Пришвин Михаил Михайлович
Крутоярский зверь

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Из цикла "Старые рассказы".


Михаил Пришвин.

Старые рассказы

Крутоярский зверь

I

   В Безверске много церквей, и много часовен, и два монастыря. Чудотворные иконы сами явились: Параскева приплыла по речке, Никола так пришел. Не от безверия жителей получил город свое название, а от зверя. В старых книгах так и написано: бе зверь. А богомолки от Темной Пятницы рассказывают, будто и поныне живет этот зверь в омуте озера Крутоярого. Никто зверя не видел, но знают, что губы у него телячьи. Никто зверя не слышал, а известно, что кричит он черным голосом. Слышит и видит зверя только роковой человек, на чью голову кричит зверь: час мой роковой.
   В самом Безверске о звере забыли и вспоминают только под пьяную руку, когда приезжает с Крутоярого озера Павлик Верхне-Бродский.
   Появляется Павлик Верхне-Бродский по своим пустяковым делам изредка. Первый замечает его монах на пароме и ждет с улыбочкой. Издали кажется, будто на двух худых кобылах едет только борода длинная и серая, как небеленый деревенский холст. Это Тимофей сидит на козлах, а сам Крутоярский барин -- бритый: нет у него ни бороды, ни усов на лице, зато на породистом носу есть горбинка, как у шведских рыцарей, от которых будто бы и происходят Верхне-Бродские.
   Но всего только одну горбинку на носу оставили своему потомку знаменитые благородные предки. Щеки у Павлика -- красные отбивные котлеты, русские, и губы толстые, и круглый подбородок, и брюшко, и лысинка, и рыжая шерсть, видная за расстегнутым воротом, и легкомысленный глаз из-под светлых бровей -- все русское, один только нос рыцарский. И не копье в руках Павлика, а длиннейший арапник с пулей на кончике для собак. Любит Павлик, проезжая селом, поднести пулю какой-нибудь сердитой забияке. Ай, как взвизгнет она! Тимофей умирает со смеху. И мужики не обижаются, -- им тоже смешно. Самых старых и добрых псов Павлик не обижает, а только передразнивает по-собачьему.
   -- И веселый же наш барин! -- говорят мужики, слушая барский лай из тележки.
   В поле достает Павлик из тележки деревянную лопаточку и, чтобы не скучно было и время даром не пропадало, хлопает ею пролетающих оводов, шмелей и жуков.
   -- Ловко! -- одобряет Тимофей.
   Крикнет в лугу коростель, Павлик с тележки отвечает по-коростельному, грач -- по-грачиному, ворона -- по-вороньи, сорока -- по-сорочьи, и так похоже, что птицы другой раз на лету оглядываются, будто справляясь: не сорока ли, не ворон ли, не грач ли едет в тележке? Весело, любо ехать Тимофею с таким барином, особенно если встретятся на дороге девицы. Все крестьянские девушки знают Павлика и, чуть только завидят Тимофееву бороду, бегут в сторону -- в поле. Но у Павлика длинные руки. Издали он умеет показать такую штуку, что девицы взвизгнут и сядут на месте, а Павлик выскочит из тележки и пустится рожью...
   Так едет потомок шведских рыцарей с Крутоярого озера в город Безверск. Если день теплый, то у перевоза, где давно уж с улыбкой ожидает монах, Павлик непременно искупается в речке.
   За ним лезет в воду и бородатый слуга. Верхнее-Бродский любит цыкнуть по воде ладонью и обдать струей монаха. Сухой постный монашек по обещанию всю жизнь перевозит людей через реку; ему и не до шуток бы, а тут вот стоит он, опираясь рукой на канат, и улыбается. В серебряный день хорошо в брызгах радуга стоит, на воде собирается распуганная стая верховодок, выглянет и глубинная рыба. Тепло. Налим в глею шевелится. Парит. Рак, довольный, со дна пузырьки пускает. Монашек все стоит и улыбается.
   -- Лезь, святая душа, -- велит Павлик.
   И слушается монах. Снимает черную одежду, сухой и желтый погружается в серебряную воду. Верхне-Бродский трижды окунает монаха, приговаривая: "Во имя отца, сына и святого духа".
   Синяя река, синее небо, синие маковки церквей на холмах. Хорошо будет вспомнить постному монаху серебряный день в темной келье, когда станет река.
   Вылезает на крутой берег Тимофей. Борода его висит, тяжелая, как губка, напитанная водой. Ласточки не боятся Тимофеевой бороды: ныряют в береговые печуры. Верхне-Бродский вылезает красный, покрытый рыжей шерстью, и тащит за собой худого монаха. Сидят трое рядом, обсыхают.
   -- Стар ты становишься, монах, -- скажет Павлик.
   -- Божья воля, -- отвечает монах, -- придет время, и вы остареете.
   -- Я не остарею, я буду лечиться, -- теперь это можно: надо только впрыснуть под кожу медвежьи семена.
   -- Медвежьи?
   -- Или слоновые... много было опытов: впрыснут старому монаху семена -- он и завертится, как стрекоза.
   Пройди тут мужик, бродяга, нотариус с удочкой, мировой судья, Павлику все равны, -- каждый сядет, и все будут говорить ерунду: на то он и есть Верхне-Бродский, Крутоярский барин, чудак.
   Искупаются, оденутся; монах переведет паром, и возьмутся две худые кобылы тянуть Павлика на высокую Тяпкину гору.
   -- Эй ты, лукавая Арина! -- кричит Тимофей на одну.
   -- Завистливая попадья! -- стегает Павлик другую.
   На горе -- площадь, и церквей видимо-невидимо: везде зеленые, синие со звездочками и синие без звездочек, золоченые и серебрёные маковки. Безверск городок -- Москвы уголок, да только улицы зеленые и с боковыми тропинками.
   Как покажется из-под Тяпкиной горы седая Тимофеева борода на площади, Полюша -- швея в деревянном домике с радужными окнами -- покрывает ореховым чехлом свою швейную машинку и спешит одеваться, а главное -- пудриться.
   Сколько уж лет приезжает к Полюше Павлик; диван пролежал, стены прокурил, а все она его принимает парадно: одевается в зеленое платье с кружевами и пудрится. Такая уж отроду Полюша нарядная. В доме у ней залюбуешься: сама из косточек вырастила большие, до потолка, лимонные деревья; на окнах у ней всегда цветет герань; в углу -- строгая икона, на стенах -- цари и портреты хороших здешних господ. Тут у Павлика верное пристанище.
   Подкатив к домику, он выбирает в повозке самого хорошего леща.
   -- Не худ ли? -- спрашивает он Полюшу.
   -- Жирен, очень жирен, Павлик, -- отвечает Полюша.
   В повозке еще много лещей, судаков, глухарей и всякой дичины, но это для других, это потихоньку от Полюши в другие места разнесет Тимофей.
   -- Не худ ли? -- обходя других Полюш, будет спрашивать Верхне-Бродский.
   -- Жирен, очень жирен, Павлик, -- ответят радостно и другие Полюши.
   Многие, очень многие женщины в домиках на зеленых улицах любили Павлика, и все такие же напудренные, как Полюша. Образованных женщин Павлик стеснялся, краснел и не знал, куда ему руки спрятать. Полюша все прощала Павлику.
   -- Павлик приехал, Павлик приехал! -- бежит слух по зеленым улицам.
   И везде радость, будто пояснело. Все любили Павлика, так что другой раз, подвыпивший, он и сам, расчувствуясь, спросит с дивана:
   -- Отчего это, Полюша, люди чего-то боятся, говорят о врагах, а я ничего не боюсь и никто меня не трогает? Как-то чудно!
   -- Ты, Павлик, дите, -- отвечает Полюша, -- ты живешь, как птушечка, -- вот за что тебя все так и любят.
   Разутешенный такими словами, Павлик засыпал, и так сладко, что не слышит, как грызут мухи его лысину и как брюшко его, мерно поднимаясь и опускаясь, скрипит пружинами дивана. Спал он сладко: из уголков рта слюнки текли.
   Удивлялись Крутоярскому барину купцы в железных рядах. Сидели купцы длиннополые в своих лавках, как черные тараканы, и пронизывали понимающими взглядами каждого. Доставали они со дна души, знали, кто чем, как и почему живет, и что в прошлом потерял, и на что надеется в будущем. Но о Павлике, последнем в роду Верхне-Бродских, не могли ничего сказать купцы: не сеет, не жнет, а цел, и все ему кругом улыбаются.
   -- Какие он дела делает? -- спрашивали купцы мужиков из Верхнего Брода.
   -- Никаких делов не делает барин, -- отвечали мужики.
   -- А живет как?
   -- Живет с девками да с собаками.
   -- И не хозяйствует?
   -- Нет. Хозяйство швырком.
   Улыбались тогда сами железные купцы и смотрели на Павлика вроде как на бессребреного и безобидного Афоньку-дурачка.
   Зато в клубе очень ценили Павлика Верхне-Бродского. Как придет он туда вечером да примется о своем рассказывать, картежники бросят в карты играть, из биллиардной сходятся игроки с киями.
   -- Про утку и селезня! -- требуют все.
   -- Чвяк, чвяк, -- кричит Павлик, будто селезень, грубовато, по-мужицки.
   -- Ах, ах! -- отвечает мировой судья, как барыня-утка.
   И зимой видят люди весеннюю реку. Провожают глазами плывущие льдины; слышат, как падают капли в береговых ледяных сводах. Павлик подплывает к мировому судье и щиплет за хохол, и душит, и топит под стол, и выгоняет на берег, и в страстной погоне вертит хвостом, как селезень гузкой. Весь вечер так. Всякую птицу, всякого зверя представит Павлик, и вся его весна такая выходит верная, что клубная кошка зимой лезет на крышу и всю ночь мяучит.
   -- Натурально, очень натурально! -- рассказывают после клуба граждане женам.
   -- И со вкусом, -- поддакивают жены.
   Зимой ухитрялся Павлик делать людям весну. Как же не любить его! Но вот есть же на свете такие люди, как учитель словесности в реальном училище, умнейший в городе человек, -- не радовался он этой весне. Худой, как кол, с козлиной бородкой и красными белками, гвоздеватый, занозистый, прищурится и разглядывает Павлика, как насекомое.
   "В морду бы ему дать!" -- думает Павлик. Но не смеет не только дать, а и пошевельнуться свободно: будто его в этот вечер спаяли. И всегда так: как придет учитель словесности, без весны все расходятся из клуба домой и не будят жен.
   Как-то в самый разгар такой весны тихо вошел учитель словесности и, никем не замеченный, сел в углу за столик. Павлик представлял ревнивого гусака, и все, окружив его, как стадо гусей, и по-гусиному вытянув шеи, гоготали. Никогда не имел такого успеха Павлик, никогда лучше не было весны. И вот тут-то, когда все кругом веселились, ему явственно послышалось страшное слово: филистер.
   Весна оборвалась, как, бывает, и настоящая весна обрывается: зеленый ковер станет белым, деревья седыми, выбитая из гнезда птица спускается ниже, в полдерева, прячется под ветками и не может спрятаться...
   Павлик замер: в углу за бутылкой пива сидел учитель словесности, смотрел красными белками, тонкие губы змеились, бородка тряслась.
   -- Филистер, -- шептали кривые губы.
   Человек с козлиной бородой сказал страшное, жуткое слово, сказал сам себе, быть может, не для кого, -- так, в раздумье. А Павлик на себя перевел. И стало это обидное слово везде его преследовать. После нескольких промахов на охоте, когда и так-то не очень весело в лесу, Павлику вдруг вспомнится загадочное слово. В разгаре тетеревиных токов, когда в темноте видны только мелькающие белые петушиные подхвостники, когда горячий охотник в шалаше весь потом обливается, наводя ружье чуть-чуть ниже подхвостников, и тает всякая мысль, как стеарин на горячей плите, Павлику вдруг чудится злой шепот, видятся кривые тонкие губы, он делал промах и говорил:
   -- Я -- филистер!
   После таких несчастий лес для него сразу пустел, и вспоминались детские страхи, и непременно чудился зверь с телячьими губами. Потом, при удаче, все забывалось, лес опять звенел, и все казалось сном. В городе ему как-то долго не приходило в голову спросить о непонятном слове ученых людей.
   -- Что такое филистер? -- спросил он наконец учителя чистописания.
   -- Дурак, -- ответил учитель.
   Поздно вечером в этот день Полюша допрашивала Павлика, отчего он такой пасмурный. И Павлик ей рассказал, как его ни за что ни про что дураком назвали.
   -- Неглупый ты, Павлик, -- говорила Полюша, -- только весь ты сияющий: ты думаешь, что они все, как ты, а у них-то на душе змея подколодная; напрасно ты перед всеми раскрываешься.
   В эту ночь Павлик дал слово исправиться, но утром все, о чем с вечера думал, забыл. Кстати, учитель словесности отчего-то совсем перестал ходить в клуб, и все обошлось, наладилось, и слово забылось.
   Ездил Павлик в город изредка. Появится сияющий, раздарит приятельницам жирных лещей, устроит свою весну, и, как ключ на дно, ни слуху ни духу о нем. Только если появится в городе какой-нибудь турист и ему расскажут, что город Безверск происходит не от безверья, а от какого-то Крутоярского зверя, то и вспомнят о Павлике.
   -- Бе зверь, -- скажут туристу.
   Тот поблагодарит, запишет, осмотрит старинные церкви, уедет.
   И по-прежнему тихо дремлет Безверск со своими церквами в глухом лесу. А внизу у реки монах по обещанию вечно переводит паром...

II

   Церкви не видно -- вот какие леса вокруг озера! Только на самом верху Крутояра есть лысинка, и на ней в старом саду виден прелый господский дом с тремя деревянными колоннами. Тут исстари живут Верхне-Бродские. Отсюда из окон -- как на ладони все озеро Крутоярое и за озером поля Верхнего Брода и самое село, прислоненное к лесу. Церковь и колокольню закрыла сосна. Но из окна Павлик редко смотрит, он всегда в лесу, или на озере, или в избе Тимофея внизу, где вьется тропинка к Темной Пятнице.
   Бородатый Тимофей похож на самого старого глухаря в лесу. Детей у него -- только дочка, вроде как дурочка, смирная, хлопот с ней никаких, и без горя ходил бы Тимофей с Павликом на охоту день и ночь, не будь у него сердитой старухи. Богомольцы часто захаживали в избу Тимофея и беседовали со старухой, научая ее божественному. А старуха все, бывало, ворчит на полесовщика. И хоть в лес не ходи после этого. Бабья журьба вредная: ничего не убьешь. Оттого-то перед охотой и ложится спать Тимофей поближе к своей старухе, разуважит ее, разутешит, приласкает и прислушается: спит ли. Если сопит старуха, Тимофей чуть-чуть отодвинется. Опять прислушается, опять отодвинется да потихоньку шарк вон. Без бабьей журьбы и зимой в метель, когда свету не видно, случалось Тимофею оглядеть занесенного снегом старика-глухаря. о полдерева под ветками, где спит старик, тихо падают снежинки на его голову, липнут к красным бровям и щекам, и так у глухаря будто борода вырастает. Тимофеева борода от снега тоже белеет, и оба -- как один перед зеркалом: Тимофей похож на глухаря, глухарь -- на Тимофея. Не погорячится охотник -- в метель принесет из леса домой глухаря. Вот что значит ходить в лес без бабьей журьбы.
   -- Хорош ли мой петух? -- спрашивает охотник за обедом старуху.
   -- Сладок, сладок, Тимофеюшко, -- отвечает старуха.
   Вечером Павлик долго выспрашивает Тимофея, как и где он убил глухаря, и в мыслях сам убьет его сто раз. Оглянуться не успели приятели, зимний вечер прошел. Вот что значит охота!
   Как самые близкие приятели жили Павлик с Тимофеем. И весной, и летом, и осенью, и зимой -- всегда они на охоте. Один только и есть месяц раздумья у хозяина Верхне-Бродского, когда птицы на яйца садятся и нельзя охотиться.
   Тогда Павлик бродит в саду и делает открытия: там ни от чего выросла целая куртина смородины, там малина, там новая яблоня и рядом стройный ильм. Павлик не замечает, что молодая-то яблоня -- дикая и вот-вот задушит старое славное бабушкино дерево. Павлик любит видеть хорошее, а плохое -- бог с ним. И за это хозяину хорошо во всем. На скотном дворе прямо чудо случилось: гончие искусали чужую овцу и телку; пришлось их у мужиков купить; от этой овцы и телки развелось все крутоярское стадо. и теперь двор полон всякого зверья, и никто за ним не смотрит, все само живет помножится.
   -- Счастливец! -- говорили другие помещики. -- Самые заботливые хозяева теперь в трубу вылетают, а беззаботный живет, у него от собак скотина разводится.
   Но, конечно, и на Крутоярской счастливой лысинке бывали невеселые деньки. Случалось осенью, когда дождик идет, чудится Павлику во сне, будто тихие шаги приближаются, кто-то подходит с озера к окну и все близится и близится... Представляется спящему, будто над дверцей шкафа медный крючок не висит, а топориком стоит и блестит. И хочется толкнуть его, чтобы повис крючок, но толкнуть-то некому, а встать и холодно, и страшно -- в окне над озером мертвый месяц стоит. А кто-то велит толкнуть крючок и грозится. И, назло ему, не хочется встать.
   -- Не хочешь? -- спрашивает тот.
   -- Нет, не хочу! -- отвечает дремлющий Павлик.
   -- Ну, так вот же тебе!
   И поднимается с озера страсть чернущая...
   Просыпается Павлик; слышит, звенят колокольчик
   "Перед этим и снилось!" -- подумает крутоярский хозяин.
   С колокольчиками может ехать только становой. Становой страшный, едет он описывать имение или за недоимкой. Мало ли за чем!
   От такого гостя одно спасение -- спрятаться. Все давно уж для этого прилажено. Кровать Павлика переделана из шкафа, и так, что крышка отворяется не вбок, а вниз, и на крышке спит Верхне-Бродский. Зазвенят колокольчики, Павлик -- в шкаф и за ремешок, нарочно приготовленный, тянет крышку к себе. Очень удобная вещь!
   -- Штык, Штык! -- кличет Павлик из шкафа.
   -- Слышу! -- отзывается сторож.
   -- На охоте барин, -- встречает Штык станового.
   Но незваный гость лезет наверх. Взберется и плюхнется в кресло из карельской березы перед грязным кухонным столом. Штык ставит на стол бутылку водки, стакан и подвигает тарелку с бараньей костью. Выпьет толстяк, закусит, оглядится. Все по-старому в доме барина: над кухонным столом висит дорогая лампа с пузатенькими ангелами, в углу вожжи лежат, и знакомая много лет кучка ореховых скорлупок, и везде, даже в ручках кресла, торчат порыжелые от времени окурки; громадный неуклюжий шкаф, как мужицкая печь, занял полкомнаты.
   -- Штык, -- скажет становой, -- ты, бездельник, хоть бы подмел барину.
   -- Работать не люблю, -- ответит Штык, -- люблю компанствовать, как барин.
   Становой загогочет и нальет еще стакан. А Штык расскажет, будто он человек не простой, а благородного, но тайного происхождения. И тут же поднимет рубашку и покажет пять синих желваков от картечин, всаженных ему на охоте вице-губернатором: вот он какой, охотился с самим губернатором! Штык выговаривает не виц, а лис-губернатор, уверенный, что на свете есть и над лисами губернаторы.
   Пасмурный сидит в это время Павлик в шкафу. В дверце есть трещинка, и, как оглядишься, станет от нее светло, а на белой сосновой доске покажется темный облик. Павлик от нечего делать разглядывает свою тень и узнает в ней благородные черты.
   "Неужели я? -- думает Павлик, и щупает свой нос с горбинкой, и вспоминает прадеда, потомка шведских рыцарей, -- До чего я дошел, до чего я дошел!"
   И слышно ему, как дождь журчит в желобах, и чудится ему наяву, как во сне, будто тихие шаги приближаются. Отгоняя тоску, Павлик думает об охоте, мысленно набивает патроны и, заколачивая пыжи, шепчет:
   -- Номер третий -- для зайца, шестой -- для вальдшнепа, не мешает нуля: глухарь попадется.
   Становой выпьет, закусит, вздремнет в старом вольтеровском кресле. На окнах висит из мелких дождевых капель серая сеть; мухи льнут к стене, гончие псы спят, как мертвые, и все отчетливее выступает тень благородного предка в шкафу.
   -- Нет, -- бормочет правнук, -- тот был столп, а мы что...
   И хочется ему взглянуть в эту старину, узнать, отчего что началось и почему все так вышло. Но ничего он не помнит и знает одно лишь предание, будто бы некогда потомок рыцарей сказал: "Думал я и они, вышло они и я, так пусть же будет только я", -- и ушел.
   -- Номер третий -- для зайца, еще для зайца, еще... зайцев много, -- шепчет Павлик в шкафу, мысленно пристукивая пыжи, отбивая тоску.
   Но дождь все журчит; дом преет; желтый круг на потолке расплывается. Весь, как губка, пропитается прелый дом, и запахнут стены, чуланы, крысиные гнезда, из-под низу пахнет жилищем Штыка. Мутный поток у окна станет желтым от глины.
   И кажется Павлику, будто и сам он уже глиняный и что вот-вот до него дойдет и размоет. Долго и скучно моросит осенний дождь; все глубже и глубже зарывается крот в кротовину.
   -- Унес черт, вылезайте, барин! -- крикнет Штык.
   Звенят, удаляясь, колокольчики.
   -- Барин, гусь пошел, -- говорит, входя, старый бородатый Тимофей.
   От этих слов как рукой снимет злую напасть. Как огурчик свеженький, выпрыгнет Павлик из шкафа и радостно спросит:
   -- Тимофей, да что это за штука такая охота?
   -- Охота, -- подумав, отвечает Тимофей, -- потому охота, что охота, и больше ничего.
   С этим согласится и Павлик. Но самого главного не замечали друзья, что охота всех роднит и равняет: и барина, и мужика, и лесного бродягу. И попадись тут хорошая собака, так и ей выпадет равная доля. Но вот как раз хорошей-то умной легавой собаки и не хватало Павлику. Все его ублюдки, полукровки на охоте только мешают. Бывало, привяжет Павлик себе к поясу такого пса и подходит к птице. Взовьется петух. Пес за ним. Павлик за псом -- и бух вниз. И птица улетит, и коленки в крови, и ружье забито землей. Рассердится Павлик, прицелится в пса: пах! -- и готово.
   -- Три копейки истратил: цена выстрела, цена и собаке, -- скажет Павлик.
   -- Чем бы не собака, -- печалится Тимофей, -- уши длинные.
   -- А хвост крючком, -- отвечает Павлик.
   -- И стойки делала, -- жалится Тимофей.
   -- Да ведь не мертвые стойки, -- говорит Павлик, -- нечего жалеть: три копейки цена.

III

   В Безверск приезжал тот самый лисий губернатор, что когда-то сторожу Павлика всадил пять картечин в живот. С губернатором была неразлучная с ним Леди, дочь известного всем охотника Джека. Шерсть у губернаторской Леди была густая, ярко-рыжая, хвост пером, на лбу звездочка, на груди брошка, уши, как две косыночки, в надбровицах по три серебряных волоска, а мокрый нос всегда шевелился, будто везде в России ей дурно пахло. В этот приезд губернатора Леди была тяжела, сосцы напухли и отвисли. Встречаясь на улицах Безверска с мужицкими сапогами, Леди поднимала глаза и, шевеля серебряными волосками, так смотрела на проходящего, будто говорила: "Вы, конечно, можете толкнуть меня в бок сапогом, но, ради моего будущего потомства, умоляю вас, не трогайте!"
   -- Бессловесная, а все понимает, -- бормотал удивленный такими глазами мужик и сторонился.
   Верхне-Бродский, встречаясь с Леди, не только уступал дорогу, но и шляпу снимал и потом долго смотрел вслед.
   -- Как вежлива, -- восхищался он, -- вот бы щенка...
   И представлялось ему, будто с такой собакой и жизнь стала бы совсем другая.
   -- Породиста! -- говорил он.
   -- Золотая медаль! -- отвечал Тимофей.
   Просить щенка у губернатора Павлик не смел. Было известно, что лисий губернатор, как многие охотники, топил и зарывал в землю щенков из ревности, чтобы им было на свете собаки, подобной Леди.
   -- Собака при последнем пути, -- сказал Тимофеи, -- украсть щенка?
   -- Укради! -- одобрил Павлик.
   С тех пор Тимофей стал караулить в овраге под мостом, где дерут лошадей, душат собак, топят крыс, зарывают щенков и котят. Долго ждал Тимофей и как-то раз услыхал жалобный вой...
   Незадолго перед этим Леди ощенилась в конюшне под яслями и, собрав девять щенков под себя, лежала утомленная, жарко и часто дыша. И вдруг дверь в конюшню отворилась, и вошел мужик с ведром.
   "Я вам верю, вы благородны, вы не обидите моих детей", -- казалось, говорили глаза матери-англичанки!
   Мужик смотрел в ее глаза и с опаской погружал в ведро щенка за щенком.
   "Помните, я вам верю", -- повторяли глаза.
   Мужик с ведром ушел.
   Леди оглянулась на себя: капало молоко из упругих сосцов на солому, -- детей не было. Леди и тут не подумала на мужика с ведром, а побежала в угол, где рожала. Долго она нюхала и раскапывала лапами навоз, выбилась из сил, ушла, забилась в самый угол под ясли и уснула. Молоко все бежало в сосцы, напрягало их и бросилось в голову. Вот тогда-то Леди вскочила, все поняла -- и завыла. Тимофей услыхал и стал искать.
   Где-то, отзываясь на вой, пищало. Тимофей пригляделся, заметил в земле рыжую слепую головку, выкопал, сунул за пазуху и побежал в дом Полюши.
   -- Кобелек или сучка? -- спросил его Павлик.
   -- Сучонка, -- сказал Тимофей.
   А Полюша уже совала в рот щенку приготовленный детский рожок с молоком. Слепой наливался, дрожал!
   -- А, сосочек! -- повторял Тимофей.
   Немного спустя монах перевез Верхне-Бродского с Тимофеем за реку, и ни один человек ничего не узнал, и сам лисий губернатор уехал, уверенный, будто на всем белом свете есть одна только Леди, дочь великого Джека.
   Так, будто ветром березовую летучку, перенесло семя славного Джека в глубину Безверских лесов, на берег озера Крутоярого. Неведомая охотничьему миру, там росла вторая Леди, вылитая мать: и шерсть вышла у нее рыжая и длинная, и во лбу была звездочка, и на груди брошка, и уши, как косыночки, и в надбровицах серебряные волоски, и нос мокрый постоянно дрожал, будто в доме Павлика всегда дурно пахло. Два месяца ее поили из детского рожка молоком, все лето ходили за ней, как за малым ребенком, и выходили. Зимой она, как и мать ее, губернаторская Леди, смотрела понимающим взглядом на беседующих за кухонным столом охотников: только что не могла сказать. Этих взглядов Павлик не выдерживал, его подмывало, и он вдруг срывался с дивана. Схватив свою рубашку за края и завернув ее вверх, крутясь и козликая, он мчался по старому дому из комнаты в комнату.
   -- Шерстной! -- улыбался Тимофей. -- Будто из-под печи выпрыгнул.
   Леди мчалась за Павликом, настигала его и прыгала. Павлик подхватывал Леди, нес на диван и, растянувшись, щекотал ее.
   -- С собакой, -- наставлял тогда Тимофей, -- нужно держать себя постепеннее.
   В крепостные времена Тимофей был помощником егеря и потому теперь себя считал понимающим.
   -- Бога благодарите за сучку, -- говорил он Верхне-Бродскому в зимние вечера, -- сучки всегда проворней и понятливей.
   Павлик верил в Тимофееву мудрость и внимательно слушал.
   -- Дело божье, -- наставлял Тимофей, -- так свет стоит. Применитесь к нашему брату: когда-то мы еще начнем понимать, а девчонка уже и готова, и ребят нянчит, и в печь горшок сует.
   -- Ну, а после, -- соображал Верхне-Бродский, -- можно ли нас с бабами равнять?
   -- У нас, -- говорил Тимофей, -- так, а у них до старости сучки понятливей.
   Высказав глубокую мысль, Тимофей любил положить в рот кусочек сахару и выпить блюдечко чаю.
   -- Сильной росой не пускай, -- учил Тимофей, -- собака захлебывается. Выходи не рано, не поздно, ищи выводок. Первое время не надейся на собаку, не отпускай от себя, топчи сам. Нашел выводок -- и считай за великое счастье. Садись под куст. Жди. Будь тише себя, слушай, гляди зорко. Цыпленок свистнет, тетерка заквохчет, и пойдут друг другу навстречу. Зашевелится трава, разглядишь головки, перышки, росяные бродки. Тут весело, тут самому запахнет.
   Но от Тимофеевых рассказов Павлику и так уж в комнате пахло. Он, слушая и глядя на Ледин нос, перебирал ноздрями.
   -- Может быть такой человек, -- спрашивал Павлик, -- чтобы чуял?
   -- Нет, -- отвечал старик, -- это человеку не дано, -- и прихлебывал чай. -- Им, -- указывал он на Леди, -- лисье передано, у человека же бог чутье отнял, а если бы человеку и пахло, то что бы было на свете?
   -- Зато нет человека хитрее, -- возражал Павлик.
   -- Вот это ему дано! -- соглашался Тимофей. -- А чутья нет. У человека и волка нет этого, и справедливо.
   Павлик смеялся, представляя себе, как волк чутьем бы знал, где стадо овец, а конокрад -- где табун лошадей.
   -- Нет, это ему не дано, -- повторял Тимофей.
   "До чего все в мире так верно и хорошо устроено, будто приточено, -- размышлял Павлик, лежа на диване, -- и вот земля зачем-то сделана круглой..."
   -- Зачем это земля сделана круглой? -- спрашивал он Тимофея.
   -- Для кабанов, -- отвечал полесовщик, -- по круглому кабанам лучше ходить, -- и вспоминал, как однажды в здешние леса пришли кабаны.
   -- Откуда они пришли? -- спрашивал Павлик.
   -- Из-под Киева, -- объяснял старый охотник.
   -- А как попали в Киев кабаны? -- загадывал Павлик, припоминая географию, но ничего не мог вспомнить и сам от себя подвигал к Киеву какие-то азиатские степи с солеными озерами, где в густых камышах водятся кабаны.
   -- И орлы залетают, -- говорил Тимофей. -- Покойный барин сам застрелил на копне, лапы обрубил и послал в Петербург.
   -- Какие же у него лапы? -- допытывался Павлик.
   -- Медвежьи, -- глазом не моргнув, отвечал охотник. Слушала Леди, и, быть может, и для нее, вскормленной людьми, в зимние вечера вокруг земли шли кабаны и пролетали орлы с медвежьими лапами.
   Так и прошло зимнее время. Грянули сверху и вдребезги разбились сосульки. Лед на озере сел. Начался щучий бой. Потом полетела птица и в лес, и на озеро. Пошли старики и старухи к Темной Пятнице, зажгли лампаду в часовне.
   Леди вышла в сад, будто монашенка в мир. Ветви неодетого сада, как жемчугом, были унизаны теплыми каплями. Весь сад был в каплях; сливаясь и блестя, падали они на прошлогоднюю листву. Молодая собака выбирала, за какою каплей ей броситься, какую искать. Порхнула первая бабочка -- летучий цветок. За бабочкой хотела погнаться Леди -- и остановилась: на угреве, распустив крылья, лежал воробей и смотрел на нее. Она подобралась, стала прямой, как скамейка, и окаменела.
   -- Очень вежлива! -- сказал Павлик.
   -- Золотая медаль, -- отозвался Тимофей.
   -- Очень умна! -- хвалил барин.
   -- Природа губернаторская, -- объяснял полесовщик.
   Скоро и леса опушились. Будто прилетевшие из дальних стран изумрудные невиданные птички, сели на старые деревья молодые листки. Навстречу им снизу, прокалывая старую прель, вышла трава и потянулась вверх все выше и выше, пока все сошлось и слилось. Весной в одетых лесах не охотятся: птицы на яйца садятся. Но где-нибудь, в диких местах, можно найти старика-глухаря. Не охоты хотелось Павлику, а испытать собаку, чтобы сказать о ней последнее слово, и полюбить на веки вечные, и знать и говорить всем, что уже лучше нет на свете Леди Крутоярской.
   Долго по-пустому ходили охотники и растеряли весь свой охотничий задор, и стало казаться им, будто лес опустел, птицы перевелись, и незачем ноги морить, и вся охота не стоит уморы. Везде были кусты и пни, закрытые папоротником. Как всегда, на однолетней посече высились кое-где семенные деревья, и по ним было видно, как нелегко жилось в лесу: на одном дереве ветви были только сбоку; у другого на длинном голом стволу -- только зеленая макушка; третье дугой изогнулось; все изуродованные, искалеченные, изнывают они в тоске на свету и будто просят закрыть себя. Охотники натыкались на пни, закрытые папоротником, разбивали колени, царапали руки, изнемогали от жажды.
   Много осталось на сучьях волос от Тимофеевой бороды, и думал Тимофей об одном: как бы поскорее добраться до воды и напиться в Зеленой Луже. Павлик и на Леди не смотрел, а вспоминал почему-то свою бабушку, у которой были добрые и сердитые камешки: вынется добрый -- и бабушка весь день хорошая, вынется злой -- и бабушка весь день сердитая. И до того избили ноги охотники, что уж к Зеленой Луже приползли на четвереньках. Вода в болоте стояла черная, плавали радужные кружки, скакали наездники, крутились жучки-вертунки, кишмя кишела всякая нечисть. Тимофей, как всегда в таких случаях, расстелил свою бороду по болоту и через нее стал цедить в себя воду. Павлик припал к бороде с другой стороны. В это время и Леди неслась, как ни в чем не бывало, на посече к Зеленой Луже. И вдруг ее будто кто стегнул спереди: остановилась она; левое ухо болтнулось, вывернулось и так осталось завернутым. Павлик почуял, дернул Тимофея за бороду, показал. Закапало, -- полилось с бороды в Зеленую Лужу. Павлик даже и этого шума испугался и, вытянув Тимофею губы, прошипел:
   -- Выжми!
   Тимофей подался к сухому месту, скрутил из бороды канат и, не расправив, стал красться за Павликом.
   Вот когда полон лес! Роса еще не совсем сошла; трава, листья сверкали; все, что касалось их, становилось серебряным. Леди сияла и дымилась от волнения, звала глазами, торопила и, услыхав сзади легкий шорох и дыханье, повела.
   Много в зеленых папоротниках было черных пней, всюду были Иваны и Марьи, волчьи ягоды, барвинки, былинки с малыми пташками -- ничто не занимало. У чистой полянки Леди остановилась и, должно быть, подумала: "Не на ней ли?" Все остановилось позади, и все в страхе подумали: "Не тут ли, на открытом месте?" Леди прилегла к земле и переползла полянку. За ней ползли на животах Павлик, Тимофей, а за ними все черные пни, все зеленые папоротники, Иваны и Марьи, волчьи ягоды и пташки с былинками. Все смотрели на куст по ту сторону полянки. Оттуда Павлику пахло глухарем, но он успел одуматься: не глухарь пах, а порох в ружье и масло в замке. Тимофей чем-то хрустнул. Леди оглянулась. Павлик диким, ужасным взглядом посмотрел назад. Возле того куста, куда все ползли и все ползло, Леди сделала один мелкий шаг и другой, на половине же третьего замерла и остановилась с поднятой лапой. Побыв так немного, она стала повертывать нос туда, где пахло, а завернутое ухо стало сползать, и, когда ухо совсем сползло и повисло, Леди совсем окаменела, глаза ее стали неподвижными, безумными.
   Куст был весь покрыт мелкими розовыми цветочками и гудел, бабочки порхали, пчелы стреляли во все стороны, жуки жужжали, басили шмели. На кусте был большой праздник; там никто не слушал человеческое сердце, стучащее, как чугунная гиря, и никто не догадывался, что внизу, под кустом, сидело ужасное и огромное.
   Как темная туча, вырвался из куста глухарь: вся посеча ахнула, и весь лес вокруг захлопал и затрещал. Вот когда в груди умолкает стук, что-то будто отрывается и улетает.
   -- Отпустить -- не уйдет! -- шепчут какие-то чужие голоса.
   И уж все само собой делается, и хотя не видно за дымом, но чудится, как прыгает за кочкой красная бровь, то покажется, то спрячется.
   Полон лес! Под каждым кустом сидит глухарь. И всегда будет так: теперь найден ключ от всех кустов, пеньков, ямок, овражков, логов и болотных кочек.
   Сколько времени прошло, а все было серебряное утро. На Зеленой Луже Тимофей опять расстелил свою бороду. На другом конце припал к бороде счастливый охотник. Собака вошла в воду, -- выбежала серебряная. Недалеко от Зеленой Лужи в лесу по кладкам медведица переходила с медвежонком ручей. Сама старая перешла, а неуклюжий бултыхнулся и выскочил весь серебряный и побежал за матерью: пых-пых-пых! Лосенок в чаще на вострил розовые уши и тоже стоял серебряный. Луг у реки был весь -- как медовая сота.
   -- Цены нет собаке! -- воскликнул Павлик.
   -- Золотая медаль! -- сказал Тимофей.

IV

   У Тимофеевой дурочки крысы рубашку выше сердца прогрызли.
   -- Не к добру, -- сказала старуха.
   Так и вышло: дурочку скоро после того нашли в лесу мертвой, опозоренной и привязанной к дереву.
   У Павлика Верхне-Бродского крысы тоже заполонили весь дом. Что-что он с ними ни делал: дырки заколотил в полах, отраву и крысоловки ставил, из ружья стрелял, -- крыса все лезла и лезла.
   -- Ничего не поможет, -- говорила старуха, -- выживают барина.
   Вот в это-то нехорошее время и собрался Павлик ехать в Безверск и взял с собой Леди. Проехал он леса и поля. Монах перевез его через реку. И уж стал он подниматься на Тяпкину гору, как вдруг показалось ему, будто на небе как-то особенно зашумело, зашумело и ахнуло. В детстве с Павликом такое бывало: услышит и потихоньку от других перекрестится, прошепчет: "Свят, свят, свят господь Саваоф!" Теперь же Павлик, удивленный, посмотрел на небо, а на небе ничего не было, только галки дрались с копчиком.
   "Так себе", -- подумал Павлик и хотел было погладить Леди, но ладонь его прошлась по пустому месту. Оглянулся. Там по синей реке монах переводит паром. Леди нет. Посмотрел вперед, где качаются черные колокольные языки и кипит базар, -- Леди нет. Нигде нет любимой собаки.
   -- Тимофей, -- сказал Павлик упавшим голосом, -- Леди пропала.
   Посмотрел Тимофей назад, где монах, и вперед -- на базар и на колокольни, и даже на небо, где галки щипали копчика, -- нигде не было Леди.
   -- Как протаяла! -- сказал Тимофей.
   Безверский базар -- кипучий. Из лесных трущоб, с моховых болот, с гор и низин, со стороны Верхнего Брода, от Темной Пятницы, и от Сухого Сота, и от той стороны, где еще никто не бывал, съезжаются на базар крещеные люди. Кипит люд на площади, будто сельди в Белом море; воткнуть метлу, и пойдет метла по базару сама.
   -- Дядя, не видал ли рыжую собаку с длинными ушами? -- спросил Павлик мужика.
   Долго осматривал с головы до ног Павлика серый мужик в шляпе черепельником и наконец тоже спросил:
   -- А ты чей, дядя?
   И вдруг загудели все колокола, -- кончилась обедня, повалил народ из церквей и унес мужика и Павлика в разные стороны.
   -- Новая планета царя Магомета! -- кричал черноусый ловкач.
   -- Не видал ли рыжую собаку? -- спросил ловкача Павлик.
   -- Пробежала! -- показал ловкач в сторону, где визжал поросенок. -- Новая планета, -- услыхал за собой Павлик, -- не тлеет, не горит -- всю правду говорит!
   Впереди заливался поросенок, будто его за язык подвесили, -- это городовой тянул его к себе за ноги, а поросятник отбивал, тянул к себе за уши.
   "Вот у кого спросить", -- подумал Павлик.
   -- Видел, -- сказал городовой, -- пробежала рыжая.
   -- А может, не рыжая?
   -- Все может быть!
   -- Цела, цела, видели! -- заговорили кругом мужики.
   -- В стеклянную дверь лапилась, -- сказал льняной дед на возу.
   -- В мясном ряду видел, -- сказал желтый, как подсолнух, мужик.
   -- Возле лавки купца Пыльного грызет два коровьих рога, -- сказал прасол.
   -- Рыжая?
   -- Черная!
   -- Как горелый пень!
   -- Разноухая!
   -- Лоб с выломом.
   Мужики смеялись над Павликом.
   -- Барин, не слушай ты их, -- говорил с воза льняной дед, -- слушай, что я говорю: твоя рыжая собака лапилась в стеклянную дверь.
   Павлик насилу выбился с базара к какому-то большому белому дому, с решетками на окнах. У ворот дед с ощипанной бородой давал своей лошади черную корку.
   -- Две недели не ели, господь кормил, -- говорил ощипанный дед другому деду в лыковых лаптях, -- под арестом сидела.
   -- А сам? -- спросил лыковый.
   -- И сам сидел, -- усмехнулся ощипанный. "Белый дом, -- понял Павлик, -- полиция!" -- и он вошел туда.
   Посинелый от смеха, сидел за столом пристав.
   -- Хи-хи! -- осторожно смеялись писцы.
   -- Хихима замучила, -- извинился пристав перед Павликом.
   -- Собака пропала, -- сказал Павлик, -- рыжая, с длинными ушами.
   -- Были у Волчонка? -- спросил пристав. -- Не ободрал ли?
   -- В городе волк? -- удивился Павлик.
   -- А как же, -- ответил пристав, -- собак не драть, так что бы тут было!
   -- Зачем же они ему нужны?
   -- Он шкурки под лисиц красит! Молодчина!
   -- Прошлый год семьсот ободрал. Рыжих любит. Рыжую не пропустит. Ваша рыжая?
   -- Как лисица.
   -- Ну, так ободрал. Писцы захихикали.
   -- Вот хихима-то напала, -- снова извинился начальник, но уж вдогонку.
   Вихрем все кружилось на улице перед глазами Павлика, а когда он сосредоточился и посмотрел вперед, улица представилась ему такою длинною, будто смотрел он в бинокль обратными стеклами. В самом конце длинной улицы, представилось ему, сидел Волчонок возле ободранной Леди. Павлик прямо и пошел туда, где виднелась красная туша, и остановился, когда увидел и понял: не ободранная Леди виделась ему, а корова на двери лавки купца Пыльного, красная, без головы. Тут же висела свинья, белая, как живая, только с выпотрошенным брюхом. У порога лавки валялись два окровавленных коровьих рога. Сам Пыльный, мясник, хороший знакомый Павлика, сидел за столиком между красными тушами и пил чай.
   -- Стаканчик чайку! Как охота?
   -- Собака пропала. Волчонок ободрал.
   -- Рыжая?
   -- На лисицу похожа.
   Пыльный задумался и надолго остановил свои черные рачьи глаза на пне, где сек курам головы. Он был добрый человек, думал тяжело и долго.
   -- А может, не успел ободрать, -- перевел он глаза с куриного пня на Павлика, -- может, захватите; ваша собака необыкновенная, не завалюха: захватите! Бегите скорей, -- за речкой белый каменный дом.
   "Захвачу! -- радовался на ходу Павлик не той широкой охотничьей радостью, а острой и колючей, что вот-вот соскочит. -- Семьсот ободрал, а эту захвачу", -- радовался Павлик этой новой радостью.
   И так перебежал он деревянный мост и остановился возле бакалейной спросить о Волчонке.
   -- Вот Волчонок! -- сказал лавочник.
   Павлик обернулся и увидел перед собой белый каменный дом. Золотыми буквами над воротами было написано: "Дом почетного гражданина Волкова".
   -- Волков! -- изумился Павлик.
   Волков, церковный староста и фабрикант знаменитой безверской пастилы, был такой же его приятель, как и Пыльный.
   -- Неужели он собак обдирает?
   -- Дерут, -- сказал лавочник, -- тем и дом нажили.
   -- Я потерял собаку рыжую.
   -- Очень просто, что у них. -- Лавочник посоветовал, чтобы Волков не отперся, заглянуть в щелку через ворота: не висит ли свежая шкурка.
   Павлик пошел к воротам и заглянул. У Волчонка двор был большой, мощеный, окруженный сараями. Из конца в конец на нем были протянуты веревки, и на них сушились собачьи шкурки. Сам длиннополый хозяин ходил между шкурками и постукивал по ним палочкой. Сухие отзывались на стук, сырые болтались, как тряпки. Готовые Волков снимал с веревок и складывал возле сарая.
   "Вот он какой, -- подумал Павлик, -- отчего же я раньше не знал?"
   Хлопнуло окно в доме. Павлик поскорее открыл калитку и вошел во двор.
   -- Собаку потерял рыжую, вы ее не... тронули?
   -- Рыжих нынче не принимал, -- ответил степенно Волков, -- черного принесли.
   "Вот какой, -- думал Павлик, -- он и не скрывается, как же я раньше не знал?"
   -- Зачем вы это делаете? -- спросил он купца.
   -- Как зачем? -- удивился купец. -- Тем занимаюсь, а вы думаете, по нынешним временам одной пастилой проживешь? И то дело, и это дело. Собачьи шкурки тоже необходимы: и мех, и лайковые перчатки.
   -- Это из собак?
   -- А как же! -- засмеялся купец. -- Нет, это дело тоже полезное: драть собак нужно, только знать надо -- каких собак. Ваша собака необыкновенная.
   -- Так вы ее не ободрали?
   -- Господь с вами, я не живодер.
   -- Как же черного-то?
   -- Черного принес Петька Ротный; он дерет; к нему бегите; может, захватите. Павлик побежал.
   Будто в лесу, когда после долгих блужданий попадешь на верный последний след и когда уже нет сомнений, что верно идешь, шел Павлик по Петькину следу.
   -- Какой Петька Ротный, где он живет? -- спрашивал Павлик едущих с базара мужиков.
   -- Мы не здешние, -- отвечали они.
   "Что как, -- думал Павлик, встречаясь с мужиками, -- кто-нибудь из них приласкал собаку, подманил и увел с собой в деревню? Нет, -- решал он тут же, -- мужик не подманит; мужик норовит собаку обругать и ударить. Нет, это все Петька Ротный, это все в нем сидит в одном".
   -- Какой Петька Ротный, где он живет? -- спрашивал Павлик пешеходов.
   -- Да все такой же, как и мы, -- отвечали пешеходы, -- только жительства настоящего не имеет, да поддевка у него с разными рукавами, да зубы на виду.
   -- Зубы все-таки на виду, -- замечал Павлик, -- а где же он дерет?
   -- Под мостом, -- отвечали пешеходы.
   Пришел Павлик к мосту. С виду -- это самое красивое место в Безверске. Деревянный самодельный мост, будто дружеская рука, протянулся он от холма к холму, где красуются все лучшие церкви. Тут, на мосту, Павлик часто любовался, бывало, лесом ив, склоненных над речкой, и бросал вниз камешки, стараясь попасть в грачиное гнездо. Теперь он спустился вниз и пошел искать между ивами Петьку Ротного. Когда-то здесь Тимофей подстерег только что родившуюся и зарытую уже Леди. Теперь -- на каждом шагу попадались собачьи скелеты. Там воронье расклевывало тушу лошади; там жуки-могильщики хоронили издохшую кошку; там голуби, мирно воркуя, выклевывали из груди убитой ястребом птицы какие-то зерна.
   -- Все Петька Ротный! -- шептал Павлик.
   -- Ты, Павлуша, с ума сошел! -- услыхал он над собой голос.
   Полюша стояла на мосту и кудахтала, как курица.
   -- Ищу Петьку Ротного, -- ответил Павлик, -- злодей собаку мою ободрал. Принеси мне ружье, убью Петьку Ротного!
   Полюша всплеснула руками и побежала вниз.
   -- Ну иди, иди за мной! -- уговаривала Полюша и вела его, как водят женщины пьяных мужей. -- Да можно ли так из-за собаки убиваться? -- ласково говорила она. -- Да какой же Петька злодей? Каждый своим делом занимается.
   Каждому есть хочется. И собаки-то ведь стаями развелись, кипятку не хватает ошпаривать. Да и закон есть такой, чтобы истреблять собак. Не видали Петеньку Ротного? -- спросила она, когда выбрались наверх из оврага.
   -- В бане! Он теперь банным старостой.
   -- Вот, видишь? -- говорила Полюша. -- Ты все: злодей, злодей!.. А он и место хорошее получил, служит. Может, и собак не дерет?
   -- Дерет, -- ответил прохожий.
   Наверху у самого обрыва стояла кирпичная стена, из нее через дырку валил пар, а пониже дырки было окно, где жил банный староста.
   -- Дома Петенька? -- постучала Полюша.
   -- Петьки нету, -- сказали оттуда, -- он в трактире, пирожные есть.
   -- Как пирожные! -- встрепенулся Павлик, будто его разбудили.
   -- Так, -- сказала Полюша, -- ты говоришь: злодей... а он вот так всегда: как завелись мало-мальски деньжонки, покупает пирожные и всех, кто есть в трактире, потчует. В рот капли вина не берет, а ты: злодей! Хороший человек, богомольный. Могилка у него есть на кладбище, так всю цветами убрал и даже зимой дорожку расчистит к могилке и посыпает песочком.
   Так убаюкивая Павлика, подходила Полюша ближе и ближе к трактиру, и наконец в окне показалось белое лицо с блаженной улыбочкой, обнажавшей острые зубы.
   -- Слышал, слышал, -- ласково сказал Петька Ротный, -- рыжую не ловил, черный готов.
   -- Разноухий, лоб с выломом? -- спросил городовой. Петька мотнул головой и надкусил шоколадную трубочку.
   -- Рыжую суку цыган увел, -- сказал поросятник.
   -- Все может быть, -- согласился городовой, -- цыганский нос -- вострый.
   -- Не цыгане, -- перебил прасол, -- сербы.
   -- Все может быть, -- ответил городовой, -- но только ежели сербы, то плохо.
   -- Барин, не слушай ты их, -- говорил белый дед с воза, -- твоя рыжая собака лапилась в стеклянную Дверь.
   -- Слушай деда, -- усмехнулся, сверкая зубами, Петька Ротный, -- дед знает, что и под кореньями растет. Полюша увела Павлика с базара.
   -- Уймись, Павлуша, забудь, -- утешала она его дорогой, -- цела твоя собака, сам увидишь; к вечеру прибежит, огуляется; знаешь собачьи свадьбы, -- вот и убежала.
   Но и вечером не пришла Леди домой.
   Стеклянная дверь, в которую, по словам белого деда, лапилась Леди, не выходила из головы Павлика.
   Ночью Павлик видел тяжкие сны. Ему снилось, будто идет он к какой-то стеклянной двери и уж видит стеклянную дверь, а дойти не может.
   Возле Неуродимого луга вьется пыльная дорога с отпечатками копыт, звериных лап и босых человеческих ног. Шесть зайцев один за другим перебежали дорогу и скрылись в придорожных кустах. Черный дрозд запел вечернюю зарю. Заблеял бекас. Затрубил пастух. Зайцы опять перебежали дорогу, все шесть один за другим, и пошли вверх на холм, к опушке дубравы. Там, у первого дуба, первый заяц присел испуганный и пустился назад в кусты. Другой заяц так же, как первый, добежал, присел и свернул. Все шесть зайцев убежали от страшного дуба, скрылись в кустах и там слушали длинными ушами и глядели на дорогу круглыми глазами.
   В зеленых полях, где выступал, будто черный корабль, угол далекого леса, на белой дороге взвилось облако пыли, близилось и росло. Оттуда слышался вой и звериное рычание. Павлик под дубом проснулся. Коровы и пастух показались из леса.
   Впереди бежала рыжая собака, за ней по пятам неслась черная морда с отвислым языком, потом еще такая же морда, и дальше без конца в пыли виднелись все пасти и спины. Это мчалась весенняя собачья свадьба. Павлик пригляделся, сложил ладони у рта и свистнул. Вся свадьба повернула с дороги от Неуродимого луга вверх на холм, к дубраве.
   Леди узнала своего хозяина, взвизгнула, бросилась ему на грудь и еще раз прыгнула повыше, еще и, наконец, сунула прямо в лицо своим холодным, мокрым носом. Свадьба смешалась, окружила дуб. Псы, готовые растерзать каждого, на кого укажет их рыжая водительница, теперь мирные, уселись на корточки и, свесив языки, тяжело дыхали и хахали. Вокруг Павлика были звери: они кроткими рабскими глазами смотрели, признавая в нем старейшего и сильнейшего между всеми. Леди жалась к его ногам, умоляя пощадить свою покорную свиту. Павлик пробовал бить их камнями и сучьями, но псы, принимая удары, не двигались с места. Тогда, повесив ружье за плечи, он пошел на дорогу к Верхнему Броду. Первый пошел за ним черный овчар, вторым белый овчар и потом все другие в строгом порядке от сильнейшего к слабейшему. Шли белые, черные, серые, красные, бурматые, чубатые, половые, красно-половые, светло-половые; всех возрастов, всех мастей и всяких пород; растянулись псы по пыльной дороге: вислозадые и вислоухие, переслегие и прибрюшистые, длиннохвостые и куцые, долгоносые и курносые; шли псы не отставая, нога за ногой. Некоторых Павлик хорошо знал: два атласно-черных с белыми колечками на носах -- прасоловы, красно-половый с перебитой ногой -- дьяконов, хриплый старик с седым носом -- поповский. На самом конце, чуть видная, бежала шавочка со старушечьим ликом, белыми, как чеснок, зубами, ростом в пол-Лединой ноги. За ней, отступая, бежал удивленный и глупый теленок и то остановится, то вдруг брыкнет задом и пустится скоком догонять свадьбу.
   Павлик не пошел в село через околицу, а перелез забор у загуменной дорожки. За ним полез черный овчар и белый -- и все. А когда Павлик прошел все село и свернул на стежку, вся загуменная дорожка была покрыта зверями, и только последняя шавочка визжала по ту сторону, и мычал теленок, положив на изгородь голову.
   Стежка с крестьянских полей выводила на тропинку к Темной Пятнице и шла возле озера, где над водой, будто голова великана, простертого в полях, высился озерный крутояр. По каменным ступеням, выложенным когда-то давно Верхне-Бродскими, Павлик поднялся наверх и постучался в калитку.
   -- Нашлась! -- сказал он отворявшему калитку Штыку.
   -- Пакость какая! -- сердито проворчал сторож и захлопнул калитку перед самым носом старшего овчара.
   По цветущему саду Павлик прошел в свой дом. Тут все было по-прежнему: и лампа с пузатенькими ангелами, под ней кухонный стол с привернутой машинкой для закручивания гильз, и шкаф с откидной крышкой, и вожжи в углу. Воздух был нехороший, спертый. Во все стороны шарахнулись большие, ровно кошки, крысы.
   Павлик открыл окна. Пахнуло цветущим садом, сиренью. В этом году была дружная весна. На целый месяц раньше сбежала вода, и пробилась первая трава, и листики, будто зеленые птички, сели на ветви, и перекинулись от дерева к дереву висячие зеленые мостики, и зацвела черемуха, яблони и, наконец, сирень, -- все одевалось и цвело в саду месяцем раньше, и все в саду было давно готово для встречи птиц. Но далекие птицы не знали о здешней ранней весне и ждали обычного времени. Так случилось и в этом году, что в саду, одетом и украшенном цветами, молчали соловьи, золотая иволга не купалась в зеленом свете лип, а в заросли цветущего терновника не мелькали красные, желтые и малиновые головки. Нарядный, цветущий сад молчал над озером.
   Павлик открыл окна и, не зажигая огня, усталый, пошел к постели. Крышка его шкафа была откинута, тюфяк и подушка валялись неубранные; возле лежал сенной матрац для Леди. Павлик лег, не раздеваясь, лицом к шкафу, Леди легла на сенник. Как и прежде, засыпая, он положил ладонь на ее голову, но ему казалось, будто что-то было не так, как раньше. Он долго лежал с открытыми глазами и смотрел на медный крючок, запирающий вверху крышку шкафа. Крючок сначала был темный и висел головкой книзу, потом стал светлеть и заблестел и перевернулся топориком.
   "Месяц всходит, -- думал, засыпая, Павлик, -- нужно бы встать и толкнуть крючок, мешает!" Но сам все лежал и смотрел на крючок и дышал сиренью, стараясь вспомнить, чем она пахнет: в этом запахе было что-то забытое, неузнанное и неразгаданное, внизу под слоем приятного запаха чудилось что-то темное и страшное. "Все это от крючка, непременно нужно его толкнуть!"
   И вдруг заревело, лопнуло, что-то треснуло, поднялось с озера.
   Павлик очнулся.
   Большой и красный стоял в окне месяц, а пониже его свесив черные языки, с горящими глазами сидели два пса. И в другом окне, и в третьем, и в четвертом -- везде, положив на подоконник лапы, дыхали и хахали в комнату псы.
   Павлик бросился в угол, схватил вожжи и хлестнул по мордам псов. Псы взвизгнули, шарахнулись и скрылись в сиреневых кустах.
   Месяц красный стоял над озером. Пела лягушка-турлушка о покое вечном. Стоя, протянув перед собой лапы, как руки, летел огромный жук, на весь сад жужжал.
   Павлик лег на подоконник. Ему чудилось, будто идет он по тропинке к Темной Пятнице и видит, как, шевеля тростинками, вышла на берег черная водяная курочка на зеленых ножках, смотрит на него -- не боится. А озеро не такое, как прежде: озеро совсем светлое, так что ясно видно, где щука спит, где стоит окунь, как ходят тихо у дна большие седые лещи и как сом на самом низу шевелит губами. А в саду на площадке, усыпанной желтым песком, стоит его маленькая покойная сестра, ждет его, чтобы вместе играть в огонь и воду -- недозволенные детские игры. А на дерево, родоначальник всего сада, слетаются всякие птицы и поют, разными голосами перекликаются и перезываются. Весь Крутояр -- в светлых прозрачно-зеленых деревьях.
   Еще один жук стояком, протянув вперед лапы, как руки, пересек красный месяц и, пролетев у окна, разбудил Павлика.
   Колокол ударил.
   "Покойникам обедню служат!" -- вспомнилось Павлику.
   Еще раз ударили в колокол и в третий раз ударили. И звезды будто отозвались на небе земному звону. Запел настоящий здешний соловей, и другой отозвался ему, и скоро весь сад через озеро перекликался с лесом.
   "Соловьи прилетели, -- обрадовался Павлик, -- вот когда начинается настоящая весна!"
   И вдруг Леди прыгнула через него и очутилась в саду. Павлик позвал ее. А в ответ в сиреневом кусту шевельнулись две маленькие луны. Он посмотрел туда пристально и увидел множество маленьких зеленых лун. Наверху в ветвях все пели соловьи, и пахло, душило сиренью, а внизу сходились и расходились огни, будто шептались там заговорщики. Из-под сиреневых кустов, погруженных в лунные тени, выходило тяжелое дыханье.
   Павлик взял вожжи, сошел на ступеньку террасы, потом на другую и так до самой площадки, окруженной сиреневыми кустами, и остановился. Против него пасть к пасти во всю ширину сада стояла стена зверей, за этой стеной другая стена и третья стена -- во весь сад, до терновника. И по терновнику -- по склону крутояра до самого озера -- под красным месяцем были видны черные спины и спины.
   Соловьи пели. Пахла, душила сирень. Пересекали месяц жуки.
   Павлик отступил к террасе, а звери шагнули вперед -- голова к голове, спина к спине, хвост к хвосту.
   Павлик позвал свою Леди.
   И на зов его, оскалив зубы, выступила из сиреневой тени на светлую площадку рыжая... Не рыжая Леди Крутоярская с серебряными волосками в надбровицах стояла перед ним, а чужая собака.
   -- Не та! -- прошептал Павлик и взмахнул вожжой.
   Рыжая сильней оскалила зубы и зарычала. И вся несметная звериная сила двинулась со звериным ревом на светлую площадку в сиреневых кустах прямо на Павлика.
   Тропинка к Темной Пятнице веревочкой вьется по берегу озера Крутоярого. Весной, как обсохнет, идут богомольцы и зажигают лампаду в часовне. На высоком холме, в темном лесу горит святой огонь все лето до глубокой осени. И все лето крещеные люди прикладываются к темному лику и купаются в святом колодце. Осенью оголится лес, задует ветер огонь, спрячется зверь в норе, уснет бездушная тварь, пропадут и старички и старушки. И в неодетом лесу у потухшей лампады веет лишь ветер.
   В долгие осенние вечера под соломенными крышами странники от Темной Пятницы рассказывают о Крутоярском звере.
   Выходит зверь будто бы в темные полночи, и никто его видеть не мог, но все знают, что губы у зверя телячьи, и никто его слышать не мог, но все знают, что кричит зверь черным голосом, и кто услышит его -- пропадет.
   И далеко кругом до самого Безверска, и дальше, до Сухого Сота, и до той стороны, где никто не бывал, во всех селах и деревнях Безверских неисходимых лесов чуть что недоброе случится, сейчас все на зверя валят. Тоже потом сказали, как стряслась беда с Павликом, последним в роду Верхне-Бродских: на его голову зверь кричал.
   На Павликову голову зверь кричал:
   -- Час мой -- роковой!

Примечания

   Первая публикация рассказа: альманах "Шиповник", СПб., 1911, кн. 15. В издании т-ва "Знание" (М. Пришвин. Рассказы, т. 1. СПб., 1912) рассказы "Крутоярский зверь" и "Птичье кладбище" были опубликованы под общим названием "Озеро Крутоярое".
   Три произведения Пришвина: "Крутоярский зверь", "Птичье кладбище", "Бабья лужа", время создания которых датируется 1910--1912 гг., составили особый цикл, которому Пришвин дал название "Старые рассказы". В определенной мере в них сказалось влияние литературной обстановки после 1905 года, с определенным налетом мистицизма и поэтизации непостижимого, но, как писал один из рецензентов, ""мистик" не заглушил в Пришвине его интереса к земле, к конкретному, индивидуальному облику вещей, и природа и люди -- главным образом северные -- у него живут, они описаны красочно и колоритно <...>". Но "беллетристической" законченностью, по мнению рецензента, "обладает только рассказ "Крутоярский зверь". Отдельные картины в нем очень ярки и поэтичны. Но всему замыслу недостает цельности и ясности. В этом рассказе особенно бросается в глаза склонность автора к манерничанью. Сюжет умышленно развивается сбивчиво, запутанно и туманно; между грезами и явью стерты все грани..." (Е. Колтоновская. Этнограф-поэт. -- "Речь", 1912, 13 февраля, с. 3).
   Все три рассказа этого цикла вырастают из непосредственных впечатлений. Как всегда, материал дневников писателя (судя по многочисленным подготовительным записям под общим названием "Птичье кладбище") содержит и легенды, и точные сведения о жизни края. Мотивы "Крутоярского зверя" взяты им из глубинной жизни России, глубоко ей органичны. Крутоярский зверь прокричал смертный приговор не только герою произведения -- Павлику Верхне-Бродскому, типичному для эпохи вырожденцу-помещику, но и всему уходящему в прошлое усадебному помещичеству. В символическом образе Крутоярского барина иронически выражены писателем вполне определенные черты русской провинции: юродство и карикатурность духовной жизни, животный примитивизм нравов.
   Печатается по изданию: М. Пришвин. Рассказы, т. 1. "Знание", СПб., 1912.
   
   Налим в глею... -- на глинистом дне.

----------------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Собрание сочинений. В 8 т / М. М. Пришвин; Редкол.: В.В. Кожинов и др. [Вступ. ст. В.Д. Пришвиной Коммент. А.Л. Киселева Ил. В.Ф. Домогацкого]. Том 1. -- Москва: Худож. лит., 1982. - 21 см. С. 575 -- 602.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru