону, какъ все твореніе.
   Въ наше время человѣческій умъ облекаетъ всякій родъ знанія въ историческую форму. Онъ постоянно возвращается къ прошедшему, собираетъ новыя силы въ созерцаніи пройденнаго поприща, въ изученія силъ, направлявшихъ его ходъ въ теченіи вѣковъ. Это, конечно, очень счастливый для науки оборотъ, потому, что узкое настоящее не составляетъ всей силы человѣческаго разума, и что въ немъ есть другая сила, которая, собирая въ одну мысль и времена прошедшія и времена обѣтованныя, составляетъ его истинное существо и ставитъ его въ истинную сферу его дѣятельности.
   Но нынѣшняя точка зрѣнія исторіи не удовлетворяетъ разума. Несмотря на всѣ усилія критики, несмотря на то содѣйствіе, какое оказали исторіи естественныя науки, нынѣшняя наука не могла достичь ни единства, ни той высокой нравственности, какая проистекала бы изъ яснаго пониманія универсальнаго закона. Когда христіанскій духъ господствовалъ въ наукѣ, глубокая мысль, хотя и плохо связанная, бросала на эту область знанія долю священнаго вдохновенія; но историческая критика тогда едва начиналась, и событія сохранялись въ памяти людей такъ смутно, что вся ясность религіи не могла разогнать этого мрака. Въ наше время разумъ требуетъ совершенно новой философіи исторіи, которая будетъ такъ же мало походить на существующую теперь философію, какъ нынѣшняя астрономія мало походитъ на наблюденія астрономовъ древности. "Никогда не будетъ достаточно фактовъ, чтобы все доказать, и ихъ было больше чѣмъ нужно, чтобы можно было все предчувствовать, еще со временъ Моисея и Геродота". Въ чему, въ самомъ дѣлѣ, служатъ эти сближенія вѣковъ и народовъ, какія дѣлаетъ тщеславная ученость? Что значатъ всѣ эти генеалогіи языковъ, народовъ и идей? Слѣпая или упрямая философія все-таки будетъ отдѣлываться отъ нихъ или своей старой теоріей о всеобщемъ единообразіи человѣчества, или своей любимой теоріей объ естественномъ развитіи человѣческаго духа, безъ всякой другой причины кромѣ собственной динамической сила его природы. Извѣстно, что для этой философіи человѣческій духъ есть просто комокъ снѣга, который катится и оттого увеличивается. Но эта философія не въ состояніи открыть плана, смысла въ ходѣ вещей, подчинить этому плану человѣческій умъ и принять всѣ послѣдствія, выходящія отсюда относительно нравственнаго міра. Поэтому, излишне работать только надъ матеріаломъ фактовъ,-- ихъ собрано довольно; надо стараться нравственно характеризовать великія эпохи исторіи; стараться строго опредѣлить черты каждаго вѣка, по законамъ практическаго разума. Историческій матеріалъ теперь почти истощенъ; и исторіи остается только размышлять (méditer).
   Тогда исторія естественно войдетъ въ общую систему философіи и будетъ впредь ея составною частью. Многое тогда перейдетъ отъ исторіи на долю романистовъ и поэтовъ; но многое займетъ болѣе высокое и яркое мѣсто въ новой системѣ. "Эти вещи стали бы получать свой характеръ истины не отъ одной хроники; но точно также, какъ въ тѣхъ аксіомахъ естественной философіи, которыя открыты были опытомъ и наблюденіемъ, но которыя геометрическій разумъ свелъ въ формулы и уравненія, -- такъ здѣсь печать достовѣрности сталъ бы съ тѣхъ поръ налагать разумъ нравственный". Такова будетъ, напр., та мало понятая эпоха (не по отсутствію данныхъ и памятниковъ, а по отсутствію идей), какую представляетъ начало христіанства, или то время, которое за нимъ послѣдовало и о которомъ философскій фанатизмъ дѣлалъ такое ложное представленіе. Гигантскія фигуры, теперь затерянныя въ толпѣ историческихъ лицъ, выступятъ изъ окружающей ихъ тѣни; между тѣмъ какъ многія другія славы, которымъ люди долго оказывали нелѣпое или преступное уваженіе, навсегда упадутъ. Такова будетъ судьба многихъ лицъ библейской исторіи, и многихъ знаменитыхъ людей древности: Моисея и Сократа, Давида и Марка-Аврелія. Люди узнаютъ разъ навсегда, что Моисей указалъ людямъ истиннаго Бога, тогда какъ Сократъ завѣщалъ имъ только малодушное сомнѣніе; что Давидъ есть совершенный образецъ священнѣйшаго героизма, тогда какъ Маркъ-Аврелій есть только любопытный примѣръ искусственнаго величія и наружной добродѣтели. Катонъ не будетъ возбуждать удивленія своей бѣшеной добродѣтелью, и, съ другой стороны, имя Эпикура избавится отъ тяготѣющаго надъ нимъ предразсудка, и его память получитъ новый интересъ. Имя Аристотеля будетъ произноситься почти съ отвращеніемъ, имя Магомета съ глубокимъ почтеніемъ. Наконецъ, быть можетъ, родъ позора будетъ связанъ съ великимъ именемъ Гомера, и приговоръ, произнесенный Платономъ по религіозному инстинкту противъ этого развратителя людей, не будетъ больше считаться одной изъ его утопическихъ выходокъ, но примѣромъ удивительнаго предугадыванія мыслей будущаго... "Всѣ эти идеи, которыя до сихъ поръ едва коснулись человѣческаго ума или только лежали безъ жизни въ нѣсколькихъ независимыхъ головахъ, тогда безвозвратно войдутъ въ нравственное чувство человѣческаго рода и сдѣлаются аксіомами здраваго смысла".
   Однимъ изъ важнѣйшихъ уроковъ этой исторіи будетъ то, что она установитъ въ памяти людей относительное значеніе народовъ, исчезнувшихъ со сцены міра, и наполнитъ сознаніе народовъ существующихъ чувствомъ того назначенія, которое они призваны исполнить. Каждый народъ, ясно понявъ прошедшія эпохи своей жизни, пойметъ должнымъ образомъ и свое настоящее и свою будущую задачу. Такимъ образомъ, у всѣхъ народовъ явится истинное національное сознаніе, которое составится изъ извѣстнаго числа положительныхъ идей, очевидныхъ истинъ, выведенныхъ изъ ихъ воспоминаній,-- глубокихъ убѣжденій, господствующихъ болѣе или менѣе надъ всѣми умами и ведущихъ всѣхъ къ одной цѣли. Національности, вмѣсто того, чтобъ раздѣляться, будутъ соединяться для одного гармоническаго результата, и, быть можетъ, народы протянутъ другъ другу руки въ истинномъ чувствѣ общаго интереса человѣчества, который будетъ не что иное какъ хорошо понятый интересъ каждаго народа.
   Это не будетъ то космополитическое будущее, о которомъ мечтаетъ философія. Народы должны, напротивъ, составить свою домашнюю мораль, отличную отъ морали политической; должны узнать себя какъ индивидуумовъ, сознать свои пороки и добродѣтели, исправить сдѣланныя ошибки и утвердиться въ добрѣ. Таковы первыя условія усовершенія массъ: онѣ должны ясно понять свое прошедшее, чтобы найти силу дѣйствовать на свое будущее.
   Историческая критика не будетъ только дѣломъ любознательности. Она станетъ строгимъ судьей всякой славы, всякихъ величій прошедшаго; она разрушитъ всѣ фантомы, всѣ ложные образы, загромождающіе человѣческую память, чтобы изъ прошедшаго, представленнаго въ его истинномъ свѣтѣ, вывести извѣстныя заключенія для настоящаго и съ увѣренностью взглянуть на будущее.
   Наконецъ, самымъ важнымъ урокомъ этой исторіи будетъ то, что люди не будутъ увлекаться безсмысленной системой механическаго усовершенствованія нашей природы, которое опровергается опытомъ всѣхъ вѣковъ, и узнаютъ, кто, напротивъ, человѣкъ, предоставленный самому себѣ, всегда шелъ путемъ безконечнаго упадка, и что если нельзя отвергать извѣстныхъ періодовъ прогресса, высокихъ порывовъ мысли, какіе бывали у всѣхъ народовъ, то мы не видимъ у нихъ однако постояннаго и непрерывнаго движенія впередъ. Такое движеніе есть только въ томъ обществѣ, къ которому мы принадлежимъ; правда, мы приняли то, что прежде насъ открыто было умомъ древнихъ; во изъ этого не слѣдуетъ, чтобы наше общество достигло своего нынѣшняго состоянія безъ того историческаго явленія, которое совершилось внѣ естественнаго хода человѣческихъ идей, внѣ всякой связи событій, т.-е. безъ христіанства.
   Если мы обратимся къ тому, что предшествовало этому явленію, мы увидимъ, что древній міръ не имѣлъ въ себѣ никакого принципа прочности. Что сталось съ глубокой мудростью Египта, прелестной красотой Іоніи, суровыми добродѣтелями Рима, ослѣпительнымъ блескомъ Александріи? Не воздвигалъ ли человѣкъ зданія, чтобы оно только превратилось въ прахъ? Не поднимался ли онъ такъ высоко, чтобъ только тѣмъ ниже упасть?-- Не заблуждайтесь: не варвары разрушили древній міръ. Это былъ сгнившій трупъ; они только развѣяли его прахъ по вѣтру.... Паденіе Римской имперіи приписываютъ порчѣ нравовъ и происшедшему изъ нея деспотизму. Но въ этой всеобщей революціи дѣло шло не объ одномъ Римѣ: погибала цѣлая цивилизація. Египетъ фараоновъ, Греція Перикла, второй Египетъ Лагидовъ, вся Греція Александра, простиравшаяся за Индъ, наконецъ самое іудейство, когда оно эллинизировалось, все это слилось въ римской массѣ и составило одно общество, представлявшее собой всѣ предыдущія поколѣнія, заключавшее всѣ нравственныя и умственныя силы, какія до тѣхъ поръ развились въ человѣческой природѣ. Такимъ образомъ, не имперія, а цѣлое человѣческое общество было уничтожено, и опять возобновилось съ этого дня. Новое общество было создано христіанствомъ, и созданіе не было дѣломъ человѣческимъ: все было сдѣлано мыслью истины. Непосредственное дѣйствіе этого событія, новыя силы, новыя потребности имъ созданныя, то удивительное уравненіе умовъ, которые стали "желать истины и способны принимать ее", въ какомъ бы они ни были состояніи, все это отмѣчаетъ то время поразительнымъ характеромъ провидѣнія и высшаго разума.
   Это -- новое общество и новая цивилизація.
   Громадное превосходство этого новаго общества надъ древнимъ не было достаточно оцѣнено, потому что въ мірѣ видѣли отдѣльныя государства. Но не видѣли того, что въ теченіи цѣлаго ряда вѣковъ это новое общество представляло настоящую федеральную систему, которая была нарушена только реформаціей; что до тѣхъ поръ народы считали себя однимъ обществомъ, раздѣленнымъ географически, но единымъ нравственно; что долго у нихъ не было другого публичнаго права, кромѣ постановленій церкви; что ихъ войны считались междоусобіями; что двигали ими одни интересы. Исторія среднихъ вѣковъ есть буквально исторія одного христіанскаго народа. Вольтеръ очень вѣрно замѣчаетъ, что мнѣнія бывали причиной войнъ только у однихъ христіанъ, -- это было потому, что царство мысли не могло утвердиться въ мірѣ иначе, какъ давая самому принципу мысли всю его реальность. Если реформація нарушила этотъ порядокъ вещей, и уничтожила единство, -- то нельзя сомнѣваться, что придетъ время, когда черты, раздѣляющія народы, опять изгладятся, и первоначальный принципъ общества обнаружится снова, въ новой формѣ, и съ большей энергіей, чѣмъ когда либо...
   Въ этомъ-то европейскомъ семействѣ и нужно изучать истинный характеръ новаго общества, а не въ той или другой странѣ: здѣсь находится истинный принципъ прочности и прогресса, отличающій міръ новый отъ міра древняго. Такъ, несмотря на всѣ испытанные имъ перевороты, это общество не только не потеряло ничего изъ своей жизненности, но съ каждымъ днемъ его силы возрастаютъ. Ни арабы, ни турки, ни татары не могли его уничтожить, и только укрѣпили его. Исторія древняго міра была, собственно говоря, непродолжительна, и однако сколько обществъ погибло въ древности въ этотъ короткій періодъ, между тѣмъ какъ въ исторіи новѣйшихъ народовъ мѣняются только географическія границы, а самое общество и народы остались. Изгнаніе мавровъ изъ Испаніи, уничтоженіе американскихъ населеній, уничтоженіе татаръ въ Россіи только подтверждаютъ эту мысль. Такъ близится и паденіе Оттоманской имперіи; затѣмъ придетъ очередь другихъ не-христіанскихъ народовъ. Таковъ кругъ всемогущаго дѣйствія истины: то оттѣсняя народы, то обнимая ихъ въ свою окружность, этотъ кругъ постоянно расширяется и приближаетъ насъ къ возвѣщеннымъ временамъ.
   Сила христіанскаго общества заключается именно въ томъ, что оно одно дѣйствительно одушевляется интересомъ мысли, и это самое составляетъ усовершаемость новѣйшихъ народовъ, въ которой находится тайна ихъ цивилизаціи.
   Удивительно равнодушіе, съ какимъ смотрятъ обыкновенно на новѣйшую цивилизацію,-- между тѣмъ ясное пониманіе ея есть уже и разрѣшеніе соціальной задачи. Въ самомъ дѣлѣ, эта цивилизація содержитъ въ себѣ результатъ всѣхъ протекшихъ вѣковъ, и будущіе вѣка будутъ только ея результатомъ. Никогда масса идей, распространенныхъ на поверхности міра, не была такъ сосредоточена, какъ въ современномъ обществѣ; никогда въ жизни человѣческаго существа одна мысль не обнимала такъ всей дѣятельности его природы, какъ въ наше время. Мы наслѣдовали все, когда-либо сдѣланное людьми; нѣтъ точки на землѣ, которая была бы изъята отъ вліянія нашихъ идей; во всей вселенной есть только одна умственная сила; и такимъ образомъ всѣ основные вопросы нравственной философіи необходимо заключены въ одномъ вопросѣ о новѣйшей цивилизаціи.... Между нами никогда не будетъ ни китайской неподвижности, ни греческаго упадка; еще менѣе можно представить себѣ полное уничтоженіе нашей цивилизаціи. "Стоитъ оглянуться кругомъ себя, чтобы въ этомъ убѣдиться. Нужно было бы, чтобы весь земной шаръ былъ перевернутъ вверхъ дномъ, чтобы повторился переворотъ, подобный тому, который далъ ему его настоящую форму, чтобы нынѣшняя цивилизація была разрушена. Если только не произойдетъ второй) всемірнаго потопа, невозможно представить себѣ полнаго разрушенія нашего просвѣщенія. Если, напримѣръ, будетъ поглощено цѣликомъ одно изъ двухъ полушарій,-- того, что уцѣлѣетъ отъ нашей цивилизаціи въ другомъ полушаріи, довольно будетъ, чтобы обновить человѣческій духъ".
   Въ заключеніе письма, авторъ объясняетъ, что если вліяніе христіанства на развитіе нынѣшней цивилизаціи до сихъ поръ было мало оцѣнено, то виной этого были протестанты. Онъ возстаетъ противъ упорства протестантовъ, которые не находятъ христіанства уже со второго или съ третьяго вѣка, или находятъ только въ той степени, сколько было необходимо, чтобъ оно не разрушилось совсѣмъ; въ среднихъ вѣкахъ они видятъ язычество, которое было хуже, чѣмъ въ древнемъ мірѣ; взамѣнъ того, незаслуженнымъ образомъ и ошибочно превозносятъ такъ-называемое возрожденіе наукъ и т. д. Чаадаевъ надѣется, что эта исторія будетъ нѣкогда освѣщена совершенно иначе, и замѣчаетъ въ сноскѣ, что съ тѣхъ поръ какъ это было написано, Гизо въ значительной степени исполнилъ эту надежду {Онъ разумѣетъ именно Coure d'hietoire moderne, читанный Гизо въ 1828 іоду и изданный въ тридцатыхъ годахъ.}. И что же сдѣлала эта реформація, столько восхваляемая протестантами? Она возвратила міръ въ разрозненность (désunité) язычества, и если ускорила движеніе ума, то отняла у человѣчества высокую и плодотворную идею всеобщности. Протестантскія церкви отличаются страннымъ духомъ разрушенія я какъ будто стремятся уничтожить другъ друга, -- къ чему же изъ таинство евхаристіи, зачѣмъ соединяться съ Спасителемъ, если люди раздѣляются другъ отъ друга?
   Чаадаевъ становится на сторону католицизма, защищаетъ папство, какъ олицетвореніе единства. Не входя въ это изложеніе, мы приведемъ только общую точку зрѣнія: "Развѣ таково ученіе Того, кто пришелъ на землю, чтобы принести въ нее жизнь, и кто побѣдилъ смерть? Развѣ мы уже на небѣ, что можемъ безнаказанно отвергнуть условія нынѣшней экономіи? И эта экономія не есть ли только соединеніе чистыхъ мыслей разумнаго существа съ необходимостями его существованія? А первая изъ этихъ необходимостей есть общество, соприкосновеніе умовъ, сліяніе идей и чувствъ; только тогда, когда удовлетворяется эта необходимость, истина дѣлается живою, и изъ области умозрѣнія нисходитъ въ область реальнаго; только тогда она изъ мысли дѣлается фактомъ, получаетъ наконецъ характеръ силы природы, и дѣйствіе ея становится также несомнѣнно, какъ дѣйствіе всякой другой естественной силы. но какъ сдѣлается все это въ обществѣ идеальномъ, которое существовало бы только въ ожиданіяхъ и въ воображеніи? Вотъ невидимая церковь протестантовъ, -- дѣйствительно невидимая какъ нити" {Полная мысль Чаадаева, кажется, достаточно ясна въ слѣдующей тирадѣ, которую онъ пишетъ по поводу протестантства: "La réformation a enlevé à la conscience de l'6tre intelligent la féconde et sublime idée d'univcrsalité. Le fait propre de tout schisme dans le monde chrétien est de rompre cette mystérieuse unité, dans laquelle est comprise toute la divine pensée du christianisme et tonte sa paissance. C'est pour cela que l'Eglise catholique jamais ne transigera avec les communions séparées. Malheur à elle et malheur au christianisme, si le fait de la division est jamais reconnu par l'autorité légitime! Tout ne serait bientôt derechef que chaos des idées humaines, mensonge, mine et poussière. Il n'y a que la fixité visible, pour ainsi dire palpable, de la vérité, que puisse conserver le règne de l'esprit sur la terre" etc. Стр. 88. Это единство есть, конечно, папство.}...
   Мы не будемъ останавливаться подробно на третьемъ письмѣ, которое занято развитіемъ тѣхъ же мыслей. Все письмо состоитъ изъ отдѣльныхъ эпизодовъ, гдѣ Чаадаевъ говоритъ сначала о древнемъ искусствѣ, которое онъ обвиняетъ въ чувственномъ матеріализмѣ, затѣмъ характеризуетъ тѣ личности, которыя были имъ упомянуты прежде: Моисея, Давида, Сократа и Марка-Аврелія, Эпикура, Магомета, наконецъ Гомера. Одного послѣдняго эпизода будетъ достаточно, чтобы показать взглядъ Чаадаева на искусство и поэзію классическаго язычества.
   "Вопросъ о томъ вліяніи, какое имѣлъ Гомеръ на человѣческій духъ, есть теперь вопросъ рѣшенный. Теперь очень хорошо извѣстно, что такое гомерическая поэзія; извѣстно, какъ она способствовала опредѣленію греческаго характера, который въ свою очередь опредѣлилъ характеръ всего древняго міра; теперь знаютъ, что эта поэзія замѣнила собой другую поэзію, болѣе высокую, болѣе чистую, отъ которой остались только обрывки; знаютъ также, что она поставила новый порядокъ идей на мѣсто другого порядка идей, который родился не изъ почвы Греціи, и что эти первобытныя идеи, вытѣсненныя новой мыслью, удалившіяся или въ мистеріи Самоѳракіи, или въ тѣнь другихъ святилищъ утраченныхъ истинъ, существовали съ тѣхъ поръ только для небольшого числа избранныхъ или адептовъ {Въ примѣчанія Чаадаевъ указываетъ на тѣсную связь Гомера съ греческимъ искусствомъ, и на неважность, въ этомъ случаѣ, вопроса о томъ, существовала или нѣтъ самая личность Гомера.}; но чего не знаютъ, мнѣ кажется, это -- того, что Гомеръ можетъ имѣть общаго съ нашимъ временемъ, что еще остается отъ него во всеобщемъ пониманіи.... Для насъ, Гомеръ остается только Тифономъ или Ариманомъ настоящаго міра, какъ онъ былъ имъ въ томъ мірѣ, какой былъ имъ созданъ. Въ нашихъ глазахъ, гибельный героизмъ страстей, грязный идеалъ красоты, необузданная любовь къ земному, все это идетъ къ намъ отъ него. Замѣтьте, что въ другихъ цивилизованныхъ обществахъ міра никогда не было ничего подобнаго. Только греки вздумали идеализировать и обоготворить порокъ и преступленіе; такимъ образомъ, поэзія зла была только у нихъ и у народовъ, наслѣдовавшихъ ихъ цивилизацію. Въ среднихъ вѣкахъ можно ясно видѣть, какое направленіе приняла бы мысль христіанскихъ народовъ, еслибы она вполнѣ отдалась той рукѣ, которая вела ее.... Поэзія гомерическая, послѣ того какъ на древнемъ Западѣ она отвела теченіе мыслей, которыя привязывали людей въ великимъ днямъ творенія, сдѣлала то же и на новомъ Западѣ; перешедши къ намъ съ наукой, философіей, литературой древнихъ, она такъ отождествила насъ съ ними, что въ настоящую минуту мы все еще висимъ между міромъ лжи и міромъ истины. Хотя теперь и очень мало занимаются Гомеромъ и конечно мало его читаютъ, его боги и герои тѣмъ не менѣе оспариваютъ почву у христіанской мысли. Потому что дѣйствительно, въ этой поэзіи совершенно земной, совершенно матеріальной, есть удивительная увлекательность, чрезвычайно пріятная для порока нашей природы, увлекательность, которая ослабляетъ фибру разума, держитъ его глупо прикованнымъ къ своимъ фантомамъ и очарованіямъ, убаюкиваетъ и усыпляетъ его своими могущественными иллюзіями". Только глубокое нравственное чувство, исходящее изъ христіанской истины, можетъ освободить насъ отъ этого рокового заблужденія. "Что касается до меня, я думаю, что для нашего полнаго возрожденія въ смыслѣ откровеннаго разума, намъ нужно еще какое-нибудь великое покаяніе, какое-нибудь всемогущее искупленіе, вполнѣ ощущаемое всѣмъ христіанскимъ міромъ, испытываемое всѣми какъ великая физическая катастрофа на поверхности нашего міра; безъ этого, я не понимаю, какъ мы могли бы избавиться отъ грязи, которая все еще оскверняетъ нашу память".
   Въ заключеніи письма Чаадаевъ опять возвращается къ русской жизни:
   "Вотъ мы въ концѣ нашей галлереи. Я не сказалъ вамъ всего, что хотѣлъ вамъ сказать, но надо кончить. И знаете ли что? Въ сущности, мы, русскіе, не имѣемъ ничего общаго съ Гомеромъ, съ греками, римлянами, германцами; все это совершенно намъ чуждо. Но что вы хотите! надо говорить языкомъ Европы. Наша экзотическая цивилизація такъ придвинула насъ (noue a adossés) къ Европѣ, что хотя у насъ и нѣтъ ея идей, у насъ нѣтъ другого языка, кромѣ ея языка: итакъ, намъ приходится говорить имъ. Если небольшое число привычекъ ума, преданій, воспоминаній, какія у насъ есть, если наше прошедшее не привязываютъ насъ ни къ какому народу на землѣ, если мы въ самомъ дѣлѣ не принадлежимъ ни къ одной изъ системъ нравственной вселенной, то своей общественной поверхностью мы принадлежимъ однако міру Запада. Эта связь, правда очень слабая, не соединяя насъ съ Европой такъ тѣсно, какъ воображаютъ, и не давая намъ чувствовать во всѣхъ пунктахъ нашего существа великое движеніе, которое тамъ совершается, -- эта связь ставитъ однако наши будущія судьбы въ зависимость отъ судебъ европейскаго общества. Такимъ образомъ, чѣмъ больше жи будемъ стараться амальгамироваться съ ней, тѣмъ будетъ для васъ лучше. Мы жили до сихъ поръ совершенно одни; то, что мы узнали отъ другихъ, осталось на нашей внѣшности какъ простое украшеніе, не проникая во внутрь нашихъ душъ; въ настоящее время силы верховнаго общества (société souveraine) такъ увеличились, его дѣйствіе на остальную долю человѣческаго рода такъ расширилось, что мы скоро будемъ унесены во всеобщемъ вихрѣ, съ душой и тѣломъ. Вѣрно то, что мы конечно не можемъ долго оставаться въ нашей пустынѣ. Поэтому будемъ дѣлать все, что можемъ, для того, чтобы приготовить путь новому поколѣнію. Мы не можемъ оставить ему того, чего у насъ не было: вѣрованій, воспитаннаго временемъ разума, рѣзко очерченной личности, мнѣній, развитыхъ въ теченіе долгой умственной жизни, одушевленной, дѣятельной, обильной результатами, -- оставимъ имъ, по крайней мѣрѣ, нѣсколько идей, которыя, хотя и не были найдены нами самими, но будучи передаваемы такимъ образомъ отъ поколѣнія къ поколѣнію, будутъ все-таки имѣть въ себѣ долю традиціоннаго элемента, и по этому самому будутъ имѣть нѣсколько больше силы, больше плодотворности, чѣмъ наши собственныя мысли. Этимъ способомъ мы заслужимъ у потомства, мы не пройдемъ на землѣ безполезно".
   Для опредѣленія мнѣній Чаадаева за время, предшествовавшее появленію его статьи, могло бы служить и упомянутое письмо къ гр. Бенкендорфу по поводу запрещенія журнала "Европеецъ". Писанное отъ имени издателя этого журнала, Кирѣевскаго, оно, безъ сомнѣнія, заключало въ себѣ и мысли самого Чаадаева. Это было въ 1832 году, когда Кирѣевскій, вернувшись изъ-за границы, былъ еще поклонникомъ западныхъ идей и когда между имъ и Чаадаевымъ могло быть въ этомъ смыслѣ много общаго. То, что говорится въ этомъ письмѣ о либерализмѣ двадцатыхъ годовъ, ошибочность котораго была понята, о различіи условій и народнаго характера, не допускающемъ у насъ прямого введенія западныхъ учрежденій, о желаніяхъ въ настоящемъ, состоявшихъ въ усиленіи образованія, въ разрѣшеніи крестьянскаго вопроса, въ развитіи религіознаго элемента -- все это могло быть, и вѣроятно было, мнѣніе Кирѣевскаго и мнѣніе самого Чаадаева.
   Перейдемъ теперь въ послѣднему значительному его произведенію, въ "Апологіи Сумасшедшаго", чтобы закончить обзоръ главнѣйшихъ сочиненій Чаадаева. Написанная по поводу извѣстнаго событія, "Апологія" отдѣлена отъ писемъ промежуткомъ въ нѣсколько лѣтъ, и представляетъ съ письмами нѣкоторую разницу, которую надо объяснить, кажется, двумя обстоятельствами. Во-первыхъ, едва ли сомнительно, что "Апологія" написана подъ давленіемъ преслѣдованія, которое обрушилось на Чаадаева и повидимому оставило въ немъ навсегда впечатлѣніе. Съ другой стороны, произошло съ теченіемъ времени естественное развитіе мнѣній: прошло нѣсколько лѣтъ съ тѣхъ поръ, какъ были написаны "Письма"; прежнее горькое чувство улеглось, смѣнилось отчасти новыми мыслями, и авторъ, возвращаясь къ темѣ своихъ "Писемъ", послѣ возбужденной ими бури, могъ хладнокровнѣе отнестись къ предмету, о которомъ прежде говорилъ въ иномъ настроеніи. Но при всемъ томъ, "Апологіи" есть въ своемъ родѣ произведеніе также весьма замѣчательное. Авторъ дѣлаетъ въ немъ извѣстныя уступки, соглашается признать извѣстныя преувеличенія въ своихъ прежнихъ словахъ, говоритъ теперь безъ прежняго абсолютнаго и уничтожающаго скептицизма, -- по всей вѣроятности искренно, вслѣдствіе, того, что въ его мнѣніяхъ дѣйствительно черезъ нѣсколько лѣтъ явилось больше спокойнаго размышленія; въ двухъ-трехъ мѣстахъ мы найдемъ также вещи, написанныя какъ будто намѣренно въ извѣстномъ условномъ предохранительномъ смыслѣ: -- но въ то же время Чаадаевъ не уступаетъ ни на минуту той публикѣ, которая напала на него съ своимъ дикимъ ожесточеніемъ; напротивъ, "Апологія" есть новая инвектива противъ этой публики, высказанная съ полнымъ убѣжденіемъ и полнымъ чувствомъ своего достоинства. Вообще, "Анологія" остается любопытнымъ, талантливымъ произведеніемъ, которое, по многимъ чертамъ своего содержанія -- надо сказать къ сожалѣнію -- не устарѣло и до сихъ поръ.
   Указавъ, въ началѣ статьи, слова апостола Павла о любви, повелѣвающей вѣрить и терпѣть, авторъ замѣчаетъ, что катастрофа, такъ странно исказившая его умственное существованіе, была въ сущности результатомъ зловѣщихъ криковъ одной части общества при появленіи страницъ, правда ѣдкихъ, но заслуживавшихъ не такого пріема.
   "Правительство, -- говоритъ Чаадаевъ,-- въ сущности только исполнило свой долгъ; можно даже сказать, что строгость, употребленная противъ насъ въ эту минуту, не имѣетъ ничего чрезвычайнаго, потому что, конечно, она далеко не превзошла ожиданій многочисленной публики. Что же, въ самомъ дѣлѣ, надо было сдѣлать правительству, самому благонамѣренному, какъ не сообразоваться съ тѣмъ, что оно искренно считаетъ серьезнымъ желаніемъ страны? Что же касается до криковъ публики, это совсѣмъ иное дѣло. Есть разные способы любить свое отечество: напримѣръ, самоѣдъ, который любитъ родные снѣга, дѣлающіе его подслѣповатымъ, дымную юрту, гдѣ онъ проводитъ скорчившись половину своей жизни, протухлый жиръ своихъ оленей, окружающій его вонючей атмосферой, конечно онъ любитъ свою родину не такъ, какъ англійскій гражданинъ, гордый учрежденіями и высокой цивилизаціей своего славнаго острова; и безъ сомнѣнія было бы очень жалко, еслибы вамъ приходилось еще любить нашу родину на манеръ самоѣдовъ. Любовь въ отечеству есть вещь прекрасная, но еще прекраснѣе любовь въ истинѣ... Правда, что мы, русскіе, всегда бывали довольно беззаботны о томъ, что истинно и что ложно. Поэтому, не слѣдуетъ очень сердиться на общество, если оно было живо затронуто нѣсколько ѣдкой апострофой, обращенной въ его слабостямъ. Поэтому, увѣряю васъ, я вовсе не досадую на эту милую публику, которая такъ долго меня баловала: я стараюсь отдать себѣ отчетъ въ моемъ странномъ положеніи хладнокровно, безъ всякаго раздраженія..."
   "Я никогда не искалъ популярности и овацій толпы; я всегда думалъ, что родъ человѣческій долженъ идти только вслѣдъ за своими естественными главами, помазанниками Бога; что онъ можетъ идти впередъ по пути своего истиннаго прогресса только подъ руководствомъ тѣхъ, кто тѣмъ или другимъ образомъ получилъ отъ самого неба миссію и силу вести его; что общее мнѣніе (la raison générale) вовсе не есть абсолютно справедливое мнѣніе (la raison absolue), вамъ это думалъ одинъ великій писатель нашего времени; что инстинкты большинства бываютъ безконечно болѣе страстны, болѣе узки, болѣе эгоистичны, чѣмъ инстинкты отдѣльнаго человѣка; что такъ-называемый здравый смыслъ народа вовсе не есть здравый смыслъ; что истина выходитъ не изъ шумной толпы; что ее нельзя представить цифрой; наконецъ, что умъ человѣческій во всей своей силѣ, во всемъ своемъ блескѣ всегда обнаруживался только въ одинокомъ мыслителѣ". Авторъ не хочетъ разбирать, какъ случилось, что онъ очутился вдругъ передъ гнѣвной публикой, и переходитъ въ объясненію своей точки зрѣнія, ставя центральнымъ предметомъ спорнаго вопроса европейскую цивилизацію и Петровскую реформу. Слѣдующее мѣсто о Петрѣ Великомъ можно считать первымъ категорическимъ и яснымъ заявленіемъ того образа мыслей и того взгляда на реформу, которые становились тогда основаніемъ мнѣній цѣлой школы и спорнымъ пунктомъ, рѣзво раздѣлившимъ эту школу отъ славянофильской.
   "Уже триста лѣтъ Россія стремится слиться съ западомъ Европы, извлекаетъ оттуда всѣ самыя серьезныя свои идеи, всѣ благотворнѣйшія знанія, всѣ живѣйшія наслажденія. Въ теченіе болѣе чѣмъ столѣтія она дѣлаетъ лучше. Величайшій изъ нашихъ царей, тотъ, который, говорятъ, началъ для насъ новую эру, которому, говорятъ, мы обязаны своимъ величіемъ, своей славой, и всѣми благами, какими теперь владѣемъ, отрекся, полтораста лѣтъ тому назадъ, отъ древней Россіи передъ лицомъ цѣлаго міра. Онъ смелъ своимъ могущественнымъ дуновеніемъ всѣ наши учрежденія; онъ вырылъ пропасть между нашимъ прошедшимъ и нашимъ настоящимъ, и бросилъ въ нее кучей всѣ наши преданія. Онъ отправился въ страны Запада самымъ малымъ, и возвратился къ намъ самымъ великимъ; онъ преклонился передъ Западомъ и всталъ нашимъ повелителемъ и законодателемъ. Онъ ввелъ въ нашъ языкъ слова Запада; свою новую столицу онъ назвалъ именемъ Запада; онъ бросилъ свой наслѣдственный титулъ, и принялъ титулъ Запада; наконецъ, онъ почти отказался отъ собственнаго имени, и много разъ подписывалъ свои верховныя рѣшенія именемъ Запада. Съ этого времени, постоянно обращая глаза на страны Запада, мы, такъ сказать, только вдыхали въ себя воздухъ, приходившій оттуда, и питались имъ. Должно сказать, что наши государи, которые почти всегда вели насъ за руку, которые почти всегда вели страну на буксирѣ, безъ всякаго участія съ ея стороны, государи сами налагали на насъ нравы, языкъ, одежду Запада. По книгамъ Запада мы выучились называть имена вещей. Нашей собственной исторіи научилъ насъ человѣкъ изъ странъ Запада; мы переводили литературу Запада, мы учили ее наизусть, мы украшались его обрывками; и наконецъ мы были счастливы, что походили на Западъ, мы хвалились, когда онъ хотѣлъ считать насъ между своими.
   "Надо согласиться, что оно было прекрасно, это созданіе Петра Великаго.... глубоко было сказанное имъ слово: видите ли тамъ эту образованность, плодъ столькихъ трудовъ, видите ли эти науки, эти искусства, которыя стоили столько пота столькимъ поколѣніямъ! все это -- ваше, съ условіемъ, что вы освободитесь отъ своихъ суевѣрій, что вы отвергнете свои предразсудки, что вы не будете ревнивы къ своему варварскому прошедшему, что вы не станете хвастаться вѣками своего невѣжества, что ваше честолюбіе будетъ состоять въ томъ, чтобы усвоить себѣ труды всѣхъ народовъ, богатства, пріобрѣтенныя умомъ человѣческимъ на всѣхъ широтахъ земного шара. И этотъ великій человѣкъ трудился не для одной своей націи... Зрѣлище, которое онъ представилъ вселенной, когда, покинувъ царское величіе и свою страну, онъ скрылся въ послѣднихъ рядахъ цивилизованныхъ народовъ,-- развѣ это зрѣлище не было новымъ усиліемъ человѣческаго генія выйти изъ тѣсной ограды родины, чтобы утвердиться въ великой сферѣ человѣчества? Таковъ былъ урокъ, который мы должны были воспринять; мы дѣйствительно имъ воспользовались, и до сихъ поръ мы шли тѣмъ путемъ, который указалъ намъ великій императоръ. Наше громадное развитіе есть только исполненіе этой великолѣпной программы. Никогда народъ не былъ менѣе пристрастенъ къ самому себѣ, чѣмъ народъ русскій, какъ создалъ его Петръ Великій, и никогда другой народъ не получалъ болѣе славныхъ успѣховъ на пути совершенствованія. Высокій разумъ этого необыкновеннаго человѣка въ совершенствѣ угадалъ, какой долженъ былъ быть нашъ исходный пунктъ на дорогѣ цивилизаціи и умственнаго движенія міра. Онъ увидѣлъ, что намъ почти совсѣмъ недостаетъ историческихъ данныхъ, и что намъ нельзя утвердить нашего будущаго на этомъ безсильномъ основаніи; онъ очень хорошо понялъ, что намъ, поставленнымъ лицомъ къ лицу съ древней цивилизаціей Европы, послѣднимъ выраженіемъ всѣхъ прежнихъ цивилизацій, не зачѣмъ задыхаться въ нашей исторіи, не зачѣмъ влачиться, подобно народамъ Запада, черезъ хаосъ національныхъ предразсудковъ, узкими тропинками мѣстныхъ идей, по ржавой колеѣ туземнаго преданія; что намъ надо было свободнымъ порывомъ нашихъ внутреннихъ силъ, энергическимъ усиліемъ національнаго сознанія, взять сразу тѣ судьбы, которыя намъ были предназначены. Поэтому онъ освободилъ насъ отъ всѣхъ этихъ антецедентовъ, которые загромождаютъ историческія общества и затрудняютъ ихъ путь; онъ открылъ нашъ умъ для всѣхъ великихъ и прекрасныхъ идей, какія существуютъ между людьми; онъ передалъ намъ Западъ весь, какимъ сдѣлали его вѣка, и отдалъ намъ всю его исторію за исторію, все его будущее за будущее".
   Чаадаевъ утверждаетъ дальше, что всего этого Петръ не могъ бы сдѣлать, еслибы имѣлъ дѣло съ націей, имѣющей богатую исторію, рѣзко очертившійся характеръ, глубоко вкоренившіяся учрежденія; съ другой стороны, такая нація не потерпѣла бы, чтобы у нея отнимали ея прошедшее. Но этого не было: Петръ имѣлъ передъ собой бѣлую бумагу, а если нація была такъ послушна его волѣ, значитъ, въ ея прошедшемъ не было ничего, что могло бы узаконить сопротивленіе...
   "Наши фанатическіе славяне,-- продолжаетъ онъ, -- въ своихъ различныхъ поискахъ, быть можетъ, будутъ иногда откапывать предметы любопытства для нашихъ музеевъ, для нашихъ библіотекъ; но, кажется, позволительно сомнѣваться, чтобы они успѣли когда-нибудь извлечь изъ нашей исторической почвы чѣмъ можно было бы наполнить пустоту нашихъ душъ, чѣмъ конденсировать неопредѣленность (vague) нашихъ умовъ. Взгляните на средневѣковую Европу: нѣтъ событія, которое не было бы тамъ въ нѣкоторомъ смыслѣ абсолютной необходимостью, которое не оставило бы глубокихъ слѣдовъ въ сердцѣ человѣчества. И почему это? Потому, что за каждымъ событіемъ вы находите идею, потому что средневѣковая исторія есть исторія мысли новѣйшихъ временъ, которая стремится воплотиться въ искусствѣ, въ наукѣ, въ жизни человѣка, въ обществѣ.... Я знаю, что не всѣ исторіи имѣютъ строгій, логическій ходъ исторіи этой удивительной эпохи.... но вѣрно то, что таковъ истинный характеръ историческаго развитія.... Съ жизнью народовъ бываетъ почти также, какъ съ жизнью индивидуумовъ. Всѣ люди жили, но только человѣкъ геніальный или человѣкъ, поставленный въ извѣстныя особыя условія, имѣютъ настоящую исторію. Положимъ, напримѣръ, что народъ, по стеченію обстоятельствъ, не имъ созданныхъ, по дѣйствію географическаго положенія, не имъ выбраннаго, распространяется на громадномъ протяженіи страны, не имѣя сознанія о томъ, что онъ дѣлаетъ, и что въ одинъ прекрасный день онъ окажется народомъ могущественнымъ,-- это будетъ конечно удивительный феноменъ, и можно будетъ удивляться ему сколько угодно: но что же, по вашему, должна сказать о немъ исторія? Въ сущности, это фактъ чисто матеріальный, фактъ такъ сказать географическій, въ огромныхъ размѣрахъ безъ сомнѣнія, но и только. Исторія возьметъ его, занесетъ его въ свои лѣтописи, потомъ закроется за нимъ, и кончено. Истинная исторія этого народа начнется только съ того дня, когда онъ будетъ охваченъ той идеей, которая ему довѣрена, которую онъ призванъ осуществить, и когда онъ начнетъ выполнять ее съ тѣмъ постояннымъ, хотя скрытымъ инстинктомъ, который ведетъ народы въ ихъ предназначенію. Вотъ моментъ, который я призываю въ пользу моего отечества всѣми силами моего сердца, вотъ задача, которую мнѣ хотѣлось бы, чтобы вы взяли на себя, мои любезные друзья и сограждане, которые живете въ вѣкѣ, высоко поучительномъ, и которые теперь такъ хорошо показали мнѣ, какъ вы живо воспламенены святой любовью къ отечеству".
   Послѣ этой иронической фразы, Чаадаевъ возвращается въ предмету съ другой стороны,-- и говоритъ о той школѣ, которая утверждала, что намъ вовсе не зачѣмъ учиться у Запада, что мы принадлежимъ Востоку и что наше будущее на Востокѣ {Обратимъ пока вниманіе читателя, что въ 1829-мъ, и даже въ 1837-мъ, когда вѣроятно была написана "Апологія", Чаадаевъ не могъ имѣть въ виду собственно славянофильскую школу, какъ она понималась въ сороковыхъ годахъ и которая тогда только-что образовывалась; многія черты относятся и къ ней, но главнымъ образомъ къ школѣ оффиціальной народности. Ср. замѣчанія г. Свербеева, въ "Р. Архивѣ".}.
   Начавъ съ того, что міръ издавна раздѣленъ между Востокомъ и Западомъ, Чаадаевъ характеризуетъ цивилизаціи восточную и западную ихъ извѣстными отличительными чертами.
   "Но вотъ является новая школа. Не хотятъ больше Запада, хотятъ разрушить дѣло Петра Великаго, хотятъ снова въ пустиню. Забивая то, что Западъ сдѣлалъ для насъ, и неблагодарные къ великому человѣку, который насъ цивилизовалъ, къ Европѣ, которая насъ научила, эти люди отвергаютъ и Европу и великаго человѣка, и въ своемъ поспѣшномъ жарѣ, этотъ новѣйшій патріотизмъ провозглашаетъ насъ любимыми дѣтьми Востока. Какая намъ была надобность, говорятъ, искать просвѣщенія у народовъ Запада? Развѣ среди насъ не было всѣхъ зародышей общественнаго порядка, безконечно лучшаго, чѣмъ порядокъ Европы? Отчего не предоставили дѣла времени? Оставленные намъ самимъ, нашему ясному уму, плодотворному принципу, скрытому въ нѣдрахъ нашей могущественной природы, и особенно нашей священной религіи, мы скоро превзошли бы всѣ эти народы, преданные заблужденію и лжи. И въ чемъ намъ было завидовать Западу? Его религіознымъ войнамъ, его папѣ, его рыцарству, его инквизиціи? Прекрасныя вещи въ самомъ дѣлѣ! И развѣ Западъ есть отечество науки и всѣхъ глубокихъ вещей? Извѣстно, что это Востокъ. Возвратимся же на этотъ востокъ, къ которому мы вездѣ касаемся, откуда мы недавно извлекали наши вѣрованія, наши законы, наши добродѣтели, все, что сдѣлало насъ могущественнѣйшимъ народомъ на землѣ. Древній Востокъ падаетъ: развѣ не мы его естественные преемники? Отселѣ между нами будутъ сохраняться эти удивительныя преданія, между нами осуществятся всѣ тѣ великія и таинственныя истины, храненіе которыхъ было поручено Востоку отъ начала вещей.-- Вы понимаете теперь,-- продолжаетъ Чаадаевъ,-- откуда пришла буря, которая недавно разразилась надо мной, и вы видите, что среди насъ, въ національной мысли совершается настоящая революція, страстная реакція противъ просвѣщенія, противъ идей Запада,-- противъ того просвѣщенія, противъ тѣхъ идей, которыя сдѣлали насъ тѣмъ, что мы есть, которыхъ плодъ есть сама та реакція, то движеніе, которыя теперь толкаютъ насъ противъ нихъ. Но на этотъ разъ толчокъ не идетъ сверху. Напротивъ, никогда, говорятъ, въ высшихъ областяхъ общества память нашего царя-реформатора не уважалась больше чѣмъ теперь. Итакъ, иниціатива вполнѣ принадлежитъ странѣ. Куда поведетъ насъ этотъ первый фактъ эманципированнаго разума націи? Богъ знаетъ! Но когда любишь серьезно свое отечество, нельзя не быть тягостно пораженну этимъ отступничествомъ нашихъ наиболѣе образованныхъ (avancés) умовъ отъ вещей, которыя сдѣлали нашу славу, наше величіе; и мнѣ кажется, хорошій гражданинъ долженъ стараться, сколько можетъ, объяснить это странное явленіе".
   Чаадаевъ объясняетъ затѣмъ, что хотя мы и находимся на востокѣ Европы, но тѣмъ не менѣе никогда не принадлежали Востоку, что наша исторія не имѣетъ ничего общаго съ Востокомъ, что характеръ нашей жизни иной,-- что мы просто страна сѣвера, и по идеямъ, и по климату очень далекая отъ долины Кашемира и береговъ Ганга. Нѣкоторыя наши провинціи сосѣдятъ съ Востокомъ, но нашъ центръ вовсе не тамъ.
   "Истина въ томъ, что мы еще никогда не разсматривали своей исторіи съ философской точки зрѣнія. Ни одно изъ великихъ событій нашего національнаго существованія не было точно характеризовано, ни одна изъ нашихъ великихъ эпохъ не была откровенно оцѣнена; отсюда всѣ эти странныя фантазіи, всѣ эти утопіи прошедшаго, всѣ эти мечты невозможнаго будущаго, которыя мучатъ теперь наши патріотическіе умы. Нѣмецкіе ученые открыли нашихъ лѣтописцевъ, пятьдесятъ лѣтъ тому назадъ; потомъ Карамзинъ разсказалъ намъ звучнымъ языкомъ дѣянія и подвиги нашихъ государей; въ наше время, посредственные писатели, неловкіе антикваріи, нѣкоторые неудавшіеся поэты, не владѣя ни наукой нѣмцевъ, ни перомъ знаменитаго историка, усиливаются нарисовать или возстановить времена и нравы, о которыхъ никто между нами не сохранилъ ни воспоминанія, ни любви: такова сущность нашихъ трудовъ по національной исторіи. Надо согласиться, что изъ всего этого мудрено извлечь серьезное предчувствіе судебъ, насъ ожидающихъ". Но намъ теперь нужно именно строгое и искреннее изслѣдованіе важнѣйшихъ историческихъ моментовъ народной жизни, гдѣ эта жизнь высказывалась во всей своей глубинѣ,-- потому что здѣсь-то и заключается будущее. Если эти моменты рѣдки -- признайте это, "не отталкивайте истины, не воображайте, что вы жили жизнью народовъ историческихъ, тогда какъ погребенные въ вашей неизмѣримой гробницѣ вы жили только жизнью ископаемыхъ". Но если вы встрѣтите моменты, когда нація дѣйствительно жила, когда билось ея сердце, если васъ обступала народная волна, -- тогда размышляйте, изучайте, и вашъ трудъ не будетъ потерянъ: вы увидите, чѣмъ можетъ быть ваше отечество въ великіе дни, чего оно должно ожидать въ будущемъ. Такимъ моментомъ авторъ считаетъ моментъ, когда народъ, послѣ смутъ междуцарствія, самостоятельнымъ порывомъ своихъ силъ вновь основалъ порядокъ и возвелъ на престолъ новую династію.... "Видно изъ этого,-- говоритъ Чаадаевъ,-- что я далеко не требую, какъ утверждали, что слѣдуетъ уничтожить всѣ наши воспоминанія".
   "Я сказалъ только и повторяю, что пора бросить ясный взглядъ на наше прошлое, и бросить не за тѣмъ, чтобы извлекать изъ него старыя сгнившія реликвіи, старыя идеи, которыя пожрало время, старыя вражды, которыя давно покинулъ здравый смыслъ нашихъ государей и народа,-- но чтобы знать, что намъ думать о нашихъ антецедентахъ. Вотъ что я пытался сдѣлать въ трудѣ, который остался неконченнымъ, и къ которому должна была служить введеніемъ статья, такъ странно возбудившая національное тщеславіе. Конечно, была нетерпѣливость въ выраженіи, крайность въ мысли; но чувство, господствующее во всемъ отрывкѣ, нисколько не враждебно отечеству: это -- глубокое чувство нашихъ слабостей, выраженное съ болью, съ горестью, и только.
   "Повѣрьте, я больше, чѣмъ кто-либо изъ васъ, люблю свое отечество, желаю ему славы, умѣю цѣнить высокія качества своего народа; но справедливо также, что патріотическое чувство, меня одушевляющее, создано не совсѣмъ по тому способу, какъ то, чьи криви разрушили мое спокойное существованіе... Я не умѣю любить свое отечество съ закрытыми глазами, съ преклоненной головой, съ запертыми устами. Я нахожу, что можно быть полезнымъ отечеству только подъ условіемъ ясно его видѣть; я думаю, что время слѣпыхъ амуровъ прошло, что теперь прежде всего мы обязаны отечеству истиной. Я люблю свое отечество такъ, какъ Петръ Великій научилъ меня любить его. Признаюсь, у меня нѣтъ этого блаженнаго (béat) патріотизма, этого лѣниваго патріотизма, который устроивается такъ, чтобы видѣть все въ лучшую сторону, который засыпаетъ за своими иллюзіями и которымъ, къ сожалѣнію, въ наше время страдаетъ много нашихъ хорошихъ умовъ. Я думаю, что если мы пришли послѣ другихъ, то для того, чтобы дѣлать лучше другихъ, чтобы не впадать въ ихъ ошибки, въ ихъ заблужденія, въ ихъ суевѣрія.... Я считаю, что наше положеніе счастливое, если мы съумѣемъ имъ воспользоваться... Этого мало: я имѣю глубокое убѣжденіе, что мы призваны рѣшить большую часть задачъ соціальнаго порядка, завершить большую часть идей, возникшихъ въ старыхъ обществахъ..."
   Чаадаевъ возвращается опять къ мысли о выгодности нашего положенія, позволяющаго намъ пользоваться готовымъ историческимъ опытомъ другихъ народовъ, пользоваться, не будучи связанными ни традиціей, ни общественною порчей. "У насъ нѣтъ этихъ страстныхъ интересовъ, этихъ готовыхъ мнѣній, этихъ утвердившихся предразсудковъ; мы приходимъ съ дѣвственными умами навстрѣчу въ каждой новой идеѣ. Въ нашихъ учрежденіяхъ,-- свободныхъ созданіяхъ (oeuvres spontanées) нашихъ государей или слабыхъ слѣдахъ порядка вещей, воздѣланнаго ихъ всемогущимъ плугомъ; въ нашихъ нравахъ -- странной смѣси неловкаго подражанія и обрывковъ давно изжитаго соціальнаго быта; въ нашихъ мнѣніяхъ, которыя все еще тщетно стараются установиться о самыхъ мелкихъ вещахъ,-- ничто не противодѣйствуетъ непосредственному осуществленію всѣхъ благъ, какія Провидѣніе предназначаетъ человѣчеству... Исторія (т.-е. прошедшее) не принадлежитъ намъ больше, это правда, но наука намъ принадлежитъ; мы не можемъ начинать сначала весь трудъ человѣческаго ума, но мы можемъ участвовать въ его дальнѣйшихъ трудахъ; прошедшее уже не въ нашей власти, но будущее наше. Нельзя сомнѣваться въ томъ, что большая часть міра угнетена своими преданіями, своими воспоминаніями: не будемъ завидовать ограниченному кругу, въ которомъ онъ хлопочетъ; несомнѣнно, что въ сердцѣ большей части націй есть глубокое чувство совершившейся жизни, которое господствуетъ надъ жизнью настоящей, упрямое воспоминаніе о протекшихъ дняхъ, которое наполняетъ нынѣшніе дни. Оставимъ ихъ бороться съ ихъ неумолимымъ прошедшимъ".
   Чаадаевъ опять указываетъ ту чрезвычайную выгоду, что для насъ, не связанныхъ исторіей, не существуетъ, какъ у западныхъ народовъ, неизмѣнной необходимости, что мы можемъ измѣрять каждый шагъ, который намъ предстоитъ, обдумывать каждую идею, которая касается нашего разума. "Намъ позволено,-- говоритъ онъ,-- надѣяться на благосостояніе еще болѣе обширное, чѣмъ то, о какомъ мечтаютъ самые пламенные служители прогресса; и чтобы достигнуть до этихъ окончательныхъ результатовъ, намъ нуженъ только одинъ верховный актъ той высшей воли, которая заключаетъ въ себѣ всѣ воли націи, которая выражаетъ всѣ ея стремленія, которая уже не разъ открывала ей новые пути, развертывала передъ ней новые горизонты, и низвела въ ея разумъ новое просвѣщеніе" {Невольно припоминается при этомъ тотъ скептикъ двадцатыхъ годовъ, который считалъ необходимымъ для Россіи второго Петра Великаго.}.
   "Что же,-- спрашиваетъ затѣмъ Чаадаевъ,-- развѣ я предлагаю своему отечеству дурное будущее? Находите вы, что я вызываю для него не славную судьбу?" Но Чаадаевъ соглашается наконецъ, что онъ преувеличилъ свои требованія и отъ прошедшаго:
   "Да, было преувеличеніе въ этомъ своего рода обвиненія (réquisitoire), направленномъ противъ великаго народа, вся вина котораго въ концѣ концовъ была только въ томъ, что онъ былъ заброшенъ въ послѣднимъ предѣламъ всѣхъ цивилизацій міра, далеко отъ странъ, гдѣ естественно должно было собраться просвѣщеніе, далеко отъ очаговъ, гдѣ оно блистало въ теченіе вѣковъ; было преувеличеніемъ не признать того, что мы пришли въ міръ на почву, не тронутую и не оплодотворенную предыдущими поколѣніями, гдѣ ничто не говорило намъ о протекшихъ вѣкахъ, гдѣ не было никакого слѣда новаго міра; было преувеличеніемъ не отдать ея доли этой церкви, столь смиренной, иногда столь героической, которая одна утѣшаетъ за пустоту вашихъ лѣтописей, которой принадлежитъ честь каждаго подвига мужества, каждаго прекраснаго самоотверженія нашихъ отцовъ, каждой прекрасной страницы нашей исторіи; наконецъ, быть можетъ, было преувеличеніемъ на минуту опечалиться о судьбѣ націи, изъ нѣдръ которой родилась могущественная натура Петра Великаго, универсальный умъ Ломоносова и граціозный геній Пушкина.
   "Но затѣмъ надо согласиться также, что фантазіи нашей публики удивительны.
   "Вспомнимъ, что вскорѣ послѣ злополучной публикаціи, о которой идетъ рѣчь, на нашей сценѣ играна была новая пьеса {Говорится конечно о "Ревизорѣ".}. И надо сказать, что никогда нація не подвергалась такому бичеванію, никогда страна не была влачима по землѣ такимъ образомъ, никогда не бросали въ лицо публики такой грязью, и никогда, однако, не было болѣе полнаго успѣха. Неужели же серьезно думающій человѣкъ, глубоко размышлявшій о своемъ отечествѣ, о своей исторіи, о характерѣ народа, будетъ осужденъ на молчаніе, потому, что ему нельзя будетъ устами комедіанта высказать патріотическое чувство, его гнетущее? Что же дѣлаетъ насъ такими внимательными въ циническому уроку комедіи, и такими подозрительными въ серьезному слову, идущему до сущности вещей? Надо сказать, это -- потому, что у насъ есть теперь только патріотическіе инстинкты; что мы еще очень далеки отъ сознательнаго патріотизма старыхъ націй, созрѣвшихъ въ умственномъ трудѣ, просвѣщенныхъ знаніями, размышленіями науки; что мы любимъ наше отечество еще по способу тѣхъ юныхъ народовъ, которыхъ еще не мучила мысль, которые еще отыскиваютъ принадлежащую имъ идею, еще отыскиваютъ роль, какую они призваны исполнить да сценѣ міра что ваши умственныя силы еще не упражнялись на вещахъ серьезныхъ; что, однимъ словомъ, трудъ ума до сего дня почти не существовалъ у насъ...
   "Обдѣланные, отлитые, созданные нашими государями и нашимъ климатомъ, мы только въ силу покорности стали великимъ народомъ. Просмотрите съ начала до конца наши лѣтописи, вы найдете въ нихъ на каждой страницѣ глубокое дѣйствіе власти, постоянное вліяніе почвы, и почти никогда не найдете дѣйствія общественной воли. Во всякомъ случаѣ, справедливо также сказать, что, отрекаясь отъ своей силы и отдавая ее въ руки своихъ повелителей, уступая природѣ своей страны, русскій народъ обнаруживалъ высокую мудрость, что онъ признавалъ, такимъ образомъ, высшій законъ своихъ судебъ: странный результатъ двухъ разнородныхъ элементовъ, котораго онъ не могъ не признать, не вредя своему существу, не подавляя самаго принципа своего возможнаго прогресса"...
   "Апологія" осталась неконченной. Вслѣдъ за переданнымъ нами, поставлена 11 глава, въ первыхъ строкахъ которой Чаадаевъ приступаетъ, повидимому, въ подробному изложенію своей теоріи, и въ началѣ ея останавливается на одномъ господствующемъ фактѣ нашей исторіи, который обнаруживается въ ней постоянно, который составляетъ существенный элементъ нашего политическаго величія и настоящую причину нашего умственнаго безсилія. "Этотъ фактъ -- есть фактъ географическій".

-----

   Возвратимся въ первой статьѣ Чаадаева.
   Въ своемъ общемъ смыслѣ статья Чаадаева имѣла то любопытное историческое значеніе, что, явившись въ періодъ полнѣйшаго развитія системы оффиціальной народности, она выставила самое крайнее противорѣчіе этой системѣ. Во все продолженіе этого періода не было никѣмъ другимъ высказано такого рѣзкаго, мрачнаго, безпощаднаго приговора надъ русской дѣйствительностью и ея прошедшимъ: здѣсь собралось столько горькаго чувства, столько неотразимаго сознанія въ недостаткахъ русской жизни, сколько не было ни у кого еще изъ дѣятелей нашей умственной жизни,-- и сколько авторитетъ, привыкшій къ панегирику, вѣроятно даже не считалъ возможнымъ.
   О силѣ этого протеста можно судить по послѣдствіямъ, которыя онъ повлекъ за собой. Мы готовы признать вмѣстѣ съ Чаадаевымъ, что правительство въ своей мѣрѣ послѣдовало только общему голосу, было даже умѣреннѣе его требованій и не удовлетворило его ожиданіямъ. Можно повѣрить, что меньше оскорбилось правительство, слишкомъ увѣренное въ истинѣ своихъ началъ, чѣмъ та масса, которая хила непробуднымъ убѣжденіемъ, что міръ ея -- наилучшій изъ всѣхъ возможныхъ міровъ. Для такихъ людей всякое сомнѣніе есть святотатство, и таковымъ именно была сочтена статья Чаадаева {См. характеристическую переписку объ ней въ Р. Старинѣ.}: она самымъ рѣшительнымъ образомъ разрушала національное самомнѣніе, и для тѣхъ, кто по своему умственному развитію способенъ былъ разсуждать, она была еще непріятнѣе и досаднѣе тѣмъ, что въ ея обвиненіяхъ чувствовалась правда.
   Переходя въ содержанію статьи, мы должны сдѣлать оговорку. При чтеніи статьи Чаадаева, намъ теперь съ перваго взгляда видны слабыя стороны его теоріи и натянутость нѣкоторыхъ ея примѣненій; историческіе вопросы, здѣсь разбираемые, довольно уже знакомы теперь въ нашей литературѣ, и писателю не такъ легко достанется нѣсколько фантастическій или преувеличенный выводъ. Въ то время эти вопросы были новы, и выводы тѣмъ больше производили впечатлѣнія.
   Выше мы говорили отчасти о томъ, откуда шелъ этотъ скептицизмъ Чаадаева. Существенный и ближайшій его источникъ былъ тотъ же, изъ котораго исходило движеніе двадцатыхъ годовъ: глубокое впечатлѣніе европейской цивилизаціи и гражданственности, и сознаніе того, какъ неизмѣримо отстала отъ нихъ русская дѣйствительность. Чаадаевъ былъ свидѣтелемъ порывовъ тайнаго общества, и былъ также свидѣтелемъ ихъ полной безуспѣшности и вмѣстѣ неумѣнья. Католическое доктринерство, вывезенное имъ изъ-за границы или тамъ усовершенствованное, придало его теоретическимъ требованіямъ ту нетерпимую исключительность, которая должна была еще больше усилить въ немъ недовѣріе къ русскому содержанію. Наконецъ, вернувшись въ Россію, онъ долженъ былъ подвергнуться новымъ впечатлѣніямъ, которыя окончательно привели его во взглядамъ "Письма". Онъ не нашелъ своихъ лучшихъ друзей; время перемѣнилось такъ, что сначала ему не съ кѣмъ было подѣлиться мыслью; характеръ общества измѣнился настолько, что умственный интересъ не находилъ въ немъ мѣста; наконецъ одиночество и хандра собрали въ воображеніи Чаадаева всѣ мрачныя стороны русской жизни, и они съ неслыханной до тѣхъ поръ горечью высказались въ "Письмѣ". Чаадаевъ вѣроятно справедливо въ своей "Апологіи" указывалъ на болѣзненное настроеніе, въ которомъ была писана его статья: его мысль и его чувство были до болѣзненности раздражены.
   Скептицизмъ Чаадаева завершилъ собою все, что высказывалось отрицательнаго въ русскомъ обществѣ и литературѣ. Люди тайнаго общества отвергали настоящее всѣми силами; Пушкинъ въ молодости сталъ какъ будто сатирическимъ органомъ тогдашнихъ либераловъ и изображалъ разочарованіе Онѣгина; Грибоѣдовъ написалъ филиппики своего Чацкаго; неизвѣстный авторъ письма 1824 г., о которомъ намъ случалось говорить, уже высказывалъ объ умственномъ состояніи русскаго общества мысли, которыя очень родственны съ мыслями чаадаевскаго "Письма". Если мы соберемъ всѣ эти симптомы сомнѣнія, которые высказывались у наиболѣе мыслящихъ людей того времени -- мы найдемъ, что скептицизмъ Чаадаева имѣетъ свою родословную. Чаадаевъ только возвелъ эти сомнѣнія въ систему, распространилъ ихъ на прошедшее (либералы уже не вѣрили въ историческія картины Карамзина), и наконецъ далъ своей системѣ доктринерное основаніе...
   Историки нашей литературы любятъ указывать въ нашемъ національномъ характерѣ ту готовность въ самообличенію, ярыя доказательства которой они видѣли въ непрерывающемся рядѣ сатиры, со временъ Кантемира. Надобно сказать, однако, что когда Чаадаевъ поставилъ эту готовность въ серьезное испытаніе, она оказалась не такъ велика {Передъ тѣмъ, "Горе отъ ума" также каcалось долго невозможнымъ въ нашей печати. Много другихъ цензурныхъ вопросовъ того времени такимъ же образомъ возводились на степень вопросовъ государственной важности.}. Оказывалось, что общество, которое дѣлало уже имена Кантемира, фонъ-Визина, Державина, Крылова, наконецъ Грибоѣдова, Пушкина и пр. предметами своей гордости, не могло вынести этого обличенія. Чаадаевъ въ "Апологіи" самъ указываетъ странное явленіе, что вслѣдъ за проклятіями его "Письму", эта самая публика выслушивала и превозносила "Ревизора", гдѣ русская жизнь вовсе; не была польщена. Причина понятна: искусство имѣетъ свои привилегіи -- и вмѣстѣ съ тѣмъ, наша художественная литера; тура, даже у самого Гоголя, никогда не открывала этой отрицательной стороны жизни въ такой наготѣ, въ такой безусловной ясности. Въ самомъ Гоголѣ, который былъ вершиной сатирической литературы, глубокую безотрадность теоретическаго смысла; его поэзіи можно было понять только пристально вдумываясь въ нее: масса видѣла только одну отдѣльную картину и слишкомъ легко теряла общій смыслъ за шуткой, которая напоминала ей смѣшные водевили. Гоголь въ "Разъѣздѣ" превосходно изобразилъ впечатлѣнія отъ комедіи въ большинствѣ публики, и въ концѣ концовъ истинный смыслъ произведенія пришлось объяснять самому автору. "Письмо" Чаадаева не представляя ни малѣйшаго смягчающаго элемента: оно дѣйствовало все) желчью и силой своего содержанія. Всѣ несообразности и бѣдность русской жизни, какія отдѣльными чертами уже давно бросались въ глаза людямъ, ставившимъ для своего общества идеальныя цѣли,-- всѣ эти тяжелыя мысли, накопившіяся многими рядами разочарованій, были собраны здѣсь въ одномъ фокусѣ.
   "Письмо" Чаадаева, также какъ него "Апологія" (вѣроятна извѣстная въ свое время только дружескому кругу) поразительна до сихъ поръ серьезностью своего тона: каковы бы ни была ихъ ошибки, для насъ уже видныя, эти произведенія рѣзво выдѣляются своимъ тономъ изъ массы литературы. Это -- уже не та условная литература, которая съ ребяческой важностью занималась отведенными ей предметами и если обращалась къ предметамъ дѣйствительно серьезнымъ, то только ставя ихъ въ приличное отдаленіе отъ русской современной жизни; это -- совсѣмъ иной уровень, иная складка мысли, -- тотъ уровень, въ которомъ (повторяемъ: даже предполагая ошибки въ содержаніи) чувствуется прочное созрѣваніе общественной мысли.
   Мы не будемъ говорить о томъ, насколько былъ права Чаадаевъ въ своемъ мрачномъ изображеніи нашего національнаго характера и нашей дѣйствительности, -- и предоставила судить объ этомъ читателю. Въ "Апологіи" самъ Чаадаевъ признаетъ, что въ "Письмѣ" были преувеличенія и крайности; но, быть можетъ, и смягченіе этихъ крайностей мало измѣнило бя неутѣшительную сущность его мнѣній.
   Обратимся къ "Письму", какъ оно представлялось въ тогдашнихъ условіяхъ.
   Нѣтъ сомнѣнія, что масса общества, вооружившаяся противъ Чаадаева, обнаружила большое малодушіе и умственную несостоятельность. Біографъ Чаадаева разсказываетъ, что около мѣсяца среди цѣлой Москвы почти не было дома, гдѣ бы не говорили про чаадаевскую статью, что люди всѣхъ слоевъ и категорій общества,-- которыхъ очень характеристично пересчитываетъ біографъ, -- соединились въ одномъ общемъ воплѣ проклятія и презрѣнія человѣку, дерзнувшему оскорбить Россію; что студенты московскаго университета изъявляли, какъ говорятъ, желаніе съ оружіемъ въ рукахъ мстить за оскорбленіе націи. Только небольшое просвѣщенное меньшинство находило статью высоко замѣчательной и собиралось отвѣчать на нее научно-критическимъ опроверженіемъ.... Чаадаевъ справедливо говоритъ въ "Апологіи", что эту бурю произвела ребяческая непривычна въ мышленію,-- и дѣйствительно, такой страхъ передъ противорѣчіемъ, такая нетерпимость къ иному мнѣнію не свидѣтельствуютъ объ умственной зрѣлости. Вся опасность (если кто видѣлъ опасность) выставленныхъ мнѣній легко могла быть устранена одной свободой ихъ обращенія и ихъ обсужденія со стороны другихъ. Къ сожалѣнію, обстоятельства сдѣлали это невозможнымъ,-- и изъ этого являлся новый элементъ затаеннаго недовѣрія умовъ, умственная дѣятельность общества еще лишній разъ была запугана.
   Свобода критики, безъ сомнѣнія, вскорѣ открыла бы слабыя стороны Чаадаева. Какъ бы ни взглянула критика на его изображенія настоящаго, она конечно и тогда увидѣла бы капитальныя ошибки въ построеніи его системы, въ самомъ основномъ представленіи Чаадаева о европейскомъ прогрессѣ. Въ самомъ дѣлѣ, даже съ точки зрѣнія безусловнаго признанія европейскаго прогресса, какой держится Чаадаевъ, его положенія далеко не выдерживали критики. Его историческая теорія могла быть вѣрна развѣ только до XV-го столѣтія, когда еще господствовало превозносимое имъ церковное единство западной Европы: Протестантизмъ, организовавшійся съ XVI-го столѣтія и разорвавшій это единство, былъ результатомъ того же развитія, послѣдовательнымъ явленіемъ того же прогресса, и не только не билъ упадкомъ европейской умственной жизни, а напротивъ новымъ ея возбужденіемъ. Папское единство въ прежнемъ смыслѣ было не только поколеблено, но просто разрушено навсегда и безвозвратно: новое религіозное движеніе не было отдѣльной сектой, какихъ было много и въ которыхъ можно допускать извѣстную долю индивидуальнаго произвола, а напротивъ обширнымъ движеніемъ, которое увлекло не какія-нибудь отдѣльныя части общества, а цѣлыя націи. Протестантизмъ вводилъ новый умственный принципъ, отъ котораго уже не можетъ отказаться Исторія религіознаго развитія, -- принципъ частнаго сужденія, слѣдовательно освобожденія мысли, и этотъ принципъ составлялъ съ тѣхъ поръ столь необходимую черту европейскаго прогресса, что онъ проникаетъ всѣ направленія мысли и господствуетъ въ европейской наукѣ, какая бы ни была она -- католическая или протестантская. Католической церкви уже скоро пришлось бороться съ научной мыслью, осуждать ученіе Коперника, осуждать Галилея, осуждать множество другихъ ученій, наполнять безконечный каталогъ Индекса, и однако въ концѣ концовъ, противъ воли, покоряться этой проклинаемой ею наукѣ. Открытія XV--XVI-го вѣка, вмѣстѣ съ Возрожденіемъ и Реформаціей начинающія новую исторію умственной жизни Европы, потомъ раціонализмъ и скептицизмъ XVII-го и XVIII-го столѣтій, совершались конечно вовсе не въ духѣ католицизма -- но тѣмъ не менѣе они были господствующими явленіями европейскаго прогресса, которыми и опредѣляется его современный характеръ, -- не только не поддерживающій католическо-папскаго единства, но положительно его отвергающій.
   Чаадаевъ чувствовалъ несовмѣстимость подобныхъ явленій съ его теоріей, и мы видѣли, какъ строго онъ съ своей точки зрѣнія осуждаетъ и Возрожденіе и протестантизмъ.
   Однимъ словомъ, въ ряду направленій европейскаго мышленія теорія Чаадаева являлась тѣсной католической доктриной, которая была скорѣе теоріей реакціонной, чѣмъ теоріей прогресса. Въ нашей литературѣ европейское умственное движеніе было однако настолько знакомо, что уже и въ то время противъ Чаадаева могли быть приведены достаточно сильные аргументы съ этой чисто исторической точки зрѣнія.
   Подобнымъ образомъ, -- въ какомъ бы видѣ ни представлялись тогда мнѣнія Чаадаева о русской современности,-- противъ него и тогда могли быть приведены достаточно сильныя возраженія объ исторической сторонѣ дѣла: ему могли, между прочимъ, отвѣчать то самое, что самъ онъ высказалъ потомъ и своей "Апологіи". А главное, ему могли возражать въ томъ непрямо высказанномъ, но предполагаемомъ пунктѣ, будто бы для Россіи былъ необходимъ именно тотъ путь цивилизаціи, какой выражался католическимъ единствомъ. Ему и тогда могли бы сказать, что если самое это единство оказалось исторически несостоятельнымъ и было подорвано, то естественно слѣдовая что русскому народу, для его европейскаго воспитанія, не было необходимости обращаться къ принципу, пережитому и покидаемому самой Европой, а напротивъ, надо было остеречься его.
   Нѣтъ сомнѣнія, что подобныя и даже гораздо болѣе энергическія возраженія были бы выставлены противъ Чаадаева въ серьезно литературѣ, еслибы онъ не подвергся иному обличенію. Противники Чаадаева не захотѣли начинать литературнаго спора, когда прежде ихъ въ это дѣло вступилась власть {Біографъ Чаадаева видитъ особенное великодушіе въ тонъ, что Хомяковъ отказался отъ подобнаго спора. Хомяковъ, конечно, только исполнялъ то, что требовалось литературныхъ приличіемъ.}: не будь этого, стать Чаадаева вызвала бы конечно самую оживленную полемику разумѣя не ругательства квасныхъ патріотовъ и прислужниковъ, что явилось бы, конечно, прежде всего и въ наибольшемъ количествѣ, но полемику со стороны лучшихъ дѣятелей литературы. Публика могла бы убѣдиться, что существованіе Россіи подвергалось отъ статьи Чаадаева опасности, а для людей съ серьезными мнѣніями открылась бы борьба мнѣній, которая могла быть не лишена самыхъ оживляющихъ интересовъ, -- потому что статья Чаадаева давала для этого богатый матеріалъ. Но полемика не состоялась...
   Въ самомъ дѣлѣ, по словамъ біографа, "безусловно сочувствующихъ и совершенно согласныхъ (съ Чаадаевымъ) не было ни одного человѣка", и этому легко повѣрить: не говоря о большинствѣ, которое не понимало даже возможности подобіяхъ вопросовъ, люди самые передовые, которые вполнѣ могли донимать отрицаніе Чаадаева, никакъ не могли войти во всѣ его аргументы и выводы. Нечего говорить, что начинавшаяся славянофильская школа самымъ рѣшительнымъ образомъ протестовала бы противъ подобнаго нарушенія ея идеальныхъ святынь. Люди другого лагеря точно также не приняли бы историческихъ выводовъ Чаадаева. Герценъ, чрезвычайно высоко ставившій Чаадаева по его умственно возбуждающему значенію, вѣроятно отвергалъ его послѣдніе выводы въ то время также рѣшительно, какъ впослѣдствіи.
   Къ сожалѣнію, мы не знаемъ никакихъ отзывовъ людей этого рода о статьѣ Чаадаева, высказанныхъ въ то время. Осталось, сколько мы знаемъ, только письмо Пушкина отъ іюля 1830 года, и невидимому относящееся только къ послѣднимъ двумъ "Письмамъ" Чаадаева, -- по крайней мѣрѣ о первомъ здѣсь ничѣмъ не намекается. Пушкинъ говоритъ объ историческихъ мнѣніяхъ Чаадаева, которыя были для него новы, но не говоритъ ничего объ отрицательномъ изображеніи русской жизни: онъ могъ не знать перваго письма, гдѣ о томъ идетъ рѣчь, но могло быть, что этотъ взглядъ былъ уже знакомъ Пушкину и о немъ была рѣчь прежде, или что Пушкинъ, по прежней привычкѣ къ свободнымъ бесѣдамъ подобнаго рода, не находилъ въ этой сторонѣ "Письма" ничего особеннаго и непозволительнаго. Отзывъ Пушкина во всякомъ случаѣ любопытенъ, какъ отзывъ человѣка того же поколѣнія и тѣхъ же преданій. Онъ замѣчаетъ отрывочность статьи и предполагаетъ, что изложеніе связано съ предшествовавшими разсужденіями, для читателя неизвѣстными....
   "Потому, -- продолжаетъ онъ, -- первыя страницы нѣсколько темны, и я думаю, что вы сдѣлаете лучше, если замѣните ихъ простымъ примѣчаніемъ, или сдѣлаете изъ нихъ извлеченіе {Трудно сказать, къ какому именно письму можетъ относиться это замѣчаніе: было ли въ рукахъ Пушкина одно только письмо, или весь рядъ ихъ.}. Я готовъ былъ также замѣтить вамъ безпорядокъ и отсутствіе метода во всей статьѣ, но подумалъ, что это -- письмо и что этотъ родъ извиняетъ и уполномочиваетъ и эту небрежность и это laisser aller. Все, что вы говорите о Моисеѣ, Римѣ, Аристотелѣ, идеѣ истиннаго Бога, древнемъ искусствѣ, протестантизмѣ, все это изумительно по силѣ, правдѣ и краснорѣчію, Все, что ни является портретомъ и картиной -- все широка блестяще и грандіозно. Со взглядомъ вашимъ на исторію, мнѣ совершенно новымъ, я однакожъ не могу всегда согласиться; напримѣръ, не понимаю ни вашего отвращенія къ Марку-Аврелію, ни вашего предпочтенія Давиду, псалмамъ котораго удивляюсь и я если только они имъ написаны. Не вижу я также, отчего сильная и наивная живопись Гомера возмущаетъ васъ. Не говоря уже о поэтическомъ достоинствѣ, это и по вашему мнѣнію великій историческій памятникъ. Все, что представляетъ кроваваго Иліада, развѣ не находится также и въ Библіи? Вы видите христіанское единство въ католицизмѣ, то-есть въ папѣ. Не въ идеѣ ли оно Христа, которая есть и въ протестантствѣ! Первая идея была монархическою; потомъ сдѣлалась республиканскою. Я дурно выражаюсь, но вы понимаете меня"....
   Любопытно, что Пушкинъ видѣлъ въ письмахъ не только теоретическое содержаніе, но и художественное произведеніе -- извиняетъ недостатокъ метода формой письма, восхищается картинами. Историческій взглядъ Чаадаева совершенно для ней новъ, хотя пріемъ этотъ былъ знакомъ и тогда людямъ, изучавшимъ нѣмецкую философію; католической точки зрѣнія Пушкинъ также не замѣтилъ. При всемъ томъ, Пушкинъ вѣрно оцѣнилъ понятіе о христіанскомъ единствѣ, составляющее основу мнѣній Чаадаева, -- и хотя, повидимому, не чувствовалъ связи между идеализмомъ Чаадаева, явно католическимъ, и его мнѣніями о Гомерѣ или Маркѣ-Авреліи, но не соглашался съ этими крайними приговорами.
   Если Пушкинъ, не занимавшійся философско-историческими вопросами, тѣмъ не менѣе угадывалъ основную ошибку Чаадаева, безъ сомнѣнія ее совсѣмъ ясно поняли бы дѣятели новаго поколѣнія, болѣе изучавшіе эти вопросы. Вообще, едва ли можетъ подлежать сомнѣнію, что точка зрѣнія Чаадаева нашла бы и тогда свой противовѣсъ: католическая теорія удержаться не могла.
   Тѣмъ не менѣе, статья Чаадаева была событіемъ. Мы не будемъ говорить объ его значеніи и вліяніи тѣми, немного гиперболическими выраженіями, какія употребляетъ его біографъ, но вліяніе Чаадаева во всякомъ случаѣ несомнѣнно. Его статья, прочитанная всѣми, кого интересовалъ предметъ, должна была произвести на людей размышляющихъ сильное впечатлѣніе. Это была одна изъ тѣхъ немногихъ вещей нашей литературы, въ которыхъ говорила не литературная рутина, не мелочное переливанье изъ пустого въ порожнее; здѣсь говорки серьезная мысль и сильное чувство, направленныя на коренной вопросъ національнаго существованія. Чаадаевъ ошибался въ своей теоріи, -- но, за исключеніемъ этой ошибки, въ его статьѣ оставались тѣ нѣсколько поразительныхъ страницъ, которыя посвящены русской дѣйствительности. Въ этихъ страницахъ и заключалась вся сила его мысли. Точка зрѣнія Чаадаева была поразительна именно своимъ отрицаніемъ современности, дѣйствительнаго положенія вещей. Въ этомъ отношеніи она шла наперекоръ всѣмъ принятымъ мнѣніямъ, и особенно наперекоръ всѣмъ самообольщеніямъ. Можно сказать, что ея отрицаніе шло даже дальше всего того, что могло быть въ мнѣніяхъ самыхъ передовыхъ людей того времени: какъ ни относились они критически и недовѣрчиво къ нашей умственной жизни, къ нашему общественному положенію вещей, ни у кого изъ нихъ не было этого безпощаднаго указанія общественныхъ, даже національныхъ слабостей, никто не указывалъ съ такой уничтожающей рѣзкостью на младенчество нашей цивилизаціи, на младенчество нашего сознанія. Нечего говорить о томъ, насколько Чаадаевъ непримиримо расходился съ начинавшейся тогда славянофильской школой. Но главнымъ образомъ точка зрѣнія Чаадаева была полной противоположностью тѣмъ взглядамъ, какіе принадлежали системѣ оффиціальной народности: здѣсь статья Чаадаева была сочтена оскорбительнымъ для чести Россіи пасквилемъ, преступленіемъ, святотатствомъ. И не могли конечно иначе судить о ней люди, для которыхъ всѣ вопросы были уже рѣшены, которые утверждали, по-французски: "le passé de la Russie а été admirable; son présent est plus que magnifique; quant à son avenir il est au delà de tout ce que l'imagination la plus bardie se peut figurer"... Чаадаевъ въ "Апологіи" не совсѣмъ ошибался въ своихъ предположеніяхъ о томъ, изъ какихъ слоевъ общества направилось сильнѣйшее озлобленіе противъ него... Теперь извѣстно, что первое озлобленное обвиненіе поднялъ противъ него извѣстный Вигель.
   Противорѣчіе заявлено было открыто, и отсюда такой взрывъ въ массѣ общества, который не имѣетъ другого подобнаго въ исторіи нашей литературы. И здѣсь историческое значеніе произведенія Чаадаева: заявленіемъ своихъ идей онъ открывалъ путь для критическаго сознанія.
   Своимъ суровымъ обличеніемъ недостатковъ русской жизни, высотой указанныхъ имъ требованій европейской цивилизаціи Чаадаевъ, какъ немногіе другіе, способствовалъ уничтоженію того національнаго самообольщенія, которое издавна было одной изъ главнѣйшихъ помѣхъ нашему образованію. Выставляя высока идеалъ общечеловѣческой цивилизаціи, Чаадаевъ побуждалъ общество возвысить и свои стремленія; почти отчаяваясь въ русской жизни, Чаадаевъ тѣмъ самымъ долженъ былъ вызывая реакцію живыхъ силъ, въ какому бы онѣ лагерю ни принадлежали...
   Въ наше время значеніе Чаадаева нѣсколько забыто. Не давно было высказано мнѣніе, что письмо Чаадаева не оказало особенно глубокаго вліянія въ нашей литературѣ и осталось безслѣдно. Едва ли такъ. Замѣтимъ прежде всего, что историческая роль Чаадаева заключается не въ одномъ этомъ "Письмѣ", погибшемъ едва увидѣвши печать. Въ тогдашнихъ условіяхъ сильное умственное вліяніе могло совершаться и внѣ литературы, и въ этомъ смыслѣ положеніе Чаадаева можно сравнить съ положеніемъ Станкевича, -- собственно литературная роль послѣдняго была совершенно незначительна, но извѣсти между тѣмъ, что люди его кружка согласно ставили его главой школы, по его чисто личному вліянію. Имя Чаадаева съ неменьшимъ правомъ войдетъ въ исторію умственнаго развитія нашего общества.
   Это вліяніе Чаадаева началось съ Пушкина {Объ ихъ отношеніяхъ достаточно было сказано біографомъ Чаадаева. Тонъ ихъ отношеній виденъ и въ приведенномъ нами письмѣ Пушкина; оно оканчивается такъ: "Пишите же мнѣ, мой другъ, еслибы даже вамъ пришлось бранить меня. Лучше -- говоритъ Экклезіастъ -- слушать наставленія мудраго, нежели пѣсни безумца". Это во всякомъ случаѣ не былъ только одинъ культъ дружбы".} и продолжалось въ полной силѣ въ тридцатыхъ и сороковыхъ годахъ, особенно въ тѣхъ кругахъ, западномъ и славянофильскомъ, которые въ литературѣ сороковыхъ годовъ играли господствующую роль. Выраженія, въ которыхъ говоритъ о немъ Герценъ, могутъ служить достаточнымъ свидѣтельствомъ того значенія, какое онъ придавалъ Чаадаеву. Герценъ могъ нѣсколько преувеличивай это значеніе, могъ ошибаться о нравственномъ характерѣ Чаадаева, но во всякомъ случаѣ личность, которая своимъ умой и мнѣніями могла оказывать впечатлѣніе на такого требовательнаго судью, не могла быть незначительной. Мы приведенъ дальше слова другого замѣчательнаго человѣка того времена, изъ которыхъ видно, что такое же значеніе придавали Чаадаеву и въ совершенно противоположномъ лагерѣ. За Чаадаевымъ оставалась память его статьи и онъ дѣятельно участвовалъ своими мнѣніями въ тѣхъ бесѣдахъ и спорахъ, которые въ то время пріобрѣли важное образовательное значеніе и изъ которыхъ, за отсутствіемъ нѣсколько свободной литературы, велось развитіе идей и опредѣлялись мнѣнія.-- Приведенныя нами "Письма" и "Апологія" раскрываютъ намъ подробности его образа мыслей, который, не имѣя дѣйствія въ печатной литературѣ, ярко высказывался въ этихъ живыхъ личныхъ столкновеніяхъ и борьбѣ мнѣній.
   Здѣсь этотъ образъ мыслей пріобрѣталъ несомнѣнное вліяніе. Поставленный между двумя партіями, существенно идеалистическими, скептицизмъ Чаадаева относительно русской жизни билъ конечно ближе къ той, которая настаивала на принципахъ европейской цивилизаціи, но онъ служилъ для обѣихъ сильнымъ возбужденіемъ въ провѣркѣ понятій и въ послѣдовательной лоткѣ. Онъ подавалъ примѣръ независимости мысли, потому что, несмотря на малодушныя уступки въ минуту страха, онъ сохранить сущность своихъ мнѣній, и, какъ извѣстно изъ разсказовъ, въ сороковыхъ годахъ общій тонъ его былъ таковъ Не, каковъ онъ былъ въ тридцатыхъ годахъ. Онъ былъ готовъ съ остроумной насмѣшкой, когда національное самомнѣніе впадало въ свои крайности, онъ оживлялъ споръ и освѣщалъ предметъ съ новой, неожиданной стороны. То время, тридцатые и сороковые года, особенно занято было стремленіемъ опредѣлять философски начала національной жизни и доказать ихъ исторически, и мнѣнія Чаадаева безъ сомнѣнія содѣйствовали расширенію историческаго интереса, которому предназначено было произвести цѣлый переворотъ въ историческихъ понятіяхъ. Мы указывали еще въ письмахъ Чаадаева 1829 г. его понятія о необходимости историческаго изученія. Историческая критика, по его понятіямъ, должна была стать высокой умственной силой: она должна была "уничтожить всѣ историческіе фантомы, разрушить всѣ ложные образы, для того, чтобы представивъ уму прошедшее въ его истинномъ свѣтѣ, она могла вывести изъ него какія-нибудь несомнѣнныя заключенія для настоящаго, и съ увѣренностью обратить взглядъ на безконечныя пространства, которыя развертываются передъ нею". "Только возвращаясь (историческимъ изученіемъ) къ своимъ протекшимъ существованіямъ,-- говоритъ онъ тамъ же,-- массы и отдѣльныя лица научатся исполнять свои предназначенія; только въ ясномъ пониманіи прошедшаго они найдутъ силу дѣйствовать на свое будущее". "Серьезная мысль нашего времени,-- говоритъ онъ въ "Апологіи",-- требуетъ именно суроваго размышленія, искренняго анализа тѣхъ моментовъ, гдѣ жизнь обнаруживалась у народа съ большей или меньшей глубиной, гдѣ его общественный принципъ выказался во всей своей истинѣ,-- потому что здѣсь будущее, здѣсь элементы его возможнаго прогресса". Этого и доискивались въ слѣдующія десятилѣтія наши историки; за столкновеніемъ ихъ теорій Чаадаевъ слѣдилъ съ особеннымъ интересомъ. Было бы конечно слишкомъ большимъ преувеличеніемъ видѣть въ немъ преобразователя историческаго метода, какъ видитъ его біографъ; но косвенное и возбуждающее вліяніе его не подлежитъ сомнѣнію.
   Это требованіе исторической критики, но въ особенности глубокое сознаніе недостатковъ прошедшаго и настоящаго и указаніе на высокое превосходство европейской цивилизаціи, составляютъ сущность возбужденій, внесенныхъ Чаадаевымъ. Его крайнее сомнѣніе относительно русской жизни было той точкой перелома, откуда начинался новый періодъ въ нашемъ умственномъ развитіи, перелома, которому въ литературѣ художественной соотвѣтствуетъ появленіе сатиры Гоголя. Въ дѣятельности, какъ и въ личномъ характерѣ Чаадаева было много недостатковъ; въ его понятіяхъ было много ошибочнаго,-- но эти недостатки не должны приводить насъ въ заблужденіе объ его значеніи. Въ дѣятельности каждаго историческаго лица смѣшиваются подобнымъ образомъ ходъ общей исторической идеи съ его личными свойствами, наклонностями и мнѣніями: въ концѣ концовъ частное и индивидуальное отпадаетъ какъ шелуха, и остается общій основной результатъ, составляющій историческое пріобрѣтеніе и заслугу лица. Въ данномъ историческомъ моментѣ мы находимъ обыкновенно и концы прошлаго, и задатки будущаго. Наконецъ, чтобы судить подобнаго рода недостатки и ошибки мнѣній, необходимо брать ихъ въ связи съ общими условіями: Чаадаевъ находилъ, что нашимъ умамъ вообще недостаетъ основательности, логики, и онъ былъ правъ, потому что дѣйствительно ни одна мысль, касавшаяся общественныхъ отношеній, не находила у насъ правильнаго и полнаго логическаго развитія. Многообразныя стѣсненія, связывавшія нашу умственную жизнь и приводившія къ этимъ послѣдствіямъ, отразились и въ самыхъ построеніяхъ Чаадаева: предоставленный личнымъ силамъ, безъ возможности открытаго развитія своихъ понятій, безъ провѣрки, безъ правильной критики, Чаадаевъ, рядомъ съ высокими идеальными требованіями, съ глубокимъ пониманіемъ дѣйствительности, впадаетъ въ самыя странныя заблужденія, которымъ не могли ни малѣйшимъ образомъ сочувствовать самые горячіе его поклонники. Они принимали его общія указанія, но отвергали тѣ его объясненія, которыя отзывались его личнымъ мистицизмомъ...
   Мы упоминали о томъ, какъ высоко ставилъ Чаадаева Герценъ, писатель той школы, съ которой Чаадаевъ соглашался въ высокомъ представленіи объ европейской цивилизаціи и во враждебномъ отношеніи къ исключительной національности, этой "географической добродѣтели", отличавшей славянофиловъ и школу оффиціальной народности. Любопытно, что почти съ неменьшей симпатіей относились къ Чаадаеву люди, которые по всему характеру своихъ понятій должны были быть и были его заклятыми теоретическими противниками. "Почти всѣ мы знали Чаадаева,-- говорилъ Хомяковъ въ засѣданіи московскаго общества любителей русской словесности, 28 апрѣля 1860, -- многіе его любили, и, можетъ быть, никому не былъ онъ такъ дорогъ, какъ тѣмъ, которые считались его противниками. Просвѣщенный умъ, художественное чувство, благородное сердце, -- таковы тѣ качества, которыя всѣхъ къ нему привлекали: но въ такое время, когда, повидимому, мысль погружалась въ тяжкій и невольный сонъ, онъ особенно былъ дорогъ тѣмъ, что онъ и самъ бодрствовалъ и другихъ побуждалъ, -- тѣмъ, что въ сгущающемся сумракѣ того времени онъ не давалъ потухать лампадѣ и игралъ въ ту игру, которая извѣстна подъ именемъ: "Живъ курилка". Есть эпохи, въ которыя такая игра есть уже большая заслуга. Еще болѣе дорогъ онъ былъ друзьямъ своимъ какою-то постоянною печалью, которою сопровождалась бодрость его живого ума... Чѣмъ же объяснить его извѣстность? Онъ не былъ ни дѣятелемъ-литераторомъ, ни двигателемъ политической жизни, ни финансовою силою, а между тѣмъ имя Чаадаева извѣстно было и въ Петербургѣ и въ большей части губерній русскихъ, почти всѣмъ образованнымъ людямъ, не имѣвшимъ даже съ нимъ никакого прямого столкновенія"... Хомяковъ, съ своей точки зрѣнія, приписываетъ извѣстность Чаадаева тому, что онъ жилъ и умственно дѣйствовалъ въ Москвѣ -- потому что, "гдѣ бы ни былъ центръ государственный, Москва не перестала и никогда не перестанетъ быть общественною столицей русской земли. Москва, конечно, способствовала обширной извѣстности Чаадаева тѣмъ свойствомъ создавать себѣ авторитеты, о которомъ упоминаетъ біографъ Чаадаева: но авторитетъ, пріобрѣтенный въ силу этого свойства, не составлялъ бы еще большой славы -- лучшій источникъ извѣстности Чаадаева былъ безъ сомнѣнія въ томъ, что когда прошелъ первый пылъ негодованія противъ него, общество снова обратило на него свою благосклонность по тому чувству, которое въ "сгущающемся сумракѣ" того времени отдавало уваженіе проявленіямъ независимости и протеста: эти проявленія составляли такую рѣдкость и потому производили такое впечатлѣніе, что извѣстность распространялась даже въ "губерніи" и человѣкъ интересовалъ даже тѣхъ, кто "не имѣлъ съ нимъ никакого прямого столкновенія". О причинахъ значенія Чаадаева Въ кругу литературномъ мы говорили.
   Матеріалы, печатаемые въ "Вѣстникѣ Евр.", открываютъ новыя черты его отношеній и мнѣній, которыя еще требуютъ біографическихъ разъясненій отъ людей, его знавшихъ и въ которыя мы, поэтому, не будемъ теперь входить. Здѣсь опять являются передъ нами и его сильныя, симпатическія стороны и его недостатки: во всякомъ случаѣ любопытны здѣсь черты его образа мыслей и отголоски тогдашнихъ литературныхъ событіи, и не разъ, въ этихъ письмахъ и отрывкахъ проглядываетъ высокое понятіе о своемъ достоинствѣ, въ такомъ тонѣ, какъ онъ говорилъ о себѣ въ "Апологіи": -- "Я не умѣю любить свое отечество съ закрытыми глазами, съ преклоненной головой, съ запертыми устами. Я нахожу, что можно быть полезнымъ отечеству только подъ условіемъ ясно его видѣть; я думаю, что прошло время слѣпыхъ амуровъ, что теперь мы прежде всего обязаны своему отечеству истиной. Я люблю свое отечество такъ, какъ Петръ Великій научилъ меня любить его".-- Мы не скажемъ, что Чаадаевъ не имѣлъ права на эти слова, и немного было людей въ нашей литературѣ, за которыми можно признать такое право.

А. Пыпинъ.

"Вѣстникъ Европы", No 12, 1871

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru