Протопопов Михаил Алексеевич
Из истории нашей литературной критики

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

Изъ исторіи нашей литературной критики.

Очерки гоголевскаго періода русской литературы (Современникъ 1856--1856 гг.). Изданіе М. Н. Чернышевскаго. Спб., 1892 г.

   Какова бы ни была наша литература, во всякомъ случаѣ ея значеніе для насъ гораздо важное, нежели какъ можетъ оно казаться: въ ней, въ одной ей, вся наша умственная жизнь и вся поэзія нашей жизни. Только въ ея сферѣ перестаемъ мы быть Иванами и Петрами, а становимся просто людьми, обращаемся къ людямъ и съ людьми.

Бѣлинскій.

I.

   Мы, русскіе, имѣемъ довольно богатую литературу, но не имѣемъ исторіи этой литературы. Исторія русской словесности древней и новой Галахова, разумѣется, не можетъ быть названа исторіей литературы, потому что безъ Пушкина, безъ Гоголя, безъ Лермонтова, Достоевскаго, Тургенева, Островскаго, Гончарова, Писемскаго и проч. и проч., не вошедшихъ въ Исторію Галахова, нѣтъ и самой русской литературы. Появившаяся въ прошломъ году Исторія новѣйшей русской литературы г. Скабичевскаго представляетъ собой какое-то пестрое одѣяло, сшитое бѣлыми нитками изъ лоскутковъ и обрѣзковъ критическихъ газетныхъ фельетоновъ автора. Критико-біографическій словарь русскихъ писателей и ученыхъ г. Венгерова, предпринятый съ цѣлью именно выполнить этотъ пробѣлъ, какъ выражался авторъ, скончался въ младенческомъ возрастѣ. Едва ли, впрочемъ, при всѣхъ достоинствахъ справочной книги, онъ бы и могъ заполнить пробѣлъ, о которомъ идетъ рѣчь: всякій Словарь можетъ служить пособіемъ для Исторіи, но ни подъ какимъ видомъ не можетъ замѣнить ее.
   Это, если не ошибаюсь, все, или почти все (были неудачныя попытки исторіи нашей журналистики), что мы имѣемъ по исторіи литературы. Это "все", какъ видитъ читатель, есть, въ сущности, "ничего" и объ этомъ нельзя не пожалѣть. Богатому человѣку неудобно обходиться безъ инвентаря своего имущества, но исторія литературы, настоящая исторія должна представлять собой нѣчто гораздо болѣе важное, нежели простое перечисленіе нашихъ умственныхъ сокровищъ, сопровождаемое ихъ краткимъ описаніемъ. Исторія литературы должна быть исторіей развитія литературы, т.-е. послѣдовательной смѣны тѣхъ школъ и доктринъ, которыя въ свое время господствовали въ ней. Вбть классическая, романтическая и реалистическая школы искусства. Вотъ параллельно развиваешь яся съ ними эстетическая, философско-историческая и, наконецъ, публицистическая школы литературной критики. Что долженъ сдѣлать историкъ литературы по отношенію къ каждой изъ этихъ школъ? Онъ долженъ, во-первыхъ, опредѣлить ихъ генезисъ, въ зависимости отъ національныхъ, обще-историческихъ условій жизни и отъ вліянія иноземныхъ культуръ; во-вторыхъ, онъ долженъ опредѣлить ихъ внутреннее содержаніе, тѣ общіе принципы и свойства, которые соединяли писателей въ одну группу, несмотря на разнообразіе ихъ индивидуальностей; въ-третьихъ, онъ долженъ подвести итогъ завоеваніямъ и пріобрѣтеніямъ каждой изъ этихъ школъ и отвести мѣсто каждому изъ дѣятелей (по крайней мѣрѣ, главнымъ) этихъ школъ. Все ли это? Нѣтъ, это только половина дѣла. Живая литература живаго народа есть явленіе органическое и, стало быть, ея развитіе есть развитіе не только постепенное, но и преемственное. Найти эту преемственность, указать ту связь, которая соединяетъ этк ученія и школы между собой,-- вотъ вторая и главнѣйшая половина задачи историка. Только разъяснивши эту сторону дѣла, онъ пріобрѣтетъ право сказать, что идея развитія, составляющая глубочайшую сущность всякой исторіи, установлена и выяснена имъ съ достаточною полнотой. Ясно, что такой трудъ не можетъ быть простымъ литературнымъ спискомъ именъ и заглавій, въ перемежку съ біографическими и библіографическими комментаріями, а будетъ произведеніемъ строго-философскимъ, потому что боровшіяся, враждовавшія нѣкогда между собой системы будутъ сведены здѣсь къ примиряющему и объединяющему синтезу.
   Не съ силами какого-нибудь рутиннаго фельетониста можно браться за такую задачу. Къ сожалѣнію, лучшіе умы и первостепенные таланты нашей литературы, которымъ указанная задача могла бы быть по плечу, слишкомъ много всегда имѣли неотложнаго дѣла на рукахъ, чтобы позволить себѣ такую роскошь историческаго философствованія. Исторія литературы, т.-е. всей совокупности произведеній лучшихъ художественныхъ талантовъ и умовъ данной страны, потребовала бы для надлежащаго своего исполненія, вѣроятно, не менѣе, какъ половину жизни даже перворазряднаго философскаго ума. Мы никогда не были совсѣмъ бѣдны такими умами, но, повторяю, эти умы всегда были бѣдны досугомъ, необходимымъ для такой работы. Слово досугъ употребляю здѣсь не въ банальномъ, не въ матеріальномъ, а въ высшемъ, въ нравственномъ смыслѣ. Некогда оглядываться назадъ тому, кто долженъ вести людей впередъ; недосугъ размышлять о прошломъ тому, чьи всѣ помыслы и упованія устремлены къ будущему. По условіямъ нашей жизни это явленіе въ нашей литературѣ до того устойчиво и до того всеобще, что вызывало даже сѣтованія съ извѣстной стороны,-- сѣтованія, на которыя, впрочемъ, уже данъ надлежащій отвѣтъ:
   
   Эта пѣсня давно уже слышится,
   Но она не ведетъ ни къ чему:
   Коли намъ такъ писалось и пишется,
   Значитъ есть и причина тому!
   Не заказано вѣтру свободному
   Пѣть тоскливыя пѣсни въ поляхъ;
   Не заказаны волку голодному
   Заунывныя стоны въ лѣсахъ;
   Споковъ вѣку дождемъ разливаются
   Надъ родной стороной небеса;
   Гнутся, стонутъ, подъ бурей ломаются
   Споконъ вѣку родные лѣса;
   Споконъ вѣку работа народная
   Подъ унылую пѣсню кипитъ,
   Вторятъ ей наша муза свободная,
   Вторитъ ей или честно молчитъ.
   
   Муза, о которой говорится здѣсь, знакома не только поэтамъ, но и прозаикамъ нашимъ, теоретическимъ мыслителямъ, въ первыхъ рядахъ которыхъ едва ли можно указать хоть одного, настолько равнодушнаго къ "унылой пѣснѣ", чтобы не вторить ей, не помнить о ней и сознательно запереться отъ ея волнующихъ и призывающихъ звуковъ въ тихой кельи инока Пимена.
   Бывали, однако, въ исторіи нашей общественности такіе моменты, когда "вторить" было неудобно, но и "честно молчать" представляло не "большія удобства, хотя совершенно иного рода. Въ такіе моменты келья Пимена, дѣйствительно, представляетъ собой наилучшее убѣжище, въ которомъ до поры до времени можетъ укрыться не только нонахъ, но и воинъ и, конечно, 1855--1856 годы были именно такимъ моментомъ. Очерки гоголевскаго періода написаны какъ разъ въ это время, и написаны именно воиномъ, надѣвшимъ на себя рясу и зажегшимъ передъ собой лампаду Пимена. Этимъ обстоятельствомъ опредѣляется весь характеръ книги, подлежащей нашему разбору. Ея холодный, безстрастный, пименовскій тонъ выдержанъ почти вездѣ довольно удачно, но вы видите, все-таки, что за этою кажущеюся объективностью скрывается самое страстное субъективное чувство. Въ одномъ мѣстѣ авторъ даже прямо сознается, что его хладнокровіе -- не болѣе, какъ предвзятая манера. Именно, приступая къ анализу идей "критика гоголевскаго періода", т.-е. Бѣлинскаго, авторъ дѣлаетъ такое предварительное замѣчаніе:
   "Литературныя стремленія, одушевлявшія критику 1840 -- 1847 гг., иди, какъ мы согласились называть, критику гоголевскаго періода, кажутся намъ, какъ и всѣмъ здравомыслящимъ людямъ настоящаго времени, вполнѣ справедливыми; мы всѣ привязаны къ ней горячею любовью преданныхъ и благодарныхъ учениковъ. И если у каждаго изъ насъ есть предметы столь близкіе и дорогіе сердцу, что, говоря о нихъ, онъ старается наложить на себя холодность и спокойствіе, старается избѣжать выраженій, въ которыхъ бы слышалась его слишкомъ сильная любовь, напередъ увѣренный, что, при соблюденіи всей возможной для него холодности, рѣчь его будетъ очень горяча, если, говоримъ мы, у каждаго изъ насъ есть такіе дорогіе сердцу предметы, то критика гоголевскаго періода занимаетъ между ними одно изъ первыхъ мѣстъ, наравнѣ съ самимъ Гоголемъ. Каждый любящій свою литературу и слѣдившій за ея развитіемъ признаетъ, что это "мы" относится и къ нему, потому-то будемъ говорить о критикѣ гоголевскаго періода какъ можно холоднѣе; въ настоящемъ случаѣ намъ не нужны и противны громкія фразы: есть такая степень уваженія и сочувствія, когда всякія похвалы отвергаются, какъ нѣчто не выражающее всей полноты чувства". Такимъ языкомъ не говорятъ простые лѣтописцы. Изъ-подъ рясы монаха виднѣются латы рыцаря. Не "старину сказать" собрался этотъ повѣствователь, онъ приготовился и будетъ судить, осуждать, благословлять, въ этомъ именно и состоитъ его истинное намѣреніе и все, чѣмъ онъ согласенъ поступиться, это "громкія фразы", безъ которыхъ точно можно обойтись, ничуть не вредя рѣшительности окончательныхъ приговоровъ. Вѣдь, сплошь да рядомъ "громкія фразы", по существу совершенно невинныя, дразнятъ гусей, cassent les vitres, тогда какъ очень жесткія истины могутъ спокойно явиться на свѣтъ въ формѣ холодныхъ афоризмовъ и хладнокровныхъ разсужденій. Не отъ сущности предмета книги и не отъ личности ея автора, а именно изъ этого простаго практическаго соображенія явилось рѣшеніе "говорить какъ можно холоднѣе". Авторъ Очерковъ былъ слишкомъ молодъ, чтобы безупречно исполнить свое рѣшеніе, и оттого его книга, будучи, дѣйствительно, лишена всякаго лиризма и всякаго задора, въ то же время, преисполнена страстнаго, хотя сдержаннаго чувства. По внѣшнему виду и тону -- это научное изслѣдованіе; но внутреннему смыслу -- это или страстный памфлетъ, или столь же страстный панегирикъ, смотря по тому, идетъ ли рѣчь о Бѣлинскомъ, или о Сенковскомъ, или о Шевыревѣ.
   Таковъ общій внѣшній характеръ разсматриваемой книги. Въ чемъ же состоитъ ея содержаніе? Очерки гоголевскаго періода русской литературы -- это заглавіе не отвѣчаетъ содержанію книги, будучи, въ одно и то же время, и Уже, и шире] его. Въ Очеркахъ не говорится ничего или почти ничего о художественной литературѣ, т.-е. какъ разъ о той, въ которой и выразилось вліяніе Гоголя. О гоголевской школѣ беллетристовъ въ Очеркахъ нѣтъ почти и помину. Въ этомъ смыслѣ заглавіе книги шире ея содержанія и обѣщаетъ читателю больше, нежели онъ дѣйствительно получаетъ. Съ другой стороны, скромное слово "очерки" менѣе всего идетъ къ этимъ замѣчательнымъ статьямъ, проникнутымъ сильною и глубокою мыслью, которая сообщаетъ имъ стройность и внутреннее единство,-- къ этимъ статьямъ, между которыми каждая является необходимымъ звеномъ общей логической цѣпи. Эти Очерки -- истинная критическая исторія одного изъ важнѣйшихъ фазисовъ нашей литературы, удовлетворяющая всѣмъ тѣмъ требованіямъ, которыя мы указывали выше для этого рода произведеній. Постепенное развитіе критической мысли въ нашей литературѣ обрисовано въ Очеркахъ съ удивительною рельефностью. Въ лицѣ Полеваго, затѣмъ Надеждина и, наконецъ, самого Бѣлинскаго авторъ Очерковъ усматриваетъ и устанавливаетъ какъ бы главные этапы, по которымъ совершался ходъ нашего критическаго сознанія до пятидесятыхъ годовъ. Не ограничиваясь этимъ, онъ характеризуетъ и второстепенныя явленія того же рода, какъ Шевыревъ, Погодинъ, кн. Вяземскій, Плетневъ, Кирѣевскій, и явленія случайныя или побочныя, какъ Сенковскій. Во настоящая тенденція и цѣль книги заключаются, все-таки, не здѣсь, не въ этихъ литературно-историческихъ характеристикахъ, какъ ни хороши эти характеристики сами но себѣ. Могъ лі столь живой человѣкъ, какъ авторъ Очерковъ, обратиться къ изученію и изображенію прошлаго, не имѣя въ виду ближайшихъ потребностей настоящаго? Разумѣется, не могъ,-- я на первыхъ же страницахъ первой статьи мы находимъ вполнѣ опредѣленное свидѣтельство на этотъ счетъ. Доказывая, что современная литература (т.-е. литература пятидесятыхъ годовъ) должна обратиться, какъ къ источнику жизни, къ идеямъ сороковыхъ годовъ,-- идеямъ, забытымъ "отсутствіемъ убѣжденій или кичливостью и въ особенности мелочностью чувствъ и понятій",-- авторъ присоединяетъ къ этому такое объясненіе:
   "Читателя могутъ замѣтить въ нашихъ словахъ отголосокъ безсильной нерѣшительности, овладѣвшей русскою литературой въ послѣдніе годы. Они могутъ сказать: "вы хотите движенія впередъ, и откуда же предлагаете вы почерпнуть силы для этого движенія? Не въ настоящемъ, не въ живомъ, а въ прошедшемъ, въ мертвомъ. Неободрительны тѣ воззванія къ новой дѣятельности, которыя ставятъ идеалы себѣ въ прошедшемъ, а не въ будущемъ. Только сила отрицанія отъ всего прошедшаго есть сила, создающая нѣчто новое и лучшее". Читатели отчасти будутъ правы. Но и мы не совершенно неправы. Падающему всякая опора хороша, лишь бы подняться на ноги, и что же дѣлать, если наше время не выказываетъ себя способнымъ держаться на ногахъ собственными силами? И что же дѣлать, если этотъ падающій можетъ опереться только на гробы? И надобно еще спросить себя, точно ли мертвецы лежатъ въ этихъ гробахъ? Не живые ли люди похоронены въ нихъ? По крайней мѣрѣ, не гораздо ли болѣе жизни въ этихъ покойникахъ, нежели во многихъ людяхъ, называющихся живыми? Вѣдь, если слово писателя одушевлено идеею правды, стремленіемъ въ благотворному дѣйствію на умственную жизнь общества, это слово заключаетъ въ себѣ сѣмена жизни, оно никогда не будетъ мертво. И развѣ много лѣтъ прошло съ того времени, когда эти слова были высказаны? Нѣтъ, и въ нихъ еще столько свѣжести, они еще такъ хорошо приходятся къ потребностямъ настоящаго времени, что кажутся сказанными только вчера. Источникъ не изсякаетъ отъ того, что, лишившись людей, хранившихъ его въ чистотѣ, мы, по небрежности, по легкомыслію, допустимъ завалить его хламомъ пустословія. Отбросимъ этотъ хламъ -- и мы увидимъ, что въ источникѣ еще живымъ ключомъ бьетъ струя правды, могущая, хотя отчасти, утолить нашу жажду. Или мы не чувствуемъ жажды? Намъ хочется сказать: "чувствуемъ", но мы боимся, что придется прибавить: чувствуемъ, только не слишкомъ сильно".
   Въ самомъ дѣлѣ, ничто не ново подъ луною и исторія безпрестанно повторяетъ себя. "Наше время не выказываетъ себя способнымъ держаться на ногахъ собственными силами", "въ этихъ покойникахъ гораздо больше жизни, нежели во многихъ людяхъ, называющихся живыми", "источникъ, заваленный хламомъ пустословія", "мы чувствуемъ жажду, только не слишкомъ сильно",-- увѣряемъ читателя, что все это сказано тридцать семи лѣтъ назадъ, а не сегодня, и сказано на счетъ тогдашнихъ литературныхъ дѣятелей, а не нынѣшнихъ. Но не въ томъ пока дѣло. И такъ, вотъ настоящая цѣль, съ какою были предприняты Очерки, найти въ прошломъ опору для настоящаго, напомнить пятидесятымъ годамъ "забытыя слова" сороковыхъ годовъ, воскресить въ литературѣ тѣ идеалы, отъ которыхъ она отказалась не потому, что опередила ихъ, а потому, что отстала отъ нихъ. Цѣль Очерковъ, такимъ образомъ, была не научная, а чисто-публицистическая. Въ глазахъ автора (такъ же какъ и въ нашихъ) это обстоятельство не умаляло, а, напротивъ, увеличивало ихъ значеніе. Въ словахъ Бѣлинскаго, взятыхъ нами эпиграфомъ, литература поставлена очень высоко, но авторъ разбираемой книги идетъ въ этомъ отношеніи еще дальше. Онъ говоритъ: "какъ ни высоко цѣнимъ мы значеніе литературы, но все еще не цѣнимъ его достаточно: она неизмѣримо важнѣе почти всего, что ставится выше ея. Байронъ въ исторіи человѣчества лицо едва ли не болѣе важное, нежели Наполеонъ". Кто ставитъ такъ высоко,-- быть можетъ, преувеличенно высоко,-- роль литературы въ исторіи, тотъ, конечно, никогда и ни для чего не поступится ея интересами. А въ чемъ состоятъ эти интересы, это выяснится изъ дальнѣйшаго изложенія нашего.
   

II.

   Если, вообще говоря, литература есть выраженіе самосознанія общества, то литературная критика есть выраженіе самосознанія самой литературы. Не въ томъ заключается важность литературной критики, что она литературная критика, а въ томъ, что она литературная критика. Безъ критики нѣтъ мышленія, безъ мышленія невозможно самосознаніе, а безъ, самосознанія нѣтъ жизни, а есть только растительное прозябаніе, физіологическое функціонированіе. Когда человѣкъ переступаетъ черту, отдѣляющую область непосредственности отъ области сознательности, онъ на первомъ же шагу ставитъ себѣ вопросы: что я такое? въ чемъ цѣль моей жизни? каковы размѣры моихъ силъ? въ чемъ состоятъ мои права и обязанности? и т. д., и т. д. Все это -- чисто-критическіе вопросы и возникновеніе ихъ въ человѣкѣ знаменуетъ пробужденіе въ немъ самостоятельной работы мысли. Точно также и цѣлое общество: оно можетъ исторически существовать, т.-е. инстинктивно защищаться съ успѣхомъ отъ внѣшнихъ враговъ, стихійно, въ тѣхъ же видахъ самосохраненія, группироваться около одного центра, выдвинутаго силою обстоятельствъ, и т. п., но жить исторически оно можетъ начать лишь тогда, когда сознаетъ себя обществомъ, народомъ, націей, когда уяснитъ свои историческія задачи, опредѣлитъ свое мѣсто въ семьѣ другихъ народовъ,-- словомъ, когда введетъ въ свою жизнь, какъ постоянный факторъ, участіе коллективнаго разума и коллективной воли. Выраженіемъ именно этого самосознанія и является литература, такъ что возникновеніе ея всегда означаетъ переходъ общества отъ стихійности къ разумности, а степень и характеръ ея развитія являются показателями тѣхъ же признаковъ или свойствъ и самого народа.
   Если съ этой точки зрѣнія мы взглянемъ на исторію Россіи, мы убѣдимся, что дѣйствительно мы еще очень молоды: намъ не вторая тысяча, а всего только вторая сотня лѣтъ отъ роду. До Петра наша исторія совершалась дѣйствительно неисповѣдимыми путями, да и въ эпоху самого Петра представителями исторической сознательности были только геніальный реформаторъ нашъ и его сподвижники. Допетровская Русь въ полномъ смыслѣ слова творила волю пославшаго {Указаніе на 1612 годъ, которое не замедлитъ, конечно, представить мнѣ при этомъ случаѣ всякій проворный гимназистъ, я позволю себѣ оставить безъ разсмотрѣнія.}, даже безъ самомалѣйшей попытки отнестись къ ней съ сомнѣніемъ, съ критикой, не говоря уже о какомъ-нибудь протестѣ. Тоже самое, въ сущности, мы видимъ и въ петровскую эпоху:
   
   Мы дрались тогда со шведомъ
   Подъ знаменами Петра...
   
   а зачѣмъ дрались, почему дрались и даже какъ дрались -- объ этомъ знали только Богъ, да избранникъ его Петръ, да три-четыре ближайшихъ сотрудника Петра. Эпоха Петра не кончилась съ его смертью: всѣ послѣдующія царствованія, до эпохи Екатерины II, были, если такъ можно выразиться, временемъ пассивнаго перевариванія петровскихъ новшествъ. Начало разума и сознательности опять исчезло на время изъ нашей исторіи, исчезло до того, что если бы Петръ имѣлъ возможность полюбоваться, напримѣръ, на наше изумительное участіе въ семилѣтней войнѣ, онъ пришелъ бы въ такой гнѣвъ, какого никогда не испытывалъ на землѣ въ самыя даже тяжелыя свои минуты. Или что онъ сказалъ бы о диктатурѣ Бирона или о замыслахъ "верховниковъ"? Все это было выраженіе такой неосмысленности, торжество такой неразумной случайности, что устами простодушнаго хохла Разумовскаго изрекла въ извѣстномъ историческомъ анекдотѣ сама истина: "Чого вінъ его кличе? якъ встане, всѣхъ насъ дубинкою достане". Именно.
   Но близился, ударялъ великій часъ и вотъ
   
   Заря бягряною рукою
   Отъ утреннихъ спокойныхъ водъ
   Выводитъ съ солнцемъ за собою
   Твоей державы новый годъ.
   
   Авторъ этихъ стиховъ совершенно справедливо считается основателенъ и главою русской литературы. Хотя Ломоносовъ (родился въ 1712 г.) выросъ и дѣйствовалъ какъ разъ въ тотъ глухой промежутокъ, который отдѣляетъ эпоху Петра отъ эпохи Екатерины, но его литературная дѣятельность должна быть отнесена къ екатерининскому времени, когда возникла, наконецъ, и литература, сколько-нибудь достойная этого имени. Ходъ развитія нашего государства совершенно совпадалъ съ ходомъ развитія нашего общества и съ ходомъ развитія нашей литературы. Если новорожденная имперія начала и продолжала подражаніемъ Западу, то съ того же самаго начала и наша новорожденная литература. Даже сатира, представлявшая собою самую живую струю литературы екатерининскаго времени, была несамостоятельна, являлась "привознымъ плодомъ", какъ выразился о ней Добролюбовъ, внимательно изучившій ее. На Западѣ въ это время классицизмъ доживалъ свои послѣдніе дни, хотя все еще составлялъ главную струю въ литературѣ, и такъ какъ, по замѣчанію Спенсера, украшеніе всегда предшествуетъ у дикарей одеждѣ, то и наша литература не замедлила украситься классическою тогой и обуться въ сандаліи, какъ ни мало такой легкій костюмъ подходилъ къ нашему суровому климату. Это былъ первый фазисъ развитія нашей литературы. Какъ ни комичны представляются намъ теперь, спустя сто лѣтъ, герои этой классической литературы нашей, какъ ни рѣжутъ наше ухо риторическія оды того времени, они, все-таки, были необходимы и сдѣлали свое дѣло. Но понятно, что критики въ этомъ фазисѣ развитія литературы не существовало и не могло существовать, потому что самое содержаніе литературы обусловливалось подражаніемъ, авторитетомъ, а критика есть, прежде всего, сомнѣніе въ авторитетѣ и къ этому сомнѣнію можно подойти не вдругъ и не скоро.
   Мы сдѣлали этотъ второй шагъ опять-таки съ могущественною помощью Запада. Какъ извѣстно, реакціей классицизму явился на Западѣ такъ называемый романтизмъ, и эта исторія буквально повторилась и у насъ. Къ этому именно времени -- къ первой четверти текущаго столѣтія -- относится возникновеніе у насъ литературной критики не въ видѣ простаго, субъективнаго сужденія (такая критика существовала давно въ лицѣ Карамзина и Мерзлякова), а въ видѣ нѣкоторой эстетической системы, опирающейся на извѣстные общіе принципы. Такимъ теоретикомъ романтизма явился у насъ Полевой, котораго и слѣдуетъ считать хронологически первымъ нашимъ критикомъ.
   Читатель не ждетъ отъ меня, надѣюсь, разсужденій о романтизмѣ: мертвыхъ съ погоста не носятъ. Равнымъ образомъ не наше дѣло оцѣнять эстетическіе принципы критики Полеваго, которые онъ развивалъ въ своемъ журналѣ Телеграфъ, эти принципы давно утратили всякое значеніе, да, собственно говоря, никогда его и не имѣли и сущность дѣла, даже въ то время, вовсе не въ нихъ заключалась. Авторъ Очерковъ превосходно поясняетъ это: "несогласіе въ эстетическихъ убѣжденіяхъ было только слѣдствіемъ несогласія въ философскихъ основаніяхъ всего образа мыслей,-- этилъ отчасти объясняется жестокость борьбы,-- изъ-за одного разногласія въ чисто-эстетическихъ понятіяхъ нельзя было бы такъ ожесточаться, тѣмъ болѣе, что, въ сущности, оба противника заботились не "только о чисто-эстетическихъ вопросахъ, сколько вообще о развитіи общества, и литература была для нихъ драгоцѣнна преимущественно въ томъ отношеніи, что они понимали ее какъ могущественнѣйшую изъ силъ, дѣйствующихъ на развитіе нашей общественной жизни. Эстетическіе вопросы были для обоихъ полемъ битвы, а предметомъ борьбы было вліяніе вообще на умственную жизнь". Это тонкое и вѣрное замѣчаніе читатель долженъ не упускать изъ вида при изученіи нашихъ критическихъ школъ. Противникъ Полеваго, о которомъ говорится здѣсь, былъ Бѣлинскій, слѣдующимъ образомъ характеризовавшій дѣятельность Полеваго тотчасъ послѣ "его смерти: t Телеграфъ, вѣрный своему названію, былъ полнымъ представителемъ эпохи. Въ немъ было иного силы, энергіи, жара, стремленія, безпокойства, тревожности, онъ неусыпно слѣдилъ за всѣми движеніями умственнаго развитія въ Европѣ и тотчасъ же передавалъ ихъ такъ, какъ они отражались въ его понятіи; но, вмѣстѣ съ тѣмъ, все въ немъ было неопредѣленно, часто смутно, а иногда и противорѣчиво". Ясно, что критическая дѣятельность Полеваго имѣла важность не по содержанію своему, а по своему процессу, заключалась не въ томъ, чтобы утвердить извѣстныя мысли, а въ томъ, чтобы дать толчокъ общественной мысли. Но развѣ не въ этомъ состоитъ сущность всякаго критицизма? Развѣ характеристика Полеваго, сдѣланная Бѣлинскимъ, не подходитъ отъ перваго до послѣдняго слова къ самому Бѣлинскому, въ особенности въ первый, московскій періодъ его дѣятельности? Задача всякой критики -- задача по преимуществу отрицательная, и Полевой превосходно исполнилъ ту частную задачу, которую возложило на него время: нашъ классицизмъ былъ имъ убитъ окончательно, его авторитеты разрушены, вліяніе уничтожено. Положительная же сторона дѣятельности Полеваго состояла въ томъ, въ чемъ состоитъ дѣятельность всякаго прогрессивнаго писателя: "первая мысль,-- говоритъ Бѣлинскій, которую тотчасъ же началъ онъ развивать съ энергіей и талантомъ, которая постоянно одушевляла его, была мысль о необходимости умственнаго движенія, о необходимости слѣдовать за успѣхами времени, улучшаться, идти впередъ, избѣгать неподвижности и застоя, какъ главной причины гибели просвѣщенія, образованія, литературы". Въ этомъ, главнымъ образомъ, и заключалось общественное значеніе критики Полеваго. Бестужевъ-Марлинскій ратовалъ за романтизмъ съ неменьшимъ усердіемъ и неменьшимъ успѣхомъ, нежели Полевой, но въ исторіи критики ему нѣтъ мѣста именно потому, что его критика была лишена общечеловѣческихъ началъ. На почвѣ борьбы противъ нелѣпаго классицизма за на менѣе нелѣпый романтизмъ Полевой служилъ просвѣтленію понятій вообще, создавалъ полезныя умственныя привычки, заставлялъ думать -- вотъ его заслуга, какъ критика и какъ журналиста.
   Хотя романтизмъ не былъ въ нашей литературѣ самобытнымъ явленіемъ, но не былъ и явленіемъ эфемернымъ, такъ что Полевой довольно долго стоялъ въ передовыхъ рядахъ журналистики. Но литература наша мужала не по днямъ, а по часамъ, не вѣками, а десятилѣтіями, и на смѣну романтизму выступилъ реализмъ или, какъ говорили тогда, натурализмъ, паладиномъ котораго явился Бѣлинскій, подобно тому, какъ Полевой былъ рыцаремъ романтизма. Это былъ новый и огромный шагъ нашего самосознанія: между одами Державина и балладами Жуковскаго разстояніе гораздо меньше, нежели между послѣдними и гоголевскимъ Ревизоромъ. Классицизмъ былъ ходуленъ и напыщенъ, романтизмъ -- фразистъ и нарумяненъ, на лживы они были въ равной степени и равно далеко отстояли отъ житейской правды, представляемой реализмомъ. Вотъ, напримѣръ, вирши, которыя равно удовлетворяли какъ классическому, такъ и романтическому вкусу:
   
   Блисталъ конь бѣлъ подъ нимъ, какъ снѣгъ Атлантскихъ торъ,
   Стрѣла летяща -- бѣгъ, свѣща горяща -- взоръ,
   Дыханье -- дымъ и огнь, грудь и копыта -- камень,
   На немъ Малекъ-Адель или сраженій пламень.
   
   Какою профанаціей искусства должны были казаться поклонникамъ такой велерѣчивой поэзіи хотя бы эти стихи:
   
   Въ тотъ годъ осенняя погода
   Стояла долго на дворѣ;
   Зимы ждала, ждала природа,--
   Снѣгъ выпалъ только въ январѣ
   На третье въ ночь.
   Проснувшись рано и пр.
   
   Или что должны были чувствовать почитатели великолѣпнаго Державина съ разными Херасковыми и Сумароковыми и меланхолическаго Жуковскаго съ разными Подолинскими и Марлинскими, читая хоть этотъ монологъ: "Сдѣлалъ, мошенникъ, сдѣлалъ,-- побей Богъ его и на томъ, и на этомъ свѣтѣ! чтобъ ему, если и тетка есть, то и теткѣ всякая пакость, и отецъ, если живъ у него, то чтобъ и онъ, каналья, околѣлъ или поперхнулся на вѣки, мошенникъ такой! Слѣдовало взять сына портного, онъ же и пьянюшка былъ, да родители богатый подарокъ дали, такъ онъ и примкнулся къ сыну купчихи Пантелеевой, а Пантелеева тоже подослала къ супругѣ полотна три штуки, такъ онъ ко мнѣ: "На что, говоритъ, тебѣ мужъ,-- онъ уже тебѣ не годится. "Да я-то знаю -- годится или не годится: это мое дѣло, мошенникъ такой!" "Онъ, говоритъ, воръ: хоть онъ теперь и не укралъ, да все равно, говоритъ, онъ украдетъ, его и безъ того на слѣдующій годъ возьмутъ въ рекруты". "Да мнѣ-то каково безъ мужа, мошенникъ такой! чтобъ всей родни твоей не довелось видѣть свѣта Божьяго, если есть теща, то чтобъ и тещѣ..." Ужасъ, негодованіе, отвращеніе -- вотъ что должны были чувствовать наши классики и романтики, попавши изъ общества Малекъ-Аделей въ общество слесарши Февроньи Ношлепкиной. Этимъ противупоставленіемъ Малекъ-Аделя съ Февроньею Пошлепкиной коротко и ясно характеризуется чрезвычайный переворотъ, произведенный въ нашей литературѣ реалистическою школой Гоголя.
   И такъ, вотъ три фазиса, черезъ которые прошла наша литература въ своемъ развитіи. Первый фазисъ подражательнаго классицизма, продолжавшійся отъ основателя нашей литературы Ломоносова до Жуковскаго или до первыхъ поэмъ Пушкина. Наше подражаніе было слѣпо, несознательно, непроизвольно, и потому въ этомъ фазисѣ литературной критики не существовало, а существовала только или голая брань, или голая похвала. Второй фазисъ -- фазисъ полуподражательнаго романтизма, продолжавшійся до половины тридцатыхъ годовъ текущаго столѣтія, т.-е. до появленія Вечеровъ Гоголя {Читатель понимаетъ, что переходъ общества или личности отъ одной система воззрѣнія къ другой совершается не вдругъ, а постепенно, и потому всякія хронологическія грани могутъ быть указываемы въ подобныхъ случаяхъ только приблизительно. Евгеній Онѣгинъ -- произведеніе въ значительной степени реалистическое и появился онъ раньше Вечеровъ, но, все-таки, не Пушкинъ, а Гоголь -- глава школы.}, къ этому періоду относится возникновеніе у насъ критики, какъ постоянной и самостоятельной литературной области, и этимъ мы обязаны Московскому Телеграфу Полеваго. Третій и послѣдній фазисъ, ознаменовавшій собою возмужалость нашей литературы,-- это реализмъ, какъ выраженіе и общечеловѣческой, психологической, и національной, бытовой правды. къ этому періоду относится возникновеніе у насъ публицистической или утилитарной критики, т.-е. такой критики, которая руководствуется не эстетическими или метафизическими критеріями, а идеалами разумной общественности, потребностями и духовными нуждами дѣйствительной жизни. Вотъ краткая схема исторіи нашей литературы въ ея главнѣйшихъ явленіяхъ. Авторъ Очерковъ ставитъ вопросъ не такъ просто, смотритъ на дѣло шире и оттого его взглядъ, выигрывая въ разносторонности, много утрачиваетъ въ ясности и опредѣленности. Именно онъ относитъ къ "литературѣ гоголевскаго періода" даже славянофильскую критику (Шевыревъ, Погодинъ, Кирѣевскій) и критику членовъ пушкинскаго кружка (Вяземскій и Плетневъ) и въ формальномъ смыслѣ онъ правъ: конечно, все это -- литература, я, притомъ, литература гоголевскаго періода, такъ что историкъ обойти ее не можетъ. Но для критика важны не всѣ явленія, а лишь тѣ, въ которыхъ со всею полнотой выразилась идея развитія, въ которыхъ особенно ясно слышится біеніе пульса исторической жизни и которыя представляютъ собою не "пройденную ступень", а живую, непрестанно прогрессирующую силу.
   

III.

   Литературная критика -- только часть литературы; публицистическая критика -- только часть литературной критики, въ которую входятъ историческая, эстетическая, біографическая, библіографическая критика, а у васъ кромѣ того еще критика аналитическая (Валерьянъ Майковъ) и критика органическая (Аполлонъ Григорьевъ)! Какое разнообразіе критическихъ системъ и точекъ зрѣнія! Тѣмъ болѣе мы вправѣ и даже обязаны остановиться лишь на такой критической школѣ, которая непрерывнымъ и послѣдовательнымъ развитіемъ своимъ доказала свою жизненность. Такою школой, -- говорю это съ полнымъ историческимъ безпристрастіемъ,-- является у насъ только и единственно публицистическая критическая школа. Только она была не случайностью, не досужимъ кабинетнымъ измышленіемъ, а продуктомъ жизни, только она одна имѣетъ не только традиціи, но и идеалы, и не только идеалы, но и традиціи. Что подѣлываетъ наша критика историческая? Кто интересуется критикой біографической и библіографической? Въ который разъ твердитъ свои вокабулы критика эстетическая? Гдѣ послѣдователи критики органической? Какими трудами заявила себя критика аналитическая? Въ виду незатруднительности этихъ вопросовъ, предоставляемъ отвѣтить на нихъ самому читателю.
   Но не то ли же самое, т.-е. истощеніе и забвеніе, ожидаетъ и критико-публицистическую школу? Авторъ Очерковъ даетъ на этотъ вопросъ слѣдующій отвѣтъ, подъ которымъ мы съ своей стороны подписываемся обѣими руками: "Мы нимало не сомнѣваемся въ томъ, что будущее развитіе человѣческой мысли далеко превзойдетъ своею полнотой и глубиной все, что произвела мысль нашего вѣка; мы увѣрены и въ томъ, что русской литературѣ предстоитъ великое развитіе, и что для того времени, когда настанетъ эта эпоха высшаго развитія, будетъ казаться неудовлетворительнымъ все существовавшее или существующее нынѣ въ русской литературѣ, въ томъ числѣ и критика Бѣлинскаго. Соображая аналогическій ходъ развитія другихъ литературъ, мы можемъ даже предусматривать, какія именно стороны нашей нынѣшней литературы будутъ казаться слабыми для того времени, можемъ предвидѣть и то, чѣмъ критика, соотвѣтствующая духу того времени, будетъ отличаться отъ критики Бѣлинскаго: она будетъ гораздо требовательнѣе и, сравнительно съ нею, критика Бѣлинскаго будетъ казаться слишкомъ умѣренною въ своихъ требованіяхъ, слишкомъ уклончивою или даже слишкомъ слабою по выраженію этихъ требованій; предметы, о которыхъ тогда будетъ вести рѣчь русская литература, будутъ важнѣе, нежели были до сихъ поръ, -- потому и критика будетъ находить недостойнымъ своего вниманія многое, что кажется въ нынѣшней литературѣ дѣломъ великой важности. Но эта эпоха еще впереди, и скоро ли настанетъ она, трудно рѣшить: что будетъ, можно предвидѣть, скоро ли и какимъ образомъ будетъ, нельзя сказать". Намъ, читающимъ эти строки почти черезъ сорокъ лѣтъ послѣ ихъ перваго появленія въ печати, можно уже не предвидѣть, а видѣть на основаніи фактовъ, совершившихся въ этотъ періодъ времени. И что же мы видѣли? Мы видѣли прямыхъ преемниковъ Бѣлинскаго, которые ни на волосъ не поступились основными положеніями своей школы и, тѣмъ не менѣе, вѣрнѣе -- благодаря этому, стояли въ самыхъ первыхъ рядахъ литературы. Значитъ ли это, что вся вообще литература наша остановилась въ своемъ развитіи? Нѣтъ, конечно, а значитъ лишь то, что принципы школы способны къ безконечному развитію. Не для усиленія фразы, не для красоты слога употребилъ я слово "безконечное", а для того, чтобы назвать вещь настоящимъ именемъ. Основной принципъ школы Бѣлинскаго состоитъ въ подчиненіи искусства интересамъ жизни. "Каждый умный человѣкъ вправѣ требовать, чтобы поэзія поэта или давала ему отвѣты на вопросы времени, или, по крайней мѣрѣ, исполнена была скорбью этихъ тяжелыхъ, неразрѣшимыхъ вопросовъ. Кто поетъ про себя и для себя, презирая толпу, тотъ рискуетъ быть единственнымъ читателемъ своихъ произведеній". Вотъ первая и послѣдняя эстетическая заповѣдь критическаго утилитаризма. Развѣ это окаменѣлое правило, неспособное приспособляться къ жизни, развѣ требованіе отвѣтовъ на вопросы времени предрѣшаетъ сущность и содержаніе какъ этихъ вопросовъ, такъ и этихъ отвѣтовъ? Развитію жизни нѣтъ предѣловъ, вопросамъ времени нѣтъ числа, но если мы привлекаемъ вниманіе людей къ этимъ вопросамъ и сами посильно рѣшаемъ ихъ, -- это значитъ, что мы идемъ вровень или даже впереди дѣйствительности. Степень нашей требовательности, о которой говоритъ авторъ Очерковъ, зависитъ отъ самой жизни, отъ ея уровня и отъ ея формъ, но неотступное, неугомонное и неустанное предъявленіе требованій составляетъ нашъ принципъ, въ широкія рамки котораго укладывается наша эстетика и даже наша этика. И вотъ почему я сказалъ выше, что этотъ принципъ способенъ къ безконечному развитію: онъ развивается и видоизмѣняется вмѣстѣ съ жизнью, ничего не утрачивая изъ своей сущности, ни на волосъ не ослабляя своей обязательности. Если угодно, это своего рода оппортунизмъ, но такой, который не исключаетъ никакого радикализма. Мы живемъ въ такомъ-то обществѣ, въ такую-то эпоху и при такихъ-то условіяхъ: съ этими фактами нельзя не считаться и "школа" къ этому собственно и приглашаетъ васъ; но кто же стѣсняетъ вашу мысль, вашу индивидуальность? Все въ жизни относительно, кромѣ самой жизни. Живите, мыслите, требуйте, памятуйте о вопросахъ, учите тому же другихъ и вотъ все, къ чему васъ обязываетъ утилитарная школа. Съ такимъ утилитаризмомъ братски уживается всякій идеализмъ.
   Полевой, Надеждинъ, Бѣлинскій, Добролюбовъ, Писаревъ -- вотъ въ хронологической послѣдовательности главные дѣятели нашей публцистической критики. Оставаясь въ предѣлахъ предмета книги, вызвавшей эту статью, мы остановимся только на критикахъ "гоголевскаго періода". Общая тенденція критики Полеваго лучше всѣхъ объяснена самимъ Полевымъ въ предисловіи къ его сочиненіямъ. Это объясненіе такъ любопытно и характерно, что мы должны обратить на него вниманіе читателя. Вотъ оно:
   "Кладу руку на сердце и дерзаю сказать вслухъ, что никогда не увлекался я ни злобою,-- чувствомъ, для меня презрительнымъ, ни запястью,-- чувствомъ, котораго не понимаю,-- никогда то, что говорилъ и писалъ и, не разногласило съ моимъ убѣжденіемъ, и никогда сочувствіе добра не оставляло сердца моего; оно всегда сильно билось для всего великаго, полезнаго и добраго. Смѣю прибавить, что такое постоянное стремленіе доставляло мнѣ минута прекрасная, усладительная, награждавшія меня за горести и страданія жизни моей. Сколько разъ слышалъ я искреннюю благодарность и привѣтъ юношей, говорившихъ, что мнѣ одолжена они нравственнымъ наслажденіемъ и вѣрою въ добро! Не скажетъ обо мнѣ, кто приметъ на себя трудъ познакомиться съ тѣмъ, что было мною писано,-- не скажетъ, чтобы я чѣмъ-либо обезславилъ званіе, которое всегда высоко цѣню и цѣнилъ,-- званіе литератора. Мои слова не самохвальство, но искренній голосъ человѣка и литератора, которай дорожитъ названіемъ честнаго. Между тѣмъ, какъ человѣкъ, я платилъ горькую дань несовершенствамъ и слабостямъ человѣка... Пусть вержетъ за то на меня камень тотъ, кто самъ не испыталъ обмана и разочарованія въ окружающемъ его и,-- что еще грустнѣе,-- въ самомъ себѣ! Если ты еще юнъ, собратъ мой,-- та не судья мнѣ: дай пробиться сѣдинѣ на головѣ твоей, дай похолодѣть сердцу твоему, дай утомиться силамъ твоимъ отъ труда и времени, и тогда говори и суди меня!... Я не судья самъ себѣ. Но никто не оспоритъ у меня чести, что первый я сдѣлалъ изъ критики постоянную часть журнала русскаго, первый обратилъ критику на всѣ важнѣйшіе современные предмета. Мои опыты были несовершенна, неполна,-- скажутъ мнѣ,-- и послѣдователи мои далеко меня обогнали въ сущности и самомъ образѣ воззрѣнія. Пусть такъ, да и стадно было ба новому поколѣнію не стать выше насъ, поколѣнія уже преходящаго, потому ваше, что оно старше насъ, послѣ васъ явилось, продолжаетъ, что мы начинали, и ма должна быть довольны, если наши труда будутъ имѣть для него цѣну историческую... Самъ чувствую, перечитывая нынѣ, неполноту, несовершенство многаго... Многое обновляетъ для меня въ настоящемъ чувство утѣшительное, но еще больше внушаетъ чувство грустное, сознаніе недостигнутой мечты, невыраженныхъ идеаловъ. Такое чувство, думаю, естественно каждому, кто жилъ сколько-нибудь и мыслилъ. Только невѣжество, только глупость получили на сей землѣ (впрочемъ, не знаю, счастливую ли) участь самодовольства. Есть другая награда, болѣе драгоцѣнная, которою благословляетъ насъ Провидѣніе: мысль, что если Богъ далъ вамъ что-нибудь, сильно горѣвшее въ душѣ нашей, сильно тревожившее насъ въ дни нашей юности, еще безсознательнымъ, теплымъ ощущеніемъ, мы не погубили его потомъ въ суетѣ и бѣдствіяхъ жизни, не зарыли таланта въ землю... Пусть мы не достигли искомыхъ нами идеаловъ,-- по крайней мѣрѣ, порадуемся, что не безплодно утраченная протекла жизнь наша"...
   Имѣлъ ли Полевой право говорить такимъ образомъ? Для людей, обладающихъ -- не говоря уже чуткимъ нравственнымъ инстинктомъ, а просто чуткимъ литературнымъ слухомъ, отвѣтъ ясенъ: имѣлъ несомнѣнное право. Самохвальствовать не трудно, но самохвальство всегда выдаетъ себя именно своимъ самодовольствіемъ, которое проглядываетъ у него даже въ разгарѣ его кокетливаго самообличенія, но такъ говорить могутъ только люди съ сердцемъ, этотъ языкъ горячаго чувства и грусти послушенъ только людямъ искреннимъ. А если,-- какъ это и должно,-- мы примемъ характеристику Полеваго цѣликомъ, то вотъ передъ нами вырисовывается писатель, какимъ долженъ быть настоящій писатель, т.-е. человѣкъ, отдающій жизнь на служеніе идеѣ, а не идею эксплуатирующій для личной жизни. "Я никогда не увлекался злобою",-- говоритъ Полевой,-- и тотъ не критикъ, кто хоть строчку написалъ подъ вліяніемъ личной злобы или другаго "презрительнаго" чувства. "Я не понимаю зависти",-- продолжаетъ Полевой,-- и это опять черта настоящаго писателя: если вы любите идею больше какихъ бы то ни было личныхъ успѣховъ, не съ завистью, даже не съ горечью, а съ чистою радостью вы будете привѣтствовать каждую свѣжую силу, явившуюся въ помощь или на смѣну вамъ. Не писателей, а литературныхъ чиновниковъ томитъ непрестанное опасеніе, какъ бы ихъ не затерли, не заслонили, не обогнали новые дѣятели. "Никогда сочувствіе добра не оставляло сердца моего; оно всегда сильно билось для всего великаго, полезнаго, добраго". Послѣдніе годы жизни и дѣятельности Полеваго, какъ извѣстно, омрачены прислуживаніемъ казенному патріотизму, и, все-таки, Полевой имѣлъ право указать на свое всегдашнее сочувствіе великому, полезному и доброму: не по убѣжденію, а по чувству самосохраненія писалъ онъ своихъ Дѣдушекъ и Сибирячекъ {Съ исторіей Московскаго Телеграфа, очень интересной и поучительной, читатель можетъ хорошо ознакомиться изъ книги Записки Ксенофонта Алексѣевича Полеваго, вышедшей четыре гола назадъ. Въ этой же книгѣ собрано много фактическаго матеріала, характеризующаго человѣческую и писательскую личность Николая Алексѣевича Полеваго, нашего критика.}. Словомъ, все предисловіе Полеваго такого свойства, что подъ нимъ могъ бы подписаться и самъ Бѣлинскій, примѣняя его къ своей дѣятельности и къ своей личности. Черты, отмѣченныя Полевымъ въ предисловіи, черты не случайныя, не индивидуальныя, а типическія, видовыя.
   Въ чемъ же заключались основные принципы критики Полеваго? Стремясь къ "великому, полезному, доброму", какими именно путями шелъ Полевой къ этому идеалу и въ какихъ формахъ желалъ осуществить его? Самый общій принципъ публицистической или общественной критики, лежащій въ основѣ ея фундамента, принципъ подчиненія искусства интересамъ жизни, принимался Полевымъ какъ аксіома. Если этотъ принципъ не разсматривался имъ теоретически, за то всегда практиковался въ его критическихъ оцѣнкахъ. Чего же, какого именно служенія требовалъ Полевой отъ искусства? Вотъ что говоритъ онъ на этотъ счетъ въ разборѣ романа Лермонтова Герой нашего времени: "Вы говорите, что ошибка прежняго искусства состояла именно въ томъ, что оно румянило природу и становило жизнь на ходули. Пусть такъ; но, избирая изъ природы и жизни только темную сторону, выбирая изъ нихъ грязь, навозъ, развратъ и порокъ, не впадаете ли вы въ другую крайность, и изображаете ли вѣрно природу и жизнь? Природа и жизнь такъ, какъ онѣ есть, представляютъ намъ рядомъ жизнь и смерть, добро и зло, свѣтъ тѣнь, небо и землю. Избирая въ картину свою только смерть, зло, тѣнь, землю,-- вѣрно ли списываете вы природу и жизнь? Вамъ скучны прежніе герои искусства, но покажите же намъ человѣка и людей,-- да, человѣка, а не мерзавца, не чудовище, людей, а не толпу мошенниковъ и негодяевъ. Иначе лучше примемся мы за прежнихъ героевъ, которые иногда скучны, но не возмущаютъ, по крайней мѣрѣ, нашей души, не оскорбляютъ нашего чувства. Изобразить человѣка съ его добромъ и зломъ, мыслью неба и жизнью земли, примирить для насъ видимый раздоръ дѣйствительности изящною идеей искусства, постигшаго тайну жизни,-- вотъ цѣль художника; но къ ней ли устроены Герои нашею времени и Мертвыя души? Напрасно будете вы ссылаться на Шекспира, на Виктора Гюго, на Гёте. Кромѣ того, что худое у Шекспира худо, Шекспиръ не тѣмъ великъ, что Офелія поетъ у него неблагопристойную пѣсню, Фальстафъ ругается и нянька Юлія говорить двусмысленности; но похожи ли наши грязныя каррикатуры на созданія высокаго гумора Шекспирова, на исполинскіе образы Виктора Гюго(мы говоримъ обѣ его Notre Dame de Paris), на многостороннія созданія Гёте?"
   Теперь дѣло совершенно ясно.
   
   Тьмы низкихъ истинъ намъ дороже
   Насъ возвышающій обманъ.
   
   Вотъ краткая, но точная формула критическихъ требованій Полеваго. Пусть искусство возвышаетъ насъ къ идеалу посредствомъ изображенія идеальнаго. Если въ дѣйствительной жизни не обрѣтается идеальныхъ явленій, создадимъ ихъ силою творческаго воображенія,-- въ этомъ и состоитъ призваніе художника. Примирить видимый раздоръ дѣйствительности изящною идеей искусства, постигшаго тайну жизни,-- эта замысловатая фраза значитъ вотъ что: не касайтесь бѣдности и несовершенствъ жизни, потому что они не изящны, созерцаніе ихъ отвращаетъ насъ отъ жизни и принижаетъ нашъ духъ. Не копаться въ грязи дѣйствительности, а парить въ голубую высь -- вотъ что значитъ стремиться къ идеалу.
   Эти идеи были высказаны слишкомъ шестьдесятъ лѣтъ назадъ, но онѣ хорошо должны быть извѣстны и современному читателю. Въ началѣ восьмидесятыхъ годовъ г. Евгеній Марковъ усердно развивалъ ихъ въ покойномъ журналѣ Русская Рѣчь и... остался безъ слушателей. Это обстоятельства избавляетъ насъ отъ труда представлять возраженія. Споръ рѣшенъ безапелляціонно: слесарша Пошлепкина заняла прочное мѣсто въ искусствѣ, потому что испоконъ вѣка имѣла прочное мѣсто въ нашей жизни и искусство отъ того не пало, а, наоборотъ, разцвѣло пышнымъ цвѣтомъ. Это -- не предположенія, не догадки, не надежды, какъ это было во времени Бѣлинскаго, это -- факты, занесенные уже въ учебники. Творчество Льва Толстаго, сохраняя чисто-реалистическій типъ, поднялось ступенью выше творчества Гоголя, но Пошлепкина, т.-е. низины, грязь жизни, и въ немъ сохранила все свое значеніе. А творчество Тургенева, Достоевсхаго, Писемскаго, Островскаго, Григоровича? А наша народническая литература?
   Философскою основой для воззрѣній Полеваго послужила философія Кузена -- "беллетриста философіи", какъ мѣтко и остроумно выразился Бѣлинскій. "Эта кашица,-- говоритъ авторъ Очерковъ,-- называвшаяся эклектическою философіей, не могла имѣть большаго научнаго достоинства... Она всегда останавливалась на серединѣ пути, старалась занять "златую середину", говоря "нѣтъ", прибавлять и "да", признавая принципъ, не допускать его приложеній, отвергая принципъ, допускать его приложенія". Taкова была и критика Полеваго. Горькая и суровая правда реалистическаго направленія, прямо и рѣшительно, безъ всякихъ "но" и "однако же", говорившаго нѣтъ, не могла быть ни симпатична, ни понятна для Полеваго, и отсюда его страстныя нападенія на Гоголя. Нападенія эти были такъ талантливы, что трудно рѣшить, какое вліяніе пріобрѣли бы они на общество и на самого Гоголя (на котораго и дѣйствительно повліяли въ худую сторону), если бы Бѣлинскій, съ которымъ Полевому было бороться не подъ силу, не прикрылъ своимъ щитомъ нашъ молодой и неокрѣпшій реализмъ. Авторъ Очерковъ съ большою силой доказываетъ, что "иначе и быть не могло", что по условіямъ эпохи и своего личнаго развитія Полевой не могъ понимать Гоголя, долженъ былъ относиться къ нему отрицательно. Если не было иначе, то, вѣроятно, и не могло быть иначе, но, все-таки, ошибку, хотя бы то и вполнѣ искреннюю и исторически-необходимую, нельзя вмѣнять человѣку чуть-чуть не въ заслугу.
   Въ послѣднемъ выводѣ главная заслуга Полеваго, по его собственному справедливому указанію, состоитъ въ томъ, что онъ "первый обратилъ критику на всѣ важнѣйшіе современные предметы". Это -- заслуга незабвенная и въ полномъ смыслѣ историческая. Если насъ не удовлетворяетъ содержите романтической критики Московскаго Телеграфа, она, все-таки, сохраняетъ все свое значеніе какъ методъ, наконецъ, просто какъ призывъ общества къ самостоятельной умственной дѣятельности. "Великое, полезное, доброе", воодушевлявшее Полеваго, не кажется намъ такимъ, представляется намъ въ иномъ освѣщеніи. Но если человѣкъ можетъ подняться до великаго, совершить полезное, послужить доброму, то, конечно, лишь путемъ безстрашной критической мысли, -- тѣмъ путемъ, на который постоянно указывалъ Николай Полевой.
   

IV.

   Переходя къ Надеждину, мы считаемъ необходимымъ привести его характеристику, сдѣланную авторомъ Очерковъ. "Если бы,-- читаемъ въ Очеркахъ,-- здѣсь должно было представить полную оцѣнку всей ученой дѣятельности Надеждина, мы отказались бы отъ такой задачи, превышающей силы наши. По многимъ и разнороднѣйшимъ отраслямъ науки, особенно касающимся Россіи, онъ былъ первымъ нашимъ спеціалистомъ; по многимъ другимъ, общимъ намъ съ Западною Европой, равнялся съ лучшими нѣмецкими или французскими спеціалистами. Всѣ отрасли нравственно-историческихъ наукъ, отъ философіи до этнографіи, были такъ глубоко изучены имъ, какъ рѣдкому спеціалисту удается изучить одну свою частную науку. Этимъ страшнымъ запасомъ знанія располагалъ умъ необыкновенно сильный, свѣтлый проницательный, и потому, о чемъ бы онъ ни писалъ, онъ проливалъ новый свѣтъ на предметъ, какой бы науки ни касался, двигалъ ее впередъ. А писалъ онъ обо всемъ, отъ богословія до русской исторіи и этнографіи, отъ философіи до археологіи". Не мы, конечно, будемъ протестовать противъ того чувства глубокаго почтенія, которымъ проникнуты эти строки. Но мы опросимъ, все-таки: за этими занятіями и научными подвигами много я остается мѣста для литературной критики? Литературная критика не наука, а искусство, но это очень ревнивое искусство: оно овладѣваетъ человѣкомъ всецѣло, не выноситъ соперничества, требуетъ къ себѣ исключительной любви. Бѣлинскій писалъ о Полевомъ: "Онъ былъ лтераторомъ, журналистомъ и публицистомъ не по случаю, не изъ разсчета, не отъ нечего дѣлать, не по самолюбію, а по страсти, по призванію". Это можно сказать и о Бѣлинскомъ, и о другихъ критикахъ того же направленія, но можно ли это сказать о Надеждинѣ? Ни подъ какимъ видомъ. Начать съ того, что собственно литературный талантъ Надеждина былъ далеко не перваго разбора. Надеждинъ писалъ рѣзко, часто грубо, но вяло, тяжело и туманно, писалъ какъ пишутъ ученые, а не журналисты. Далѣе, если участіе Надеждина въ литературѣ и въ литературной критикѣ нельзя назвать случайнымъ, оно, все-таки, было только эпизодическимъ. Чистокровные критики-журналисты, какъ Полевой, Бѣлинскій и др., не довольствовались изложеніемъ общихъ принциповъ и не въ этомъ была ихъ сила, а въ томъ, что, слѣдя за литературой, какъ за своимъ кровнымъ дѣломъ, они не пропускали въ ней ни одного явленія, къ которому могли быть такъ или иначе примѣнены общія положенія ихъ критики. Права Надеждина на извѣстное мѣсто въ нашей главной критической школѣ заключаются въ токъ, что онъ первымъ выступилъ противъ крайностей и уродливостей нашего романтизма. Бѣлинскому было всего восемнадцать лѣтъ отъ роду, когда появилась статья Надеждина Литературныя опасенія за будущій годъ, въ которой впервые было выражено скептическое отношеніе къ направленію и богатству нашей литературы. Эта же самая точка зрѣнія была, шесть лѣтъ спустя, установлена Бѣлинскимъ въ его дебютной статьѣ Литературныя мечтанія. Надеждинъ, такимъ образомъ, былъ предшественникомъ Бѣлинскаго, но предшественникомъ только въ самомъ началѣ пути: почти вся тяжесть борьбы противъ романтизма я все дѣло защиты натурализма были вынесены на своихъ плечахъ Бѣлинскимъ.
   Авторъ Очерковъ, очень симпатизирующій Надеждину, представляетъ дѣло въ такомъ видѣ, что если Надеждинъ, относительно говоря, не получилъ въ литературѣ вліянія, то лишь потому, что былъ слишкомъ выше своего времени. "Онъ одинъ тогда понималъ вещи въ ихъ истинномъ видѣ. Его не понялъ никто: и потому, что онъ высказывалъ истину очень горькую для тѣхъ, кому говорилъ ее, и потому, что высказывалъ ее горько и, болѣе всего, потому, что основанія, на которыхъ опирались его приговоры, были незнакомы никому. Нѣмецкая философія, питомцемъ которой онъ былъ, неизвѣстна была никому. Всѣ видѣли только, что онъ противорѣчитъ французскимъ книжкамъ, изъ которыхъ была почерпнута вся наша тогдашняя мудрость,-- и его объявили безумцемъ. Чего онъ хочетъ, не понималъ никто, потому что у насъ не было ничего подобнаго тому, хотѣлъ онъ,-- и всѣмъ показалось, что онъ только хочетъ бранить и унижать нашу литературу". Довольно трудно пріобрѣсти вліяніе писателю, котораго никто не донимаетъ, и какъ тутъ не вспомнить замѣчанія нашего автора, что "литератору нѣтъ необходимости быть особенно ученымъ; онъ только не долженъ быть человѣкомъ поверхностнымъ и легкомысленнымъ". Мы объясняемъ дѣло проще: не чрезмѣрною ученостью Надеждина, которая ничему вредить не можетъ и никогда не можетъ быть чрезмѣрною, а исключительно слабостью его чисто-литературнаго дарованія. Что проповѣдывалъ Надеждинъ? "Онъ первый объяснилъ нашей критикѣ, что такое поэзія, что такое художественное произведеніе. Отъ него узнали у насъ, что поэзія есть воплощеніе идей, что идея есть зерно, изъ котораго выростаетъ художественное произведеніе, есть душа, его оживляющая, что красота формы состоитъ въ соотвѣтствіи ея съ идеею. Онъ первый началъ строго и вѣрно разсматривать, понята ли и прочувствована ли идея, выраженная въ произведеніи, есть ли въ немъ художественное единство, выдержаны ли и вѣрны ли человѣческой природѣ, условіямъ времени и народности характеры дѣйствующихъ лицъ, истекаютъ ли подробности произведенія изъ его идеи, естественно ли, по закону поэтической необходимости, развивается весь ходъ событій, воплощающихъ идею автора, изъ данныхъ характеровъ и положеній,-- словомъ, онъ первый далъ русской критикѣ всѣ эстетическія основанія, на которыхъ должна была она развиться, и показалъ примѣры, какъ прилагать эти принципы къ сужденію о поэтическомъ произведеніи". Прекрасно. Но что хе въ этихъ идеяхъ необыкновеннаго, головоломнаго, такого, чего бы ужъ въ то время будто бы никто и понять не могъ? Десятокъ лѣтъ -- небольшой срокъ для общества, а, между тѣмъ, всѣ эти идеи, черезъ десять лѣтъ послѣ Надеждина, развивалъ Бѣлинскій, и всѣ его прекрасно понимали, несмотря на туманность метафизической фразеологіи. Самую простую мысль можно изложить такъ, что у читателя умъ за разумъ зайдетъ, и самую сложную и глубокую идею можно разжевать и въ ротъ положить даже глуповатому человѣку. Это дѣло формы, а форма -- дѣло таланта, котораго именно у Надеждина и не было. Его статьи были умны и учены, но скучны, я вотъ все объясненіе ихъ относительнаго неуспѣха. Ученому достаточно какъ-нибудь выразить вѣрную мысль или теорію: его поймутъ и оцѣнятъ его сотоварищи, которые обсудятъ дѣло по существу и которыхъ нѣтъ надобности завлекать популярною формой изложенія. Журналистъ имѣетъ дѣло не съ спеціалистами и даже не съ избранною, а съ большою публикой, и если онъ не обладаетъ даромъ яснаго изложенія, его усилія останутся напрасными. Именно это и случилось съ Надеждинымъ и никто въ этомъ не виноватъ, кромѣ его самого.
   Пора дать читателю обращикъ тѣхъ нападеній Надеждина на романтизмъ, которыя создали ему репутацію критика-новатора. Вотъ одинъ изъ нихъ: "Спрашивается: что за удовольствіе представлять кровавыя зрѣлища?... Ужасныя картины кровопролитія и убійствъ весьма рѣдки въ вещественной нашей жизни: какъ же могутъ онѣ обратиться во всеобщую прихоть вкуса? Справедливѣе бы, кажется, можно было упрекнуть насъ въ недостаткѣ вкуса, чѣмъ въ подобномъ развращеніи онаго. У насъ доселѣ, несмотря на неослабно распространяющіеся успѣхи просвѣщенія, господствуетъ еще какая-то мудреная апатія къ истинно-изящнымъ наслажденіямъ. Наши театры полны бываютъ только при представленіяхъ Кіарини (фокусника), а изъ нашихъ періодическихъ изданій больше всѣхъ расходятся Московскія Вѣдомости. Не эта ли слишкомъ замѣтная скудость чувствительности вынуждаетъ нашихъ поэтовъ прибѣгать въ насильственнымъ средствамъ для пробужденія въ нашихъ непросыпныхъ душахъ привѣтнаго отклика?... Но отчего бы нашимъ поэтамъ не попытаться прибѣгнуть къ другому, менѣе шумному, но болѣе надежному средству возбуждать эстетическое участіе?... Отчего бы не допустить имъ въ поэтическій механизмъ свой, кромѣ кинжала и яда, другихъ пружинъ, меньше смертоносныхъ, но не меньше дѣйствительныхъ?... Не могло ли бы съ избыткомъ замѣнить всю эту романтическую стукотню и рѣзню -- существенное достоинство и величіе изображаемыхъ предметовъ, наставительная знаменательность драпировки, не ослѣпительная для умственнаго взора свѣтлость мыслей, не удушительная теплота ощущеній?... А этого-то, по несчастію, и недостаетъ въ нашихъ новыхъ поэтическихъ произведеніяхъ! Они обращаются около предметовъ совершенно ничтожныхъ: одѣваются въ маскарадные костюмы, представляющіе уродливое смѣшеніе этнографическихъ и хронологическихъ противорѣчій; блестятъ пошлыми двуличневыми остротами, дышать чадными и нерѣдко смрадными чувствами".
   "Такъ онъ писалъ, темно и вяло..." Сравнивая эти тяжеловѣсныя фразы, испещренныя неуклюжими существительными и прилагательными, съ бойкимъ и блестящимъ слогомъ Полеваго, до сихъ поръ очень мало устарѣвшимъ, безъ труда поймешь, почему въ завязавшейся между Надеждинымъ и Полевымъ полемикѣ сочувствіе большинства было на сторонѣ Полеваго, хотя вся философская и эстетическая правда была на сторонѣ Надеждина. Какъ быть? Литературная пропаганда имѣетъ свои требованія и условія, и не публика существуетъ для писателей, а писатели существуютъ для публики. Въ концѣ-концовъ, послѣ многихъ комплиментовъ Надеждину, авторъ Очерковъ приходитъ къ такому убійственному для Надеждина заключенію: "Главнѣйшая заслуга Надеждина -- критика въ нашей литературѣ -- состоитъ въ томъ, что онъ былъ образователемъ автора статей о Пушкинѣ. Выражаясь любимымъ его языкомъ классической поэзіи, онъ незабвененъ для насъ какъ Хронъ, воспитатель Ахиллеса".
   Обратимся теперь къ этому Ахиллесу, т.-е. къ Бѣлинскому.

М. Протопоповъ.

(Окончаніе слѣдуетъ).

"Русская Мысль", кн.VIII, 1892

  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru