Что это была за ночка! Этакой ночки не запомнит даже старый отставной свинопас Карпо Закаблук, а уж на что виды видал человек. Ведь он уже был на свете, когда француз Москву поджёг. Кажется, старее человека и сыскать невозможно. Правда, тогда он ещё бегал без штанов, и свинопасом не был, да и Москвы отродясь не видал; правда и то, что теперь он оглох и ослеп от старости и всякую память потерял, и не то что про француза, а даже про вчерашний день позабыл; ну, а всё же надо сказать, что этакой ночки даже Карпо Закаблук не запомнит. Так уже у нас на селе говорится.
Дождь лил прямо как из бочки, гром грохотал, блистала молния, ветер выл и плакал как стая голодных волков в ненастную осеннюю ночь. Страшная это была ночка, а между тем пора была весенняя. Поселяне жались в своих хатах, которые вздрагивали при каждом порыве ветра и, казалось, готовы были развалиться. Было опасение, как бы молнией чего не запалило. К утру, слава Богу, затихло, и дождь перестал, и ветер унялся. А всё же деревенский люд выходил из хаты с какой-то боязнью. Такая ночь даром не проходит. Не может быть, чтобы ни с того, ни с сего -- этакое возмущение в природе. "Беспременно это по чьей-нибудь душе православной! -- рассуждали деревенские люди. -- Либо кто кого зарезал, либо кто сам на себя руку наложил; вот она, душа-то человечья, и всплакалась! Так-то!" Старики подтверждали это, но прибавляли со своей стороны: "А может, ведьма издыхала в эту ночь!" Да, что и говорить! Старики всегда правду говорят. Сказали они это, да так оно на деле и оказалось. Чуть только взошло солнце, как из соседнего хутора, верстах в четырёх от села, прилетели посланцы -- два мужика и одна баба. Прилетели они совсем даже без шапок, какие-то взъерошенные, будто перепуганные, прилетели, да прямо и объявили: "Братцы! А у нас баба Литвинка того... отошла!" Ну, вот оно и оказалось. Литвинка! Да что же такое Литвинка, как не ведьма?! От этого самого и ночь была такая страшная. Понятно, Литвинку знала вся окружность. Кто не знал эту полусогнутую старушонку, маленькую, сухощавую, желтолицую, говорившую "шёпотом", потому что голоса настоящего у неё вовсе не было? Кто не знает, сколько она бед натворила, скольких "приворожила", скольких "отвадила", скольких "перепортила"?.. Кто не видал, как в первый день весны да в чистый четверг чуть свет-заря ползала она по полю и собирала какие-то травы, ей только известные? Сказывают, что лет ей больше двух сотен, что сто лет тому назад она пришла из Литвы уже совсем старухой. Ну, а умирать-то всё-таки когда-нибудь надо же, вот она и умерла.
Сейчас это наши -- почти что вся деревня -- побежали на хутор. У литвинкиной хаты собралась уже толпа хуторян.
-- Что, братцы, -- спросили наши, -- отошла чёртова душа?
-- Отошла! -- прогудели хуторяне и как-то боязно поглядывали друг на друга.
Они, надо вам знать, сильно-таки побаивались, чтоб Литвинкина душа наших речей не слыхала да чтобы им, хуторянам, пакостей бы не натворила. Наши были похрабрее и этого не боялись.
-- Ну, что ж! Хоронить будем! -- сказали наши.
-- Её-то? А разве можно? Ведь она нечистая!
Тут все задумались. В самом деле, можно ли её хоронить? Душу-то свою она, это всем известно, чёрту продала, так как же? Положим, душа её уже наверно в пекле, кипит себе там в смоле, а тело как и всякое тело, надо полагать, смердит... Ну, а всё же, кто его знает...
Случился тут дьяк из нашей деревни, Семён Самуилыч -- прозывался он. Дьяк как дьяк, борода клином, а нос толстый и красный как калина, сам длинный, и кафтан у него длинный. На затылке торчит тоненькая косичка, а под шляпой лысина во всю голову. Дьяк был сведущий и прямо сказал нам: "Никак, -- говорит, -- невозможно. Земля, -- говорит, -- не примет!" Однако, хотя мы Семёна Самуилыча и уважали (он у нас двадцать лет сряду дьячил), а всё же усомнились. Как таки так, чтобы человека, какой бы он там ни был, нельзя было бы земле предать!? И послали мы десятского к самому батюшке, о. Паисию. А тем временем речь пошла. Кто же её видел, Литвинку-то? Никто не видел. Хата стоит себе как всякая хата, а что в ней такое деется, неизвестно. В хату никто не хочет идти, потому ночью оттуда вой слышался, а к утру, этак на заре, слышали выстрел будто из пушки. Собаки стали бегать кругом хаты да такой лай подняли, словно там волк сидел. С этого все и поняли, что Литвинка "отошла".
Однако, надо хоть гроб соорудить. Нашлись плотники, нашлись и доски; кое-как на глазомер и сколотили. Тем временем от батюшки весть пришла, что хоронить Литвинку можно. Мы только и ждали, чтобы батюшка пришёл с крестом да место освятил; ну, тогда и в хату войти не будет ни греха, ни страха. А вот и батюшка, о. Паисий. Увидел это он нас, крестом осенил и сказал: "Дурни вы, дурни. Чего выдумали?! Ведьмы никакой не бывает на свете! Грешники окаянные, вот это и есть ведьмы, так этак-то мы все с вами ведьмами будем!" Да так прямо и вошёл в хату, а мы за ним. Тут мы увидели и Литвинку.
Лежала она среди хаты бездыханная. Одежда на ней -- в клочьях. Мучилась, должно быть, окаянная, как душу-то пришлось отпускать, куда следует. Ну, бабы, разумеется, обмыли её и потом насчёт хвоста сказывали, что он у неё будто и есть, а будто и нет, вот ты и разбери их. Впрочем я слышал, что хвосты у ведьм только при жизни бывают, а после смерти они вместе с душой улетают. Потом стали её в гроб класть, не лезет. Положим головой -- ноги торчат, положим ногами -- голова выглядывает. Сказано -- дело нечистое.
-- А ведь гроб-то короткий, братцы! -- сказал сотский, и правда: гроб был короткий, потому без мерки делан.
Ну, кое-как, однако, мы её всадили и крышкой запечатали.
А уже дальше всё было, как везде водится. Только после этого три ночи над ставком какая-то чёрная огромная кошка бегала и жалобно мяукала. То была душа Литвинкина. Так по крайней мере рассказывали бабы, а бабы иногда, хотя и не часто, дело говорят.