Пыпин Александр Николаевич
Характеристики литературных мнений отъ двадцатыхъ до пятидесятых годов

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

ХАРАКТЕРИСТИКИ ЛИТЕРАТУРНЫХЪ МНѢНІЙ
ОТЪ ДВАДЦАТЫХЪ ДО ПЯТИДЕСЯТЫХЪ ГОДОВЪ.

Историческіе очерки.

   О нашей литературѣ, въ періодъ времени отъ двадцатыхъ до пятидесятыхъ годовъ, было писано и пишется столько, что нѣсколько трудно, быть можетъ, самонадѣянно, поднимать вновь столь извѣстный предметъ, не рискуя утомить читателя повтореніями. Намъ казалось однако, что независимо отъ всегдашней исторической важности предмета, которая вызываетъ новыя повѣрки мнѣній, въ этомъ предметѣ есть стороны, которыя еще не вполнѣ опредѣлились въ общихъ понятіяхъ и слѣдовательно еще нуждаются въ разъясненіи. Наша литературная критика была долго почти исключительно эстетическая. Такова она и должна была быть, когда шла рѣчь объ опредѣленіи основныхъ литературныхъ понятій и объ указаніи относительнаго поэтическаго достоинства писателей; съ той же точки зрѣнія она указывала ихъ историческое значеніе, какъ развитіе художественнаго пріема литературы, ея эстетическое созрѣваніе, ея стремленіе къ самобытности въ изображеніи своеобразной народной жизни. Отношеній литературы въ дѣйствительности эта критика касалась настолько, сколько это нужно было для пониманія данныхъ произведеній. Эта точка зрѣнія держалась до послѣдняго времени, за исключеніемъ весьма немногихъ случаевъ, гдѣ историческій вопросъ поставленъ былъ шире и многосторонніе. Но литературное развитіе имѣетъ и другой интересъ: исторія литературы входитъ въ цѣлую исторію общества, и на литературѣ мы имѣемъ возможность слѣдить возрастаніе общественнаго самосознанія. И безъ сомнѣнія, эта сторона предмета и имѣетъ наибольшую историческую важность. Въ наше время литература рѣдко поднимается до высшаго совершенства художественной красоты, гдѣ произведеніе является широкой объективной картиной человѣческой природы, или цѣлаго общества; картиной, имѣющей болѣе прочное значеніе, чѣмъ временный интересъ обыкновенныхъ явленій литература. Литература больше связана теперь съ непосредственными явленіями общественной и политической жизни; она подаетъ объ нихъ свой голосъ въ поэтическомъ произведеніи, какъ въ публицистикѣ. Любимой формой изящной литературы сталъ романъ и повѣсть,-- вмѣстѣ съ тѣмъ таже самая жизнь изображается прямо, внѣ области фантазіи, въ публицистикѣ, которая высказываетъ ея интересы, служитъ отголоскомъ ея борьбы, и отсюда въ литературѣ поэтической элементъ реальный становится еще сильнѣе. Если и чисто художественное, объективное произведеніе должно служить не только идеѣ красоты, но и идеѣ добра и правды, и слѣдовательно быть орудіемъ общественнаго улучшенія, то произведенія менѣе объективныя связываются съ общественной жизнью еще болѣе тѣснымъ образомъ: онѣ, быть можетъ, дѣйствуютъ менѣе возвышенными средствами, но съ большей страстью, съ большей силой убѣжденія и съ большимъ непосредственнымъ вліяніемъ на умы. Общественныя и поэтическія достоинства писателя и произведенія могутъ не всегда совпадать, и легко могутъ имѣть различную цѣну для той исторіи литературы, о какой мы говоримъ,-- исторіи съ общественной точки зрѣнія.
   Это сопоставленіе литературы съ непосредственной жизнью, собственно говоря, только и можетъ указать дѣйствительно" значеніе историческаго прогресса литературы. Нельзя сказать, чтобы др сихъ поръ оно было достаточно ясно. Очевидно, между тѣмъ, что для оцѣнки этого историческаго прогресса надо взять въ разсчетъ цѣлыя условія существованія литературы, общественную обстановку, въ которой ей приходилось дѣйствовать, ея дѣйствительный (часто, за полной невозможностью, не вы сказанный на словахъ) смыслъ. Только опредѣленіе этихъ общихъ условій и указываетъ настоящую жизненную цѣну литературы, указываетъ ея объемъ, возможность и размѣры ея вліянія и т. д. Если литература имѣетъ свою роль въ историческомъ движеніи, какъ одинъ изъ развивающихъ элементовъ національной жизни, то понятно, что сила ея вліянія, т.-е. ея историческая цѣнность, опредѣлится всѣми условіями ея существованія: она существуетъ въ данномъ обществѣ, въ данныхъ условіяхъ историческихъ преданій, учрежденій, образованія и т. д., и эти условія впередъ указываютъ ей извѣстные предѣлы, налагаютъ на нее извѣстный характеръ. Таланты различной величины могутъ обогащать ее болѣе или менѣе замѣчательными проявленіями поэтическаго дара; но эти таланты дѣйствуютъ въ извѣстной обстановкѣ, которая даетъ направленіе ихъ творчеству, такъ или иначе обусловливаетъ ихъ содержаніе и т. д. Такъ,-- если взять одинъ примѣръ, вліянія этихъ общихъ условій,-- въ послѣднее время и-у насъ было не мало говорено о стѣснительномъ дѣйствіи цензуры: но цензура есть только одно частное проявленіе цѣлаго порядка понятій, который и безъ нея оказывалъ бы стѣсняющее вліяніе на литературу, и при ней также его оказываетъ, какъ извѣстная консервативная косность, слишкомъ большое присутствіе которой въ обществѣ неизбѣжно съуживаетъ границы литературы.
   Съ начала нынѣшняго столѣтія въ нашей литературѣ много говорилось о народности, достиженіе которой ставилось цѣлью литературы; въ разное время писатели и критика убѣждались, что народность наконецъ достигнута. Такъ по ихъ мнѣнію достигалъ ея Жуковскій въ нѣкоторыхъ изъ его произведеній на русскіе сюжеты; такъ достигалъ ея Крыловъ въ своихъ басняхъ; потомъ Пушкинъ, наконецъ Гоголь. Вопросъ шелъ о томъ, что поэтическая литература дѣйствительно выходила, мало-по-малу, изъ своего искусственно-подражательнаго періода: названные писатели дѣлали каждый свои успѣхи въ томъ, чтобы усвоить литературѣ русскія темы и русскія краски, достигнуть самостоятельнаго пониманія... Можно сказать, что съ Пушкинымъ, а особен. но съ Гоголемъ эта цѣль была достигнута. Литература стала дѣйствительно народной или національной, потому что она была уже совершенно своеобразна и самобытна въ Своихъ пріемахъ, мысли, тонѣ и формѣ. Литературная исторія излагала процессъ этого усовершенствованія.
   Но за этимъ оставался другой вопросъ объ отношеніяхъ литературы къ народности -- именно о положеніи литературы, какъ средства и выраженія образованности и самосознанія, въ средѣ цѣлой національной жизни. Національность, взятая въ обширномъ смыслѣ, совмѣщаетъ всѣ тѣ внутреннія и внѣшнія условія существованія литературы, о которыхъ мы выше говорили, и которыя существеннымъ образомъ дѣйствуютъ на весь ея характеръ и движеніе. Не трудно видѣть, что національность отражается на произведеніяхъ писателя не только въ смыслѣ извѣстной примѣты, мѣстнаго колорита, физіономіи, но кладетъ на него и-болѣе глубокій отпечатокъ. Соединяя въ себѣ весь характеръ общественной жизни, господствующихъ понятій, уровня образованности, національность прямо и существенно отражается на самомъ содержаніи -- большей или меньшей степенью самостоятельности и серьезности мысли, не только въ художественной, но и и научной дѣятельности,-- какъ ни странно это связать.
   Въ какомъ же отношеніи стояло развитіе русской литература въ національнымъ даннымъ русской жизни, если мы понимаемъ литературу, какъ одно изъ средствъ и выраженій умственнаго и общественнаго развитія народа, и національность, какъ совокупность особенностей и историческихъ условій народа: насколько эти особенности и условія были благопріятны или неблагопріятны для литературы, какой характеръ она получала подъ къ вліяніемъ, какъ ставилось при этомъ дѣло національной образованности, какіе были пріобрѣтены результаты?
   Возвратимся къ общему понятію о національности и ея отношеніяхъ къ образованію.
   Національность, какъ собраніе отличительныхъ особенностей народа въ данное время, состоитъ не въ однихъ внѣшній особенностяхъ, не въ одномъ формальномъ складѣ народнаго ужа и народной фантазіи. Ея характеръ въ данный историческій періодъ складывается, между прочимъ, и подъ вліяніемъ того содержанія понятій, количества знаній, какія доставались народу въ его прошедшемъ, а затѣмъ оказываютъ сильное дѣйствіе и на его настоящее. Вліяніе этого условія можетъ быть весьма различно,-- и благопріятно, и неблагопріятно. Если знаній было немного, если привычка къ умственному труду была не велика, то и ходъ умственнаго развитія. Необходимо замедляется, и оно не можетъ быть самостоятельно, по крайней мѣрѣ вполнѣ самостоятельно. Если свойства народнаго ума, его живость и воспріимчивость, могутъ сообщать литературѣ болѣе оживленное движеніе, то съ другой стороны, прошедшій застой и недостатокъ пріобрѣтеній въ прежнее время стѣсняютъ это движеніе запоздалымъ пониманіемъ массъ, которое вообще и бываетъ главнымъ тормазомъ умственнаго успѣха. Мы очень ясно сознаемъ это, когда сравниваемъ образованность и цивилизацію разныхъ народовъ; мы соглашаемся, что русскій народъ въ этомъ отношенія чрезвычайно уступаетъ другимъ міровымъ націямъ; но мы все еще рѣдко соглашаемся, что это обстоятельство должно прямо отражаться и на объемѣ понятій; какимъ мы вообще владѣемъ, рѣдко допускаемъ, что одно это обстоятельство должно бы ограничить наше самомнѣніе и самонадѣянность. Запасъ понятій и знаній, принадлежащихъ народу, именно и составляетъ одно изъ важнѣйшихъ обстоятельствъ національной жизни. Было бы большой ошибкой забывать это общее условіе въ изображеніи историческаго хода литературы,-- этому условію подчинены самыя высокія созданія національныхъ поэтовъ и писателей, подчинена вообще умственная производительность, и слѣдовательно весь ходъ образованія и національнаго прогресса.
   Но если въ исторіи литературнаго развитія (понимаемаго какъ выраженіе и средство умственной жизни народа) необходимо принимать въ соображеніе эти условія національности и всей внѣшней обстановки, то не слѣдуетъ думать, чтобы онѣ имѣли значеніе фаталистическое и только подавляющее. Въ наше время, особенно новѣйшіе славянофилы, опять очень много говорятъ о національности, и именно въ этомъ фаталистическомъ смыслѣ, обращая впрочемъ его неблагопріятную сторону къ гнилому Западу, а благопріятную -- къ намъ. Въ характерѣ національности видятъ нѣчто предопредѣленное, разъ данное и неизмѣнное. Такое понятіе о предметѣ предполагала та школа оффиціальной "народности", которая въ тридцатыхъ годахъ совмѣстила характеристику русской жизни и ея принциповъ въ три извѣстные символа. Такое почти понятіе предполагаетъ и школа славянофильская, старая и новая.
   Извѣстныя "начала" народности представляются здѣсь какъ что-то прирожденное народу при самомъ его происхожденіи; они хранятся незыблемо въ теченіе исторической жизни, часто на перекоръ волненіямъ и перемѣнамъ, происходящимъ въ высшемъ слоѣ націи. Защитники теоріи ссылаются на удивительную живучесть народнаго обычая, повѣрья, сказки и т. д., дѣлаютъ наконецъ изъ народности, построяемой на этихъ и подобныхъ основаніяхъ, цѣлыя системы, которыя и выдаютъ за обязательныя. Довольно извѣстно, какъ эти доктрины бывали натянуты и искусственны: это и было понятно, потому что самое основаніе ихъ очень непрочно.
   Въ самомъ дѣлѣ, національность вовсе не неподвижна; напротивъ, какъ стихія историческая, она способна къ видоизмѣненію и усовершенію, и въ этомъ состоитъ возможность и надежда прогресса. Не входя въ вопросъ о физіологическихъ свойствахъ національности,-- вопросъ еще слишкомъ мудреный и мало изслѣдованный,-- нельзя не видѣть, что умственное содержаніе націи чрезвычайно измѣняется отъ одного періода до другого. Народные принципы переживаютъ всю историческую жизнь народа, которая оставляетъ на нихъ свой глубокій отпечатокъ. Та живучесть, которую въ нихъ указываютъ, въ сущности бываетъ только призрачная. Намъ часто указываютъ тысячелѣтнія народныя преданія, доходящія дѣйствительно до временъ языческаго и патріархальнаго быта; но не слѣдуетъ забывать, что эти преданія на дѣлѣ совершенно потеряли смыслъ, нѣкогда ихъ оживлявшій: народъ вовсе не соединяетъ съ ними теперь такого значенія, какое онѣ имѣли для него прежде; ихъ прежній смыслъ забытъ, и если мы начинаемъ теперь его угадывать, то это благодаря вовсе не народной памяти, а благодаря новѣйшему историческому знанію, послѣ многотрудныхъ изученій, сравненій и т. д. европейской науки, которая начинаетъ уразумѣвать ихъ силой научнаго изслѣдованія, какъ начала понимать египетскіе гіероглифы, остававшіеся въ теченіе тысячелѣтій мертвыми зна вами. Не можетъ быть, конечно, и рѣчи о томъ, чтобы этотъ вновь открываемый смыслъ народнаго преданія могъ оживиться для народа,-- какъ не можетъ жать еще разъ гіероглифическая мудрость. Единственный и драгоцѣнный плодъ этого открмтія, совершенно достойный положенныхъ на него усилій, будетъ обогащеніе и разъясненіе нашего историческаго знанія, а не воскрешеніе мумій:

Спящій въ гробѣ мирно спи.....

   Съ другой стороны, эта живучесть не должна вводить въ заблужденіе о внутренней цѣнности преданія. Преданіе, конечно, носило на себѣ всѣ черты эпохи своего происхожденія: какъ въ религіи и пониманіи природы оно руководилось въ началѣ болѣе или менѣе грубымъ фетишизмомъ и антропоморфизмомъ, такъ и въ нравственно-бытовыхъ представленіяхъ оно исходило изъ инстинктивнаго чувства и рѣшало свои вопросы для тѣсной сфера существовавшихъ отношеній. Каръ странно было бы имѣть иной интересъ, кромѣ историческаго, къ религіознымъ миѳамъ преданія, такъ странно было бы считать обязательной и археологически отысканную мораль. Доктринеры народности обыкновенно возстаютъ съ негодованіемъ противъ такого заключенія, и ссылаются на "уваженіе" къ народу, на тотъ мнимо-историческій выводъ, что въ народномъ преданіи и заключаются едино-спасающіе принципы, которые мы должны стремиться только уразумѣть и исполнять. Но эти ссылки или непродуманы, или лицемѣрны. Историческое движеніе народа заключается вовсе не въ одномъ развитіи и усовершенствованіи его исконныхъ представленій, какъ утверждаютъ доктринеры, а также и въ пріобрѣтеніи и созданіи понятій, совершенно новыхъ, приходившихъ иногда изъ совсѣмъ чужого источника или подъ чужими вліяніями, и совершенно непохожихъ на прежнія,-- какъ христіанство, пришедшее изъ Византіи, не было похоже на старое Язычество, какъ удѣльно-вѣчевой бытъ, отразившій въ себѣ варяжскія вліянія, былъ непохожъ на бытъ патріархальный, или какъ впослѣдствіи, московское самодержавіе, образовавшееся подъ вліяніями восточными и византійскими, не было похоже на удѣльно-вѣчевую систему, какъ научныя понятія о природѣ, пріобрѣтенныя готовыми съ Запада, были непохожи на средневѣковое суевѣріе. Было бы исторической нелѣпостью утверждать, чтобы все это новое было только "развитіемъ" какого-нибудь основного народнаго принципа, или чтобы народный организмъ переработывалъ это, оставаясь вѣренъ прежнему характеру и прежнимъ основнымъ нравственно-политическимъ идеямъ. Вновь пріобрѣтаемое часто бываетъ совершенно чуждо народу, и принимая его, народъ, хотя и можетъ иногда нѣсколько видоизмѣнять его, но въ тоже время подчиняется самъ вліянію вновь пріобрѣтаемаго; а очень часто это послѣднее бываетъ таково, что не можетъ подлежать никакому видоизмѣненію, и должно быть или прямо принимаемо, или прямо отвергаемо. Таковы въ особенности понятія научныя, какъ, напр., тѣ, которыя ознаменовываютъ новую европейскую образованность и которыя съ Петра Великаго стали наконецъ проникать и къ намъ. Эти научныя истины были таковы, что съ ними для стараго преданія не было возможно никакое примиреніе и ограниченіе: средневѣковыя представленія должны были неизбѣжно, уступать; въ теоретическомъ отношеніи здѣсь не могло быть спора, практически онѣ вызываютъ противъ себя гоненіе отъ приверженцевъ старины, когда обнаружилась ихъ непримиримость со старыми преданіями, и ихъ борьба составляетъ первостепенный интересъ въ національномъ развитіи. Дѣло въ томъ, что эти истины вовсе не были безразличными отвлеченностями; напротивъ, онѣ захватывали самыя коренныя представленія народа, которыя и должны были измѣняться существенно отъ ихъ вліянія. Такъ новыя понятія о природѣ съ перваго раза сокращали средневѣковую область чудеснаго, которая была такъ обширна въ средніе вѣка и оказывала столь сильное дѣйствіе и на самыя нравственныя и общественныя понятія. Эта сила научно-логическаго движенія совершенно независима отъ всякихъ національныхъ обстоятельствъ; эти научныя истины одинаково чужды и безразличны всѣмъ національностямъ, и если народъ принимаетъ ихъ, онъ принимаетъ ихъ какъ новый элементъ, входящій въ его нравственную натуру, какъ образовательную силу величайшей важности... Что" касается до уваженія къ народу, оно, конечно, состоятъ не въ лелѣяніи его наивности и его археологическихъ заблужденій: уваженіе къ народу вовсе не требуетъ согласія съ тѣмъ, что можетъ быть ошибочнаго въ его представленіяхъ, не требуетъ согласія съ его заблужденіями, хотя бы общими, но происходящими отъ недостатка образованности; оно состоитъ въ томъ, чтобы желать народу возможно большаго образованія, возможно большей самостоятельности и благосостоянія, чтобы онъ могъ большимъ количествомъ силъ участвовать въ движеніи своей образованности и литературы, въ выгодахъ общественной и политической жизни, которыя оставались до-сихъ-поръ удѣломъ привилегированныхъ,-- словомъ, уваженіе къ народу состоитъ въ желаніи ему тѣхъ умственныхъ и матеріальныхъ, общественныхъ благъ, которыя принадлежатъ высшему образованному классу и которыхъ онъ былъ до-сихъ-поръ лишенъ, и въ стремленіи содѣйствовать, сколько возможно, осуществленію этого желали. Народъ надо "возлюбить какъ самого себя", и слѣдовательно стремиться дать ему умственный уровень, соотвѣтствующій уровню другихъ слоевъ, а "прочая приложатся"....
   Доктринеры народности ошибаются и въ томъ, когда думаютъ, что народъ всегда ревниво и вполнѣ сознательно хранитъ свои преданія, и самъ подтверждаетъ ихъ неприкосновенность. Нѣтъ ничего ошибочнѣе этой мысли. Народъ вовсе не имѣетъ подобныхъ взглядовъ и подобныхъ цѣлей. Преданія хранятся, потому что ничто не приходитъ замѣнять ихъ; народная жизнь, издавна и почти вездѣ до послѣдняго времени, была жизнь "темная", по собственному признанію народа: онъ долго сберегалъ фантастическія представленія язычества, потому что учители новой религіи слишкомъ плохо ему ее преподавали и не внушали иныхъ воззрѣній, которыя притомъ ослаблялись и практикой жизни, сохранившей всю языческую несправедливость и суровость; потомъ, когда мало-по-малу его религіозныя идеи получили болѣе опредѣленный христіанскій характеръ, онъ точно также сберегалъ свои понятія обрядоваго благочестія, для дальнѣйшаго болѣе духовнаго развитія которыхъ онъ не имѣлъ средствъ. Съ этими понятіями большинство остается до сей поры, такъ какъ степень его умственнаго развитія мало еще отличается отъ его степени въ XVII-мъ столѣтіи. Но что даже этотъ "темный" народъ, если разъ въ немъ возбуждается пытливость, не останавливается передъ обязательностью преданія,-- объ этомъ свидѣтельствуютъ такія народныя движенія, какъ и расколъ. Явившись первоначально съ характеромъ консервативной оппозиціи противъ предполагаемыхъ нововведеній, расколъ уже вскорѣ самъ идетъ на такія нововведенія, которыя совершенно устраняютъ два основные авторитета старой жизни -- авторитетъ церковный и авторитетъ власти. Не забудемъ, что расколъ обнималъ и обнимаетъ цѣлую громадную часть русскаго племени. Такимъ образомъ, въ средѣ самого народа самыя исконныя и самыя существенная преданія отступали передъ новыми порывами мысли,-- справедливыми или ошибочными, это другой вопросъ: во всякомъ случаѣ народъ вовсе не считаетъ себя связаннымъ и даетъ просторъ разъ пробуждающейся мысли. И въ этомъ разнорѣчіи двухъ, хотя неравныхъ, но огромныхъ частей народа, на чью сторону мы причислимъ истинную Послѣдовательность "народнымъ принципамъ"? Здѣсь нѣтъ возможности говорить о какомъ-либо постороннемъ возмущающемъ вліяніи; разладъ совершался въ одномъ и томъ же народномъ слоѣ, жившемъ подъ одними внѣшними условіями, безъ всякихъ внѣшнихъ возбужденій, съ однимъ характеромъ образованія и т. д.
   Очевидно, что къ той же категорія должно быть причислено и то новое умственное движеніе, съ Петра Великаго, которое доктринеры обыкновенно обвиняютъ какъ отчужденіе отъ народа и т. п. Это движеніе дѣйствительно отдѣлялось отъ непосредственной традиціи, оно создало или по крайней мѣрѣ начало въ образованномъ классѣ новую цивилизацію, слишкомъ часто шедшую наперекоръ стародавнему обычаю; но странно говорить, что оно "измѣняло" народному пути, что оно дѣлало напрасный поворотъ въ другую сторону. На самомъ дѣлѣ, это движеніе, въ концѣ концовъ, возвращалось къ тому же народному основанію,-- послѣ всѣхъ своихъ колебаній и различно направленныхъ усилій, оно стремилось слиться съ дѣломъ самого народа. Были здѣсь, какъ всегда, частныя крайности и преувеличенія, ошибки и несчастія, но въ цѣломъ вся реформа Петра и вся исторія начавшейся съ тѣхъ поръ новой умственной жизни составляютъ глубоко національное дѣло, болѣе національное, чѣмъ тѣ преданія, которымъ противополагали ихъ доктринеры. Старыя преданія изжили свой вѣкъ; онѣ уже не въ силахъ были помогать націи и государству въ тѣхъ обстоятельствахъ, въ какія ихъ ставило время, и тѣмъ самымъ ихъ прежняя господствующая роль была кончена, и дано было право новымъ идеямъ. Петръ Великій былъ первый "отрицатель", употребляя нынѣшнее выраженіе, и несмотря на то, или именно за то, онъ представляетъ собой одного изъ величайшихъ "національныхъ" героевъ Россіи,-- потому что онъ отрицалъ отживавшее и искалъ источниковъ новой жизни. Съ него начинается тотъ критическій взглядъ на національную жизнь, который въ многоразличныхъ формахъ и школахъ доходитъ до нашего времени,-- къ сожалѣнію и теперь еще не получивши себѣ настоящаго нрава гражданства. Этотъ взглядъ становился постепенно все глубже и серьезнѣе, онъ распространялся на новые предметы, но никогда онъ не былъ никакой "измѣной" національности, какъ теперь часто стали нелѣпо и легкомысленно употреблять это выраженіе о людяхъ, не льстившихъ національнымъ предразсудкамъ, слабостямъ и порокамъ. Такими критиками національной жизни были и тѣ люди, стоявшіе во главѣ новѣйшаго литературнаго движенія, о которыхъ мы хотимъ говорить въ настоящихъ статьяхъ. Это были люди весьма несходныхъ мнѣній, люди, часто стоявшіе въ самыхъ враждебныхъ отношеніяхъ, были "славянофилы" и "западники",-- но всѣ они, насколько въ нихъ дѣйствовала критическая мысль и стремленіе къ самосознанію, всѣ они были равно друзьями народа, одинаково служили народному интересу; нелѣпо было бы дѣлить ихъ на партіи "народную" и "не-народную" и ссылаться на ходившія когда-то прозвища литературныхъ школъ. Врагами истинно "народнаго" были люди только одной категоріи -- обскуранты, притѣснители критической мысли; хотя они также часто прикрывались "народностью", искусственно натянутой изъ оффиціальной жизни и наивныхъ преданій массы.
   Такимъ образомъ, исторія даетъ два многозначительные вывода. Во-первыхъ, что національность, сохраняя свою особность, была весьма различна въ разные историческіе періоды, воспринимая вліянія извнѣ и, часто съ большой ихъ помощью, и даже только благодаря ей, развиваясь внутри. Во-вторыхъ, что сама, народная жизнь представляетъ примѣры критическаго отношенія народа къ условіямъ его жизни и къ нравственно-политическимъ началамъ, выработаннымъ стариной и сохраняемымъ въ преданіи.
   Въ чемъ же состояло развитіе нашего національнаго ума? Со временъ Петра Великаго русская жизнь становится лицомъ къ лицу съ тѣми успѣхами цивилизаціи и научнаго мышленія, какіе были пріобрѣтены европейскимъ міромъ въ періодъ среднихъ вѣковъ, когда Россія была занята борьбой съ азіатскими варварами, усвоеніемъ немногихъ плодовъ византійскаго образованія и основаніемъ государства. Начался періодъ умственныхъ заимствованій. Доктринеры народности не могутъ доселѣ простить Петру Великому его смѣлаго шага въ этомъ направленіи, и все еще винятъ его въ разныхъ ошибкахъ. Періодъ заимствованій, "петербургскій періодъ", все еще кажется имъ временемъ какого-то плѣненія вавилонскаго; на него взваливали они все, что было тяжелаго въ реформѣ и ея послѣдствіяхъ, и не умѣя цѣнить ея исторической неизбѣжности и необходимости, въ тоже время несправедливо приписывали ей многія суровыя стороны XVIII-го вѣка, которыя, были просто прямымъ наслѣдіемъ XVII-го русскаго столѣтія,-- какъ, напр., въ особенности такимъ прямымъ наслѣдіемъ русской старины былъ неограниченный абсолютизмъ Петра, а затѣмъ и его преемниковъ.
   Но, собственно говоря, этотъ періодъ зависимости и подражанія вовсе не. составляетъ чего-нибудь особеннаго въ исторіи и такого, чѣмъ мы могли бы огорчаться. Это одно изъ множества явленій, повторяющихся въ исторіи цивилизаціи. Съ тѣхъ поръ, какъ завязалось зерно европейской цивилизаціи,-- неоспоримо идущей ко всемірному господству и дѣлающей теперь въ этомъ отношеніи огромныя завоеванія,-- ея исторія представляетъ много примѣровъ, совершенно аналогичныхъ. Ея распространеніе не было равномѣрно; центръ тяжести ея лежалъ въ различныхъ націяхъ, къ которымъ тогда и тяготѣли другіе народы, хотѣвшіе ее усвоить. Въ древнемъ мірѣ этимъ центромъ ея была Греція, сильному вліянію которой подчинялся покорившій ее Римъ; въ свою очередь Римъ въ средніе вѣка "талъ такимъ центромъ для западной Европы, которая отдала въ его.руки величайшій нравственный и политическій авторитетъ; подобнымъ центромъ стала вновь Италія въ эпоху возрожденія; раздвоеніе западнаго міра въ періодъ реформаціи создало нѣсколько отдѣльныхъ центровъ; въ XVIII-мъ столѣтіи господствуетъ французская образованность и т. д. Въ цѣломъ, европейская цивилизація была результатомъ общаго труда европейскихъ народовъ, такъ что трудно сказать, кому принадлежала большая доля труда и заслуги -- итальянцамъ, французамъ, нѣмцамъ или англичанамъ; но каждая изъ главныхъ европейскихъ націй въ различные моменты и въ различныхъ отношеніяхъ занимала передовое мѣсто, и всѣ болѣе или менѣе подчинялись чужимъ вліяніямъ, когда нужно было усвоить пріобрѣтенія, сдѣланныя другими...
   Не иная была и роль Россіи. Когда она, вышедши изъ національной исключительности, вступила на свою новую и неизбѣжную дорогу, ей не оставалось ничего другого, какъ усвоить себѣ сколько возможно тѣ вещи, въ которыхъ Европа неоспоримо ее опередила. Оставаться въ прежней замкнутости было невозможно: покинуть ее принуждали Россію и собственные инстинкты цивилизаціи, и необходимость, потому что сосѣдство съ сильными цивилизованными странами грозило бы самой серьезной опасностью для страны менѣе цивилизованной. Съ Петра Великаго и до сихъ поръ не прерывается рядъ заимствованій и подражаній; новыя знанія, теоретическія и практическія, новые нравы внесли и вносятъ въ русскую жизнь элементы, которые должны неизбѣжно или разлагать старую жизнь, или возвышать ее до новаго, европейскаго уровня. Заимствованія, какъ мы сказали, не прерываются съ Петра и до нашего времени. У насъ неоднажды распространялись мнѣнія, еще въ XVIII-мъ вѣкѣ, потомъ въ двадцатыхъ, тридцатыхъ и сороковыхъ годахъ, наконецъ въ наши послѣдніе годы, что пора заимствованій уже кончилась, что мы пріобрѣли самостоятельность, что намъ теперь постыдно подражать и заимствовать, надо имѣть свою русскую науку и т. п. Не нужно много говорить о томъ, какое заключается въ этомъ самообольщеніе. Достаточно и теперь осмотрѣться кругомъ себя, чтобы видѣть, какъ, наперекоръ ребяческому самохвальству, въ нашей алзни еще мало этой самостоятельности: мы заимствуемся отъ Европы учрежденіями (и хорошими, и плохими); изъ нашихъ ученыхъ, люди, сколько-нибудь серьезные, доканчивали свои занятія за границей; оттуда ни беремъ и способы вооруженія и образчики учрежденій противъ печати; прусскій примѣръ вводятъ къ намъ гороховую колбасу,-- и въ томъ же прусскомъ или англійскомъ примѣрѣ находятся для нашего общества наиболѣе убѣдительные аргументы за или противъ классическаго образованія; русская промышленность даже не посягаетъ на многія отрасли, повидимому совершенно для нея возможныя,-- но закрытыя для нея превосходствомъ европейской промышленности и собственной неумѣлостью; въ торговлѣ мы до сихъ поръ составляемъ предметъ эксплуатаціи;-- объ литературѣ мы будемъ говорить дальше.
   Словомъ, фактъ зависимости не можетъ подлежать сомнѣнію ни для одного безпристрастнаго человѣка. Но заимствованія и усвоеніе европейскаго содержанія и собственныя стремленія литературы, къ ея идеальнымъ и научнымъ цѣлямъ не могли идти безъ. борьбы. Въ русской жизни началась сложная работа, потому что новые элементы не могли вдругъ получить мѣста въ русскомъ быту и понятіяхъ. Въ самомъ началѣ реформа встрѣтила сопротивленіе въ народныхъ массахъ. Это сопротивленіе имѣло, главнымъ образомъ, двоякій смыслъ,-- съ одной стороны оно вызывалось излишней жестокостью и крайностями, съ какими Петръ совершалъ свои, нововведенія, и въ этомъ случаѣ былъ правъ народъ; съ другой стороны, сопротивленіе шло противъ самой сущности нововведеній, это было просто сопротивленіе невѣжества, и здѣсь былъ правъ Петръ. Это сопротивленіе темной массы, сопротивленіе пассивное, до сихъ поръ осталось печальнымъ спутникомъ нашего образованія,-- и мы увидимъ, какъ впослѣдствіи доктринеры народности сдѣлали это явленіе еще болѣе печальнымъ: они думали найти здѣсь новый аргументъ противъ европеизма, и втягивали народъ въ союзники своихъ теорій, воспитывавшихъ вредное самообольщеніе и приходившихъ къ прямому обскурантизму.
   Къ сожалѣнію, вражда и недовѣріе народа къ новому образованію были весьма естественны. Образованіе (которое Петру приходилось навязывать насильно даже въ высшемъ сословіи) надолго, почти до послѣдняго времени, осталось исключительной принадлежностью дворянства и вообще верхняго слоя (духовенство имѣло свое особое образованіе, уходившее очень недалеко); народъ не находилъ въ немъ ничего для себя или, напротивъ, видѣлъ въ немъ только новыя бѣды: крѣпостное и чиновническое угнетеніе отъ "образованныхъ" людей приходилось еще тяжеле. Въ прежнемъ быту еще возможна была извѣстная простота патріархальныхъ нравовъ и привычекъ, которая дѣлала иго болѣе сноснымъ; теперь помѣщики и чиновничество, хотя и полуобразованные, несравненно больше отдѣлились отъ народа; по нравамъ и понятіямъ они стали ему чужими, и гнетъ ихъ сталъ невыносимъ. Для самой народной массы образованіе было почти недоступно: въ теченіе цѣлаго XVIII-го вѣка, и до самаго уничтоженія крѣпостного права; образованіе было юридически невозможно для всего крѣпостного населенія; вслѣдствіе указанной антипатіи къ образованію, а также и вслѣдствіе недостатка школъ и бѣдности, оно невозможно было и для некрѣпостного низшаго слоя. Понятно, что все это должно было страшно замедлять дѣло образованія: оно ограничивалось немногочисленнымъ высшимъ сословіемъ; у него отнималось множество силъ, какія могли бы быть доставлены всей націей,-- и примѣръ Ломоносова показываетъ, какого размѣра могли бывать эти силы; наконецъ, оно затруднялось до трудно измѣримой степени той отрицательной силой, какую представляло невѣжество массы,-- потому что это невѣжество составляло цѣлую стихію, которая всегда должна была поддерживать всякія реакціи обскурантизма, безпрестанно происходившія, въ высшихъ сферахъ.
   Эти реакціи были дѣйствительно безпрестанны и также естественны. При Петрѣ реформа и забота объ образованіи были. дѣломъ правительственнымъ, и правительство не думало опасаться, чтобы образованіе могло повести къ какимъ-нибудь неудобствамъ: мысль еще не была возбуждена, и самое образованіе, распространяемое правительствомъ и служившее только чисто государственнымъ нуждамъ, имѣло слишкомъ тѣсный практическій характеръ. Но уже вскорѣ являются съ одной стороны нѣкоторые признаки самостоятельнаго движенія въ обществѣ, съ другой, рядомъ, являются со стороны правительства опасенія вольнодумства. Еще при Петрѣ совершилось нѣсколько исторій подобнаго рода и начиналось преслѣдованіе вольнодумства въ религіозныхъ предметахъ. Впослѣдствіи, правительство, при подобіи духовенства, обращаетъ все больше и больше вниманія на то, чтобы не проникали вредныя умствованія, въ числѣ которыхъ считалась между прочимъ и Коперникова система. Однимъ словомъ, первые признаки самостоятельной мысли, или первыя нѣсколько серьезныя заимствованія изъ иностранной литературы были встрѣчены недовѣріемъ, запрещеніемъ и преслѣдованіемъ. Дѣло образованія затруднилось новымъ препятствіемъ до стороны правительства. Послѣднее желало образованія только до извѣстной степени, только для непосредственныхъ практически полезныхъ примѣненій; всякая мысль, которая расходилась съ принятыми правительственными и церковными взглядами, считалась "развратомъ", какъ считался таковымъ и домашній расколъ. Правительство не задумывалось о томъ, отчего могли являться эти мысли, не считало возможнымъ, чтобы въ нихъ могла иной разъ быть и правда; -- оно. безъ разсужденій ихъ преслѣдовало. Оно не допускало, и вѣроятно не понимало мысли, что наукѣ нуженъ свой просторъ, что она можетъ быть дѣйствительно производительной силой только при условіи извѣстной свобода; въ правительствѣ, напротивъ, мало-по-малу составлялось и наконецъ, къ нынѣшнему столѣтію (и здѣсь также не безъ европейскихъ указаній изъ извѣстнаго источника) крѣпко утвердилось понятіе, что науки бываютъ хорошія и дурныя, полезныя и вредныя, что первыя похвальны, а вторыя достойны истребленія и т. д. Бывали періоды, когда опасеніе и недовѣріе къ наукамъ повидимому проходило, какъ, напр., въ началѣ царствованія Екатерины, въ началѣ царствованія Александра, но затѣмъ опасеніе возрождалось опять, и къ тому періоду, о которомъ мы будемъ говорить, предубѣжденіе противъ науки дозрѣло вполнѣ и организовалось въ крайне подозрительную цензуру и въ преслѣдованіе всякихъ вольныхъ мыслей.
   Это явленіе, какъ мы сказали, не удивительно. Настоящая наука, съ неизбѣжно для нея, необходимой свободой мысли, не существовала у насъ никогда. Реформа вводила къ намъ только прикладную науку, тѣ приложенія ея, которыя сочтены были необходимыми для матеріальной пользы государства, понимаемой односторонне. Между тѣмъ знакомство русскихъ образованныхъ людей съ западной литературой не могло не познакомить ихъ и съ дѣйствительно свободной наукой; въ русской литературѣ и въ обиходѣ понятій стали появляться мнѣнія, выходившія изъ свободной европейской мысли и совершенно не подходившія къ господствующему режиму. Этотъ режимъ не допускалъ ни малѣйшаго признака свободнаго разсужденія; онъ не имѣлъ для этого достаточной образованности, которая одна могла бы показать всю невинность просыпающейся наклонности къ серьезной мысли, и одна могла бы внушить вниманіе къ ея начинающимся попыткамъ. Но въ нашемъ XVIII-мъ вѣкѣ и послѣ не нашлось ни Іосифа, ни Фридриха; потому что ими. Екатерина, которая сначала пошла-было по этому пути, уже скоро оставила его и возвратилась къ системѣ временъ Анны и Елизаветы. Французская революція послужила еще къ большему убѣжденію въ необходимости строгаго надзора; наши высшія сферы раздѣляли страхъ эмигрантовъ и ихъ ненависть къ новымъ идеямъ: никто, конечно не бралъ на себя труда разграничить увлеченія и крайности отъ спокойнаго свободнаго изслѣдованія; всякая нѣсколько смѣлая и необычная мысль была сочтена за революціонное ученіе, и опасность революціи стали находить даже у насъ -- въ обществѣ полу-младенческомъ. Это было съ одной стороны предчувствіе, что въ обществѣ зарождается какое-то новое движеніе, которое не хочетъ довольствоваться предписанными рампами и ищетъ себѣ простора: по мнѣнію власти, авторитетъ ея оскорблялся этимъ притязаніемъ на независимость, и она съ негодованіемъ отвергала его. Съ другой стороны это былъ страхъ: наши перевороты XVIII-го столѣтія долго питали страхъ тайныхъ интригъ и заговоровъ, а французская революція перемѣстила этотъ страхъ и заставила бояться движеній самого общества. Во время Пугачевскаго бунта высказалось -- очень скрытно -- подозрѣніе придворной интриги; въ Радищевѣ и Новиковѣ увидѣли "французскую заразу". Впослѣдствіи всякій необычный либерализмъ, въ литературѣ и въ наукѣ, ставился въ непосредственную связь съ революціею... Это предубѣжденіе* противъ науки и какой-нибудь свободы мысли и слова, питали не только высшія сферы; громадное большинство слегка образованныхъ людей также было убѣждено въ истинѣ этого мнѣнія:, для понятій патріархальныхъ въ самомъ дѣлѣ немыслимо никакое сомнѣніе и никакая критика. Наконецъ, это предубѣжденіе* питалось еще мыслью, что такое воззрѣніе согласно съ "духомъ народа": въ простодушномъ невѣжествѣ народной массы увидѣли подтвержденіе своихъ опасеній противъ науки, и свобода мысли сочтена была за нарушеніе національной святыни.
   Такое воззрѣніе развилось вполнѣ въ десятыхъ и двадцатыхъ годахъ, когда были особенно сильны опасенія противъ либерализма и когда организовывалась цензурная практика. Оно удержалось и послѣ, можно сказать почти до сихъ поръ. Не трудно себѣ представить, каково было его дѣйствіе на ходъ образованія. Господство этого воззрѣнія, конечно, чрезвычайно задержало успѣхи нашего умственнаго развитія, во всѣхъ его видахъ и отрасляхъ. Если мы до сихъ поръ мало можемъ похвалиться нашимъ участіемъ въ европейской литературѣ и наукѣ, если нашей умственной силы едва хватаетъ для умѣреннаго домашняго обихода, если въ нашей литературѣ и наукѣ поражаетъ страшное количество посредственности, если даже сильные умы и сильные таланты достигаютъ у насъ относительно немногаго, и рѣдко достигаютъ такъ-называемаго общечеловѣческаго интереса и значенія,-- въ этомъ конечно не малую долю имѣло тягостное стѣсненіе и отвлеченной научной мысли и художественнаго творчества. Нигдѣ, правда, свобода мысли не получалась даромъ; вездѣ она была достигаема тяжкими усиліями, борьбой съ предразсудками и суевѣріемъ, и стоила жертвъ, но нельзя не сказать и того, что въ нашихъ условіяхъ самое возникновеніе мысли было обставлено чрезвычайными трудностями, что эта мысль не находила опоры въ нравахъ, была дѣломъ ничтожнаго меньшинства; литературѣ и наукѣ нужно было пробиваться черезъ толстую кору предразсудковъ и невѣжества, защищенныхъ всѣмъ авторитетомъ традицій, нравовъ и учрежденій. Понятно, что эти усилія слишкомъ часто должны были оставаться безплодными, что отъ свободной мысли оставались цѣлы только отдѣльные обрывки, недосказанные и случайно проникавшіе въ умы и въ печать,-- а затѣмъ, изъ этихъ обрывковъ, въ грамотной массѣ распложались непривычка къ послѣдовательной мысли, недодуманные выводы, сбитые въ сторону аргументы, всѣ эти признаки полуобразованности, которыми издавна такъ богато наше общество. Наглядныя доказательства всему этому можетъ нѣкогда доставить правдивая исторія нашей цензуры за описываемое время; но и безъ того это видно по всему характеру литературы. Даже лучшіе писателя видѣли опасность въ свободѣ литературнаго слова: объ этомъ свидѣтельствуютъ, напр., статьи Пушкина о цензурѣ, о Радищевѣ, басня Крылова о сочинителѣ и разбойникѣ; школа Пушкина не понимала и считала вредной критику Бѣлинскаго и т. д.
   Въ такихъ условіяхъ русская литература вступала въ тотъ періодъ, о которомъ мы намѣрены говорить; въ тѣхъ же условіяхъ она проходила и этотъ періодъ. Общій характеръ развитія литературы остается прежнимъ, но движеніе распространяется шире въ обществѣ, становится серьезнѣе по содержанію; вмѣстѣ съ тѣмъ усиливается и сопротивленіе преданій и реакціи. Относительно теоретическаго содержанія, литературѣ предстояло продолжать ту же вѣковую задачу -- усвоеніе результатовъ и пріемовъ европейской науки; въ дѣятельности поэтической -- развитіе художественнаго творчества подъ вліяніями европейской мысли и поэзіи, и въ обоихъ отношеніяхъ стремленіе къ самостоятельности. Исполняя эту задачу, литература опять должна была бороться съ тѣми же препятствіями,-- съ предубѣжденіями власти, съ равнодушіемъ и полуобразованностью общества, съ оффиціально обязательными преданіями.
   Что движеніе нашей литературы и общественныхъ понятій дѣйствительно совершалось въ этомъ направленіи, въ томъ нетрудно убѣдиться при нѣсколько внимательномъ взглядѣ на тѣ историческія видоизмѣненія, какія она проходила. Въ томъ, сначала 40чень небольшомъ, потомъ нѣсколько болѣе обширномъ кругѣ, въ которомъ существовало у насъ извѣстное образованіе, наука и литература шли шагъ за шагомъ по слѣдамъ европейскаго движенія. Начиная съ Петра, когда у насъ "насаждены, были науки" и когда рядомъ съ этимъ появилось у насъ первое протестантское вольнодумство, русская образованность постепенно воспринимала множество различныхъ вліяній, исходившихъ отъ современнаго европейскаго движенія. Такъ въ теченіе прошлаго столѣтія являлась у насъ вольфіанская философія, масонство, французская философія и вольнодумство, реакція мечтательности и сантиментальности; такъ теперь открываются романтическія вліянія, въ ихъ, разныхъ видахъ, отъ чистаго мистицизма до скептической разочарованности; въ связи съ романтизмомъ, у насъ, какъ въ Европѣ, начинается съ одной стороны либеральное движеніе, проявившееся въ тайныхъ обществахъ, и съ другой правительственная реакція; въ такой же связи съ романтизмомъ, развивается изученіе "народной" старины и поэзіи, археологія, и ученія о "народности"; затѣмъ шеллингова философія и гегельянство въ тридцатыхъ и сороковыхъ годахъ, наконецъ, фурьеризмъ и сенъ-симонизмъ... Достаточно пересчитать всѣ эти направленія, чтобы видѣть, какъ тѣсно умственные интересы, нашего образованнаго общества примыкали къ тому, что дѣлалось въ Европѣ. Мы увидимъ, что тѣже вліянія присутствовали и въ той самой школѣ, которая выставляла своимъ знаменемъ вражду къ Европѣ и русскую исключительную народность,-- въ славянофильствѣ. Когда наконецъ пріобрѣтена была, лучшими умами сороковыхъ годовъ, извѣстная самостоятельность, литературныхъ и общественныхъ идей, богатство европейской науки оставалось и остается для насъ указателемъ и источникомъ знанія, котораго у насъ все еще слишкомъ мало.
   Итакъ, европейскія вліянія представляютъ въ нашей литературѣ явленіе постоянное. Мы указывали выше его необходимостъ, и теперь она оставалась таже: нація не могла пріобрѣсти умственной и нравственно-общественной самостоятельности, не усвоивъ себѣ того матеріала знанія, какой былъ выработанъ и пріобрѣтенъ раньше народами передовыми, и не могла тѣмъ болѣе, что общество, не говоря о народѣ, было совершенно лишено политической жизни, которая бываетъ сильнымъ образующимъ средствомъ;-- самая мысль, о необходимости этой политической жизни должна была приходить, въ образованномъ классѣ, путемъ изученія и вліяніемъ примѣровъ. Мы упоминали также, какъ поэтому несправедливы или лучше неточны были обвиненія въ пустой подражательности, исходившія и отъ иностранцевъ, и отъ домашнихъ критиковъ, особенно отъ доктринеровъ народности: основаніе этой подражательности и заимствованій было совершенно разумное, а недостатки и крайности его были слѣдствіемъ неблагопріятныхъ обстоятельствъ, вообще окружавшихъ умственную жизнь общества... Полнымъ оправданіемъ этой "подражательности" является то, что европейскія вліянія, при всемъ указанномъ выше стѣсненіи ихъ, становились существенной опорой историческаго развитія. Заимствованіе и подражаніе конечно не имѣли достоинства вполнѣ самостоятельнаго труда, но они имѣли большое исторически-воспитательное значеніе. При томъ крайне стѣсненномъ положеніи, въ какое поставлена была литература и наука въ русской жизни, самое усвоеніе европейскихъ идей становлюсь болѣе труднымъ, чѣмъ можно было бы думать; эти идеи усвоивались даже образованнымъ большинствомъ довольно туго, по отдѣльныя личности овладѣвали ими съ достаточной полнотой, и примѣняя ихъ, болѣе или менѣе самостоятельно, въ русскому содержанію, успѣвали дать имъ извѣстное распространеніе. Трудъ подобнаго изученія пріобрѣталъ историческую цѣнность: если онъ и не давалъ большихъ самостоятельныхъ результатовъ, то онъ устранялъ прежнія точки зрѣнія и поднималъ умственный уровень. Съ каждымъ направленіемъ, которое было пережито такимъ образомъ, наше умственное развитіе проходило историческій пунктъ, который былъ уже пройденъ въ европейскомъ развитіи, но еще небыль извѣстенъ намъ. Многое въ этихъ направленіяхъ могло быть чуждо для насъ, но въ цѣломъ они имѣли взаимную логическую связь, и мы слѣдили въ нихъ за движеніями европейской мыслю это одно давало возможность стать когда-нибудь на ея высотѣ.
   Усвоеніе результатовъ европейскаго знанія составляло одну сторону задачи; другая сторона состояла въ томъ, чтобы распространять пріобрѣтенное въ собственной средѣ: еще немыслимо было стараться о возвышеніи понятій въ цѣлой народной массѣ, потому что крѣпостныя условія дѣлали здѣсь образованіе совершенно невозможнымъ; надо было по крайней мѣрѣ поддержать и усилить дѣло образованія въ томъ слоѣ,-- гдѣ оно было возможно.
   Нѣтъ сомнѣнія, что трудъ литературы, дѣйствовавшей въ этомъ смыслѣ, былъ бы гораздо значительнѣе, чѣмъ онъ былъ на дѣлѣ, еслибы дѣятельность ея имѣла полную свободу. Къ сожалѣнію, этой свободы не было; даже тѣ немногія наличныя силы, какія представлялъ наиболѣе развитый, научный и литературный классъ, едва могли дѣйствовать среди тѣхъ трудностей, какими окружено было дѣло образованія. Еще при Александрѣ правительство открыто вступило на реакціонную дорогу; событія конца 1825-го года надолго утвердили это направленіе, и послѣ 1848-го года оно дошло до высшей степени нетерпимости. Господство строгой опеки, безъ сомнѣнія, отзывалось самымъ тяжелымъ образомъ на литературѣ и наукѣ, которыя конечно не представляли никакой опасности и только къ концу этого періода пріобрѣтаютъ самостоятельныя силы въ небольшомъ кругѣ избранныхъ умомъ; неудобства опеки усиливались невѣжествомъ большинства исполнителей, для которыхъ умственные интересы общества казались забавой, или пустой, или опасной; полуобразованное большинство думало почти также; народъ и вовсе не, подозрѣвалъ существованія литературы.
   Содержаніе, которое предстояло усвоивать, распространять и разработывать литературѣ, опредѣлялось содержаніемъ европейской образованности. Вообще, это были, во-первыхъ, общіе результаты науки по разнымъ отраслямъ знанія, и затѣмъ примѣненіе ихъ къ дѣйствительной жизни и къ нравственно-общественному вопросу; идеальную цѣль литературы составляло достиженіе и распространеніе понятій объ истинныхъ требованіяхъ народнаго блага и истинномъ смыслѣ образованія, необходимость свободнаго критическаго изслѣдованія своей національной жизни, необходимость отрицанія тѣхъ ея сторонъ, которыя не отвѣчали истинному народному благу, и стремленіе внушить разумное чувство человѣческаго и національнаго достоинства. Европейская жизнь переживала въ то время трудный кризисъ. Броженіе, произведенное французской революціей, перешло въ реакцію, которая всѣми средствами старалась возстановить прежній порядокъ вещей и въ политикѣ, и во всѣхъ мнѣніяхъ общества. Но переворотъ былъ слишкомъ силенъ, чтобы можно было устранить его результаты: много старыхъ преданій безвозвратно потеряли свой кредитъ, и сами учители новѣйшаго консерватизма употребляли то оружіе, ту критику, какими пользовалось скептическое отрицаніе. У самыхъ рьяныхъ реакціонеровъ и обскурантовъ слышались революціонные аргументы и требованія: таковы были, напр., де-Местръ или Галлеръ. Трудно было русскому обществу остаться въ сторонѣ отъ той борьбы, которая шла въ европейской жизни и стремилась выработать новые принципы общественные, политическіе и нравственные. Россія слишкомъ тѣсно связала себя съ европейскими интересами: и дружескія, и враждебныя отношенія Россіи къ европейскому міру одинаково вовлекали ее въ упомянутую борьбу, гдѣ надо было стать на ту или на другую сторону. Событія второго десятилѣтія возбудиди и у насъ общественное движеніе, которое еще болѣе сдѣлало европейскіе интересы близкими для образованныхъ людей нашего общества. Энтузіазмъ молодыхъ поколѣній Европы къ философскому и политическому освобожденію отразился и у насъ возбужденіемъ двадцатыхъ годовъ. Новые идеалы, выставленные европейской мыслью и поэзіей, пріобрѣли для нашихъ поколѣній тѣмъ большую привлекательность, что собственная жизнь представляла слишкомъ скудную пищу. Подъ вліяніемъ этихъ идеаловъ стали складываться самостоятельныя стремленія въ наукѣ и литературѣ, направляемыя и питаемыя самой русской жизнью.
   Въ десятилѣтія, объ исторіи которыхъ мы хотимъ говорить, является въ нашей общественной жизни новый лозунгъ, который вскорѣ послѣ своего появленія становится всеобщимъ. Это была народность -- стремленіе, отчасти навѣянное западными движеніями, отчасти самостоятельное и только параллельное имъ. Въ западной Европѣ періодъ послѣ Наполеоновскихъ войнъ отмѣченъ всеобщимъ стремленіемъ къ національности; пробужденное ненавистью въ иноземному Наполеоновскому игу, это чувство національности было вмѣстѣ и первымъ признакомъ зрѣлости самосознанія въ народѣ. Оно выразилось и въ литературѣ стремленіемъ къ изученію народа, его быта и старины, и черезъ это стоитъ въ связи съ романтизмомъ. По основной своей идеѣ, это движеніе имѣло глубокій демократическій смыслъ, потому что, въ сущности, литературный интересъ къ народу былъ только признакомъ приближающейся общественной его роли,-- въ самомъ дѣлѣ, литературное движеніе въ смыслѣ народности направляло вниманіе общества и на дѣйствительный народъ, и разъясняло великое значеніе народной стихіи; но романтизмъ, въ своемъ реакціонномъ толкованіи, давалъ и этому движенію консервативный поворотъ. У васъ это движеніе было возбуждено тѣми же событіями, усилилось подъ вліяніемъ европейской литературы и, понятое одними консервативно, другими прогрессивно, стало надолго и у насъ съ одной стороны центромъ умственнаго литературнаго развитія, и съ другой центромъ консервативной опеки. О народности говорилось въ документахъ, исходившихъ изъ правительственныхъ сферъ, объ ней говорили самыя различныя партіи въ литературѣ. Но сходство лозунга вовсе не означало сходства понятій, которыя съ нимъ соединялись. Во-первыхъ, подъ народностью понимали оффиціальный status quo, который и хотѣли сдѣлать единственной существующей и допускаемой формой національной жизни; эта форма была подробно опредѣлена, и внѣ ея не допускались никакія помышленія и никакія иныя проявленія общественной жизни. Такое представленіе господствовало вообще въ оффиціальномъ мірѣ и принималось на вѣру въ огромномъ большинствѣ общества. Но въ болѣе образованномъ меньшинствѣ составились другія мнѣнія, которыя можно свести къ двумъ главнымъ категоріямъ. Одни также привязаны были цъ status quo, но съ иной стороны: они идеализировали народъ, представляли его жизнь какъ хранилище возвышенныхъ принциповъ, которые еще должны быть раскрыты и примѣнены въ жизни:, развитіе должно было заключаться только въ изученіи этого хранилища, въ открытіи его идеи и распространеніи ея на всю національную жизнь, которая была будто бы нарушена и испорчена реформой. Другіе думали, что народность въ этомъ смыслѣ, т.-е. какъ совокупность народныхъ понятій, существующихъ въ настоящую минуту, во-первыхъ, быть можетъ имѣетъ не совсѣмъ тотъ характеръ и содержаніе, какое ему обыкновенно приписывались, а во-вторыхъ, что она вовсе не составляетъ такого неприкосновеннаго и всеобъемлющаго кодекса, который бы одинъ разъ навсегда опредѣлялъ дальнѣйшій ходъ развитія, что, напротивъ, ей предстоитъ самой развиваться и совершенствоваться до усвоенія общечеловѣческаго содержанія, которое одно можетъ довершить ея достоинство и историческое значеніе.
   Такимъ образомъ, сама народность была спорнымъ вопросомъ. Одни считали ее окончательно извѣстною, достигнутою и осуществленною; другіе, совершенно различными путями, стремились въ ея открытію и разъясненію. Для всѣхъ народность означала самостоятельность, которую всѣ понимали различно. Одна изъ этихъ точекъ, зрѣнія была оффиціальная, и въ этомъ смыслѣ неприкосновенная; но и она, сколько возможно, введена была въ теоретическую критику, и рѣзкій спорь между различными тенденціями показывалъ, что искомое еще не найдено. Оно едва ли найдено и до сихъ поръ.....
   Къ этимъ вопросамъ сводится смыслъ движенія съ двадцатыхъ годовъ и донынѣ, потому что и до сихъ поръ въ той части вашей литературы, которая всего больше отвѣчаетъ вкусамъ полуобразованнаго большинства, все еще идутъ толки о "народности", изъ которой, къ сожалѣнію, всего чаще и дѣлается знамя для всякаго національнаго самохвальства и самодурства.
   Въ частности, характеръ движенія сильно измѣнился съ двадцатыхъ годовъ. Политическое возбужденіе, проявлявшееся въ общественной жизни въ первой половинѣ двадцатыхъ годовъ, послѣ катастрофы 1825-го года прекратилось, потому что всѣ главнѣйшіе руководители и участники политическаго движенія стали жертвами катастрофы. Но когда двѣ крайности встрѣтились, жизнь тѣмъ не менѣе продолжала свое дѣло; она обошла это столкновеніе, и затѣмъ развитіе шло въ томъ же общемъ направленіи. Всѣ практическія попытки дѣйствовать на общество и осуществлять свои теоріи были покинуты, на ихъ полной невозможностью; но теоретически, общественное самосознаніе продолжало усиливаться. Несмотря на отсутствіе прямого политическаго интереса, литература стала въ цѣломъ гораздо серьезнѣе; она, хотя и не съ тѣхъ сторонъ, какъ прежде, но гораздо ближе подходила къ тому же общественному вопросу, который занималъ людей двадцатыхъ годовъ.... Число людей, принимавшихъ къ сердцу общественные интересы, хотя все еще было весьма незначительно, но все-таки сильно увеличилось противъ прежняго.
   Въ нашей литературѣ не разъ высказывалось большое скептическое недовѣріе къ такъ-называемому нашему прогрессу, который иногда преувеличивали у насъ выше всякой мѣры и который, однако, не достигалъ на дѣлѣ многихъ вещей, даже совершенно элементарныхъ въ литературѣ и общественномъ развитіи. Въ настоящія минуты, когда много ожиданій и надеждъ обманулись, и новыя пока трудно имѣть, этотъ скептицизмъ находитъ себѣ еще больше пищи: дѣйствительно, трудно не поддаться ему, когда оказывается безпрестанно, что преобразовательная идея не укладывается въ русской жизни, что изъ-за вещей, которыя обѣщали внести въ нее новые-живительные элементы, сквозитъ ограниченность и наглая грубость старыхъ нравовъ, когда при всемъ этомъ, очень мало и плохо думающее большинство и его многочисленные теперь органы въ литературѣ отличаются только хвастливой самонадѣянностью или просто желаютъ крѣпче затянуть узлы стараго общественнаго порядка. Этотъ скептицизмъ, слѣдовательно, имѣетъ свои основанія: онъ очень зорко видитъ мрачныя стороны въ положеніи вещей, и не мы будемъ его въ этомъ оспаривать. Но мы думаемъ, что было бы ошибкой распространять этотъ скептицизмъ на цѣлое историческое движеніе общества. Наша исторія дѣйствительно не богата личностями, которыя бы энергически вели дѣло общественнаго развитія, указывали ему путь, завоевывали ему право и средства,-- но и въ тѣ десятилѣтія, о которыхъ мы говоримъ, не было недостатка въ талантливыхъ людяхъ, которые хорошо понимали настоящее, видѣли его недостатки и протестовали противъ нихъ, сколько могли, и притомъ съ немалой опасностью для себя. Для тѣхъ, кто захотѣлъ бы слишкомъ легко смотрѣть на ходъ нашего общественнаго образованія и литературы, надо было бы вспомнить имена этихъ людей, которыя остаются свидѣтельствомъ благородныхъ, хотя часто безуспѣшныхъ, усилій пробудить сознаніе общества и вывести его на лучшій путь, и свидѣтельствомъ того, что въ нашей жизни въ самыя трудныя времена для умственной работы были, однако, задатки здороваго, прочнаго развитія. Одинъ историкъ нашего общества указывалъ, сколькихъ тяжелыхъ жертвъ стоило это стремленіе лучшихъ силъ къ иному порядку, сколько талантовъ погибало у насъ на половинѣ или въ началѣ пути подъ гнетомъ нравовъ, не признававшихъ никакого права мысли, никакихъ стремленій къ чему-нибудь лучшему,-- потому что лучшее почиталось найденнымъ. Эти жертвы говорятъ конечно о трудности дѣла, о неодолимости препятствій, объ умственной вялости общества, но эти жертвы не были безплодны, потому что ихъ нравственное наслѣдье не было потеряно для слѣдующихъ поколѣній; ихъ трудъ не былъ забытъ, и послужилъ руководствомъ и исходной точкой для людей, которые продолжали ихъ дѣло. Словомъ, наша литература представляетъ несомнѣнно прогрессивное развитіе, и этотъ фактъ даетъ надежду, что ея исторія приведетъ къ плодотворному результату; быть можетъ, это развитіе будетъ медленно, но его жизненные элементы не подлежатъ сомнѣнію...
   Въ нашихъ очеркахъ мы не имѣемъ въ виду полной исторіи литературныхъ мнѣній; мы хотѣли указать только нѣкоторые существенные пункты этой исторіи въ связи съ общественными понятіями. По нашему мнѣнію, такая полная исторія пока невозможна, потому что время еще слишкомъ близко; и мы просили бы читателя не сѣтовать на насъ, если въ изложеніи встрѣтится больше общихъ, чѣмъ прямыхъ реальныхъ указаній: условія изложенія опредѣляются иногда обстоятельствами, которыя отъ насъ не зависятъ.
   

I.
РОМАНТИЗМЪ.

   Литературное явленіе, которое сдѣлалось непосредственнымъ предшественникомъ и исходнымъ пунктомъ движенія тридцатыхъ и сороковыхъ годовъ, былъ романтизмъ. Направленіе, которому у у насъ придавалось и придается это имя, можно начать хронологически съ половины второго десятилѣтія и закончить съ появленіемъ произведеній Гоголя. Двадцатые и тридцатые года -- наиболѣе дѣятельное время этой школы.
   Извѣстно, какія разнообразныя мнѣнія существовали у насъ между самими романтиками о томъ, что собственно есть и значитъ романтизмъ, который даже въ объясненіяхъ Бѣлинскаго {Сочин., т. VIII, стр 168--188 и слѣд.} остается очень неопредѣленнымъ. Это разнообразіе и неясность мнѣній, существовавшихъ о романтизмѣ, показывали, что самое движеніе не представляло для современниковъ опредѣленнаго положительнаго содержанія и цѣли: они взяли готовое слово изъ европейской литературы и прямо примѣнили его къ русской литературѣ, предполагая въ немъ каждый свое значеніе. Одно было для нихъ ясно, что романтизмъ представлялъ собой новое литературное направленіе, спорившее съ классицизмомъ.
   Не вдаваясь въ изложеніе достаточно извѣстнаго спора классиковъ съ романтиками, мы постараемся указать, какую связь имѣло это движеніе съ общественными понятіями и чѣмъ оно отразилось на этихъ послѣднихъ.
   По тогдашнимъ понятіямъ главнѣйшими представителями нашего романтизма считались Жуковскій и Пушкинъ. У перваго дѣйствительно прежде всего являются тѣ поэтическіе мотивы, которые справедливо назвать романтическими, и онъ самъ считалъ себя отцомъ романтизма въ русской литературѣ {Въ 1849 г. онъ пишетъ: "Я -- во время оно родитель на Руси нѣмецкаго романтизма и поэтическій дядька чертей и вѣдьмъ нѣмецкихъ и англійскихъ"... Соч. изд. 6-е, VI, 743.}. Первыя произведенія Пушкина также носили несомнѣнно романтическій характеръ, и даже впослѣдствіи, когда его дѣятельность получила полную поэтическую самостоятельность, не только его друзья видѣли въ его произведеніяхъ торжество школы, которой они сами были послѣдователями, но и самъ Пушкинъ думалъ, что онъ представляетъ эту школу; онъ полагалъ только, что ее не довольно понимаютъ и опасался, что, напр., въ Борисѣ Годуновѣ (гдѣ романтизмъ уже оканчивался) наша публика не съумѣетъ оцѣнить "истиннаго романтизма". Въ двадцатыхъ и тридцатыхъ годахъ, въ Пушкинѣ видѣли и великаго національнаго поэта, между прочимъ въ силу того, что въ романтизмѣ предполагалась такаю и "народность".
   Жуковскій и Пушкинъ, занимавшіе тогда господствующее положеніе въ литературѣ, остаются, въ своихъ различныхъ областяхъ, весьма характеристическими представителями этого направленія. Въ ихъ отношеніи къ общественной дѣйствительности, какое мы можемъ наблюдать какъ въ ихъ произведеніяхъ, такъ и въ ихъ непосредственномъ практическомъ образѣ мыслей, мы увидимъ общественно-историческій характеръ этой школы, составляющей особую ступень въ умственномъ развитіи нашего образованнаго класса, ступень, составляющую переходъ отъ патріархальной традиціи и элементарныхъ попытокъ образованности въ XVIII-мъ вѣкѣ къ критическому движенію тридцатыхъ годовъ.
   Біографы и критики Жуковскаго не разъ указывали, что характеръ его поэзіи въ сильной степени зависѣлъ отъ его чисто личнаго настроеніи, что онъ въ особенности долженъ быть названъ поэтомъ субъективнаго чувства. Въ самомъ дѣлѣ, личная судьба Жуковскаго играетъ чрезвычайно важную роль въ направленіи его поэзіи; несчастная любовь, обставленная исключительными условіями, гдѣ тѣсныя связи родства усиливали чувство всей близостью родственной привязанности и гдѣ эти самыя связи дѣлали любовь невозможной (по крайней мѣрѣ по понятіямъ людей, отъ которыхъ зависѣло рѣшеніе труднаго вопроса), эта несчастная любовь искала себѣ исхода въ поэтическихъ изліяніяхъ, и естественно высказывалась въ меланхолическихъ мечтахъ, которыя стали непремѣннымъ спутникомъ поэзіи Жуковскаго. Это субъективное чувство до того владѣло поэтомъ, что его новѣйшій біографъ могъ подтвердить его присутствіе почти непрерывнымъ рядомъ указаній въ его стихотвореніяхъ {Carl v. Seidlitz, W. А. Jonkoffky. Ein russisches Dichterloben. Mittau, 1870.}. Жуковскій съ самаго начала былъ не преимуществу переводчикъ: владѣя, кромѣ обычнаго французскаго языка, также англійскимъ и нѣмецкимъ, онъ выбираетъ въ богатствѣ англійской и нѣмецкой литературы то, что наиболѣе отвѣчало его настроенію, видоизмѣняетъ по тому же настроенію свои оригиналы, въ собственныхъ произведеніяхъ повторяетъ тѣже меланхолическія темы.
   Воспитаніе Жуковскаго и первыя его связи въ образованномъ и литературномъ кругѣ несомнѣнно оказали свое вліяніе въ смыслѣ мистическаго благочестія, задатки котораго, положенные еще въ это время, такъ сильно развились впослѣдствіи {Ср. Р. Арх. 1870, стр. 1287.}. Въ московскомъ университетѣ еще дѣйствовали члены "Дружескаго Общества"; Жуковскій былъ въ тѣсной дружбѣ съ домомъ Тургеневыхъ, въ близкихъ связяхъ съ Лопухинымъ, въ извѣстныхъ отношеніяхъ къ Карамзину. Это были его главнѣйшія отношенія, и онѣ привили ему тѣ сантиментально-благочестивыя наклонности, которыя такъ отвѣчали его природной мягкости и такъ способны были питать меланхолію.
   Но при всемъ субъективномъ характерѣ, мечтательно-мистическая поэзія Жуковскаго имѣла свое историческое значеніе. Его мистицизмъ былъ мистицизмъ особаго рода, какого еще не знала русская литература, именно романтическій.
   Выступая на литературное поприще, Жуковскій едва ли думалъ производить какую-нибудь реформу въ литературѣ и вносить въ нее новое содержаніе, и ея вали имѣлъ для этого какіе-нибудь планы. Онъ хотѣлъ распространять любовь къ просвѣщенію и поэзіи, доказывалъ ихъ важность для нравственнаго благополучія человѣка; самое просвѣщеніе понималъ онъ главнымъ образомъ въ смыслѣ нравоученія, поэзію какъ наставительницу людей въ добродѣтели и религіозномъ смиреніи -- все это были темы, гдѣ онъ просто продолжалъ Карамзина; его журнальные пріемы въ "Вѣстникѣ Европы" были почти тѣже; тонъ журнала, моральная точка зрѣнія мало отличались отъ Карамзинскихъ. Какъ въ свое время Карамзинъ, Жуковскій былъ одинъ изъ самыхъ начитанныхъ въ европейской (поэтической) литературѣ писателей нашихъ, и изучая ее, онъ, наконецъ, встрѣтилъ въ ней новую, прежде незнакомую струю, которая оказала на него свое вліяніе тѣмъ больше, что онъ нашелъ въ этой литературѣ множество такихъ произведеній, которыя какъ нельзя лучше подходили къ его личному упомянутому настроенію. Европейскій источникъ,-- какъ это было естественно и какъ часто повторялось въ нашей литературѣ,-- давалъ не только то, чего въ немъ прямо искали, но вмѣстѣ съ тѣмъ открывалъ и то, что было для нашей литературы совершенно новымъ содержаніемъ. Европейская литература, изъ клочковъ которой составилась наша старая псевдо-классическая теорія, дала и оружіе для ея уничтоженія, и снова сдѣлалась источникомъ заимствованій, образцомъ для подражанія въ иномъ смыслѣ.
   Романтизмъ европейскій сталъ для нашей литературы почти тѣмъ, чѣмъ былъ въ свое время псевдо-классицизмъ. Новое направленіе, обнаружившееся, и въ содержаніи, и въ формѣ, нравилось новымъ поколѣніямъ тѣмъ больше, что старая литера? тура выродилась и превратилась въ скучную, безсодержательную рутину, которой, наконецъ, не помогали никакія усилія остававшихся талантовъ,-- хотя, впрочемъ, и талантовъ было немного. Торжественная, казенная ода, трагедія или комедія съ тройнымъ единствомъ и безжизненнымъ копированіемъ французскихъ пьесъ, становились невозможны. Дмитріевъ, совершеннѣйшій классикъ, уже подтруниваетъ надъ классицизмомъ и рискуетъ на легкій разсказъ, во французскомъ вкусѣ,-- находившій похвалы у Пушкина. Понятно, что обратившись къ новой европейской литературѣ, ваши писатели могли найти столько новаго содержанія, такое разнообразіе болѣе свободныхъ формъ, что всѣ тѣ, въ комъ были живые инстинкты, приняли новое вліяніе, какъ усовершенствованіе литературы и новый путь къ ея успѣхамъ.
   Что же нашла наша литература въ европейскомъ романтизмѣ?
   То движеніе въ европейской литературѣ, которое стали впослѣдствіи разумѣть подъ сборнымъ именемъ романтизма, было явленіе очень сложное, въ разныхъ литературахъ вызванное различными потребностями и сложившееся въ разныя формы. Начало его кроется въ томъ особенномъ возбужденіи умовъ, которое наполняетъ вторую половину XVIII-го вѣка. Политическое, умственное и религіозное броженіе этого времени заключало въ себѣ и тѣ революціонные элементы, которые сказались французскимъ переворотомъ и всѣми его отраженіями въ Европѣ, и. элементы реакціи. Скептическая философія, политическія изслѣдованія, смѣлые протесты и порывы литературы обнаруживали присутствіе революціоннаго движенія задолго до самаго переворота. Но недовольство старымъ порядкомъ вещей и старыми понятіями, и исканіе новаго высказывались самыми разнообразными стремленіями: рядомъ съ Вольтеромъ и энциклопедистами дѣйствовалъ Руссо; вмѣстѣ съ скептицизмомъ высказывались требованія идеалистическаго чувства; ожиданія общественныхъ преобразованій были очень различны уже въ то самое время, и въ дальнѣйшемъ развитіи, подъ вліяніемъ событій, изъ этого броженія могли выйти самые несходные результаты. Переворотъ охватилъ своими послѣдствіями всю Европу, вовлекъ въ борьбу всѣ ея прогрессивныя и консервативныя силы, и когда буря улеглась, наступившій "порядокъ" уже не былъ похожъ на прежній. Реставрація, повидимому, возстановила старый міръ, учрежденій и понятій; усталыя общества не думали о новыхъ переворотахъ, но многое было уже пріобрѣтено, и разъ поставленные вопросы не были забыты. Романтизмъ, который былъ характеристическимъ проявленіемъ тогдашняго состоянія умовъ, также заключалъ въ себѣ поэтому много консервативнаго, много умственной и нравственной усталости, но вмѣстѣ съ тѣмъ онъ воспринималъ прогрессивныя идеи и возбужденія прошлаго вѣка, и его лучшія стороны тѣсно съ ними связаны: въ немъ все-таки были стремленія къ созданію лучшихъ идеаловъ нравственныхъ и общественныхъ, новыхъ началъ, которыя могли бы облагородить и возвысить жизнь личную и общественную. Время было слишкомъ неблагопріятно для подобныхъ построеній: событія должны были разочаровать тѣхъ, кто ждалъ отъ нихъ обновленія общества, потому что обновленія не совершилось въ томъ видѣ, какъ его ожидали, и современникамъ изъ-за настоящей реакціи не были видны всѣ историческія пріобрѣтенія; политическое порабощеніе отнимало у общества возможность работать для непосредственныхъ задачъ дѣйствительной жизни,-- но умственная жизнь не остановилась. Среди самаго тяжелаго гнета выработывались элементы, изъ которыхъ должно было выйти новое, болѣе глубокое движеніе, и рядомъ съ попытками оправдать реакціонный застой, на которомъ успокоивалась одна часть общества, возникали начала новой философіи и новой поэзіи.
   Романтизмъ, развивая результаты восемнадцатаго вѣка и создавая свои теоріи подъ вліяніемъ времени, представлялъ, такимъ образомъ, массу противорѣчій, и переходя изъ общихъ понятій въ жизнь и литературу, служилъ и для плодотворнаго, научнаго и литературнаго развитія, и для злѣйшей реакціи и обскурантизма. Такъ, если взять нѣсколько примѣровъ, мысль о нравственномъ единствѣ человѣчества, выставленная нѣкогда Гердеромъ и развитая по-своему въ романтизмѣ, чрезвычайно расширяла научные и поэтическіе интересы, и желаніе изучить проявленія человѣческаго духа повело къ обширному изслѣдованію всеобщей литературы и исторіи и къ обширнымъ переводнымъ предпріятіямъ (особенно у нѣмцевъ), которыя чрезвычайно расширили область литературнаго знанія и практически истребляли всякіе старые литературные предразсудки; такъ изученіе древности, у Лессинга и Винкельмана, и распространенное романтизмомъ, давало понятію объ искусствѣ такую широту, какой оно никогда не имѣло прежде, и дало начало новѣйшей эстетической критикѣ; такъ романтическое обращеніе къ идеализированной старинѣ, внушенное потребностью найти единство жизни и идеала, чрезвычайно подвинуло и изученіе дѣйствительной старины и народной жизни; такъ вообще данъ былъ сильный толчекъ самому разнообразному историческому и этнографическому изученію народностей, которое впослѣдствіи послужило и для соціальнаго вопроса о народѣ. Но, съ другой стороны, въ этомъ движеніи недоставало реальнаго пониманія жизни; мысль, которой не было мѣста въ непосредственныхъ явленіяхъ политической жизни, теряла инстинкты дѣйствительности, и въ результатѣ является длинный рядъ странныхъ заблужденій и самообольщеній. Реакція противъ такъ-называемой "сухой разсудочности" производила сильную наклонность къ мистикѣ, къ піэтизму, къ вѣрѣ во всякія сверхъестественности и чудеса; обращеніе къ старинѣ становилось превознесеніемъ средневѣковыхъ принциповъ въ обществѣ и государствѣ, въ политикѣ становилось союзомъ съ притязаніями феодальной партіи, приводило къ ученіямъ Жозефа де-Местра,-- въ поэзіи къ мистическимъ витаніямъ въ мірѣ духовъ и привидѣній; поэтическій идеализмъ производилъ необузданныя увлеченія фантазіи, преувеличенныя понятія о свободѣ поэтическаго генія, оставившія столько странныхъ слѣдовъ въ литературѣ. Реакціонныя черты романтизма высказались уже очень рано; своего полнаго господства онѣ достигли съ реставраціей, когда построены были цѣлыя политическія теоріи, практическій смыслъ которыхъ велъ къ возстановленію (сколько возможно) стараго феодализма, старой церкви и къ основанію новой полиціи. Поэтическій теоретикъ романтизма, Шлегель, былъ въ то же время и политическимъ теоретикомъ реакціи.
   Мы скажемъ дальше о другой сторонѣ романтизма, гдѣ онъ принялъ совсѣмъ иное направленіе,-- гдѣ политическія разочарованія давали новую силу мечтамъ о народной свободѣ, порождали демократическій энтузіазмъ и озлобленіе противъ настоящаго.
   Подъ вліяніемъ времени -- политическаго возстановленія старыхъ феодальныхъ порядковъ во Франціи и Германіи и неутомимаго преслѣдованія. освободительныхъ идей -- обскурантизмъ и реакція, или наклонность къ союзу съ ними стали господствующимъ характеромъ романтизма. До какой степени этотъ романтизмъ сталъ ненавистенъ въ Германіи для слѣдующихъ поколѣній, это можно видѣть изъ остроумной его исторіи у Гейне.
   Такихъ свойствъ приблизительно было то движеніе, вліянію котораго подпадала наша литература съ-началомъ дѣятельности Жуковскаго и при его особенномъ участіи. Мы замѣтили прежде, что это вліяніе романтизма было одно изъ цѣлаго ряда различныхъ вліяній, поперемѣнно испытанныхъ нашей литературой, вслѣдствіе того, что ея собственное содержаніе все еще было слишкомъ скудно и малопроизводительно, и что ей предстояло, сколько возможно, ознакомиться съ тѣми фазисами, какіе проходило развитіе европейское
   На этотъ разъ, какъ и всегда, это ознакомленіе было только приблизительное. Наша литература успѣла тогда усвоить и нѣкоторыя хорошія и особенно слабыя стороны движенія. При своей общей неопытности, она, къ сожалѣнію, не могла въ должной мѣрѣ воспринять того, что романтизмъ могъ представить полезнаго и развивающаго; она не могла понять какъ слѣдуетъ ни вражды романтизма къ старому скептицизму,-- потому что и съ нимъ была мало знакома,-- ни его освободительныхъ элементовъ, ни научныхъ стремленій;-- наша литература по обыкновенію эклектически заимствовалась понемногу и хорошимъ и дурнымъ, и главнымъ образомъ, конечно, тѣми вещами, которыя отвѣчали общему умственному уровню нашей литературы и общества.,
   Жуковскій, вводя романтизмъ, какъ мы замѣтили, вовсе не имѣлъ какой-нибудь сознательно поставленной цѣли. Онъ просто хотѣлъ продолжать начатое Карамзинымъ, и дѣйствительно въ ихъ нравственно-идеалистическихъ темахъ было очень много общаго. Ихъ разница была въ томъ, что въ то время, какъ Карамзинъ въ своей журнальной дѣятельности былъ гораздо болѣе разнообразнымъ популяризаторомъ литературы, Жуковскій, по свойству своего таланта, ограничился почти исключительно поэтической дѣятельностью. Отыскивая въ европейской литературѣ сочувственные ему мотивы, Жуковскій передавалъ ихъ въ своихъ переводахъ и подражаніяхъ съ такимъ мастерствомъ, которое уже скоро поставило его на ряду со старыми знаменитостями, и во главѣ новаго поэтическаго направленія. Старая школа не признавала уже и Карамзина; Жуковскій тѣмъ больше возбуждалъ ея антипатію. Старая шкода возмущалась и иногда подсмѣивалась надъ мрачной поэзіей, преисполненной меланхоліи, духовъ, видѣній и мертвецовъ. Ея опасеніе было вѣрно, потому что новая поэзія дѣйствительно подкапывала авторитетъ старой безвозвратно. Значеніе новой школы состояло именно въ томъ, что она, во-первыхъ, расширяла формальныя понятія о поэзіи, и во-вторыхъ, вносила въ содержаніе русскаго стихотворства дотолѣ мало извѣстный ему міръ ощущеній внутренней жизни; въ меланхолическомъ тонѣ поэзіи Жуковскаго высказывалась мягкая человѣчность, задушевное чувство, возвышавшее нравственныя требованія и идеалы. Эта дорога была уже отчасти открыта сантиментальностью Карамзинскаго направленія; но тамъ еще слышалась натянутая искусственность, потребность чувства переходила въ плаксивость или приторную чувствительность, напоминавшую о розовой тетрадкѣ аббата временъ стараго режима,-- у Жуковскаго это чувство, правда слишкомъ преувеличенное и слишкомъ господствующее, выражалось съ такой полной искренностью, было такъ прочувствовано и являлось въ такой дѣйствительно изящной формѣ, что здѣсь поэзія внутренняго чувства вполнѣ вступала въ свои права. Поэтическій инстинктъ указалъ Жуковскому иныхъ руководителей въ европейской литературѣ:-онъ еще переводилъ, правда, Флоріана и подобныхъ писателей, переводилъ Томсона, Клопштока, Маттисона, которые были уже знакомы, но затѣмъ онъ впервые водворяетъ въ русской литературѣ корифеевъ европейской литературы, въ особенности писателей англійскихъ (Грей, Драйденъ, Саути, Гольдсмитъ, потомъ Томасъ Муръ, В. Скоттъ, Байронъ) и нѣмецкихъ (Гёте, Шиллеръ, Уландъ, Гебель, Кёрнеръ, Ламоттъ-Фуке, потомъ Цедлмцъ, Гальмъ, Рюккертъ, Гриммъ, Шамиссо). Въ наше время поэзія личнаго чувства слишкомъ отступила на второй планъ, и мы съ трудомъ оцѣняемъ ея вліяніе; но восторгъ современниковъ показываетъ, какъ сильно было вліяніе новой поэзіи въ тѣхъ кругахъ, куда простиралось дѣйствіе литературы, особенно въ молодыхъ поколѣніяхъ. Отголоски этого восторга мы еще находимъ у Бѣлинскаго.
   Вліяніе новой поэзіи, безъ сомнѣнія, было во многихъ отношеніяхъ благотворное. Жуковскій, согласно съ стремленіями романтиковъ, хотѣлъ сдѣлать поэзію высшимъ руководящимъ принципомъ жизни: "поэзія есть добродѣтель",-- онъ проповѣдовалъ любовь къ добру и истинѣ, пробуждалъ внутреннюю жизнь чувства, внушалъ мягкое гуманное отношеніе къ людямъ; господствующій меланхолическій оттѣнокъ долженъ былъ имѣть большую привлекательность для тѣхъ, въ комъ, среди грубаго общества, возникали лучшіе, болѣе человѣчные и мягкіе инстинкты.
   Въ этомъ, такъ-сказать, педагогическомъ смыслѣ поэзія Жуковскаго конечно служила обществу, но тѣмъ и ограничивалось ея значеніе; она была очень далека отъ собственно общественнаго содержанія. Жуковскій очень рѣдко обращался къ дѣйствительной жизни, совершавшейся вокругъ него. Однажды, въ 1812 году въ пору народной борьбы, онъ явился выразителемъ общаго патріотическаго возбужденія. "Пѣвецъ во станѣ русскихъ воиновъ" былъ исполненъ, безъ сомнѣнія, искреннимъ поэтическимъ одушевленіемъ,-- и онъ произвелъ сильное впечатлѣніе, потому что высказывалъ господствующій энтузіазмъ, доведенное до высшей степени чувство народной особности и самосохраненія. Но до какой степени за этимъ общимъ національнымъ вопросомъ отсутствовало чувство прямой общественной дѣйствительности,-- можно видѣть изъ того, что даже въ изображеніи національной борьбы Жуковскій счелъ нужнымъ одѣть своихъ соотечественниковъ въ древніе или средневѣковые костюмы, и событія вызвали въ немъ только его обыкновенныя размышленія о тщетѣ земного счастія, о горести утратъ, о добродѣтели. Его мораль и здѣсь приняла оттѣнокъ романтической печали, которая вообще очень далека еще отъ реальнаго пониманія вещей. Если мы будемъ затѣмъ искать въ произведеніяхъ Жуковскаго какихъ-либо обращеній къ непосредственной жизни, мы найдемъ еще два разряда стихотвореній -- во-первыхъ, писанныя на разные случаи придворной жизни и адресованныя къ лицамъ императорской фамиліи, и во-вторыхъ, дружескія "посланія" и стихотворенія альбомнаго свойства. Наконецъ, его стихотворенія прямо назначались только "для немногихъ".
   Пусть не подумаетъ читатель, что мы ожидали бы отъ Жуковскаго какого-нибудь вмѣшательства въ общественные вопросы, и какой-нибудь политической лирики. Мы совершенно признаемъ за нимъ право на его поэтическую спеціальность, и признаемъ его великую заслугу въ формальномъ развитіи литературы, освобожденіи ея отъ условныхъ и отжившихъ формъ; признаемъ, что по своему содержанію онъ имѣлъ благотворное воспитательное значеніе тѣми человѣчными идеями и чувствами, какія высказывала его поэзія. Но мы хотимъ сказать, что вмѣстѣ съ тѣмъ онъ представляетъ собой характеристическій примѣръ разлада романтизма съ дѣйствительностью жизни, потому что за его отвлеченной меланхоліей сказывалось тоже равнодушное, если не враждебное отношеніе къ непосредственнымъ жизненнымъ интересамъ и борьбѣ общества,-- которое рѣзко отличаетъ извѣстныя стороны европейскаго романтизма. Мы приводили въ другомъ мѣстѣ отзывъ одного современнаго писателя, изъ котораго видно, что уже въ то время почувствовали эту безплодную сторону Жуковскаго и даже находили вреднымъ его вліяніе {Слова Рылѣева на письмѣ къ Пушкину. Отдавъ справедливость чисто литературной заслугѣ Жуковскаго, Рылѣевъ продолжаетъ: "Къ несчастію, вліяніе его на духъ нашей словесности было слишкомъ пагубно: мистицизмъ, которымъ проникнута большая часть его стихотвореній, мечтательность, неопредѣленность и какая-то туманность, которыя въ немъ иногда даже прелестны, растлили многихъ и много зла надѣлали. Зачѣмъ не продолжаетъ онъ дарить насъ прекрасными переводами своими изъ Байрона, Шиллера и другихъ великановъ чужеземныхъ? Это болѣе можетъ упрочить славу его".}.
   Эти слова, сказанныя еще въ двадцатыхъ годахъ, очень вѣрно указываютъ дѣйствительную слабую сторону Жуковскаго. Жуковскій еще тридцать лѣтъ послѣ того работалъ для русской литературы, и обогатилъ ее своими переводными трудами, но, какъ самостоятельная сила, уже не прибавилъ ничего къ тому содержанію, какое было дано имъ въ первомъ періодѣ его дѣятельности.
   Его содержанія достало только для эпохи, непосредственно слѣдовавшей за Карамзинымѣ (т.-е. за его чисто литературной дѣятельностью, до Исторіи), для перваго и отчасти второго десятилѣтія нашего вѣка; затѣмъ время перегнало его, и онъ остался внѣ движенія, происходившаго съ этихъ поръ. И не надо вовсе думать, чтобы въ этомъ былъ виноватъ европейскій романтизмъ. Напротивъ, содержаніе европейскаго романтизма было гораздо шире, но Жуковскій и въ его кругѣ взялъ только немногое, что отвѣчало его сантиментальнымъ, наклонностямъ, и не замѣтилъ болѣе крупныхъ вещей, или чувствовалъ къ нимъ антипатію {Наша критика уже давно замѣтила эти ограниченные размѣры поэтическихъ заимствованій Жуковскаго. "Не должно полагать,-- говорилъ еще Полевой,-- чтобы Жуковскій глубоко проникалъ тогда въ сущность германской и англійской поэзіи. Юнъ самъ признается, что Гамлета почитаетъ чудовищнымъ, уродливымъ произведеніемъ. Также. не могъ онъ постигнуть глубины Гете, и даже вдохновителя и любимца своего Шиллера...... "Ни Жуковскій, и никто изъ товарищей и послѣдователей его не. подозрѣвали, что они пустились въ океанъ безпредѣльный. Оптическій обманъ представлялъ имъ берега вблизи. Срывая вѣтки въ безмѣрномъ саду Гёте и Шиллера, они думали, что переносятъ въ русскую поэзію цѣлый садъ этотъ" (Оч. Рус. Литер., I, стр. 112, 114).}. Онъ понялъ европейскій романтизмъ съ той узкой точки зрѣнія, съ какой наша литература вообще смотрѣла часто на европейскую, вылавливая изъ нея отдѣльные отрывки и не разумѣя всего широкаго ея смысла. Непониманіе Гамлета, котораго Жуковскій называлъ еще въ 1821-мъ году "чудовищемъ" и "чудеснымъ уродомъ" {Соч. Жук. VI, стр. 219--220.}, есть только одинъ изъ многихъ примѣровъ этой ограниченности взгляда, которой вовсе не было у романтиковъ англійскихъ или нѣмецкихъ: для этихъ послѣднихъ, какъ извѣстно, Шекспиръ былъ предметомъ поклоненія, и непониманіе его казалось дѣломъ чудовищнымъ. Это непониманіе объясняется у Жуковскаго именно ограниченностью его романтической области, и вообще ограниченностью его понятій: широкая картина человѣческой души и внутренней борьбы ея стремленій, сомнѣніе, скептицизмъ инстинктивно отталкивали его, потому что, въ концѣ концовъ, они грозили его собственному, какъ бы изнѣженно сантиментальному міровоззрѣнію. Также мало онъ понималъ и энергическій скептицизмъ Байрона; послѣ "Шильонскаго узника", онъ уже не возвращался къ нему,-- потому что и трудно было бы ему найти въ немъ сочувственные мотивы. Если онъ въ письмахъ къ Гоголю (1847--1848). высказываетъ свой ужасъ къ отрицающей поэзіи Байрона и другого, не названнаго имъ поэта, въ которомъ надо видѣть Гейне,-- этотъ ужасъ не былъ новой чертой его понятій: это была давнишняя точка зрѣнія, которая теперь высказалась только во всей полнотѣ {Указавъ, "съ благодарностью сердца", въ образецъ Уставной поэзіи на Вальтеръ-Скотта и Карамзина, Жуковскій продолжаетъ:
   "Съ другой стороны обратимъ взоръ на Байрона -- духъ высокій, могучій, но духъ отрицанія, гордости и сомнѣнія. Его геній имѣетъ прелесть Мильтонова сатаны, столь поражающаго своимъ помраченнымъ величіемъ; но у Мильтона эта прелесть не иное что, какъ поэтическій образъ, только увеселяющій воображеніе, а въ Байронѣ оны есть сила, стремительно влекущая васъ въ бездну сатанинскаго паденія.
   "Но что сказать о.... (я не назову его, во тѣмъ для него хуже, если онъ будетъ тобою угаданъ въ моемъ изображеніи), что сказать объ этомъ хулителѣ всякой святыни, которой откровеніе такъ напрасно было ему ниспослано въ его поэтическомъ дарованіи и въ томъ чародѣйномъ могуществѣ слова, котораго можетъ быть ни одинъ изъ писателей Германіи не имѣлъ въ такой силѣ! Это уже не судьба, разрушившая бѣдствіями душу высокую и произведшая въ ней бунтъ противъ испытующаго Бога, это не падшій ангелъ свѣта, въ упоеніи гордости отрицающій то, что знаетъ и чему не можетъ не вѣрить -- это свободный собиратель и провозгласитель всего низкаго, отвратительнаго и развратнаго, ....это -- презрѣніе всякой святыни и циническое, безстыдно дерзкое противу нея богохульство, дабы, оскорбивъ всѣхъ, кому она драгоцѣнна, угодить всѣмъ поклонникамъ разврата, это вызовъ на буйство, на невѣріе, на угожденіе чувственности, на разнузданіе всѣхъ страстей, на отрицаніе всякой власти", и проч. (Сочин. VI, 731--732).}. Жуковскій наконецъ раскаивался и въ томъ невинномъ романтизмѣ, который онъ нѣкогда вводилъ въ русскую литературу. Въ письмѣ къ извѣстному Стурдзѣ (въ 1849 году), говоря о своемъ переводѣ Одиссеи, онъ замѣчаетъ полу-шутя и полу-серьезно, что наградой ему за этотъ трудъ будетъ: "сладостная мысль, что я (во время оно родитель на Руси нѣмецкаго романтизма и поэтическій дядька чертей и вѣдьмъ нѣмецкихъ и англійскихъ) подъ старость загладилъ свой грѣхъ...." Но и въ тѣ времена, и послѣ Жуковскій одинаково не понималъ и не любилъ той поэзіи, которая выходила за предѣлы его спеціальности, которая смѣло обращалась къ реальной жизни, вмѣшивалась въ борьбу идей и съ испытующимъ скептицизмомъ говорила о человѣческихъ идеалахъ и самообольщеніяхъ. Эта поэзія предполагала запасъ мужественной критики и сильной мысли; Жуковскій отступалъ передъ ней....
   Жуковскій былъ чуждъ вопросамъ, волновавшимъ жизнь, не только какъ поэтъ, но и какъ человѣкъ. Въ свое время онъ былъ однимъ изъ дѣятельнѣйшихъ членовъ "Арзамаса", въ которомъ собрались писатели этой первой романтической школы и друзья, раздѣлявшіе ихъ мнѣнія. Мы указывали въ другомъ мѣстѣ, что общественный индифферентизмъ составлялъ существенную черту Арзамаса. Въ личныхъ отношеніяхъ Жуковскій отличался многими прекрасными свойствами:.искренняя любовь къ людямъ составляла, кажется, дѣйствительное свойство его характера; у него было много истиннаго добродушія, готовности помогать бѣдствующимъ, даже когда это бывало не совсѣмъ удобно,-- и эти качества онъ сохранилъ; кажется, и въ позднѣйшее время; наконецъ его юношеская веселость въ дружескомъ кругу очень не походила на его унылую поэзію и на мрачную Обстановку изъ могильныхъ картинъ, которой онъ окружалъ себя дома {См. въ письмахъ Ив. Кирѣевскаго.}.... Тѣмъ не менѣе, друзья находили, что, когда Жуковскій получилъ свое извѣстное назначеніе при дворѣ, поэтъ началъ скрываться въ придворномъ, и Пушкинъ передѣлалъ въ эпиграмму его стихотвореніе о "бѣдномъ пѣвцѣ" {Дмитріевъ пишетъ въ 1818 г. къ А. И. Тургеневу: "Ревность друзей его (Жуковскаго) почти достигла своей цѣли: кажется, поэть мало-по-малу превращается въ придворнаго; кажется, новость въ знакомствахъ, въ образѣ жизни начинаетъ прельщать его" (Р. Арх. 1867, стр. 1069).}.
   Не знаемъ теперь, насколько дѣйствительно была замѣтна эта перемѣна, но мы не думаемъ приписывать ей того индифферентизма, который мы указывали. Онъ коренился прежде всего въ унаслѣдованныхъ нравахъ и преданіяхъ, которые не были вовсе благопріятны для критики въ общественныхъ предметахъ, и напротивъ внушали
   
   -- не смѣть
   Свое сужденіе имѣть;
   
   онъ поддерживался воспитаніемъ и всей дружеской обстановкой. И до своей придворной карьеры Жуковскій былъ совершенно таковъ же.
   По личному добродушію Жуковскій несомнѣнно желалъ успѣховъ добрымъ нравамъ, мягкому правленію и проч. И въ раннюю пору и впослѣдствіи онъ собственнымъ примѣромъ возбуждалъ друзей къ лучшимъ дѣламъ филантропіи; -- такъ онъ хлопоталъ о поэтѣ Мещевскомъ, или впослѣдствіи о Шевченкѣ и ф.-д.-Бриггенѣ;-- такъ, въ 1822-мъ году, вернувшись изъ-за границы и повидимому подъ свѣжимъ вліяніемъ европейскихъ нравовъ и Шиллера {Seidlite, стр. 111.}, онъ освободилъ нѣсколькихъ, принадлежавшихъ ему крестьянъ; -- такъ, въ тридцатыхъ и сороковыхъ годахъ, онъ, въ письмахъ къ нѣкоторымъ высокопоставленнымъ лицамъ, говорилъ объ умѣренности, о "самоотверженіи власти" и ея обязанностяхъ,-- но, какъ это было и у Карамзина, его общественная мысль оставалась чистой моральной отвлеченностью и не развилась у него въ серьезный критическій взглядъ: онъ остался навсегда при обычномъ представленіи о превосходствѣ status quo.
   Ему не удавались рѣшенія отвлеченныхъ научныхъ вопросовъ. По общему характеру тогдашняго образованія, его интересы были почти исключительно литературные и гуманистическіе. Однажды, около 1830-го года, эти интересы его расширились, и по словамъ біографа, онъ было-возъимѣлъ наклонность къ натуръ-философіи, въ смыслѣ Гумбольдтова "Космоса" {Seidlits, стр. 159.} -- вслѣдствіе лекцій петербургскаго академика Тривіуса, читанныхъ имъ при дворѣ; но продолженіе лекцій было запрещено, и Жуковскій не пошелъ дальше въ этомъ направленіи. Остался небольшой слѣдъ этой попытки въ его статьѣ "Взглядъ на землю съ неба", гдѣ онъ употребилъ натуръ-философскія подробности въ изложеніи своего романтическаго благочестія.
   Изъ всего этого произошли результаты, какихъ слѣдовало ожидать. Жуковскій, съ самаго начала чуждый критическаго взгляда, наконецъ пересталъ понимать послѣдующія поколѣнія и совершавшіяся событія. Его личныя мнѣнія больше и больше склонялись въ сантиментальному піэтизму. Мелькомъ появлявшіяся попытки критики замолкали, и наконецъ, въ періодъ своей послѣдней заграничной жизни, онъ, подъ вліяніемъ личныхъ связей, вошелъ въ кругъ піэтистовъ, въ которомъ чувствовалъ себя тяжело, но изъ котораго уже не въ силахъ былъ выйти. Подъ стать религіознымъ установились и его понятія политическія. Когда на его глазахъ происходили событія 1848-го года, онъ, какъ прежде Карамзинъ во французской революціи, не увидѣлъ въ нихъ ничего кромѣ наглаго буйства черни и развратныхъ людей: мнѣніе его было совершенно рѣшительно, потому что и все развитіе политическихъ идей, даже все развитіе европейской образованности и цивилизаціи казались ему только постояннымъ приближеніемъ Европы къ послѣдней гибели {Вотъ, напр образчикъ его историческихъ выводовъ:
   "Оглянувшись на Западъ теперешней Европа, что увидимъ? Дерзкое непризнаніе участія Всевышней власти въ дѣлахъ человѣческихъ выражается во всемъ, что теперь происходитъ въ собраніяхъ народныхъ. Эгоизмъ и мертвая матеріальность царствуютъ. Чего тутъ ожидать живаго? Какое человѣческое благо можетъ быть построено въ такомъ фундаментѣ? Вѣра въ святое исчезла -- печальный результатъ реформаціи, которая сама будучи результатомъ предшествовавшаго, есть самый видимый пунктъ, съ котораго можно преслѣдовать постепенный ходъ и развитіе теперешняго. Неотрицаемо, что реформація произвела великое движеніе умственное," изъ котораго. наконецъ вышла гражданственность, или такъ-называемая цивилизація нашего времени".
   Но существенный результатъ реформаціи былъ чрезвычайно вреденъ. "Первый шагъ реформаціи рѣшилъ судьбу европейскаго міра",-- вмѣсто злоупотребленій, она разрушила самый авторитетъ церкви:
   "Реформація взбунтовала противъ ея неподсудимости демократическій умъ; давъ право повѣрять Откровеніе, она поколебала вѣру, а съ нею и все святое. Это святое замѣнилось языческою мудростію древнихъ; родился духъ противорѣчія; начался мятежъ противъ всякой власти, какъ божественной, такъ и человѣческой. Этотъ, мятежъ пошелъ двумя дорогами: на первой уничтоженіе авторитета церкви произвело. раціонализма (отверженіе божественности Христа), отсюда пантеизма (уничтоженіе личности Бога), въ заключеніе атеизмъ (отверженіе бытія Божія); на другой понятіе о власти державной, происходящей отъ Бога, уступило понятію о договорѣ общественномъ, изъ него самодержавіе народа, котораго первая степень представительная монархія, вторая степень демократія, третья степень соціализмъ и коммунизмъ; можетъ быть и четвертая, послѣдняя степень: уничтоженіе семейства, а вслѣдствіе того низведеніе человѣчества, освобожденнаго отъ всякой обязанности, ограничивающей, чѣмъ-либо его личную независимость, въ достоинство совершенно свободнаго скотства... Итакъ два пункта, къ которымъ ведутъ и отчасти уже привели сіи двѣ дороги: съ одной стороны самодержавіе ума человѣческаго и уничтоженіе царства Божія, съ другой -- владычество всѣхъ и каждаго и уничтоженіе общества. Между сими а двумя крайностями-бытія теперь и выбивается изъ силъ образованность западной Европы". (Соч. VI, 697--699).}.
   Такъ онъ судилъ о событіяхъ,1848-го года въ Германіи. "Какой тифусъ взбѣсилъ всѣ народы и какой параличъ сбилъ съ ногъ всѣ правительства!" восклицаетъ онъ въ томъ же письмѣ къ кн. Вяземскому, изъ котораго мы приводимъ выписку въ примѣчаніи. Взглядъ Жуковскаго на революціонныя событія не былъ бы удивителенъ въ человѣкѣ стараго времени, въ человѣкѣ всегдашнихъ монархическихъ мнѣній; но любопытно, что долгая жизнь его въ этой самой Германіи нимало не объяснила ему движенія, происходившаго въ обществѣ, что онъ не понялъ его даже въ чужой странѣ, гдѣ нисколько не замѣшанъ былъ его личный интересъ,-- и что онъ самымъ враждебнымъ образомъ осуждаетъ движеніе, хотя самъ сознаетъ, что народы были обмануты {Вотъ его слова: "Безпрестанно повторяютъ (т.-е. въ Германія, во время смутъ 1848-го года): мы тридцать три года терпѣли; обѣщанное намъ неисполнено; нами, ругались; мы были притѣснены; всѣ наши требованія были съ презрѣніемъ отвергнуты". Къ несчастію, эти обвинительные крики основаны на истинѣ: государи Германія остались въ долгу у своихъ народовъ". "И главная вина ихъ состоитъ, по мнѣніямъ Жуковскаго,-- менѣе въ томъ, что они этого долга не заплатили, нежели въ томъ, то они не оказали надлежащей рѣшительности вы его признаніи" и пр. (Соч. VI, стр. 401, прим.).}. Несмотря на это, онъ не находитъ словъ для выраженія своего негодованія противъ общества, которое наконецъ хотѣло напомнить о своемъ правѣ: "крики человѣческаго безуса", "дерзкіе журналисты",."безсмысленность", "буйство", "нечистые когти мятежа", "дерзкій развратъ" и т. д.
   Въ домашнихъ предметахъ Жуковскій имѣлъ образъ мыслей, который можно назвать прямымъ продолженіемъ или повтореніемъ мнѣній Карамзина {Ср. Соч. VI, стр. 389--391.}. Онъ не только не находилъ какихъ-нибудь недостатковъ въ существующемъ ходѣ вещей, но полагалъ, что Россія, "оторвавшись послѣ 1848-го года отъ насильственнаго на неевліянія Европы (выше имъ описанной)",-- "вступитъ въ особенный, ея исторіею, слѣдственно самимъ Промысломъ ей проложенный путь"; она составитъ "самобытный великій міръ, полный силы неизчерпаемой,...сплоченный вѣрою и самодержавіемъ въ одну несокрушимую, нынѣ вполнѣ устроенную громаду" и проч. Онъ не предвидѣлъ, что уже вскорѣ должно было начаться испытаніе, которое должно было въ цѣлой массѣ общества и въ самомъ правительствѣ сильно измѣнить мнѣніе о томъ порядкѣ вещей...
   Въ литературѣ Жуковскій давно стоялъ особнякомъ, внѣ всякихъ ближайшихъ отношеній съ ея движеніемъ. Послѣ "Арзамаса" ближайшіе друзья его были въ кружкѣ Пушкина, составлявшемъ собственно продолженіе того же Арзамаса. Съ тридцатыхъ годовъ, когда наша литература впервые начала оживляться дѣятельной и энергической критикой, когда появленіе Гоголя предвѣщаю наконецъ дѣйствительную зрѣлость литературныхъ стремленій, Жуковскій, какъ весь кружокъ, оставался чуждъ этому движенію. Въ похвалу писателей этого кружка надобно сказать, что они, какъ люди со вкусомъ, образованію котораго столько содѣйствовалъ Пушкинъ, умѣли оцѣнить Гоголя, который вообще не встрѣтилъ сочувствія въ старыхъ партіяхъ; они поддерживали его въ затрудненіяхъ издательства и стали вообще ближайшими его друзьями. Къ сожалѣнію, ихъ дружба Мало помогла Гоголю въ самомъ существенномъ. Не будемъ говорить о томъ, какой смыслъ и какое вліяніе имѣло то покровительство высокопоставленныхъ лицъ, котораго Гоголь самъ такъ добивался и которое они хлопотали ему доставить,-- они были свидѣтелями того страннаго направленія, какое еще съ тридцатыхъ годовъ начали принимать его мысли и его характеръ,-- и повидимому только поддержали въ немъ это направленіе. Его манія самолюбія и религіознаго самоистязанія, которое онъ думалъ распространить на весь читающій русскій міръ,-- "та манія, которой быть можетъ помогло бы въ началѣ должное противодѣйствіе, была принята ими какъ нѣчто нормальное, или, хотя и преувеличенное, но серьезное и глубокое въ основаніи. Правда, они одобряли и защищали сочиненія Гоголя при ихъ появленіи, но они одобрительно выслушивали и тѣ откровенія, изъ которыхъ онъ составилъ потомъ свои "Выбранныя Мѣста". Почему же люди этого кружка такъ далеко, даже абсолютно, разошлись съ другими почитателями Гоголя, которымъ эти "Мѣста" показались (и справедливо) полнымъ паденіемъ писателя? Объясненіе заключается повидимому въ томъ, что люди кружка Жуковскаго нашли здѣсь свой собственный мотивъ. Ихъ собственныя мнѣнія состояли въ сантиментальномъ романтизмѣ, который чуждался общественной критики и пугался дѣятельнаго вмѣшательства въ общественные вопросы съ суровой точки зрѣнія сатиры. Надо полагать, что имъ очень не нравились тѣ толкованія, которыя давались произведеніямъ Гоголя въ новой критикѣ,-- не нравилось, что Гоголя ставили во главѣ сатиры, которая становилась чуть не оппозиціоннымъ обличеніемъ. Они съ своей стороны давали свое признаніе "Мертвымъ Душамъ",-- отчасти по своему художественному вкусу, который ясно указывалъ имъ высокія поэтическія достоинства этого произведенія; отчасти, быть можетъ, потому, что не предвидѣли, какъ сильны будутъ упомянутыя, непріятныя имъ истолкованія "поэмы" въ либеральномъ смыслѣ; отчасти потому, что настроеніе автора, неизвѣстное для публики и критиковъ, было очень извѣстно имъ, какъ хорошимъ его друзьямъ, а это настроеніе уже тогда было таково, какимъ явилось въ "Выбранныхъ Мѣстахъ". При появленіи этой послѣдней книги, характеръ ея вовсе не былъ для нихъ новостью; напротивъ, если они отчасти и нее добрали нѣкоторыхъ ея подробностей (слишкомъ безтактныхъ), то вообще говоря, они были очень довольны тѣмъ разъясненіемъ, какое самъ писатель давалъ всей своей дѣятельности. Это было смиреніе, самоуничиженіе, раскаяніе въ необдуманности прежняго смѣха, отказъ отъ какого-нибудь обличенія: все, что привело въ такое негодованіе Бѣлинскаго и людей его мнѣній, казалось естественнымъ и похвальнымъ для друзей Гоголя.
   Религіозная манія Гоголя, вмѣстѣ съ полнымъ отказомъ отъ лучшихъ произведеній, составившихъ его историческую славу, совершенно сошлась съ піэтизмомъ Жуковскаго и его равнодушіемъ къ общественному интересу. Тяжело читать въ біографіи Жуковскаго исторію послѣднихъ лѣтъ его жизни, когда онъ вполнѣ предался піэтизму. Этотъ піетизмъ и казался ему искомой цѣлью жизни, въ немъ онъ находитъ разгадку идеала, котораго онъ доискивался въ теченіе своей поэтической дѣятельности; а эта дѣятельность представлялась ему теперь почти заблужденіемъ. Этотъ исходъ совершенно пришелся къ его давнишнему характеру: романтическая меланхолія нашла свое основаніе; духи а привидѣнія, которыми прежде были наполнены его стихи, теперь представлялись ему во очію {Соч., т. VI, "Нѣчто о привидѣніяхъ".}....
   Мы приводимъ эту исторію мнѣній Жуковскаго конечно не какъ одинъ личный примѣръ. Напротивъ, она любопытна для насъ именно какъ образчикъ того развитія; какой проходила вообще школа сантиментальнаго романтизма; -- потому что, сколько ни было субъективнаго въ поэзіи Жуковскаго, и сколько мы слѣдуетъ отдѣлить въ его мнѣніяхъ на долю его собственнаго личнаго характера, этотъ романтическій консерватизмъ составляетъ черту цѣлой школы. Въ исторіи чисто литературныхъ идей школа исполнила свое дѣло, расширивъ область поэзіи и по содержанію, и по формѣ, подъ вліяніемъ европейскаго романтизма, хотя понятаго весьма неполно и односторонне; въ понятіяхъ общественныхъ она не ушла дальше Карамзинскихъ преданій, которыя въ особенности вѣрно сохранилъ Жуковскій. Эта школа осталась въ сторонѣ отъ либеральнаго общественнаго движенія двадцатыхъ годовъ, происходившаго еще въ молодую ея пору,-- еще меньше она участвовала въ тѣхъ литературныхъ стремленіяхъ, которыя одушевляли лучшихъ людей въ слѣдующія десятилѣтія.
   Школа вовсе не была лишена желанія общаго блага, но, какъ свободолюбіе Карамзина, это желаніе было платоническое. Наслѣдовавши поколѣнію, которое еще не имѣло и мысли объ общественной самодѣятельности и котораго наиболѣе передовые люди представляли себѣ эту самодѣятельность только въ миѳологической формѣ масонства, Жуковскій и люди его кружкѣ мало подвинули этотъ вопросъ: ихъ отвлеченная мораль и проповѣдь добродѣтели не примѣнялись къ реальнымъ фактамъ я въ существующему положенію вещей. Ихъ идеалъ вполнѣ мирился съ сущностью этого положенія, въ которомъ они видѣли наилучшій изъ возможныхъ порядковъ. Перейти къ практическому пониманію этой отвлеченности, и по крайней мѣрѣ уразумѣть, если не указать, что противорѣчило ей въ дѣйствительности -- на это уже недоставало ихъ силы, и когда это стали дѣлать другіе, они сочли это нарушеніемъ гражданской скромности, дерзостью, и буйствомъ.

-----

   Европейскій романтизмъ имѣлъ и другую сторону, кромѣ тѣхъ стремленій въ средніе вѣка, въ легенду и патріархальный феодализмъ, о которыхъ мы говорили.
   Въ Германіи національное возбужденіе, начатое движеніемъ прошлаго вѣка и доведенное до своей высшей степени въ періодъ Наполеоновскихъ войнъ ненавистью къ иноземному игу, также нашло свое поэтическое выраженіе въ формахъ романтизма. Національное возбужденіе воспринимало тѣ порывы къ свободѣ, которые были внушены "просвѣщеніемъ" восьмнадцатаго вѣха, и въ войнахъ за освобожденіе оба интереса, національный и общественный, слились въ одно стремленіе, которое выразилось въ жизни политическимъ броженіемъ тайныхъ обществъ и въ литературѣ патріотической пропагандой и поэзіей: Кернеръ, Арндтъ, Янъ, Стефенсъ, Фолленіусъ, затѣмъ Бёрне и Гейне и т. д., представляли собой разные оттѣнки и разныя степени этого движенія; философія, въ лицѣ Фихте, стала политическимъ воззваніемъ.
   Во Франціи шло свое романтическое движеніе, въ которомъ, макъ и въ нѣмецкомъ романтизмѣ, вопросъ о литературной "реформѣ соединялъ въ себѣ, съ одной стороны, тоже стремленіе въ средніе вѣка, какъ золотой вѣкъ самобытной оригинальной жизни (какъ, нѣсколько позднѣе, это было въ Notre Dame de Paris), съ другой либеральные элементы, сливавшіеся съ политическимъ движеніемъ противъ реставраціи.
   Въ Англіи, гдѣ великимъ столпомъ самостоятельнаго феодальноконсервативнаго романтизма былъ Вальтеръ-Скоттъ, романы котораго обошли всю Европу, вездѣ возбуждая одинаковый интересъ,-- другую сторону романтическаго движенія представила поэзія Байрона. Это было нѣчто неслыханное въ европейской литературѣ, которая еще не видѣла подобнаго соединенія роскошной поэзіи, мрачнаго озлобленія и язвительной сатиры. Далеко не всѣ поняли тогда Байрона даже въ европейской литературѣ, но на тѣхъ, которые его поняли, онъ производилъ сильное возбуждающее дѣйствіе, смыслъ котораго былъ политическій радикализмъ. По разсказамъ современниковъ, Байронъ въ первый разъ проникъ въ большое европейское общество въ 1814-мъ году, на Вѣнскомъ конгрессѣ {Varnhagen, Denkwürdigkeiten, III, стр. 253.},-- любопытное совпаденіе двухъ явленій, представлявшихъ противоположные полюсы тогдашней европейской жизни. Байроновскій скептицизмъ отвергалъ тѣ узкія рамки, въ которыхъ была насильственно заключена европейская жизнь, и отрицаніе было такъ сильно, что тогдашніе его противники не находили для его поэзіи другой характеристики кромѣ "адской" и "сатанинской".
   Въ литературѣ итальянской совершалось также параллельное движеніе въ романтическомъ стилѣ,-- впрочемъ итальянская литература отозвалась всего менѣе въ нашей романтической школѣ, какъ и вообще въ цѣлой нашей литературѣ.
   Эта сторона европейской романтики, тѣсно связанная съ политическимъ броженіемъ того времени, отразилась въ нашей литературѣ также, какъ отразилось европейское политическое броженіе въ нашей общественной жизни. У насъ эти два явленія были также связаны, потому что либерализмъ десятыхъ и двадцатыхъ годовъ въ самомъ дѣлѣ имѣлъ въ себѣ много романтическаго, и въ обстановкѣ тайныхъ обществъ, и въ идеализмѣ стремленій къ свободѣ...
   Эту сторону тогдашняго романтизма мы можемъ видѣть въ первой эпохѣ дѣятельности Пушкина. Останавливаясь на немъ, мы опять имѣемъ въ виду не отдѣльное индивидуальное явленіе: Пушкинъ, какъ Жуковскій, важенъ здѣсь для насъ какъ высшій представитель тогдашней литературы, и какъ явленіе характеристическое.
   Мы говорили въ другомъ мѣстѣ, что, когда стали составляться общественныя понятія Пушкина, онъ былъ либералъ, другъ многихъ членовъ тайнаго общества, и самъ имѣлъ сильное же-ланіе сдѣлаться его членомъ. Онъ встрѣчался съ Пестелемъ, который произвелъ на него большое впечатлѣніе {Къ Пестелю относятся одна замѣтка изъ дневника, писаннаго Пушкинымъ въ Кишиневѣ; напечатанная первоначально въ Библіограф. Запискахъ 1859, стр. 129, эта замѣтка повторена во 2-мъ изд. Пушкина (но безъ указанія, о комъ идетъ рѣчь, и притомъ неизвѣстно почему вмѣсто "9 апрѣля" здѣсь поставлено "9 февраля 1823 года"): "Утро провелъ съ П-мъ: умный человѣкъ во всемъ смыслѣ этого слова. Mon coeur est matérialiste, mais ma raison s'y refuse. Мы имѣли съ нимъ разговоръ метафизической, политической, нравственный и проч. Онъ одинъ изъ самыхъ оригинальныхъ умовъ, которыхъ я знаю". Цѣлый дневникъ, къ которому принадлежалъ этотъ отрывокъ, былъ уничтоженъ Пушкинымъ, какъ полагаютъ, въ 1826 году.}; онъ былъ въ болѣе или менѣе тѣсныхъ дружескихъ связяхъ съ Пущинымъ, Ник. Муравьевымъ, Рылѣевымъ, Якушкинымъ, М. Ѳ. Орловымъ, Чаадаевымъ, А. Бестужевымъ, Охотниковымъ, В. Л. Давыдовымъ, Раевскими и пр. {Ср. въ его письмѣ къ Жуковскому (въ 1826 году): "...Я былъ въ связи съ большею частью нынѣшнихъ заговорщиковъ" (Р. Арх. 1870, стр. 1177).}. Въ запискахъ современниковъ остались любопытныя воспоминанія о томъ, какъ живо завлекала его мысль о тайномъ обществѣ; друзья, члены общества, скрывали отъ Пушкина его существованіе, но онъ. угадывалъ, что общество есть, и огорчался тѣмъ, что его не принимали. Одинъ изъ современниковъ разсказываетъ, что когда, въ 1827 году, Пушкинъ пришелъ проститься съ А. Г. Муравьевой, ѣхавшей въ Сибирь къ своему мужу Никитѣ, онъ сказалъ ей: "я очень понимаю, почему эти господа не хотѣли принять меня въ свое общество; я не стоилъ этой чести"...
   Извѣстны его посланія къ Чаадаеву, который также принадлежалъ этому кругу, посланія къ Пущину, и въ числѣ ихъ одно, посланное ему въ Сибирь. Изъ нихъ видно, что симпатія Пушкина съ этими людьми сопровождалась согласіемъ мнѣній и идеаловъ. Къ этому времени относится цѣлый рядъ его мелкихъ стихотвореній и эпиграммъ, имѣвшихъ довольно положительный общественный смыслъ. Мы упоминали въ другомъ мѣстѣ, лакъ велика была извѣстность этихъ стихотвореній. Одинъ современникъ разсказываетъ, какъ Пушкинъ однажды удивился, услышавъ отъ него одно изъ своихъ стихотвореній этого рода ("Ура! въ Россію скачетъ"), которое онъ считалъ неизвѣстнымъ публикѣ,-- "а между тѣмъ всѣ его ненапечатанныя сочиненія: "Деревня", "Кинжалъ", "Четырехстишіе къ Аракчееву", "Посланіе къ Петру Чаадаеву" и много другихъ, были не только всѣмъ извѣстны, но въ то время не было сколько-нибудь грамотнаго прапорщика въ арміи, который не зналъ ихъ наизусть".
   Тотъ же авторъ замѣчаетъ объ этой эпохѣ дѣятельности, Пушкина: "Вообще Пушкинъ былъ отголоски своего поколѣнія, со всѣми его недостатками и со всѣми добродѣтелями. И вотъ, можетъ быть, почему онъ былъ поэтъ истинно народный, какихъ не бывало прежде въ Россіи". Нельзя не вспомнить также словъ, сказанныхъ нѣсколько позднѣе этого времени другимъ современникомъ, который, объясняя тогдашнее увлеченіе молодыхъ поколѣній Пушкинымъ, замѣчаетъ: "Не разнообразный геній его, не прелесть картинъ увлекали современную молодежь, а звучные стихи, изображавшіе ихъ мысль. Можно утвердительно сказать,--что имя Пушкина всего болѣе сдѣлалось извѣстно въ Россіи по нѣкоторымъ его мелкимъ стихотвореніямъ, нынѣ забытымъ {Авторъ разумѣть конечно тѣ, о которыхъ мы сейчасъ говорили.}, но въ свое время ходившимъ по рукамъ во множествѣ списковъ"{Слова Полеваго въ "Телеграфѣ", 1829, ч. 27, стр. 227.}...
   Не знаемъ, почему Полевой называетъ эти стихотворенія "забытыми", потому что онѣ вовсе не были забыты. Самъ Пушкинъ въ то время, измѣнивши свой прежній образъ мыслей, очень желалъ, чтобы ихъ забыли; нѣкоторые новѣйшіе критики трактовали ихъ какъ увлеченія молодости, которыя потомъ самъ Пушкинъ отвергалъ,-- но все это не устраняетъ историческаго значенія этихъ мелкихъ стихотвореній. Напротивъ, они остаются любопытнымъ эпизодомъ тогдашней жизни и поэтическаго развитія самого Пушкина, и (за двумя-тремя исключеніями) вовсе не служатъ къ ущербу для его достоинства или славы.! Эти стихотворенія заключали въ себѣ благородные порывы къ лучшему порядку вещей, и язвительное обличеніе людей и вещей, которые тогда дѣйствительно вредили общественному благу: Аракчеевъ, кн. Голицынъ, Фотій и т. д., вотъ люди, противъ которыхъ обращалось остроуміе его эпиграммъ. И было весьма естественно, что этотъ періодъ дѣятельности Пушкина такъ быстро составилъ его славу: увлеченіе публики было совершенно законное, и въ немъ ясно обнаруживался инстинктъ, указывавшій литературѣ ея общественныя задачи и обязанности. Публика находила въ насмѣшкѣ Пушкина выраженіе собственной мысли: отсутствіе всякой публичности, всякаго права общественнаго мнѣнія дѣлало эти легкіе памфлеты предметомъ общаго интереса;, мысль, раздѣляемая самой публикой, высказывалась здѣсь съ такимъ остроуміемъ, съ такой поэтической наглядностью, что эти произведенія естественно получали быструю и необыкновенную популярность; явились вскорѣ и подражанія, иногда столь удачныя, что ихъ смѣло приписывали Пушкину. Это было взаимное пониманіе, которое было едвали не первымъ примѣромъ въ нашей литературѣ, въ этой степени...
   Въ образѣ мыслей Пушкина еще въ раннюю пору обнаруживались извѣстные консервативные вкусы, которые впослѣдствіи развились въ цѣлую систему мнѣній; но въ началѣ двадцатыхъ годовъ, конечна, подъ вліяніемъ времени и тогдашняго его круга, онъ высказывалъ мнѣнія иного рода, очень справедливыя и свободныя отъ предразсудковъ. Эти мнѣнія были совершенно согласны съ понятіями либеральнаго кружка, гдѣ онъ имѣлъ столько друзей, и не были далеко легкомысленны. Вотъ два-три примѣра.
   Въ любопытныхъ отрывкахъ изъ кишиневскаго дневника Пушкина, напечатанныхъ г. Е. Я. въ "Библіографическихъ Запискахъ 1859" г., Пушкинъ излагаетъ въ нѣсколькихъ словахъ свой взглядъ на царствованія преемниковъ. Петра Великаго, и замѣчаетъ о неудавшихся попыткахъ аристократіи усилить свою власть: "это спасло насъ отъ чудовищнаго феодализма, существованіе народа не отдѣлилось вѣчною чертою отъ существованія дворянъ"; -- въ случаѣ успѣха эти замыслы высшаго дворянства гибельно отозвались бы на народной жизни, "затруднили бы или уничтожили всѣ способы разрѣшить", крестьянскій вопросъ, "ограничили бы число дворянъ и заградили бы для прочихъ сословій путь къ достиженію должностей и почестей государственныхъ". "Нынѣ же, говоритъ Пушкинъ, желаніе лучшаго соединяютъ {"Соединяетъ"?} всѣ состоянія противу, общаго зла, и твердое мирное единодушіе можетъ скоро поставить насъ на ряду съ просвѣщенными народами Европы". Издатель этихъ замѣтокъ справедливо указываетъ значительность этого мнѣнія, высказаннаго Пушкинымъ въ двадцатыхъ годахъ, когда было довольно людей, думавшихъ также о крестьянскомъ вопросѣ, но когда даже между самыми образованными людьми очень немногіе имѣли такое правильное понятіе объ историческомъ значеніи русской аристократіи.
   Интересно дальше мнѣніе Пушкина о придворныхъ нравахъ временъ Екатерины II. Онъ говоритъ о нихъ очень строго. Духъ дворянства упалъ: "стоитъ только вспомнить о пощечинахъ, щедро ими (временщиками) раздаваемыхъ нашимъ князьямъ и боярамъ, о славной роспискѣ Потемкина, хранимой донынѣ въ одномъ изъ присутственныхъ мѣстъ государства, объ обезьянѣ графа Зубова, о кофейникѣ князя Куракина и проч.... Они (временщики) не знали мѣры своему корыстолюбію, и самые отдаленные родственники временщика съ жадностью пользовались краткимъ его царствованіемъ. Отселѣ произошли сіи огромныя имѣнія вовсе неизвѣстныхъ фамилій, и совершенное отсутствіе чести, и честности въ высшемъ классѣ народа. Отъ канцлера до послѣдняго протоколиста все крало и все было продажно". Сравнивъ эти мнѣнія, напримѣръ, съ извѣстной эпиграммой Пушкина о временахъ Екатерины, мы увидимъ, что эпиграмма вовсе не была случайнымъ легкомысліемъ и шалостью писателя, что въ ней высказалось и накипѣвшее чувство справедливаго недовольства: становится понятенъ пренебрежительный тонъ, съ которымъ онъ говоритъ о временахъ сѣверной Семирамиды.
   Эти примѣры тогдашнихъ мнѣній Пушкина показываютъ, что Пушкинъ въ ту пору умѣлъ довольно ясно понимать политическіе предметы, о которыхъ впослѣдствіи сталъ думать много иначе. Своими сатирическими стихотвореніями онъ, конечно, содѣйствовалъ распространенію въ обществѣ извѣстныхъ взглядовъ, которые у него самого образовались, безъ сомнѣнія, подъ вліяніемъ времени и друзей его въ тайномъ обществѣ.
   Этотъ періодъ и послѣ, когда произошла очень сильная перемѣна во взглядахъ Пушкина, пробуждалъ въ немъ иногда теплое чувство. Онъ вспоминалъ о своихъ друзьяхъ на лицейскихъ годовщинахъ. Въ бумагахъ Пушкина остался чрезвычайно любопытный планъ романа изъ русской жизни, задуманный имъ въ послѣднюю пору, около 1835-го года; начало этого романа помѣщено было въ Анненковскомъ изданіи, и вошло въ послѣдующія, подъ заглавіемъ "Записки М.". По замѣчанію г. Е. Я., напечатавшаго въ Библ. Запискахъ упомянутый планъ, Пушкинъ хотѣлъ представить въ этомъ романѣ различныя сторона русскаго общества двадцатыхъ годовъ, и самая программа, при всей краткости ея, не лишена нѣкоторыхъ указаній для біографія Пушкина. Въ самомъ дѣлѣ, въ романѣ должны были явиться люди самыхъ различныхъ характеровъ, и общественныхъ положеній, и въ одномъ мѣстѣ плана ясно видно, что въ романѣ должно было явиться и тайное общество. Вотъ это мѣсто: "....кн. Шаховской, Ежова -- Истомина, Гриб., Завад.-- Домъ Всеволожскихъ -- Котляревскій -- Мордвиновъ, его общество -- X...-- общество умныхъ (И. Долг. С. Труб. Ник. Мур. etc.)". Одинъ этотъ рядъ именъ указываетъ, что здѣсь долженъ былъ явиться міръ театральный, литературный, высшая бюрократическая сфера, и наконецъ "общество умныхъ", въ которомъ онъ на первомъ планѣ называетъ здѣсь Илью Долгорукаго, Сергѣя Трубецнаго, Никиту Муравьева.
   Такимъ образомъ, по своимъ общественнымъ понятіямъ Пушкинъ въ первомъ періодѣ своей дѣятельности могъ быть справедливо причисленъ къ либеральному кругу. Въ этомъ смыслѣ дѣйствовали на него и романтическія вліянія. Его талантъ созрѣвалъ очень быстро: онъ скоро прошелъ тѣ ступени, которыя представляла прежняя литература, и еще въ лицейскую пору усвоилъ себѣ то, что сдѣлали для стиха и языка Державинъ, Карамзинъ, Жуковскій и Батюшкова Романтическіе элементы проникали тогда все больше и больше въ нашу литературу, подъ вліяніемъ французской, нѣмецкой, англійской и отчасти итальянской литературы. Французская литература была насущной пищей тогдашнихъ поколѣній; Жуковскій былъ въ особенности проводникомъ нѣмецкихъ поэтическихъ вліяній. Но самое сильное впечатлѣніе произвела въ нашей молодой романтической школѣ, въ томъ числѣ и на Пушкина, поэзія Байрона {Въ 1820-мъ году А. И. Туркамъ пишетъ Дмитріеву: "...Итальянцы переводять поэмы Байрона и читаютъ ихъ съ жадностію; слѣдовательно тоже явленіе, что у насъ на Невѣ, гдѣ Жуковскій дремлетъ надъ Байрономъ, и на Вислѣ, гдѣ Вяземскій бредитъ о Байронѣ"... (Р. Арх., 1867, стр. 653). Кн. Вяземскій держался тогда очень либеральныхъ мнѣній, чѣмъ былъ очень недоволенъ Карамзинъ (см. въ перепискѣ Карамзина съ Дмитріевымъ).}. Давно было замѣчено, что Пушкинъ, по всему складу своего ума и характера не могъ понять Байрона должнымъ образомъ; замѣчено было также, что онъ не былъ и его простымъ подражателемъ; тѣмъ не менѣе на его произведеніяхъ замѣтно впечатлѣніе, произведенное на него Байрономъ,-- всего больше на поэмахъ, слѣдовавшихъ за "Русланомъ и Людмилой". Разочарованность, недовольство условіями жизни, романтическое, не совсѣмъ ясное исканіе свободы, которыя Пушкинъ влагаетъ въ своихъ героевъ, несомнѣнно складывались подъ вліяніемъ байроновской поэзіи. Поэмы Пушкина правились молодому поколѣнію, которое расположено было къ романтической мечтательности, и простодушные почитатели Пушкина видѣли въ немъ "нашего Байрона". Независимо отъ чисто поэтическихъ достоинствъ, которыя увлекали тогдашнихъ читателей какъ нѣчто еще небывалое, поэмы Пушкина представляли имъ еще новый интересъ по своему содержанію, въ которомъ романтическая мысль сдѣлала шагъ дальше романтизма Жуковскаго. Пушкинъ, по всей натурѣ своей, не былъ способенъ къ тому меланхолическому изныванію, которое совершенно удаляло Жуковскаго отъ дѣйствительной жизни и естественно перешло потомъ въ крайній піетизмъ. Въ поэзіи Пушкина, напротивъ, чувство дѣйствительности было очень сильно, начиналась рефлексія, правда несамостоятельная, неглубокая, но все-таки направленная къ дѣйствительной жизни. Въ этой рефлексіи современниками предполагалось конечно многое, чего она собственно не заключала; въ Пушкинѣ думали видѣть поэта, который выскажетъ стремленія молодыхъ поколѣній...
   Пушкинъ не исполнилъ этихъ ожиданій; теперь намъ видно, что по его дѣйствительнымъ свойствамъ какъ человѣка и писателя, на него и нельзя было возлагать такихъ ожиданій.
   Конецъ царствованія Александра I, который былъ временемъ перелома въ нашей общественной жизни, былъ и временемъ окончательнаго перелома въ развитіи мнѣній Пушкина. Прежнія связи, которыя оказывали несомнѣнное вліяніе на его образъ мыслей, порвались окончательно, когда исчезъ весь кружокъ, всѣ наиболѣе замѣчательные умы и характеры либеральной части общества. Но внутренняя причина перелома заключалась въ самомъ Пушкинѣ: въ его поэтическомъ характерѣ господствующей чертой было то объективное художественное воззрѣніе, которое дѣлало ему въ поэзіи доступными самыя разнообразныя стороны жизни, но въ практическомъ смыслѣ обозначалось извѣстнымъ безучастіемъ къ вопросамъ настоящей минути. Была и другая черта въ его характерѣ, которая съ такимъ же результатомъ отражалась на его общественныхъ понятіяхъ. По справедливому замѣчанію одного изъ его новѣйшихъ критиковъ, "Пушкинъ вообще имѣлъ въ характерѣ расположеніе любитъ и уважать преданія, любилъ старину, былъ, если можно такъ выразиться, въ душѣ до нѣкоторой степени старинный человѣкъ, несмотря на то, что проницательный умъ, образованность и практическій взглядъ на вещи заставляли его превосходно понимать различіе между отжившими свое время понятіями и потребностями настоящаго". Эта наклонность къ консерватизму развилась потомъ до того, что въ предметахъ литературныхъ Пушкинъ пересталъ понимать новые взгляды и требованія критики, а въ общественныхъ предметахъ сталъ поклонникомъ status quo, который конечно мало годился быть идеаломъ.
   Эти черты обнаруживались еще въ пору его либерализма Въ его вольнолюбивыхъ мнѣніяхъ было гораздо больше романтическаго увлеченія хорошей натуры, чѣмъ истиннаго убѣжденія. Онъ былъ довольно уменъ, какъ мы видѣли, чтобы понимать раціональныя основанія своихъ тогдашнихъ либеральныхъ понятій, но натура дѣлала свое, и упомянутое безучастіе брало верхъ надъ логическимъ разсужденіемъ. Самые пламенные его поклонники, какъ Бѣлинскій, замѣчали, что его "мыслительность" уступала въ немъ поэтической созерцательности; поэтому либеральныя его мнѣнія были больше навѣяны временемъ, чѣмъ продуманы и укрѣплены собственнымъ размышленіемъ. Случайны! впечатлѣнія, личныя увлеченія имѣли надъ нимъ слишкомъ большую силу, и когда обстановка измѣнилась, когда наступили совершенно иныя времена, онъ подчинился общему теченію жизни. Его друзья двадцатыхъ годовъ съ неудовольствіемъ видѣли въ немъ недостатокъ серьезности, который и тогда маю удостовѣрялъ ихъ въ прочности его образа мыслей. Его не даромъ не принимали въ тайное общество, въ которое онъ нѣсколько разъ самымъ горячимъ образомъ порывался проникнуть...
   Либеральная школа романтизма кончилась съ концомъ политической либеральной партіи. Съ болѣе обширной исторической точки зрѣнія это значило то, что общій уровень жизни не выносилъ этихъ идей, что это были идеи слишкомъ передовыя, которыя, при всемъ ихъ отвлеченномъ достоинствѣ, не были довольно понятны мало развитому обществу. Онѣ нашли себѣ относительно только ничтожное число послѣдователей, и представители ихъ должны были погибнуть при первой попыткѣ заявить ихъ фактически и открыто...
   Роль Пушкина была въ этомъ случаѣ характеристична. По сущности своихъ мнѣній, онъ былъ "старинный человѣкъ", и онъ не сохранилъ съ этимъ временемъ никакой солидарности; его позднѣйшія мнѣнія были чрезвычайно непохожи на его же порывы двадцатыхъ годовъ. Онъ больше и больше мирится съ жизнью, какъ она есть, и находитъ мотивы для поэзіи тамъ, гдѣ она была-бы немыслима для писателя, проходившаго черезъ байроновское "отрицаніе", или для писателя, болѣе требовательнаго въ своемъ пониманіи общественной Дѣйствительности.
   Въ 1826 году Пушкинъ еще не "отказывался торжественно" отъ своихъ прежнихъ произведеній либерально-сатирическаго свойства. Упоминая въ письмѣ къ Жуковскому о смерти одного значительнаго лица, онъ замѣчаетъ, что Жуковскій въ послѣднее время не обращался къ этому лицу съ своей лирой, и продолжаетъ: "Это лучшій упрекъ ему. Никто болѣе тебя не имѣетъ права сказать: гласъ лиры -- гласѣ народа, слѣдств. и я не совсѣмъ былъ виноватъ, подсвистывая ему до самаго гроба". Свои отношенія къ новому правительству онъ излагаетъ въ томъ же письмѣ такимъ образомъ. Онъ указываетъ на свои связи со многими изъ заговорщиковъ, на то, что онъ все-таки былъ совершенно постороннимъ самому дѣлу, и продолжаетъ: "Теперь положимъ, что правительство и захочетъ превратить мою опалу {Т.-е. псковскую ссылку, продолжавшуюся со временъ имп. Александра.}: съ нимъ я готовъ условливаться (буде условія необходимы); но вамъ рѣшительно говорю -- не отвѣчать, и не ручаться за меня {Выше онъ объяснялъ почему: "...мудрено мнѣ требовать твоего заступленія предъ государемъ: не хочу охмѣлить тебя въ этомъ пиру" -- деликатное чувство, очень естественно. Кромѣ того Пушкинъ, кажется, не желалъ этого заступленія, предполагая какую-нибудь возможную случайность, гдѣ онъ могъ бы нарушить "условія" и слѣд. компрометировать своихъ друзей.}. Мое будущее поведеніе зависитъ, отъ обстоятельствъ, отъ обхожденія со мною правительства etc." {Р. Арх. 1470, стр. 1176--77.} Въ этихъ послѣднихъ словахъ говорило конечно въ Пушкинѣ большое мнѣніе о самомъ себѣ, сознаніе своего достоинства и значенія. Существующія біографіи еще не разъяснили, въ чемъ собственно заключался дальнѣйшій ходъ дѣла, о началѣ котораго здѣсь говорится и послѣднимъ заключеніемъ котораго была полная амнистія Пушкина и милости двора {Ср. Матеріалы, г. Анненкова, стр. 172.}. Оставляя по необходимости неразъясненнымъ этотъ предметъ, замѣтимъ, что Пушкинъ по всей вѣроятности преувеличивалъ надобность "условій". Онъ уже вступалъ тогда, въ своей внутренней жизни, въ тотъ періодъ, о которомъ мы говорили и который обнаружилъ его истинный характеръ. Это былъ періодъ его зрѣлости, періодъ чистаго художественнаго творчества, понимаемаго въ романтическомъ стилѣ, и общественнаго индифферентизма, переходившаго наконецъ въ полное признаніе status quo. Поэзія, по его убѣжденію, которое онъ любилъ повторять и въ стихахъ, и въ частной бесѣдѣ, имѣла цѣлью поэзію, и ничего больше; творчество не подчиняется ничему -- рѣшительно ничему, кромѣ творчества или вдохновенія; поэтъ -- избранникъ небесъ, существующій для высокихъ созданій, "ненавидящій и отгоняющій профанную чернь". Въ 1825-мъ году былъ написанъ "Борисъ Годуновъ", съ котораго считаютъ зрѣлую эпоху Пушкина, періодъ чистаго, свободнаго творчества, искусства для искусства. Съ этой дороги онъ уже болѣе не сходилъ.
   
   Какія великія заслуги были здѣсь оказаны Пушкинымъ, объ этомъ мы считаемъ излишнимъ говорить и можемъ просто сослаться на двухъ его критиковъ,-- сороковыхъ и пятидесятыхъ годовъ. Пушкинъ положилъ послѣдній камень въ формальномъ образованіи нашей литературы: онъ окончательно установилъ въ ней права и требованія художественной поэзіи, уничтожилъ, всѣ старыя узкія понятія и предразсудки, создалъ поэтическій языкъ, свободный отъ реторики и натянутости; поэзія была поставлена въ понятіяхъ общества на подобающее ей мѣсто и получи" свой настоящій смыслъ. Несмотря на то, публика, такъ горячо возвеличившая Пушкина, какъ своего "національнаго" поэта, стала подъ конецъ охладѣвать къ нему. Безусловные поклонники Пушкина много разъ обвиняли за это публику, которая, по ихъ словамъ, перестала понимать поэта именно въ то время, когда онъ вышелъ изъ своей юношеской поры и сталъ создавать вполнѣ зрѣлыя, серьезныя и высокія произведенія. Даже Бѣлинскій повторялъ эти обвиненія.
   Но онѣ не совсѣмъ справедливы. Искусство для искусства есть теоретическая крайность, которая рѣдко и даже едвали когда-нибудь проходитъ даромъ для своихъ послѣдователей. Въ убѣжденіяхъ поэта она необходимо влечетъ за собой послѣдствія, которыхъ онъ не разсчитываетъ. Въ своихъ отношеніяхъ къ реальной жизни онъ никогда не можетъ оставаться на высотѣ своихъ воззрѣній, и эта жизнь, въ концѣ концовъ, даже безъ его вѣдома дѣлаетъ его человѣкомъ партіи, становись его на одну сторону общественной жизни противъ другой, такъ что наконецъ и самое искусство для искусства становится невозможнымъ, и оно служитъ извѣстному общественному принципу или партіи. Такъ, одному изъ величайшихъ жрецовъ такого искусства случалось становиться въ вопіющее противорѣчіе къ самымъ національнымъ и законнымъ стремленіемъ общества и народа, какъ это было, напр., съ Гёте во время войны за освобожденіе и послѣ. Поэту, съ высокимъ понятіемъ о своемъ "пророческомъ" посланничествѣ, не трудно преувеличить свое мнимое привилегированное положеніе, считать себя провозвѣстникомъ высокихъ истинъ и стать равнодушнымъ къ живѣйшимъ интересамъ общества, или даже враждебнымъ къ нимъ.
   
   ...Тьмы низкихъ истинъ мнѣ дороже
   Насъ возвышающій обманъ!..
   
   Къ такимъ рискованнымъ выводамъ приходилъ поэтъ отъ понятія объ искусствѣ и о своемъ положеніи въ обществѣ. Это была точка зрѣнія по преимуществу романтическая.
   "Насъ возвышающій обманъ" конечно не можетъ сохраниться для всѣхъ и навсегда, и дѣло поэта окажется фальшивымъ, когда обманъ или самообольщеніе раскрывается. Какія "низкія истины"? И что, если иная низкая истина, при нѣкоторомъ размышленіи, разрушитъ весь, насъ будто бы возвышающій обманъ? Общество думало не такъ, какъ поэтъ. Въ началѣ оно возвеличило Пушкина какъ "отголосокъ" своихъ мнѣній; инстинктомъ оно вѣрно угадывало, что поэзія должна быть выраженіемъ дѣйствительной жизни, защитой ея лучшихъ интересовъ, указаніемъ живого идеала. Общество нельзя обвинять, что оно охладѣвало къ Пушкину, когда онъ предлагалъ ему такъ сказать предметы художественной роскоши, не отвѣчая настоятельной потребности общества въ изображеніи русской дѣйствительности.
   Во второмъ періодѣ своей дѣятельности Пушкинъ кончалъ Онѣгина. Это была единственная крупная вещь, въ которой онъ говорилъ о современной жизни; затѣмъ его поэтическое творчество искало себѣ матеріала или только въ старинѣ, или въ сюжетахъ, совершенно чужихъ русской жизни. Извѣстно, съ какимъ жаднымъ интересомъ публика принимала Онѣгина и какъ мало-по-малу охладѣвала къ нему, хотя послѣднія главы были нисколько не хуже первыхъ. Причина итого охлажденія была,. кажется, именно та, какую мы указывали: публика не удовлетворялась наконецъ однимъ романтическимъ капризомъ романа, и вмѣстѣ ошиблась въ своемъ ожиданіи, что найдетъ въ "Онѣгинѣ" болѣе серьезный общественный интересъ. Въ своемъ недовольствѣ она была довольно права.
   Позднѣйшая критика ставила "Онѣгина" опять очень высоко. У насъ вошло со временъ Бѣлинскаго въ обычай строить исторію общества на поэтическихъ типахъ. Вообще говоря, это построеніе было довольно ошибочное, и во всякомъ случаѣ крайне неполное. Оно было умѣстно тогда, когда еще стоялъ на первомъ планѣ общій вопросъ о значеніи литературы, и когда внѣ чисто литературныхъ разсужденій невозможна была ни другая исторія общества, и никакое другое разъясненіе его движущихъ идей и "злобы дня". Не говоря о томъ, что кромѣ литературныхъ типовъ есть множество другого матеріала для исторіи общества, самые литературные типы были всегда слишкомъ неполны. Если мы даже ограничимся новѣйшей литературой, болѣе обильной въ этомъ оіношеніи, можно ли сказать, что литература двадцатыхъ годовъ представила главнѣйшіе общественные типы того времени, или достаточно ясно нарисовала тѣ, какіе въ ней есть,-- и точно также литература тридцатыхъ, сороковыхъ родовъ и т. д.? Нельзя забыть и того, что наша поэтическая литература далеко не была "свободнымъ творчествомъ": странно было бы и говорить о немъ, гдѣ каждый шагъ писателя могъ быть сдѣланъ только подъ надзоромъ, гдѣ опека связывала писателя каждый разъ, какъ его "творчество" покушалось переступить указанный предѣлъ.
   Такъ множество разъ говорилось о томъ, что "Онѣгинъ" представляетъ прекрасное отраженіе тогдашняго общества, что герой поэмы есть характеристическій типъ и т. п. Но типъ Онѣгина еще въ тридцатыхъ годахъ возбуждалъ нѣкоторыя недоумѣнія въ критикѣ, которая уже тогда не столько придавала значенія этому типу и самому роману, столько подробностямъ, представлявшимъ разнообразныя картины русской жизни. Какъ общественный типъ, Онѣгинъ въ самомъ дѣлѣ далеко не таи ясенъ и характеристиченъ, какъ, напр., личность Чацкаго, если "взять примѣръ изъ тогдашней литературы, или характеры Гоголя; для этихъ послѣднихъ ненужны вовсе изученные комментаріи, какіе находили нужными для объясненія Онѣгина. Эи поэма начата была Пушкинымъ еще въ 1823'году. Вспомнивъ это время, мы найдемъ, быть можетъ, что Онѣгинъ есть дѣйствительно скорѣе типъ изъ тѣснаго круга свѣтской жизни, чѣмъ "представитель времени": время было болѣе оживленное общественнымъ интересомъ и разнообразное, чѣмъ можно было бы "удить по "Онѣгину". Мы не вправѣ конечно требовать отъ писателя изображенія тѣхъ, а не другихъ людей и сторонъ жизни,-- но объясняя себѣ причины его выбора и предпочтенія, мы состаримъ себѣ понятіе объ его вкусахъ и горизонтѣ зрѣнія, и въ настоящей! случаѣ должны опять прійти къ заключенію, что извѣстная сторона тогдашнихъ идей, если и была понятна для Пушкина, то все-таки осталась ему чужда и не. интересна...
   Его другія произведенія, вообще произведенія послѣдняго періода, составляющія лучшій цвѣтъ его поэзіи, не имѣютъ отношенія къ современности. Они оказали великое вліяніе на литературу какъ на искусство; поэмы и разсказы изъ старины показываютъ превосходное знаніе народной жизни и научили изображать ее,-- но они не дѣйствовали на общество прямо, не давали ему сознанія общественнаго, не указывали ему идеала. Его главнѣйшее отношеніе въ русской жизни въ эту пору было отношеніе поэта историческаго. "Но и здѣсь,-- говоритъ новѣйшій критикъ Пушкина,-- Пушкинъ остался вѣренъ самому себѣ; онъ не высказалъ ничего принадлежащаго ему; взглядъ его на историческіе характеры и явленія былъ не болѣе какъ отраженіе общихъ понятій. Петръ -- великій человѣкъ, мудрый правитель; "Карлъ -- опрометчивый герой, Мазепа -- коварный измѣнникъ,-- болѣе ничего не высказано въ "Полтавѣ" объ этихъ лицахъ. "Борисъ Годуновъ" -- повтореніе характеровъ и взглядовъ, высказанныхъ Карамзинымъ. Вообще историческія произведенія Пушкина сильны общею психологическою вѣрностью характеровъ, но не тѣмъ, чтобы Пушкинъ прозрѣвалъ въ изображаемыхъ событіяхъ глубокій внутренній интересъ ихъ, какъ, напримѣръ, Гёте въ своемъ Гёцѣ фонъ-Берлихингенѣ" {Соврем. 1865, No 8, критика, стр. 80.} и т. д. Точка зрѣнія Пушкина была вполнѣ карамзинская. Онъ теперь совершенно иначе думалъ объ "Исторіи Государства Россійскаго", политическій смыслъ которой былъ для него прежде довольно ясенъ. "Пушкинъ до того вошелъ (теперь) въ ея духъ,-- говоритъ Бѣлинскій,-- до того проникнулся имъ, что "дѣлался рѣшительнымъ рыцаремъ исторіи Карамзина, и оправдывалъ ее не только какъ исторію, но какъ политическій и государственный коранъ, долженствующій быть пригоднымъ какъ нельзя лучше и для нашего времени, и остаться такимъ навсегда" {Соч. Одинокаго, 8, стр. 640.}.
   Если мы обратимся къ мнѣніямъ Пушкина, какія онъ высказывалъ въ это позднѣйшее время, особенно съ тридцатыхъ годовъ, о разныхъ предметахъ общественнаго свойства, мы встрѣтимъ именно эту Карамзинскую точку зрѣнія, въ примѣненіи къ различнымъ общественнымъ и литературнымъ предметамъ; мы будемъ удивлены нетребовательностью его мнѣній, его замѣнательнымъ согласіемъ съ господствующей рутиной извѣстныхъ сферъ. Нѣсколько образчиковъ, выбранныхъ на удачу изъ его сочиненій, напечатанныхъ имъ при жизни или оставшихся въ его рукописяхъ, достаточно познакомятъ съ этимъ характеромъ его мнѣній. Такъ онъ съ пренебреженіемъ отзывается о "жалкихъ скептическихъ умствованіяхъ минувшаго столѣтія"; о нѣмецкой философіи, которой стали заниматься у насъ въ тридцатыхъ годахъ, онъ замѣчаетъ, что она "нашла, можетъ быть, слишкомъ много молодыхъ послѣдователей", но что впрочемъ ея вліяніе было благотворно: "она спасла нашу молодежь отъ холоднаго скептицизма французской философіи (кажется, что отъ него нечего было спасать) и удалила ее отъ упоительныхъ и вредныхъ мечтаній, которыя имѣли столь ужасное вліяніе на лучшій цвѣтъ предшествовавшаго поколѣнія"; онъ неловко защищаетъ меценатское покровительство литературѣ; еще болѣе неловко защищаетъ цензуру {Вотъ его мысли: "Аристократія самая мощная, самая опасная (!) есть аристократія людей, которые на цѣлыя поколѣнія, на цѣлыя столѣтія налагаютъ свой образъ мыслей, свои страсти, свои предразсудки. Что значитъ аристократія породы и богатства въ сравненіи съ аристократіей пишущихъ талантовъ? (!) Никакое богатство не можетъ перекупить вліяніе обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правленіе не можетъ устоять противу всеразрушительнаго дѣйствія типографскаго снаряда (!!). Уважайте классъ писателей, но не допускайте же его овладѣть вами совершенно....
   "Дѣйствіе человѣка мгновенно и одно (isolé), дѣйствіе книги множественно и повсемѣстно. Законы противу злоупотребленій книгопечатанія не достигаютъ цѣли закона (!): не предупреждаютъ зла, рѣдко его пресѣкая. Одна цензура можетъ исполнять то другое".
   Что думалъ въ это время Пушкинъ о русской литературѣ?}; о крестьянскомъ вопросѣ онъ высказывалъ точно тѣже понятія, какія имѣлъ Карамзинъ {"Конечно, должны еще произойти великія перемѣны,-- говоритъ онъ, изобразивши по своему положеніе крестьянъ;-- но не должно торопитъ времени и безъ того уже довольно дѣятельнаго (въ тридцатыхъ годахъ!). Лучшія и прочнѣйшія измѣненія суть тѣ, которыя происходятъ отъ одного улучшенія нравовъ, безъ насильственныхъ потрясеній политическихъ". Эта послѣдняя мысль повторена имъ я и другомъ мѣстѣ -- въ "Капитанской дочкѣ" по поводу пытки и свирѣпыхъ уголовныхъ наказаній. (Сочни., т. IV, стр. 276).}; разсуждая о важности придворнаго этикета, и упоминая, что импер. Александръ любилъ простоту и непринужденность, Пушкинъ замѣчаетъ, что "онъ ослабилъ этикетъ, который во всякомъ случаѣ не худо возобновить"; онъ пишетъ цѣлое обличеніе противъ Радищева, не только слишкомъ строгое, но и несправедливое, и во всякомъ случаѣ такое, какого Пушкину лучше было бы не писать, и т. д. {Ср. въ Сочин., т. V, стр. 259, 376, 386, 388--391, 398, 412 и слѣд., и Библіогр. Записки, 1859.}. Вспомнимъ потомъ его постоянную и мелочную погоню за аристократизмомъ, его нападенія -- въ тогдашнемъ оффиціальномъ вкусѣ -- на такъ-называемыхъ французскихъ "крикуновъ", т.-е. парламентскихъ ораторовъ и публицистовъ, его стихотворные комплименты ("Въ часы забавъ иль праздной скуки"; "Съ Гомеромъ долго ты бесѣдовалъ одинъ") и т. д.
   Въ своихъ мнѣніяхъ литературныхъ Пушкинъ, какъ извѣстно, несмотря на прежнія увлеченія, оставался до конца приверженцемъ преданій Арзамаса. По словамъ его біографа, "Пушкинъ сохранилъ навсегда уваженіе, какъ къ лицамъ, признаннымъ авторитетами въ средѣ Арзамаса, такъ и къ самому способу дѣйствованія во имя идей, обсуженныхъ цѣлымъ обществомъ.... и къ одному личному мнѣнію, становившемуся наперекоръ мнѣнію общему, уже никогда не имѣлъ уваженія". Біографъ соглашается, что этотъ способъ дѣйствованія уничтоженъ. былъ временемъ, и "распространеніемъ круга писателей, вслѣдствіе общаго разлива свѣдѣній и грамотности", что самъ Пушкинъ содѣйствовалъ паденію стараго обычая, распространивъ число писателей и стихотворцевъ; но біографъ повторяетъ тѣмъ не менѣе, что Пушкинъ, въ качествѣ члена старыхъ литературныхъ обществъ, не имѣлъ симпатіи именно къ произволу журнальныхъ сужденій, вскорѣ замѣстившему ихъ и захватившему довольно обширный кругъ дѣйствія" {Матеріалы, стр. 53--64.}. Но этотъ "произволъ, захватившій обширный кругъ дѣйствія" (какимъ онъ могъ представляться Пушкину) былъ вовсе не произволъ, а возникновеніе дѣйствительной критики и общественнаго мнѣнія;-- потому что такова была въ самомъ дѣлѣ критика Полеваго и Надеждина. Пушкинъ, какъ извѣстно, не любилъ этой критики; онъ обыкновенно съ большимъ -- хотя прикрываемымъ -- пренебреженіемъ упоминаетъ о своихъ критикахъ, будто бы не говорившихъ ничего дѣльнаго; съ его словъ и послѣ повторяли, что критика его времени маю его понимала. На дѣлѣ это было вовсе несправедливо, и критика, особенно въ послѣдніе годы, умѣла очень хорошо судить объ его произведеніяхъ, хвалила ихъ не голословно, и недостатки школы указывала такъ рельефно, какъ этого еще, никогда не случалось до тѣхъ поръ въ нашей литературѣ. Критика была не всегда вѣрна, но въ ея мнѣніяхъ было много очень справедливаго.
   Недовольство Пушкина объясняется не тѣмъ, чтобы онъ отвергалъ принципы и требованія этой критики и вообще новаго литературнаго движенія (онъ и не входилъ въ изслѣдованіе этихъ принциповъ), а тѣмъ консервативнымъ упорствомъ, какое внушала ему традиція Арзамаса и которая совершенно соотвѣтствовала всѣмъ его мнѣніямъ въ тридцатыхъ годахъ. Кружокъ бывшаго Арзамаса, во главѣ котораго сталъ теперь Пушкинъ, совершенно остепенившійся, остался особнякомъ въ русской литературѣ. Нельзя отвергать, чтобы этотъ ближайшій кружокъ, не имѣлъ своихъ достоинствъ; напротивъ, въ немъ было, особенно подъ вліяніемъ Пушкина, много вкуса и художественнаго пониманія литературы -- однимъ изъ самыхъ памятныхъ примѣровъ этого останется вѣрная оцѣнка первыхъ произведеній Гоголя; но нѣсколько высокомѣрное отношеніе, въ которое этотъ кружокъ ставилъ себя къ позднѣйшей литературѣ, особенно во смерти Пушкина, тѣмъ не менѣе вовсе не оправдывалось сущностью дѣла. Кружокъ пересталъ наконецъ понимать движеніе литературы; онъ остановился на сантиментальномъ консерватизмѣ, и опять однимъ изъ самыхъ памятныхъ примѣровъ его страннаго положенія осталось упомянутое нами отношеніе этого кружка къ Гоголю въ пору его религіозно-самолюбивой мономаніи, когда онъ самъ сталъ разрушать свое дѣло и когда кружокъ поддерживалъ его въ этомъ. Лушкинъ уже не былъ свидѣтелемъ этого, но подобная роль кружка, вѣрно хранившаго его традиціи, показываетъ характеръ и объемъ понятій школы.
   Самъ Пушкинъ часто угадывалъ своимъ здравымъ смысломъ фальшивыя положенія, и въ 1825-мъ году, въ письмѣ къ Жуковскому предостерегалъ его отъ "маркиза N. N.": "пора бы тебѣ удостовѣриться въ односторонности его вкуса; къ тому же не вижу въ немъ и безкорыстной любви къ твоей славѣ" {"Нѣтъ, Жуковскій,-- прибавляетъ онъ:
   Веселаго пути
   Я Б--у желаю
   Ко древнему Дунаю,
   И . . . . ."
   Р. Арх. 1870, стр. 1170--71.}.
   Маркизъ N. N. обозначалъ, очевидно, кого-либо изъ числа арзамасскихъ друзей. Едва ли сомнительно, что кружокъ Пушкина, составившійся изъ распавшагося и дополненнаго Арзамаса, оказывалъ, цѣлымъ своимъ характеромъ, немалое дѣйствіе и на него самого,-- утверждая его въ консервативномъ его направленіи, отдаляя его отъ "черни", т.-е. отъ общества и его интересовъ. По смерти Пушкина, кружокъ, или главные его представители, очень странно выказали "безкорыстную любовь" и къ его собственной славѣ -- въ посмертномъ изданіи его сочиненій. Это изданіе Пушкина было совсѣмъ особенное. "Лица, распоряжавшіяся посмертнымъ изданіемъ,-- говоритъ весьма компетентный судья въ этомъ предметѣ,-- чрезвычайно странно понимали обязанности, лежавшія на нихъ относительно поэта и публики. Они не только выпускали фразы и цѣлыя статьи, которыя въ цензурномъ отношеніи всегда могли быть напечатаны, но даже и передѣлывали совершенно произвольно и безъ всякаго основанія стихи и прозу Пушкина, съ рѣшимостью, непонятною ни для одного образованнаго человѣка. Во всѣхъ этихъ "поправкахъ и выпускахъ видѣнъ самый узкій взглядъ на значеніе Пушкина, видны какія-то отжившія и отчасти произвольныя требованія относительно нравственности и языка литературныхъ произведеній. Ежели бы сочиненія Пушкина были изданы такимъ образомъ, по небрежности или по разсчету, какимъ-нибудь спекулаторомъ,-- это было бы еще понятно; но изданіемъ завѣдывали лица, близкія поэту, литераторы, и отъ нихъ читатели были въ правѣ требовать большаго уваженія къ геніальному писателю и къ русской публикѣ" и проч. {Библіограф. Записки 1869, стр. 141--142.} Это изданіе еще ждетъ своей полной характеристики.
   Нельзя, конечно, приписывать дѣйствію Пушкина всего характера той школы, которой придаютъ его имя: онъ былъ только-самымъ блестящимъ талантомъ въ современномъ кружкѣ писателей, отчасти бывшихъ и его личными друзьями. Характеръ школы зависѣлъ отъ всѣхъ условій времени, отъ прошедшаго литературы, отъ вліяній европейскихъ, отъ общаго уровня образованности, отъ личныхъ свойствъ писателей. Нельзя забыть, однако, что и Пушкинъ имѣлъ немалое вліяніе на школу отчасти своимъ примѣромъ, отчасти одобреніемъ, которое утверждало этихъ писателей въ принятомъ ими тонѣ и содержаніи; а Пушкинъ, какъ извѣстно, не скупился одобреніями своимъ друзьямъ, и потому, что ихъ произведенія въ самомъ дѣлѣ ему нравились или казались нѣкоторымъ литературнымъ успѣхомъ, и по дружеской, иногда излишней снисходительности. Если громадный талантъ, и умъ, спасали Пушкина отъ романтическихъ крайностей, то его друзья и послѣдователи меньше имѣли этихъ предохранительныхъ средствъ, и недостатки времени и школы вы, ступаютъ у нихъ особенно ярко. Въ поэтическомъ кодексѣ романтизма, пріобрѣтенномъ нашею школой изъ европейской литературы, въ числѣ любимыхъ темъ было возвеличеніе личнаго чувства, рядомъ съ этимъ изображеніе высшихъ исключительныхъ натуръ и широкихъ ощущеній, и, наконецъ, то преувеличенное представленіе о поэзіи, о которомъ мы выше упоминали. Наши романтики усердно перенимали эти темы, и русская поэзія начала наполняться личными изліяніями, романтической меланхоліей, или разгуломъ, или разочарованностью, изображеніемъ титаническихъ страстей, неизвѣданныхъ тайнъ души, и тому подобными воображаемыми сюжетами; поэты съ пренебреженіемъ отвергали житейскую прозу, требовали свободы своему вдохновенію, жертвовали Аполлону, и даже негодовали на цѣлый вѣкъ, мѣшавшій имъ своей практической суетой, своимъ холоднымъ разсудкомъ и сухой наукой; на эти послѣднія вещи безпрестанно жаловались романтическіе поэты, даже изъ болѣе умныхъ и искренно восхваляемыхъ самимъ Пушкинымъ, какъ Баратынскій. Чтобы указать, до какой крайней степени доходила подобная романтическая реторика, довольно назвать имя Марлинскаго.
   Со всѣмъ этимъ соединяется у поэтовъ романтической школы, какъ и у главы ихъ, то равнодушіе къ современной имъ дѣйствительности, которое очень естественно слѣдовало изъ ни натянутаго и преувеличеннаго представленія объ искусствѣ и поэзіи, а также изъ недостатка общественно-политическаго развитія и званія. Романтическій поэтъ, какъ бы ни были скромна его средства, считалъ себя натурой привилегированной, и въ этомъ качествѣ относился свысока въ дѣйствительности, пониманіе которой въ общественномъ смыслѣ вообще давалось тогда немногимъ. Поэзія переполнялась условной ложью, которая по-своему удовлетворяла нетребовательныхъ читателей, потому что въ понятіяхъ этихъ читателей поэзія представлялась какъ нѣчто возвышенное, особенное, не имѣющее общаго съ жизнью, или относящееся къ ней только выспреннимъ образомъ. Вліяніе Пушкина, который самъ отдавалъ дань романтической теоріи, не уничтожило этого представленія въ массѣ читателей и впослѣдствіи они не вдругъ съумѣли понять произведенія Гоголя, который были уже вполнѣ и исключительно реальны. Любопытно, что однимъ изъ самыхъ необузданныхъ романтиковъ, потерявшихъ всякое чувство дѣйствительности, является Марлинскій, въ свое время умный, хотя не всегда послѣдовательный критикъ, во всякомъ случаѣ писатель замѣчательный, отъ котораго, по прежнимъ его связямъ и направленію, можно было бы ожидать другого, болѣе серьезнаго пониманія жизни или, по крайней мѣрѣ, какого-нибудь общественнаго интереса.
   Съ такими чертами являлся романтизмъ въ нашей литературѣ, даже у главнѣйшихъ его представителей. На романтизмѣ еще ясно можно видѣть, что онъ слѣдовалъ непосредственно да Карамзинской эпохой. Правда, онъ дѣлаетъ большой шагъ впередъ въ смыслѣ чисто-литературномъ; но по своему общественному содержанію онъ почти только повторяетъ Карамзинскую программу или остается совсѣмъ чуждъ вопросамъ и интересамъ дѣйствительности. Та сторона нашего романтизма, въ которой успѣли обнаружиться болѣе живыя стремленія въ общественномъ смыслѣ, исчезла изъ литературы и общества вмѣстѣ съ людьми, которые ее представляли.
   Такой индифферентный характеръ школы началъ складываться съ самыхъ первыхъ проявлены романтизма въ вашей литературѣ, какъ это очевидно на Жуковскомъ. Общественный поворотъ, завершившій царствованіе императора Александра, еще усилилъ эту черту нашего романтизма. Изъ общественной жизни исключенъ былъ прогрессивный элементъ предыдущаго періода, и это не могло не отразиться на литературѣ: романтизмъ, и прежде изобильный пассивными качествами и колебавшійся въ своихъ стремленіяхъ, теперь окончательно принялъ то направленіе, какое мы видѣли въ дальнѣйшемъ развитіи Жуковскаго и Пушкина.
   Это были прямые союзники господствовавшаго консерватизма, данные еще прошлымъ періодомъ. Ихъ литературныя и общественныя идеи вполнѣ отвѣчали оффиціально принятой теоріи народности, которой они конечно придали, въ литературѣ, великую силу своимъ союзомъ, потому что это были тогда первые, заслуженные люди этой литературы.
   Они совершили свою, дѣйствительно великую заслугу тѣмъ, что окончательна освободили литературу въ формальномъ отношеніи, потому что устранили старыя школы, возвысили положеніе литературы въ средѣ общества; и своими поэтическими идеями имѣли благотворное воспитательное вліяніе, потому, что эти идеи были человѣчныя и возвышенныя. Но по своимъ идеаламъ общественнымъ они не прибавили ничего къ старому содержаній, и здѣсь, для того, чтобы повести дѣло впередъ, должны были явиться другія, новыя силы.
   Въ поэтической литературѣ это былъ Гоголь, и все то движеніе, какое было имъ произведено;-- въ литературной критикѣ, представлявшей тогда единственную публицистическую литературу, это была плеяда людей новаго поколѣнія, въ средѣ которыхъ, подъ вліяніемъ нѣмецкой философіи и новыхъ политико-экономическихъ ученій, выросли самобытные взгляды на русскую жизнь: здѣсь вопросы этой жизни поставлены были, въ различномъ смыслѣ, и въ первый разъ съ дѣйствительной критикой, хотя еще далеко неполно.
   Въ послѣдующемъ изложеніи мы укажемъ различныя столкновенія образовавшихся мнѣній между собою и съ тѣми понятіями, которыя составляла господствующее ученіе.

А. Пыпинъ.

"Вѣстникъ Европы", No 5, 1871

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru