Пришвин Михаил Михайлович
На светлой земле

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Цикл "Родная земля".


Михаил Пришвин.
Заворошка

Отклики жизни

На светлой земле

I

   В нашем краю крот невидящий, нащупав под собой почву, может у себя в норе с точностью представить картину жизни. Если земля мягкая, рыхлая, чернозем, то на нем голо, хоть шаром покати, леса вырублены, ручьи пересохли, люди живут под соломенными крышами, отопляются навозом, одеваются в городскую одежду и боже сохрани тут поклониться проезжему барину: шапочки не покривят! Зато в этой же самой губернии, в том же самом уезде, если только почва легкая, светлая, для земледелия не очень удобная, -- все наоборот. Стоят леса дремучие, на удивление всем, стена стеной, везде змеятся ручьи и речки, шевеля зелеными тростниками и осоками, трава на лугах по пояс. Тут мужики и бабы одеваются в холщовую самотканую одежду и с господами кланяются низенько-пренизенько.
   Рожденный на полосе с темной почвой, это лето я живу на светлой земле.
   Вот иду я возле опушки дремучего леса и края ярового под вечер. Уже начинали косить овес, брать лен, гречиха сморщилась и потемнела, пустое оржанище покрыто рано табунящимися грачами. Опять я запоздал, и домой мне до ночи не добраться. Придется, думаю, ночевать в копне или где-нибудь по соседству в деревне. Под защитой своей собаки и охотничьего ружья везде я себя чувствую как дома и очень даже люблю такие случайные ночевки где-нибудь. Повертываю к маклаковской вершине, за которой должны быть Маклаки, и вдруг вижу, из леса в поле высовывается длиннейшая пика.
   -- Кондрашкин, ты? -- окликаю я.
   -- Я! -- отвечают мне из леса. -- Не бойся.
   Выходит маленький мужик с длинной пикой. На голове у мужика рваный картузишко, бороденка жидкая, нос сплюснут, будто кто-то хорошо дал по нему кулаком, ноздри спирально закручены, и при всем этом мизерном виде в руках страшнейшая пика славяно-варяжского стиля.
   Солнце еще не село, еще видны на поле трудящиеся спины с темными пятнами пота на белых, прилипших к телу рубахах. Все так серьезно, так значительно, и вот зачем-то курносый мужичок с пикой.
   Я не раз с ним встречался и, бывало, любопытствовал.
   -- Кондрашкин, -- спрошу, -- на что тебе пика?
   -- А как же, -- отвечает он, -- нынче народ хам!
   И, право же, совсем неглупые, серые, холодные глаза выглядывают из-под его рыжих бровей. Дело в том, что Кондрашкин уже начальство, он полесовщик. С него начинается вся бесконечная цепь начальствующих лиц. Вид его, конечно, мужицкий, но вот уже пика и это хождение в лесу, когда все работают на поле. Как самый нижний и ближайший к молоку шарик сливок все-таки есть уже жировой шарик, так и Кондрашкин -- начальство. Ему не легче от этого. Все простые люди, отработав день, могут жить беззаботно: хватит сил -- веселись, уморился -- спи. А Кондрашкин всегда должен быть настороже, ему вверен лес. Обыкновенный человек другой раз потянется и скажет: "Хорошо все-таки жить на белом свете крещеному человеку". Кондрашкину потянуться нельзя. Ему не легче... Конечно, есть кое-какая выгода, -- без этого нельзя, -- но тут суть-то не в выгоде, а в мыслях. Кондрашкин думает по-своему, а они -- по-своему. Кондрашкин -- начальство...
   Когда я гуляю возле маклаковской вершины и иногда, восхищенный синевою лесов и ветром разноцветных полосок хлебов возле далекого сельца с колокольней, вдыхаю смолистый лесной воздух и бываю иногда готов уже признать, что где-то, вне меня, все соединено в одном, -- неожиданное появление Кондрашкина с пикой меня останавливает. "Нет, -- думаю я, -- то, что меня восхищает, есть мой собственный мир, художество, так сказать, специальность, а вот этот человек -- совсем другое. И нет тут никакого соединения: то -- художество, а те -- Кондрашкин с пикой".

II

   -- Кондрашкин, бог тебя знает, ноздри твои как-то не так улажены, -- говорит старый дед-полевик.
   Мы сидим возле леса на мягких зеленых моховых подушках.
   -- Ноздри, -- отвечает деду Кондрашкин, -- вывернуты и перекручены не один раз, от боя такие ноздри.
   -- Кто тебя бил, за что тебя били? -- спрашиваю я.
   -- Народ, -- отвечает Кондрашкин. -- Знаешь, какой теперь народ: хам! Сидел в лесу, грелся у костра. Подходят двое, заводят разговор. А сзади еще двое подходят -- и цап-царап! Схватили за плечи, повалили. Пику об голову четыре раза сломали. Вылежал в больнице два месяца. Вот отчего у меня ноздри, бог их знает, какие-то...
   -- За что же тебя били?
   -- Что лес стерегу.
   -- Не может быть!
   -- Нет, может быть. У них на меня в носу. Им мною пахнет.
   -- А как же я ночую в лесу?
   -- С собакой ничего. А без собаки попадешься, тоже зацепят. Хам стал народ... Пойдем лучше ночевать ко мне в пуню.
   Ночевать в пуне на сене... Я согласен. Мы прощаемся с полевым дедом. Сухие открытые поля с копнами, возами, бабами и мужиками остаются у нас за спиной. Мы вступаем в мрачное царство Кондрашкина, в вечерний лес. Уже просыпаются ночные птицы. На небе узкой лесной просеки уже чертят короткие линии летучие мыши. С открытых полей еще доносится хоровая песня; здесь только пика Кондрашкина шевелит листву.

III

   Тихая, теплая и звездная ночь. Пахнет сухим сеном.
   -- Ну, иди! -- слышу я впереди себя голос Кондрашкина. -- Идешь?
   -- Иду!
   Мои протянутые вперед руки нащупывают что-то огромное.
   -- Телега, не наткнись...
   Я повертываю налево и опять натыкаюсь.
   -- Сани, держись посередке.
   Там, откуда тянет сеном, вдруг приглушается голос моего проводника, и сам я через два шага не вижу звезд, вокруг кромешная тьма и шорох сена.
   -- Ну, иди! -- слышу я голос где-то высоко над собой.
   Ползу по сену на голос. Ложусь в приготовленную ямку. Как большую отраду, вижу в выломе ворот звезду.
   Запах сена душит. Сухие былинки колют везде и щекочут. Тьма непобедимая: смертным грехом считается спичку зажечь. То ли дело дремать где-нибудь на поле или на лесной лужайке, прислониться к сухой копне.
   Не спится. Я опять говорю Кондрашкину.
   -- Неужели так-таки и изобьют, если в лесу ночевать?
   -- А может, ничего, -- отвечает он, -- какие люди попадутся. Бывают и порядочные. Вот раз со мной было... Иду я ночью в лесу к маклаковской вершине. Светится огонек, и люди сидят у костра. Что за люди? Подхожу шагов на двести. Человек десять сидят у костра, а какие люди, все не видно. Я еще ближе подхожу, шагов на пятьдесят; им меня из-за огня не видно. Разглядываю: кто сидит, кто лежит, курят, все по-хорошему. Сапоги у них в калошах, пиджаки, картузы, как теперь на фабриках носят, папиросы в коробках, сморкаются в белые платки, одно слово -- люди не какие-нибудь, а все до одного порядочные. Что они мне сделают? Выйду...
   "Вы что за люди?" -- спрашиваю. "А ты кто такой и зачем?" -- отвечают они. "Я -- Кондрашкин, полесовщик". Оглядели меня с ног до головы, а тронуть не тронули. "Садись, -- говорят, -- с нами, сейчас придет наш человек, угостим". -- "Спасибо, -- говорю, -- вам на добром слове". -- "Садись!"
   Приходит их человек из поселка с большим мешком. И колбасы разные, и сыры, и рыба, и вино. Накормили меня, напотчевали досыта. Костер затоптали, прощаются. "Мы пойдем, а ты чтобы никому, смотри ты, а не то... -- Пригрозили. -- Ступай!" -- говорят. А мне их жалко, люди хорошие и вдруг так пропадут. "Куда же вы-то?" -- спрашиваю. "Ну, этого, -- отвечают они, -- мы тебе уж не скажем". Засмеялись и ушли. "Рискунцы, -- говорю им вслед, -- не сносить вам головушек. А мне что. Мне вы худа не сделали, а даже совсем напротив, напоили, накормили. Моя хата с краю, ничего не знаю".
   Хорошо... Так подходит Спас и ярмарка. Еду в поселок разговеться медом и ситником. Сижу на своей телеге, закусываю. Слышу, кто-то за полу дергает. Оглядываюсь. Стоит человек, одежа порядочная, ухмыляется. "Помнишь, -- говорит, -- маклакову вершину?" Я перепал. "Молодец же ты, -- говорит, -- хорошо молчишь. Нам все известно. Пойдем в трактир, угощу". Мне недосужно было. "Ну, -- говорит, -- на так..."
   Дал мне целковый и пропал, будто протаял. Малое время спустя, слышу, почту ограбили. Не иначе, думаю, мои рискунцы. Потом -- сборщика. Потом -- еще и еще. Им бы ограбить да окоротиться, ограбить да подождать. А они чередом. Так жуть кругом навели. "Ох, -- говорю, -- не сносить вам головушек!" И, конечно, попались. Шестерых повесили, четверо -- в каторжные работы пошли...
   -- Так вот видишь, -- заключил Кондрашкин свой рассказ, -- ты спрашиваешь, как ночевать в лесу, вот теперь сам смотри: попались недобрые люди -- избили, а попались порядочные, так и наградили...

IV

   -- Какие же они порядочные, когда их повесили? -- спрашиваю я.
   -- Так ведь их же за дела повесили, -- отвечает Кондрашкин.
   "За дела повесили, -- повторяю я про себя, -- а то, что не дела, то, что они "порядочные" и не избили Кондрашкина, это куда же делось? Тоже повешено с "делами" или как-нибудь отдельно живет?"
   Хочу спросить об этом Кондрашкина, но не могу найти понятных ему выражений.
   -- А ты видел ли, как вешают людей? -- перебивает меня Кондрашкин.
   -- Нет, не видал.
   -- А я видал на Кавказе. При мне пятьдесят человек армян повесили. Их очень просто вешают. Есть такие кошки железные с крючками, подхватят горло, табуретку вон, те и танцуют; попрыгает, попрыгает, вытянется и повис, как плеть.
   -- Страшно?
   -- Страшно. Одного посмотришь, а больше и не хочешь, отвертываешься.
   Кондрашкин помолчал и продолжал:
   -- А вешал, должно быть, хо-ро-ший человек. Как же, ему дают по десять рублей за голову, а он не берет: "За деньги, -- говорит, -- этих делов не делаю".
   -- А без денег?..
   -- Без денег что же, тут -- закон, не по своей воле, кто-нибудь да должен вешать.
   -- А может быть, не должен?
   -- Что же с ними делать? Грабят, убивают. Ведь у них такая природа. Возьми конокрада. Посади ты его в тюрьму хоть на десять лет, -- выйдет и опять за свое. А повесь его...
   -- Кондрашкин, да ведь это же не по-христиански!
   -- Конечно, не по-христиански, -- отвечает смущенно Кондрашкин.
   -- Так как же быть?
   -- А ведь они-то зачем же не по-христиански?
   -- Конокрады?
   -- Хоть бы конокрады. Они не по-христиански, и с ними не по-христиански.
   -- Око за око и зуб за зуб?
   -- Зуб за зуб! -- сказал решительно Кондрашкин и как-то весь сразу притупился и иссяк.
   Сколько раз я ни пытался после повернуть его опять на острие вопроса, Кондрашкин неизменно говорил:
   -- А они зачем не по-христиански? Они не по-христиански, и с ними не по-христиански.
   -- Око за око? -- спрашивал я.
   -- Зуб за зуб! -- твердо отвечал Кондрашкин.

V

   Как хорошо проснуться утром на светлой земле! Через открытые Кондрашкиным ворота и через все щели пуни пробилось солнце. Я лежу наверху душистой золотой горы. Во всю длину перемета от стены к стене грудь возле груди сидят ласточки и смотрят на мою собаку. А она своим носом, покрытым множеством породистых пятнышек, медленно проводит от края перемета и до края, будто считает. За пуней лес. Я угадываю его по птичьим песням, по говору березовых верхушек. И золотое и зеленое певчее утро на светлой земле...
   Кондрашкин показывается в дверях, тоже весь золотой.
   -- Тебе что?
   -- Пику забыл...

Примечания

   Впервые опубликовано: "Русские ведомости", 1910, 22 августа. Стр. 694. Пуня -- хранилище для сена, сеновал.

----------------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Собрание сочинений. В 8 т / М. М. Пришвин; Редкол.: В.В. Кожинов и др. [Вступ. ст. В.Д. Пришвиной Коммент. А.Л. Киселева Ил. В.Ф. Домогацкого]. Том 1. -- Москва: Худож. лит., 1982. - 21 см. С. 692 -- 697.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru