Протопопов Михаил Алексеевич
Письма о литературе

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Письмо седьмое.


   

Письма о литературѣ.

Письмо седьмое.

Ужь и полно вамъ, ребята, чужо пиво пити,
Не пора ли вамъ, ребята, свое затирати?
Солодъ молодъ на овинѣ, а хмѣль на тычинѣ.
Ужь и что же вы, ребята, пріуныли?
Аль у васъ, ребята, денегъ нѣту?
Старинная пѣсня.

I.

   Очень недавно, даже, можно сказать, на-дняхъ, русская журналистика праздновала именины своего сердца. Это было не только красивое зрѣлище, но и грандіозное событіе, которое, безъ сомнѣнія, составитъ эру въ исторіи нашей литературы, которая отнынѣ будетъ раздѣляться на два главныхъ періода: періодъ до именинъ и періодъ послѣ именинъ. Переворотъ совершился неслыханный. Мы, русскіе литераторы, какъ одинъ изъ героевъ Достоевскаго, "помаленечку живемъ, потихонечку живемъ". День прошелъ -- и слава Богу, проходи скорѣе другой,-- вотъ, строго говоря, вся сущность нашихъ требованій отъ жизни. Одинъ изъ умнѣйшихъ и потому самому одинъ изъ скромнѣйшихъ русскихъ писателей, покойный Салтыковъ, протестуя противъ чьего-то намѣренія перевести его сочиненія на французскій языкъ, говорилъ: "Что я такое для французовъ? Писатель семнадцатаго столѣтія!" Въ глубинѣ души мы всѣ чувствуемъ или, по крайней мѣрѣ, должны чувствовать себя именно писателями семнадцатаго столѣтія. Положимъ, мы отнюдь не сознаемъ себя."варварами", намъ не чужды привычки культуры, намъ не недоступны какія угодно вершины европейской мысли, но, за всѣмъ тѣмъ, мы "потихонечку" и "помаленечку" проповѣдуемъ идеи, которымъ не меньше ста и двухсотъ лѣтъ отъ роду. Какъ понятно послѣ этого откровенное и горькое заявленіе одного изъ знаменитѣйшихъ публицистовъ нашихъ: "я не слишкомъ-то горжусь своею литературною дѣятельностью!"
   Этотъ взглядъ или эту мѣрку мы естественно прилагаемъ не только къ самимъ себѣ и къ кругу своей дѣятельности, но и къ жизни вообще, къ той жизни, среди условій которой воспитались не только мы, но и всѣ наши соотечественники. Оно, конечно, Западъ гніетъ, по увѣренію иныхъ нашихъ мыслителей, но, все-таки, язвительная пословица о калачномъ рядѣ и суконномъ рылѣ какъ-то невольно вспоминается каждый разъ, когда наши "делегаты" выступаютъ передъ европейскою публикой. "Охъ, осрамятся, сердечные!" -- съ невольною боязнью думаешь про себя. Хорошо разглагольствовать тѣмъ "гнилымъ" господамъ: они съ малыхъ лѣтъ дышатъ воздухомъ самой широкой общественности, у нихъ вошло въ плоть и въ кровь сознаніе своей личности, они исторически пріучены опираться на собственныя силы и вѣрить въ нихъ, они сжились и сроднились съ культурой и пользуются ея благами не по двунадесятымъ праздникамъ, а ежедневно, всегда, какъ воздухомъ и пищей. "Поступь гордая, голосъ увѣренный; что ни скажутъ -- ихъ рѣчь хороша". Съ чѣмъ можемъ выступить мы? "А вотъ я-то взойду какъ потерянный и ударится въ пятки душа".
   Такъ обстояло дѣло еще до самаго послѣдняго времени. Теперь -- не то. Читатель помнитъ, конечно, тѣ чудные дни, когда всѣ наши газеты были переполнены восторженными повѣствованіями о томъ, какой фуроръ производятъ въ Парижѣ русскіе "делегаты печати", какъ они обѣдаютъ съ "безсмертными", братаются съ французскими литературными знаменитостями и обмѣниваются дружескими привѣтствіями съ французскими министрами. "Ну, что, братъ, Дюпюи?" -- "Да такъ, братъ, Гайдебуровъ, такъ какъ-то все"... Въ высшей степени было отрадно читать такіе или приблизительно такіе діалоги. Литературные "делегаты" наши не только не ударили въ грязь лицомъ, но и покорили себѣ всѣ сердца, обворожили французовъ своею любезностью, удивили весь міръ своею бойкостью и развязностью. Г. Суворинъ съ достоинствомъ возложилъ вѣнокъ на могилу Гамбетты, г. Гайдебуровъ звучнымъ голосомъ пѣлъ марсельезу, г. Комаровъ съ страстнымъ воодушевленіемъ кричалъ: Vive la république! (Остальныхъ двухъ делегатовъ, гг. Татищева и де-Роберти, можно не считать, потому, во-первыхъ, что оба они представляютъ собою нѣчто сверхштатное,-- г. Татищевъ сверхштатный дипломатъ, а г. де-Роберти сверхштатный философъ,-- а, во-вторыхъ -- нѣчто интернаціональное,-- это офранцузившіеся русскіе люди). Нужно замѣтить, что судьба на этотъ разъ поблагопріятствовала русской литературѣ: ея представителями явились въ Парижѣ хотя не самые уважаемые у насъ, за то самые подходящіе къ роли "делегатовъ" литературные дѣятели. Громадная опытность, пріобрѣтенная г. Гайдебуровымъ въ качествѣ многолѣтняго и безсмѣннаго оберъ-церемоніймейстера на всякихъ литературныхъ процессіяхъ и торжествахъ -- обѣденныхъ, юбилейныхъ, коммеморативныхъ, погребальныхъ, вокально-инструментальныхъ и проч.,-- ручалась за его тактъ на парижскихъ празднествахъ. Г. Суворинъ предсталъ въ качествѣ издателя Новаго Времени, не той, хорошо знакомой намъ, откровенной газеты, а газеты Le Nouveau Temps, самымъ названіемъ своимъ свидѣтельствующей о своихъ прогрессивныхъ тенденціяхъ. Еще выгоднѣе было положеніе г. Комарова, издающаго, какъ извѣстно, чрезвычайной яркости Свѣтъ. La Lumière! Какое слово! C'est du Nord que nous vient la lumière,-- эти знаменитыя слова неминуемо приходили на память всякому, кто имѣетъ счастье встрѣтить г. Комарова и освѣдомиться о его дѣятельности. Помимо этихъ индивидуальныхъ преимуществъ, наши делегаты въ одинаковой степени обладали одною общею, типическою чертой, сослужившею имъ въ данномъ случаѣ хорошую службу. Гг. Гайдебуровъ, Суворинъ и Комаровъ -- это отнюдь не люди холоднаго разума, а люди пылкаго сердца, люди не убѣжденія, а настроенія. При всемъ томъ, они очень осторожны, очень себѣ на умѣ и никогда не увлекутся черезъ край, но если публикѣ (т.-е. подписчику) пріятно и если нѣтъ внѣшнихъ препятствій, то они всегда готовы и имъ очень даже лестно идти, что называется, "во главѣ", представительствовать, обѣдать, танцевать, проливать слезы и выкрикивать то, что въ данную минуту требуется. "Шумимъ, братецъ, шумимъ"... Какъ ухитряются эти люди, какіе душевные и мозговые процессы происходятъ въ нихъ -- трудно сказать; но лично для меня несомнѣнно, что они почти одинаково искренни и тогда, когда поклоняются тому, что сжигали, и тогда, когда сжигаютъ то, чему поклонялись. Эта способность въ мигъ настраиваться по чужому камертону, эта готовность бѣжать пѣтушкомъ-пѣтушкомъ за всякою тріумфальною колесницей, это умѣнье во всякое время поступаться своею личностью,-- всѣ эти свойства, столь несимпатичныя, представляютъ большое удобство во всѣхъ тѣхъ случаяхъ, когда требуется не дѣло, а парадъ, нуженъ не человѣкъ, а приличный манекенъ. Въ этомъ смыслѣ выборъ нашихъ делегатовъ былъ въ высшей степени удаченъ.
   Мы сказали: выборъ. Но дѣло въ томъ, что никакого серьезнаго выбора и не было, да и не могло быть, въ виду очевидной несерьезности всей этой несчастной затѣи. Г. Суворинъ, уже приготовивши свои чемоданы, спохватился и написалъ: "Я не совсѣмъ хорошо понимаю представительство русской печати во время парижскихъ празднествъ. Какую роль будутъ играть эти делегаты, въ числѣ которыхъ и я состою? Спичи говорить, выражать свои чувства, благодарить парижскую печать отъ имени русскихъ за хлѣбосольство, которое она оказываетъ русскимъ морякамъ? Но въ такомъ случаѣ и петербургская дума должна бы отправить своихъ делегатовъ, и пербургскіе театры, и петербургскіе музыканты" и пр. Какъ жаль, что эти благоразумныя соображенія осѣнили г. Суворина не до, а послѣ такъ называемыхъ выборовъ! А, впрочемъ... впрочемъ, и жалѣть нечего, потому что г. Суворинъ во всякомъ случаѣ поѣхалъ бы. Пусть нѣтъ никакого смысла въ роли какихъ-то делегатовъ "русской печати", т.-е. собственно двухъ десятковъ петербургскихъ газетъ, газетокъ и газетчонокъ, но пріятно поговорить, пошумѣть, посуетиться, такъ пріятно, что устоять противъ соблазна нѣтъ силъ.
   Если наши "делегаты", какъ это весьма явственно выражается въ ихъ самодовольныхъ разсказахъ о своихъ парижскихъ тріумфахъ, воображаютъ, что они послужили достоинству нашей литературы и даже возвысили ея "престижъ", то они находятся въ самомъ плачевномъ заблужденіи. Не чувство гордости, а чувство какого-то конфуза и стыда овладѣвало настоящими русскими литераторами, когда они читали объ ораторскихъ, кулинарныхъ и другихъ подвигахъ своихъ мнимыхъ "делегатовъ". Еще ранѣе всякаго анализа, инстинктивно, чувствовалась во всемъ этомъ какая-то ложь, что-то декоративно-фальшивое и демонстративно-вздутое. Да, конечно, почему петербургская дума ограничилась нѣсколькими любезными телеграммами, а петербургская печать распорядилась послать какихъ-то "делегатовъ", которые фигурировали въ качествѣ представителей русской печати? Г. Суворинъ не нашелъ отвѣта на этотъ вопросъ, но онъ очевиденъ: потому что Репетиловы, жаждущіе пошумѣть, не такъ многочисленны и не такъ вліятельны въ думѣ, какъ въ петербургской журналистикѣ.
   "Къ чорту политику!" -- воскликнулъ Тургеневъ въ одномъ изъ своихъ разсказовъ. Нѣтъ, конечно, не къ чорту политику. Политика есть внутренняя и внѣшняя жизнь государства, политика -- это совершающаяся на нашихъ глазахъ исторія, равнодушіе къ которой было бы непростительно. Но дешевое политиканство, ничего общаго съ историческими цѣлями не имѣющее, дѣйствительно свободно можетъ быть послано "къ чорту". Наши делегаты" слишкомъ опытные литераторы и, главное, опытные издатели, чтобы заблуждаться относительно истиннаго значенія у насъ печатнаго слова. Роль нашей литературы, какъ прежде, такъ и теперь, вполнѣ исчерпывается ея воспитательнымъ вліяніемъ на общество и отчасти (за самое послѣднее время) на самый народъ. Тамъ, гдѣ общественное мнѣніе только формируется и отнюдь еще не представляетъ собою внушительной силы, печать, какъ органъ этого мнѣнія, можетъ дѣйствовать плодотворно въ политической сферѣ только путемъ уясненія основоначалъ политическаго катехизиса, тѣхъ элементарныхъ политическихъ аксіомъ, безъ предварительнаго усвоенія которыхъ не можетъ быть ни политическаго пониманія, ни политической жизни.
   Нигдѣ и никогда суетливая репетиловщина не служила, да по своему существу и не можетъ служить возвышенію достоинства чего бы то ни было. Въ прототипѣ всевозможныхъ Репетиловыхъ есть симпатичныя или хоть только смягчающія черты. Такъ, онъ, даже съ преувеличенною скромностью, говоритъ Чацкому:
   
   Не любишь ты меня -- естественное дѣло.
   Съ другими я и такъ, и сякъ,
   Съ тобою говорю несмѣло,
   Я жалокъ, я смѣшонъ, я неучъ, я дуракъ!
   
   Онъ же говоритъ далѣе: "Способностями Богъ меня не наградилъ, далъ сердце доброе, вотъ чѣмъ я людямъ милъ. Совру -- простятъ..." Конечно, отчего не простить человѣку, искренно раскаявшемуся въ содѣянной имъ глупости. Но если Репетиловъ преисполненъ гордыни, если онъ настаиваетъ, что онъ не глупость сдѣлалъ, а чуть ли не патріотическій подвигъ совершилъ? Наши "делегаты" именно такъ и поступили. Въ отвѣтъ на кое-какія ироническія замѣчанія нѣкоторыхъ "толстыхъ журналовъ" нашихъ "делегаты" отвѣтили упреками въ отсутствіи сердца, патріотизма и еще чего-то, затѣмъ въ юдофильствѣ и, наконецъ, къ общему изумленію, въ какихъ-то "штучкахъ". Это былъ конецъ, достойно увѣнчавшій дѣло.
   

II.

   Переходъ отъ "делегатовъ" къ Льву Толстому не такъ рѣзокъ, какъ это можетъ показаться читателю. Виднѣйшіе изъ "делегатовъ" -- гг. Гайдебуровъ и Суворинъ -- давно уже состоятъ въ штатѣ признанныхъ поклонниковъ знаменитаго писателя. Я съ умысломъ говорю поклонниковъ, а не учениковъ, потому что это совсѣмъ различныя понятія. Трудно быть ученикомъ, не будучи, въ то же время, поклонникомъ учителя, но для людей извѣстнаго типа очень даже легко числиться поклонникомъ, не только не руководствуясь, но даже мало и интересуясь сущностью самаго ученія. Послѣднее (хронологически) слово, которое возвѣстилъ міру Толстой, таково: "Трудъ не только не есть добродѣтель, но въ нашемъ ложно организованномъ обществѣ есть, большею частью, нравственно-анестезирующее средство, вродѣ куренія или вина, для скрыванія отъ себя неправильности и порочности своей жизни... Когда мнѣ разсуждать съ вами о философіи, нравственности и религіи?-- мнѣ надо издавать ежедневную газету съ полмилліономъ подписчиковъ, мнѣ надо строить Эйфелеву башню, устраивать выставку въ Чикаго, прорывать Панамскій перешеекъ, дописать двадцать восьмой томъ своихъ сочиненій, свою картину, оперу. Не будь у людей нашего времени отговорки постояннаго, поглощающаго ихъ всѣхъ труда, они не могли бы жить, какъ живутъ теперь. Только благодаря тому, что они пустымъ и большею частью вреднымъ трудомъ скрываютъ отъ себя тѣ противорѣчія, въ которыхъ они живутъ, только благодаря этому и могутъ люди жить такъ, какъ они живутъ". Немного подальше Толстой прибавляетъ: "Людямъ стоитъ только остановиться въ своей суетѣ, и они тотчасъ увидятъ безсмысленность своей дѣятельности". Платоническіе поклонники Толстого будутъ апплодировать этимъ словамъ, какъ и всему, что скажетъ всемірно-популярный писатель, но, конечно, эти апплодисменты будутъ свидѣтельствовать не о согласіи съ писателемъ, а только о желаніи доказать, что и мы не лыкомъ шиты и можемъ разсуждать "о камерахъ, присяжныхъ, о Байронѣ,-- ну, о матерьяхъ важныхъ". Несчастіе Толстого, какъ писателя, въ томъ именно и состоитъ, что у него очень много поклонниковъ и клакеровъ и очень мало учениковъ и послѣдователей. Для искренняго и не тщеславнаго писателя, озабоченнаго распространеніемъ своей идеи, а не расширеніемъ своей извѣстности, это -- одно изъ худшихъ несчастій, одна изъ обиднѣйшихъ неудачъ. Для такого писателя должна быть несравненно пріятнѣе даже самая придирчивая и запальчивая критика, нежели эти безсмысленные, ни къ чему не обязывающіе апплодисменты, это неизмѣнное и торопливое согласіе съ каждымъ его даже плохо обдуманнымъ словомъ. Такая критика свидѣтельствуетъ о страстномъ вниманіи къ тому, что для настоящаго писателя всего дороже -- къ его идеямъ, тогда какъ литературное клакерство происходитъ отъ глубочайшаго равнодушія ко всевозможнымъ идеямъ. Безъ этого удобнаго равнодушія нельзя апплодировать писателю и тогда, когда онъ утверждаетъ, и тогда, когда онъ отрицаетъ одинъ и тотъ же принципъ. Можетъ ли издатель "ежедневной газеты съ полмилліономъ подписчиковъ" апплодировать писателю, который называетъ его дѣятельность "пустымъ и вреднымъ трудомъ"? Не только можетъ, но и съ удовольствіемъ напечатаетъ направленныя противъ него изобличенія въ своей собственной газетѣ: бичуй насъ сколько угодно, -- съ насъ взятки гладки, -- только дай на наши листы свое популярное, ходкое, звонкое имя. Ниже мы представимъ этому доказательства, не далеко за ними ходя: на примѣрѣ того самаго журнала (Сѣвернаго Вѣстника), въ которомъ Толстой помѣстилъ свою статью, и даже той самой книжки журнала, въ которой помѣщена статья.
   Прежде надо поговорить по существу вопроса. Толстой, полемизируя съ Золя, который указываетъ на трудъ, какъ на "эмпирическое средство для того, чтобы честно прожить свою жизнь", приравниваетъ трудъ къ "нравственно-анестезирующимъ средствамъ, вродѣ куренія или вина". О какомъ трудѣ идетъ рѣчь? Не о физическомъ,-- извѣстная, наприм., санитарная дѣятельность знаменитаго Акима попрежнему остается внѣ критики,-- а объ умственномъ, о трудѣ издателя, инженера, технолога, писателя, художника, композитора. Этимъ несчастнымъ некогда, какъ говорятъ, будто бы, они, разсуждать о философіи, нравственности и религіи. Со стороны Толстого этотъ упрекъ не новъ; не ново, поэтому, будетъ и наше простое возраженіе: развѣ самъ Толстой не писатель? И развѣ хотя бы свою статью Не-дѣланіе онъ написалъ безъ всякаго умственнаго труда? Развѣ мыслящій художникъ не затрогиваетъ въ своихъ картинахъ вопросовъ нравственности и религіи, которые волнуютъ и мучатъ его? И почему мы не имѣемъ права предположить, что въ "двадцать восьмомъ томѣ своихъ сочиненій" писатель будетъ разбирать именно вопросы философіи? Толстой осуждаетъ трудъ и, въ то же время, онъ рекомендуетъ намъ думать о философіи, нравственности и религіи. Но развѣ думать объ этихъ вещахъ не значитъ умственно трудиться? Ясно, что, по мысли Толстого, спасеніе не въ "не-дѣланіи", а, наоборотъ, въ дѣланіи, но лишь въ дѣланіи того, что кажется Толстому настоятельно-нужнымъ. Допуская, что Толстой не ошибается въ указаніи на это настоятельно-нужное дѣло, мы не понимаемъ, все-таки, въ чемъ же собственно заключается его разногласіе съ Золя? Вотъ подлинныя слова Золя, въ которыхъ резюмируется весь смыслъ его извѣстной рѣчи на банкетѣ студентовъ: "Юноши, молодые люди, беритесь же за дѣло. Пусть каждый изъ васъ берется за свой урокъ, который долженъ наполнить его жизнь. Какъ ни скромно бы было это дѣло, оно, тѣмъ не менѣе, будетъ полезно; въ чемъ бы оно ни состояло, только бы оно поднимало васъ. Какое здоровое и великое общество людей было бы то общество, въ которое каждый членъ его вносилъ бы свою логическую долю труда! Человѣкъ, который работаетъ, всегда бываетъ добръ". Это разсудительныя и спокойныя слова человѣка, который знаетъ, чего требуетъ. Золя говоритъ: "трудитесь", но онъ не предрѣшаетъ содержанія вашего будущаго труда, не навязываетъ вамъ никакихъ спеціальныхъ задачъ и устанавливаетъ только одно условіе, какъ гарантію производительности вашего труда,-- то условіе, чтобъ этотъ вашъ трудъ поднималъ васъ. Что значитъ здѣсь это слово поднималъ? Поднималъ, конечно, не по лѣстницѣ общественной іерархіи, а въ смыслѣ вашего духовнаго совершенствованія, укрѣплялъ бы васъ умственно и очищалъ нравственно. Это -- привилегія не всякаго труда, а лишь такого, который и по силамъ, и по душѣ человѣку,-- такого труда, который есть не только трудъ-обязанность, но и трудъ-наслажденіе. Такимъ образомъ, мысль Золя, въ ея очищенномъ видѣ и упрощенной формулировкѣ, заключается въ слѣдующемъ: выберите себѣ дѣло, сообразное съ своими способностями, дѣлайте его какъ можно лучше, и вы исполните свою обязанность и въ этомъ же обрѣтете и свое личное счастіе.
   Какъ видите, Золя совсѣмъ не доктринеръ и не фанатикъ: лично ему кажется, что наиболѣе производительный трудъ возможнѣе всего на почвѣ излюбленнаго имъ позитивизма (не въ смыслѣ извѣстной философской школы, а въ смыслѣ широкаго житейскаго принципа, исключающаго всякое стремленіе къ "насъ возвышающимъ обманамъ"), но онъ на этомъ не настаиваетъ,-- по крайней мѣрѣ, въ разсматриваемой рѣчи, Толстой гораздо нетерпимѣе. Онъ прямо говоритъ о современныхъ людяхъ и дѣятеляхъ, что "имъ не нужно въ наше время уже ничего предпринимать, ничего дѣлать, а нужно только остановиться, перестать дѣлать то, что они дѣлаютъ, сосредоточиться и подумать". Инженеръ, писатель, художникъ должны бросить свои занятія и сосредоточить свои силы на томъ, что нашему моралисту лично представляется особенно важнымъ и неотложнымъ. Это ли еще не верхъ нетерпимости? Далѣе, эти инженеръ, писатель и художникъ могли бы сказать своему совѣтнику: неужели вамъ не извѣстно, что бѣда, коль пироги начнетъ печи сапожникъ, а сапоги точатъ пирожникъ? Неужели вы не признаете раздѣленія труда и спеціализаціи способностей? Вашъ совѣтъ намъ настолько же разуменъ, насколько былъ бы разуменъ совѣтъ художника писателю оставить свои книги и предаться писанію картинъ, или мой, инженера, совѣтъ художнику "подумать" о мостахъ и "сосредоточиться" на ихъ постройкѣ. Представьте, что мы поступили бы по вашему рецепту, т.-е. оставили бы свои обычныя занятія и погрузились въ философскія, моральныя и религіозныя размышленія: по нашей неподготовленности къ этому дѣлу, ничего путнаго изъ нашихъ размышленій не вышло бы и въ послѣднемъ результатѣ оказалось бы, что мы отъ дѣла (вашего) не бѣгаемъ, а дѣла (нашего) не дѣлаемъ. Наконецъ, вашъ совѣть "ничего не дѣлать, а сосредоточиться и подумать" грѣшитъ самою крайнею непрактичностью, граничащею съ прямою невозможностью. Намъ надо зарабатывать свою жизнь, многоуважаемый Левъ Николаевичъ. Если мы сегодня будемъ только "сосредоточиваться", завтра будемъ только "думать", то послѣ-завтра, пожалуй, и безъ обѣда останемся. Вашъ совѣтъ -- благожелательный, но неудобоисполнимый совѣтъ "во Христѣ барствующаго" человѣка, по остроумному выраженію одного изъ вашихъ платоническихъ поклонниковъ. Мы, пожалуй, согласны питаться акридами и дикимъ медомъ, но, вѣдь, и эти нероскошныя яства "купить надобе, ку-у-упить ихъ надобе... во-отъ что есть главное, а купить-то ихъ надо на де-е-нежки, охъ, на денежки, миланчикъ мой", какъ говоритъ у Глѣба Успенскаго одинъ деревенскій кулакъ.
   Основное возраженіе Толстого заключается въ слѣдующемъ: "Г. Золя,-- говоритъ Толстой,-- считаетъ какъ будто совершенно рѣшеннымъ и не подлежащимъ сомнѣнію вопросъ о томъ, что есть та наука, въ которую надо не переставать вѣрить. Трудиться во имя науки! Но въ томъ-то и дѣло, что слово "наука" имѣетъ широкое и мало опредѣленное значеніе, такъ что то, что одни люди считаютъ наукой, т.-е. дѣломъ очень важнымъ, считается другими, и самымъ большимъ количествомъ людей, всѣмъ рабочимъ народомъ, ненужными глупостями. И нельзя сказать, чтобъ это происходило только отъ необразованія рабочаго народа, не могущаго понять всего глубокомыслія науки: сами ученые постоянно отрицаютъ другъ друга. Одни ученые считаютъ наукой изъ наукъ философію, богословіе, юриспруденцію, политическую экономію; другіе ученые -- естественники -- считаютъ все это пустымъ, ненаучнымъ дѣломъ, и, наоборотъ, то, что позитивисты считаютъ самыми важными науками, считается спиритуалистами, философами и богословами если не вредными, то безполезными занятіями. Но мало того, въ одной и той же области всякая система среди самихъ жрецовъ своихъ имѣетъ своихъ горячихъ защитниковъ и противниковъ, одинаково компетентныхъ, утверждающихъ діаметрально противуположное. Мало того, въ каждой области постоянно являются такія научныя положенія, которыя, просуществовавъ иногда годъ, иногда десятки лѣтъ, оказываются вдругъ заблужденіями и поспѣшно забываются тѣми самыми, которые ихъ пропагандировали". Мысль Толстого ясна: не стоитъ трудиться во имя науки, потому что наука не абсолютна, наше знаніе не достовѣрно. Пусть такъ; но много ли абсолютнаго и достовѣрнаго въ тѣхъ сферахъ познаванія, на изученіи которыхъ Толстой предлагаетъ намъ "сосредоточить" свое вниманіе? Эти сферы, какъ мы видѣли,-- философія, нравственность и религія. Относительно философіи, во-первыхъ, самъ Толстой только что сказалъ, что "одни ученые считаютъ наукой изъ наукъ философію", тогда какъ "другіе ученые -- естественники -- считаютъ это самымъ пустымъ, ненаучнымъ дѣломъ". Если это разногласіе доказываетъ, по мнѣнію Толстого, относительность науки, то развѣ оно не доказываетъ въ равной мѣрѣ и относительность философіи? Вѣдь, отрицаніе обоюдно! Во-вторыхъ, указаніе Толстого на многочисленность враждующихъ между собою научныхъ школъ точно также совсѣмъ не на руку философіи: если научныя школы многочисленны, то философскія школы безчисленны, причемъ вражда между послѣдними несравненно острѣе, нежели борьба между научными школами. Между геологами-нептунистами и геологами-вулканистами происходила, наприм., упорная борьба, но представители обѣихъ этихъ школъ стояли на одной и той же научной почвѣ, на почвѣ научной методологіи обязательной для всякаго ученаго, къ какой бы школѣ онъ ни принадлежалъ. Но не угодно ли указать что-нибудь общее между, наприм., философскою школой матеріалистовъ и философскою школой спиритуалистовъ: взаимное отрицаніе касается тутъ не какой-нибудь, хотя бы и очень важной частности, а основныхъ принциповъ ученій, ихъ исходныхъ положеній, такъ что жизнь одной школы есть смерть для другой. Или не угодно ли какъ-нибудь примирить и согласить реалиста и идеалиста (употребляемъ эти термины не въ литературномъ, а въ метафизическомъ ихъ значеніи), эпикурейца и стоика, сенсуалиста и аскета, пессимиста и оптимиста и т. п. Нѣтъ, очевидно, отъ аргументаціи Толстого не поздоровится гораздо больше защищаемой имъ философіи, нежели унижаемой имъ наукѣ.
   Послѣ философіи Толстой поставляетъ мораль, нравственность. Опять мы ищемъ у него доказательствъ того, что наука болѣе относительна и менѣе всеобща, нежели мораль, и, разумѣется, опять не находимъ, потому что такихъ доказательствъ и не существуетъ. Не говоря уже о далеко неодинаковомъ пониманіи морали различными національностями, также какъ и различными историческими эпохами, мы просто укажемъ Толстому на дѣйствительную жизнь, на живыхъ людей или, еще лучше, напомнимъ ему его собственные геніально-художественные типы: неужели мораль Пьера Безухаго и мораль Анатолія Курагина была одна и та же? "О, подлая, безсердечная порода!" -- вотъ какъ, прямо въ лицо Анатолю, характеризовалъ Пьеръ всю семью Курагиныхъ, въ томъ числѣ и свою жену, которая, въ свою очередь, называетъ Пьера "дуракомъ" за то, что онъ имѣетъ строгія понятія о супружеской чести. Развѣ въ нравственномъ отношеніи это не представители совершенно различныхъ міровъ? Подобныхъ примѣровъ каждый можетъ найти сколько угодно въ предѣлахъ даже только своего личнаго жизненнаго опыта, и въ такомъ случаѣ гдѣ же единство морали, гдѣ ея абсолютизмъ? Не бывало людей, которые, оставаясь въ твердомъ умѣ и памяти, рѣшились бы отрицать таблицу умноженія и другія подобныя научныя истины (а ихъ безчисленное множество), но были, есть и будутъ очень неглупые люди, которые съ полнымъ сознаніемъ и убѣжденіемъ отвергаютъ обязательность какой бы то ни было морали. Просимъ Толстого вспомнить хоть о Ницше, кругъ послѣдователей котораго не съуживается, а постепенно расширяется.
   Читатель понимаетъ, что буквально такія же соображенія примѣнимы къ третьему члену формулы Толстого -- къ религіи. Научно-образованные буддистъ, христіанинъ, іудей, магометанинъ мирно встрѣтятся на общей имъ всѣмъ научной почвѣ, но если они люди вѣрующіе и не сойдутся между собою въ одинаково рѣшительномъ отрицаніи, то, спрашиваемъ мы, можетъ ли образоваться между ними хоть подобіе религіозной солидарности? Если много научныхъ школъ (ихъ, впрочемъ, вовсе не такъ много, какъ думаетъ Толстой), то еще несравненно больше различныхъ системъ вѣрованій. Сколько религій на землѣ? Изъ числа этихъ религій на сколько вѣроисповѣданій раздѣляется только одна христіанская религія? Изъ числа этихъ вѣроисповѣданій на сколько сектъ и толковъ дробится, наприм., протестантское вѣроисповѣданіе? Не беру на себя смѣлости давать совѣты "великому писателю земли Русской", но отъ души желаю ему "сосредоточиться и подумать" надъ этого рода статистикой. Результаты будутъ поучительны.
   Мы разсмотрѣли формулу Толстого въ ея составныхъ частяхъ. Нельзя ли найти рѣшительнаго возраженія противъ общаго смысла всей формулы,-- такого возраженія, которое бы сдѣлало ненужнымъ анализъ деталей? Не только можно, но и очень нетрудно, благодаря тому, что противъ Льва Толстого, автора статьи Не-дѣланіе, мы имѣемъ могущественнаго союзника въ лицѣ Льва Толстого, автора статьи Такъ что-жь намъ дѣлать? Въ видахъ полной критической обстоятельности, приведемъ формулу автора Не-дѣланія цѣликомъ: "Страданія людей, вытекающія изъ ложнаго пониманія жизни, такъ назрѣли, благо, даваемое истиннымъ пониманіемъ жизни, такъ стало всѣмъ ясно и очевидно, что для того, чтобы люди измѣнили свою жизнь сообразно своему сознанію, имъ не нужно въ наше время уже ничего предпринимать, ничего дѣлать, а нужно только остановиться, перестать дѣлать то, что они дѣлаютъ, сосредоточиться и подумать". За девять лѣтъ передъ этимъ Толстой говорилъ слѣдующее: "Только тѣ, для которыхъ важны и дороги нравственныя истины, знаютъ, какъ важно, драгоцѣнно и какимъ длиннымъ трудомъ достигается уясненіе, упрощеніе нравственной истины -- переходъ ея изъ туманнаго, неопредѣленно-сознаваемаго предположенія, желанія, изъ неопредѣленныхъ, несвязныхъ выраженій въ твердое и опредѣленное выраженіе, неизбѣжно требующее соотвѣтствующихъ ему поступковъ. Мы всѣ привыкли думать, что нравственное ученіе есть самая пошлая и скучная вещь, въ которой не можетъ быть ничего новаго и интереснаго, а, между тѣмъ, вся жизнь человѣческая, со всѣми столь сложными и разнообразными, кажущимися независимыми отъ нравственности, дѣятельностями,-- и государственная, и научная, и художественная, и торговая,-- не имѣетъ другой цѣли, какъ большее и большее уясненіе, утвержденіе, упрощеніе и общедоступность нравственной истины".
   Сопоставивъ эти двѣ цитаты и вдумавшись въ нихъ, нельзя не проникнуться глубочайшимъ удивленіемъ къ невѣроятному прогрессу, совершенному нами за послѣднія девять лѣтъ. Въ 1884 году постиженіе нравственной истины было возможно для насъ только путемъ "длиннаго труда"; государство, наука, искусство, торговля не имѣли въ то недалекое время иной цѣли, какъ "уясненіе, утвержденіе и упрощеніе нравственной истины". Въ 1893 году нравственная истина оказывается уясненной, утвержденной и упрощенной въ такой степени, что всѣ прежніе, окольные, пути, какъ наука, искусство и пр., оказываются ненужными: "благо, даваемое истиннымъ пониманіемъ жизни, такъ стало всѣмъ ясно и очевидно, что людямъ не нужно въ наше время уже ничего предпринимать, ничего дѣлать". Можетъ ли быть чудо больше этого? То, чего человѣчеству не удалось достичь въ теченіе всего историческаго своего существованія, какъ объ этомъ справедливо говорилъ Толстой въ 1884 году, оказывается достигнутымъ теперь въ такой степени, что намъ, людямъ, и дѣлать ничего не остается. На вопросъ: "Такъ что-жь намъ дѣлать?" -- поставленный девять лѣтъ назадъ, мы дождались теперь отвѣта: ничего не дѣлать, ничего не предпринимать, надо только сосредоточиться.
   Очень трудно разсуждать съ философствующимъ художникомъ. Отказаться отъ своей натуры, стать выше самого себя никому не дано, и отсюда возникаетъ иногда рядъ недоразумѣній и даже иллюзій. Какъ художникъ, Толстой привыкъ почерпать Образы и типы изъ таинственныхъ глубинъ своей субъективности, своей художнической личности. Такіе же точно пріемы онъ практикуетъ и въ области отвлеченнаго мышленія, гдѣ, однако, вмѣсто образовъ, онъ встрѣчается съ понятіями, вмѣсто типовъ, имѣетъ дѣло съ идеями, съ теоретическими абстракціями. Роль творческой личности въ искусствѣ и въ философіи совсѣмъ не одна и та же роль. Художникъ можетъ и вправѣ воплощать свою личность въ своихъ произведеніяхъ, изображать самого себя во всякихъ позахъ, положеніяхъ и возрастахъ, какъ это мы и видимъ у Толстого, который въ образахъ мальчика Иртеньева, юнкера Оленина, графа Пьера Безухаго, помѣщика Левина представилъ, несомнѣнно, одно и то же лицо въ различныхъ фазисахъ нравственнаго развитія. Если натура художника богата и разнообразна, мы можемъ только радоваться этому обилію субъективности въ его произведеніяхъ. Разсказывая о себѣ, онъ, въ то же время, разсказываетъ и о насъ, помогаетъ нашему самосознанію, уясняетъ намъ самихъ себя: вѣдь, въ его впечатлительной и разносторонней личности, какъ лучи въ оптическомъ фокусѣ, собрались и отразились всѣ тѣ нравственные мотивы и силы, которые въ насъ, людяхъ толпы, существуютъ только въ зачаточномъ или отрывочномъ состояніи. Но если истинный художникъ чувствуетъ всегда заодно съ роднымъ обществомъ,-- только сильнѣе и тоньше его,-- истинный философъ очень рѣдко думаетъ заодно съ обществомъ. Художникъ никогда не бываетъ одинокъ,-- сердце сердцу вѣсть даетъ,-- но философъ -- зачастую. Художникъ, имѣя въ виду только себя, тѣмъ не менѣе, имѣетъ право говорить отъ лица многихъ; философъ и ученый могутъ говорить только отъ лица истины, въ ея объективномъ выраженіи.
   На основаніи этихъ соображеній, мы можемъ видоизмѣнить формулу Толстого слѣдующимъ образомъ: "мои, Льва Толстого, страданія, вытекающія изъ ложнаго пониманія жизни, такъ назрѣли, благо, даваемое истиннымъ пониманіемъ жизни, такъ стало для меня ясно и очевидно, что для того, чтобъ я измѣнилъ свою жизнь сообразно своему сознанію, мнѣ не нужно уже ничего предпринимать, ничего дѣлать, а нужно только остановиться, перестать дѣлать то, что я дѣлаю, сосредоточиться и подумать". Такая формула была бы понятна, для всѣхъ любопытна, а для нѣкоторыхъ даже и поучительна. Въ жизни человѣчества девять лѣтъ -- то же, что девять секундъ въ жизни человѣка, но отдѣльная личность можетъ пережить въ этотъ небольшой промежутокъ времени самые крутые нравственные переломы. По отношенію къ Толстому можно сказать, что его приглашеніе къ "не-дѣланію" и не знаменуетъ собою никакого особеннаго переворота, а представляетъ собою лишь логическій результатъ его общихъ взглядовъ: если прогрессъ человѣчества -- вздорная выдумка, если наука -- пустяки, если искусство -- иллюзія, если учрежденія и вообще формы и нормы жизни ровно ничего не значатъ, то возможность дѣятельности исчезаетъ и необходимость "не-дѣланія" устанавливается сама собой. Кромѣ того, мы понимаемъ, что въ жизни каждаго много пожившаго и много потрудившагося человѣка долженъ, наконецъ, наступить моментъ, когда онъ скажетъ себѣ: "Довольно! Пора остановиться, сосредоточиться и подумать!" Въ почтительномъ молчаніи и съ живѣйшимъ сердечнымъ участіемъ выслушали бы мы это заявленіе и не омрачили бы закатъ дней этого лучшаго между нами человѣка никакими замѣчаніями и протестами. Мы забыли бы всѣ его ошибки и вспомнили бы всѣ его заслуги; вполнѣ понимая всю торжественность наступившаго момента, мы призвали бы другъ друга къ той сдержанности, къ тому благоговѣнію, которыя приличествуютъ такимъ минутамъ. Но если насъ приглашаютъ послѣдовать примѣру какой-нибудь индійской вдовицы, заживо сожигающей себя на кострѣ вмѣстѣ съ тѣломъ умершаго мужа, если насъ призываютъ къ "не-дѣланію", т.-е. къ небытію,-- мы не только не соглашаемся, но и негодуемъ. "Не трудившійся да не ястъ",-- это сказалъ тотъ, чей авторитетъ стоитъ незыблемо почти уже двѣ тысячи лѣтъ.
   Свое "истинное пониманіе жизни" Толстой завѣщеваетъ намъ въ слѣдующихъ выраженіяхъ: "Для того, чтобы осуществилось царство Божіе, нужно, чтобы всѣ люди начали любить другъ друга безъ различія личностей, семей, народностей. Для того, чтобы люди могли такъ любить другъ друга, нужно, чтобъ измѣнилось ихъ жизненониманіе. Для того, чтобъ измѣнилось ихъ жизнепониманіе, нужно, чтобъ они опомнились, а чтобъ они могли опомниться, имъ нужно, прежде всего, остановиться хоть на время въ той горячечной дѣятельности, но имя дѣлъ, требуемыхъ языческимъ пониманіемъ жизни, которой они предаются; нужно хоть на время освободиться отъ того, что индѣйцы называютъ "сансара", отъ той суеты жизни, которая болѣе всего другого мѣшаетъ людямъ понять смыслъ ихъ существованія. А стоитъ проявиться этой любви христіанской въ людяхъ, и сами собой, безъ малѣйшаго усилія, распадутся старыя и сложатся тѣ новыя формы благой жизни, отсутствіе которыхъ представляется людямъ главнымъ препятствіемъ къ осуществленію того, чего уже давно требуютъ ихъ разумъ и сердце". Проще этого рѣшенія, конечно, ничего и придумать нельзя. Со стороны логической округленности и законченности оно также не оставляетъ ничего желать. Въ самомъ дѣлѣ: 1) нужно начать любить другъ друга; 2) для этого нужно измѣнить наше жизнепониманіе; 3) для измѣненія жизнепониманія нужно опомниться; 4) чтобъ опомниться, нужно оставить всякія текущія практическія дѣла, уединиться и сосредоточиться. Знаете ли, это даже трогательно!... Если смотрѣть на совѣтъ Толстого, какъ на выраженіе убѣжденія, основаннаго на знаніи, то намъ останется только изумляться: до такой степени этотъ совѣтъ не сообразованъ ни съ логикой, ни съ исторіей, ни съ психологіей человѣка, ни съ природой общества. Но онъ прелестенъ какъ поэтическая фикція, какъ пророческое прозрѣніе отдаленнаго будущаго, какъ выраженіе чистой и несокрушимой вѣры хорошаго, можно сказать, праведнаго человѣка. Можетъ быть, это и есть единственно-правильная точка зрѣнія по отношенію къ Толстому, какъ моралисту и проповѣднику. Выслушаемъ этого человѣка не отъ міра сего, но что же съ нимъ спорить? Мы знаемъ, что "безъ малѣйшаго усилія" со стороны людей старыя формы нигдѣ и никогда не распадались, а новыя формы всегда и вездѣ слагались путемъ медленнаго и труднаго процесса. Толстой, конечно, тоже это знаетъ не хуже насъ,-- нельзя этого образованному человѣку не знать,-- но онъ поручаетъ себя не своему знанію, а своей вѣрѣ: положимъ, такъ не бывало, но такъ "буди, буди!" -- какъ восклицаютъ пророки Достоевскаго. Мы тоже вѣримъ, что это будетъ, придетъ, но только сомнѣваемся насчетъ срока. Толстой надѣется, что этого можно добиться путемъ "не-дѣланія" очень скоро, намъ же сдается, что не только мы, но и наши потомки долго еще не завоюютъ и не устроятъ себѣ самой возможности любить другъ друга, а только приблизятся къ ней -- путемъ жертвъ, борьбы, усилій и вообще самаго энергическаго дѣланія. Къ одному изъ видовъ этого дѣланія насъ и зоветъ Золя.
   Въ спорѣ между Золя и Толстымъ, какъ знаютъ читатели, принялъ участіе Дюма, въ которомъ Толстой усматриваетъ союзника себѣ -- и совершенно напрасно. Если раціоналистъ и позитивистъ Золя, съ одной стороны, вѣрующій христіанинъ и мечтательный идеалистъ Толстой -- съ другой представляютъ собою два противуположныхъ полюса, то позиція Дюма находится какъ разъ на экваторѣ, т.-е. одинаково близко или одинаково далеко отъ обоихъ противниковъ. Вотъ, наприм., одно мѣсто изъ письма Дюма, которое какъ будто умышленно направлено противъ нашего моралиста,"Вотъ уже давно, при каждой станціи движенія человѣчества, новые люди выходятъ изъ мрака все въ большемъ и большемъ количествѣ, въ особенности за послѣднія сто лѣтъ, и люди эта, но имя разума, науки, наблюденія, отрицаютъ истины (религіозныя), объявляютъ ихъ относительными и хотятъ разрушить тѣ формулы, которыя ихъ содержатъ. Кто правъ въ этомъ спорѣ? Всѣ -- до тѣхъ поръ, покуда всѣ ищутъ, и никто -- какъ только начинаютъ угрожать. Никакой ударъ кулака, какъ бы силенъ онъ ни былъ, не докажетъ ни существованія, ни несуществованія Бога. Наконецъ, та сила, какая бы она ни была, которая сотворила міръ, такъ какъ онъ, какъ мнѣ кажется, все-таки, не могъ сотвориться самъ, сдѣлавъ насъ своими орудіями, удержала за собой право знать, зачѣмъ она насъ сдѣлала и куда она насъ ведетъ. Сила эта, несмотря на всѣ намѣренія, которыя ей приписывали, и на всѣ требованія, которыя къ ней предъявляли, какъ кажется, желаетъ удерживать свою тайну, и потому (я скажу здѣсь все, что думаю) мнѣ кажется, что человѣчество начинаетъ отказываться отъ желанія проникнуть ее. Человѣчество обращалось къ религіямъ, которыя ничего не доказывали ему, потому что онѣ были различны, обращалось къ философіямъ, которыя не болѣе того разъяснили ему, потому что онѣ были противурѣчивы, оно постарается теперь управиться одно съ своимъ простымъ инстинктомъ и своимъ здравымъ смысломъ, и такъ какъ оно живетъ на землѣ, не зная, зачѣмъ и какъ, оно постарается быть настолько счастливымъ, насколько это возможно, тѣми средствами, которыя представляетъ ему наша планета". Золя, конечно, обѣими руками подписался бы подъ этимъ отрывкомъ, ничуть не измѣняя себѣ: развѣ онъ не защищаетъ свободы изслѣдованія, развѣ онъ призываетъ силу на защиту своихъ воззрѣній, развѣ онъ не оставляетъ широкаго простора каждому при выборѣ себѣ труда? По Толстому, который убѣждаетъ насъ оставить всѣ дѣла и погрузиться въ философское и религіозное созерцаніе,-- Толстому этотъ отрывокъ становится прямо поперекъ дороги: вѣдь, Дюма совсѣмъ недвусмысленно говоритъ, что человѣчество извѣрилось какъ разъ въ тѣ пути, которые намъ рекомендуетъ Толстой. Люди,-- говоритъ Дюма,-- постараются обойтись собственнымъ здравымъ смысломъ, съ помощью тѣхъ средствъ, которыя предоставляетъ намъ наша планета. Какія это средства? Это, конечно, силы нашей природы и естественныя богатства нашей земли,-- силы и богатство, въ умѣньи находить и эксплуатировать которыя у насъ нѣтъ другого учителя, кромѣ науки. И такъ, резюме мысли Дюма таково: постараемся быть счасливыми на этой планетѣ, съ помощью своего смысла и съ помощью науки, потому что намъ положиться болѣе не на кого и не на что. "Совершенно справедливо",-- скажетъ Золя. Что скажетъ и что можетъ сказать тутъ Толстой?
   Однако, Дюма и съ Золя не по дорогѣ, какъ не по дорогѣ ему съ Толстымъ. Въ томъ же письмѣ находимъ мы другое значительное мѣсто, смыслъ котораго симпатиченъ для Толстого, а для Золя не болѣе какъ мѣдь звенящая: "Пусть,-- говоритъ Дюма, -- работаетъ человѣкъ своими мускулами или своимъ умомъ, все-таки, никогда не можетъ быть его единственной заботой пріобрѣтеніе пищи, наживаніе состоянія или пріобрѣтеніе славы. Всѣ тѣ, которые ограничиваютъ себя этими цѣлями, чувствуютъ и тогда, когда они достигли ихъ, что имъ еще недостаетъ чего-то: дѣло въ томъ, что,-- что бы ни производилъ человѣкъ, что бы ни говорилъ, что бы ему ни говорили,-- онъ состоитъ не только изъ тѣла, которое надо кормить, и ума, который надо образовать и развить, у него несомнѣнно есть еще и душа, которая еще заявляетъ свои требованія. Эта-то душа находится въ неперестающемъ трудѣ, въ постоянномъ развитіи и стремленіи къ свѣту и истинѣ. До тѣхъ поръ, пока она не получитъ весь свѣтъ и не завоюетъ всю истину, она будетъ мучить человѣка". Это одинаково далеко какъ отъ "недѣланія" Толстого, какъ и отъ позитивизма. Въ изложеніи Дюма, однако, его формула является не синтезомъ противуположныхъ ученій, а искусственнымъ, чисто-механическимъ сопоставленіемъ ихъ на совершенно равныхъ правахъ. Съ одной стороны, Дюма увѣряетъ, что "человѣчество начинаетъ отказываться отъ желанія проникнуть тайну"; но потребность проникнуть эту тайну есть первая потребность нашей души, "которая еще заявляетъ свои требованія" и будетъ насъ мучить, "пока не получитъ весь свѣтъ и не завоюетъ всю истину". Отсюда слѣдуетъ, что, отказываясь, человѣчество тѣмъ самымъ осуждаетъ свою душу на вѣчный голодъ, а такъ какъ, по Дюма, душа имѣетъ такое же значеніе для человѣка, какъ и его умъ и его тѣло, то ясно, что заботы людей объ устроеніи своего счастія на землѣ совершенно тщетны. Между тѣмъ, Дюма вѣритъ въ это счастіе и обѣщаетъ намъ его. Цѣль и смыслъ всей заботы человѣчества, великаго дѣланія его лучшихъ представителей, заключается въ томъ, чтобы все болѣе и болѣе расширять кругъ людей, умѣющихъ мыслить и умѣющихъ чувствовать, т.-е. способныхъ стремиться къ идеалу и жаждать его. Ни "наука" Золя, ни "здравый смыслъ и простой инстинктъ" Дюма, ни "не-дѣланіе" съ цѣлью "одуматься и сосредоточиться" Толстого не представляютъ собою такихъ панацей, которыя бы могли удовлетворить насъ. Цѣль такъ высока и отдаленна, что только при пользованіи всѣми доступными для насъ средствами, только при неустанномъ напряженіи всѣхъ наличныхъ силъ человѣчества, черезъ страданія и жертвы, въ мукахъ сомнѣній и неизбѣжныхъ ошибокъ, мы можемъ надѣяться достигнуть или хоть только приблизиться къ завѣтной цѣли.
   

III.

   Мы обѣщали читателю показать на примѣрѣ Сѣвернаго Вѣстника, украсившагося статьею Толстого, до какой степени отвлеченная проповѣдь прямолинейной морали остается внѣ всякаго серьезнаго воздѣйствія на практическую жизнь. Если бы не было поздно, я взялъ бы назадъ это обѣщаніе: исполнить его въ литературномъ смыслѣ не трудно, но крайне тяжело и непріятно въ нравственномъ отношеніи. Отъ писателей-мыслителей намъ придется перейти къ "скрибентамъ", изъ міра чистыхъ идей спуститься въ мірокъ журнальныхъ дрязгъ, съ его двухвершковыми героями, съ его непомѣрной силы муравьями и раздувающимися до вола лягушками. Но, видно, такъ тому и быть. Постараемся, по крайней мѣрѣ, даже изъ этой непріятной экскурсіи извлечь каксй-нибудь, не лишенный значенія, идейный результатъ.
   Моральная проповѣдь Толстого, какъ всѣмъ извѣстно, имѣетъ въ своей основѣ главнѣйшія заповѣди христіанскаго ученія. Можно сказать, что Толстой, какъ моралистъ, ничего иного не дѣлалъ, какъ представлялъ, подъ угломъ своего освѣщенія (слишкомъ понятно, что онъ не могъ избѣгнуть самочиннаго умствованія по извѣстному искаріотскому выраженію), христіанскія истины въ примѣненіи къ историческимъ и бытовымъ условіямъ нашей дѣйствительности. Горячо вѣрующимъ христіаниномъ является онъ и въ статьѣ Не-дѣланіе, въ которой не разъ съ религіознымъ воодушевленіемъ говорится о Христѣ и Его ученіи. И вотъ, въ той же (сентябрьской) книжкѣ журнала и почти рядомъ со статьей Толстого красуется статья г. Волынскаго: Наука, философія и религія, имѣющая, для большей внушительности, латинскій подзаголовокъ Cogitata metaphysica. Какъ все, что пишетъ г. Волынскій, эта статья, тотчасъ по своемъ появленіи, возбудила въ журналистикѣ смѣхъ, и она дѣйствительно смѣшна. Возьмите одно изъ самыхъ фразистыхъ стихотвореній плохенькаго поэта, переложите его въ прозу, съ сохраненіемъ всѣхъ его персидскихъ метафоръ и турецкихъ гиперболъ, и вы получите нѣчто очень напоминающее писанія г. Волынскаго вообще и его Cogitata въ частности. Тутъ есть сравненіе общественной жизни съ маленькимъ ручейкомъ, который, "зародившись у подножія высокой скалы, медленно катитъ свои неглубокія воды на недлинномъ и узкомъ пути своемъ, затѣмъ, на опредѣленномъ пунктѣ своего теченія, внезапно пропадаетъ, углубляется подъ почву, несется многія сотни верстъ подъ землею -- и вдругъ опять вырывается на поверхность земли въ видѣ широкой, многоводной и глубокой рѣки". Вотъ какія геологическія или гидрографическія чудеса бываютъ на свѣтѣ! Далѣе, г. Волынскій становится " въ своей статейкѣ и приглашаетъ встать читателя "у порога того храма, въ которомъ вѣетъ духъ Божій, гдѣ человѣкъ соприкасается съ безконечностью". Ставши у порога и соприкоснувшись съ безконечностью, г. Волынскій задался такимъ вопросомъ: "что мы хотимъ сказать, когда говоримъ, что ударъ какимъ-нибудь предметомъ по головѣ причиняетъ намъ острую боль?" Да, это вопросъ! Для рѣшенія его оказывается "нужна новая точка зрѣнія, поднятая выше показаній внѣшняго опыта и дающая возможность видѣть истинное направленіе силъ, сплетенныхъ въ такую сложную, широкую сѣть, нуженъ яркій свѣтъ, чтобъ придать жизнь этому туманному, волнующемуся рисунку природы" и пр., и пр. Далѣе объявляется, что "духъ свободы проснулся. Въ человѣкѣ возстали силы свѣта, силы любви къ безконечному, жажда безграничнаго, стремленіе въ высоту" Проснувшись, духъ свободы собирается, въ свою очередь, разбудить науку: "близится время, когда воспрянетъ настоящая наука, съ критическимъ методомъ, съ тонкимъ чутьемъ къ идеальнымъ потребностямъ человѣка, съ другими отправными посылками". Отъ науки г. Волынскій переходитъ къ философіи и ставитъ вопросъ: "что такое ощущеніе"? Связь этого философскаго вопроса съ научнымъ вопросомъ относительно "удара какимъ-нибудь предметомъ по головѣ" совершенно очевидна. И такъ, что же такое ощущеніе? Иными словами, что такое ударъ по головѣ? "Это,-- отвѣчаетъ г. Волынскій,-- внезапный проблескъ солнца, лучъ, вырвавшійся изъ-подъ тучи и разсыпавшійся въ безчисленныхъ искоркахъ свѣта". He говоря о другихъ достоинствахъ этого опредѣленія, оно даетъ удовлетворительное объясненіе ходячему выраженію: искры изъ глазъ посыпались. Это выраженіе означаетъ, что человѣкъ получилъ "ощущеніе". Далѣе мы узнаемъ, что "волна познанія достигла предѣла и, отразивъ въ себѣ краски неба, полилась обратно". Это дѣйствительно замѣчательное открытіе до того восхитило г. Волынскаго, что чрезъ нѣсколько строкъ онъ съ восторгомъ восклицаетъ: "мы достигли послѣдняго слова пониманія". Дѣйствительно, дальше идти некуда...
   Вся эта вздорная и напыщенная болтовня до того несерьезна, съ такою очевидностью сама себя выдаетъ головою, что останавливаться на ней, конечно, не стоило бы. Но къ своему набору восточныхъ метафоръ г. Волынскій придѣлываетъ такое заключеніе, которое не только комично, но и возмутительно. Надъ статьей г. Волынскаго много смѣялись въ журналистикѣ, но, сколько мнѣ извѣстно, на ея возмутительное заключеніе никто не обратилъ вниманія. Приведемъ его цѣликомъ: "Мы сказали, что религія спасала и спасаетъ человѣчество. Возрождаясь, религіозное чувство приводитъ въ движеніе основы прогресса и свидѣтельствуетъ о приближающейся нравственной реформѣ. Когда заглушится гражданская энергія людей, когда случится банкротство съ политическими стремленіями общества, тогда является на помощь религія -- и духъ высшей правды проливается на всѣхъ и каждаго. Общество не умретъ въ бездѣйствіи, свобода не погибнетъ. Свершится только переломъ въ исторіи, который выведетъ людей на новую и болѣе широкую дорогу. Свершится только обновленіе силъ въ животворящемъ источникѣ истины. Свершится только великій актъ перерожденія Ветхаго Завѣта въ непоколебимый законъ добра и свѣта. Съ нами Богъ..."
   Это ужь не смѣшно.
   
                                   Нѣтъ,
   Мнѣ не смѣшно, когда маляръ негодный
   Мнѣ пачкаетъ Мадону Рафаеля;
   Мнѣ не смѣшно, когда фигляръ презрѣнный
   Пародіей безчеститъ Алигьери.
   

IV.

   Прочитавши то, что я только что написалъ о г. Волынскомъ, я припомнилъ Письмо въ редакцію одной журнальной салопницы-приживалки, въ Сѣверномъ Вѣстникѣ же и напечатанное. Салопница, какъ это ей и подобаетъ, расточаетъ въ своемъ Письмѣ умильные комплименты Сѣверному Вѣстнику вообще и г. Волынскому въ частности, и, между прочимъ, говоритъ, что г. Волынскій "оживляетъ нашу сонную журналистику". А, вѣдь, салопница (зовутъ ее -- г. Чуйко) права, подумалъ я теперь: по крайней мѣрѣ, я вотъ уже второй разъ касаюсь г. Волынскаго, касаются г. Волынскаго и мои журнальные коллеги, такъ что въ самомъ дѣлѣ эта полемическая струйка какъ будто оживляетъ журналистику. Это было бы хорошо, но бѣда въ томъ, что это оживленіе имѣетъ специфическій характеръ. Оно напоминаетъ то оживленіе общественной жизни нашей, которое въ началѣ восьмидесятыхъ годовъ было вызвано извѣстными избіеніями евреевъ въ южно-русскихъ городахъ. Нездоровое это оживленіе и ни избивавшіе, ни избиваемые отнюдь не могли поставить его себѣ въ заслугу. Съ гг. Волынскими (говорю во множественномъ числѣ, потому что въ нашей журналистикѣ ихъ теперь не мало насчитывается) дѣло обстоитъ еще гораздо хуже: по ихъ увѣреніямъ, они "достигли послѣдняго слова пониманія", а, въ сущности, не понимаютъ простыхъ, ясныхъ, какъ солнце, вещей. Не понимаютъ они ни духа народа, среди котораго живутъ, ни характера общества, передъ лицомъ котораго дѣйствуютъ. Русскіе люди -- люди простые, искренніе и чуткіе. Имъ противна всякая поза, ихъ отталкиваетъ фразерство и они какъ будто инстинктивно, но быстро и почти непогрѣшимо угадываютъ всякую ложь и фальшь. Изученною жестикуляціей ихъ нельзя обмануть; самовосхваленіемъ ихъ нельзя убѣдить въ своихъ мнимыхъ достоинствахъ; наглость, даже тонко разсчитанная, въ концѣ-концовъ, встрѣчаетъ съ ихъ стороны только юмористическое отношеніе къ себѣ. Синица, похвалившаяся зажечь море, нигдѣ не почувствовала бы себя такъ плохо, какъ въ русскомъ обществѣ.
   Передо мной лежитъ книга Письма С. П. Боткина изъ Болгаріи. Первоначально эти Письма печатались въ Вѣстникѣ Европы и читались чуть не на-расхватъ, но, собранныя въ отдѣльную книгу, они остались какъ-то въ тѣни, не вызвали большихъ разговоровъ ни въ печати, ни въ обществѣ. Между тѣмъ, это истинно-замѣчательная книга, въ особенности съ той точки зрѣнія, которую я указывалъ выше. Какая безпритязательность формы, какая естественность и простота языка, какая славная и честная искренность! Боткинъ не былъ писателемъ по призванію; самыя Письма свои онъ врядъ ли предназначалъ для печати, въ то время, по крайней мѣрѣ, когда писалъ ихъ. Тѣмъ не менѣе, книга его производитъ сильное впечатлѣніе, потому что на каждой страницѣ ея вы бесѣдуете не только съ умнымъ и наблюдательнымъ, но и глубоко-серьезнымъ человѣкомъ. Никогда, или почти никогда, Боткинъ не возвышаетъ голоса и ужь рѣшительно никогда не кричитъ; въ минуты сильнѣйшаго негодованія онъ говоритъ такъ, что въ его словахъ вы слышите гораздо болѣе скорби, чѣмъ гнѣва. Вотъ, напримѣръ, одно мѣсто изъ письма отъ 4 сентября: "Въ то время, когда у меня на'душѣ кипѣло негодованіе, скорбь, мнѣ начинаютъ предлагать взглянутъ "интересныхъ" больныхъ. Погодите, я еще не опомнюсь отъ этихъ криковъ массы голодныхъ людей, у меня голова неспособна совмѣщать интересъ медицинскаго случая съ фактомъ истребленія людей -- вслѣдствіе неряшества, злоупотребленія... Дайте опомниться, тогда и посмотрю ваши "интересные" случаи, но прежде накормите не интересныхъ"... Это, кажется, самое сильное мѣсто въ книгѣ. Отъ такого выраженія негодованія ваша барабанная перепонка не затрещитъ, но негодовать вмѣстѣ съ авторомъ вы будете искренно. Чисто-русскій и, притомъ, одинъ изъ лучшихъ русскихъ людей, Боткинъ никогда не рисуется и не выставляетъ себя, хотя, при нѣкоторомъ желаніи, могъ бы найти сколько угодно поводовъ для этого. Наоборотъ, онъ то съ негодованіемъ, то, еще чаще, съ чисто-великороссійскимъ юморомъ осмѣиваетъ всякій карьеризмъ, всякое желаніе выскочить какъ-нибудь впередъ. Такъ, въ письмѣ отъ 3 августа онъ пишетъ: "Въ военномъ мірѣ ничего не слышно,-- полное затишье. Н--кій отмалчивается (уставляя глубокомысленно глаза); Л. чаще обыкновеннаго поправляетъ очки и пыхтитъ сильнѣе прежняго. Вообще, герои какъ-то попріѣлись, потеряли свой ароматъ, разъ воочію всякому стало ясно, что отдѣльный героизмъ ни къ чему не ведетъ. По манерѣ себя держать, по серьезности и честности отношенія къ дѣлу, самыми симпатичными личностями для меня остаются Государь и Милютинъ. Только глядя на нихъ, ты не встрѣчаешь этого "я", которое такъ и пробивается въ большей части другихъ выступающихъ дѣятелей; скромность и серьезность Милютина внушаютъ къ нему величайшее почтеніе; онъ весь отданъ своему дѣлу, которому охотно готовъ даже жертвовать своимъ "я". Если взглянуть на теперешняго воротилу Л., то въ немъ, прежде всего, натыкаешься именно на это "я", а уже изъ-за него только мелькаетъ дѣло; вотъ лицо, которое мнѣ вовсе не внушаетъ довѣрія. Про Н. сложилось, повидимому, въ здѣшней публикѣ такое убѣжденіе, что онъ слишкомъ старъ для подобнаго высокаго поста, что ему измѣняютъ его способности, что онъ многое забываетъ и только драпируется при этомъ въ мантію таинственности..."
   Не имѣя въ виду разбирать содержаніе книги Боткина, мы на этомъ и остановимся. Для насъ нужно было найти иллюстрацію къ тому положенію, что отличительною особенностью русскихъ писателей и русскихъ интеллигентныхъ людей вообще является простота въ соединеніи съ серьезностью и глубиною. Эту черту простоты, т.-е. естественности и непринужденности, какъ извѣстно, Толстой приписываетъ, главнымъ образомъ, нашему народу (Каратаевъ), но эта черта -- не сословная, а вполнѣ національная. Что можетъ быть проще художественныхъ произведеній самого Толстого? И развѣ Толстой не членъ и не представитель нашей интеллигенціи, сколько бы онъ ни открещивался отъ этой роли? Всѣ наши лучшіе писатели, безъ исключенія, питали отвращеніе къ "героямъ", вѣчно стоящимъ на пьедесталѣ или карабкающимся на него, -- къ героямъ, у которыхъ что ни движеніе, то жестъ, что ни положеніе, то поза, что ни слово, то фраза. Въ добродушно-юмористической формѣ то же отвращеніе выражаетъ и нашъ народъ, говоря, что пустая бочка громко гремитъ и пустой колосъ высоко свою голову поднимаетъ. Вотъ почему такъ тяжело дѣйствуетъ на насъ всякое муссированье нашего личнаго или національнаго достоинства, всякая реклама и самовосхваленіе. Истинное дастоинство скромно и просто, не забудемъ этого. Услужливые друзья русскаго народа и русской литературы, вродѣ нашихъ юркихъ "делегатовъ", опаснѣе враговъ.

М. Протопоповъ.

"Русская Мысль", кн.XII, 1893

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru