К. Д. Бальмонт свершил серьезное преступление: нарушил церемониал бегства из советской России. Вместо того, чтобы бежать из Москвы тайно, странником пробираться через леса и долины Финляндии, на границе случайно пасть от пули пьяного красноармейца или финна, -- он четыре месяца упорно добивался разрешения на выезд с семьей, получил его и прибыл в Париж неподстреленным.
Прибыв в Париж, Бальмонт продолжал обнаруживать преступные наклонности. Вместо того, чтобы с поезда отправиться в две-три русские газеты, потребовать пера и чернил и передать всем "тайны" Москвы -- о том, например, что в Москве существует чрезвычайка, что там господствует жестокий террор и тому подобные, почти никому не известные вещи, -- он постарался найти недорогой отель и лег спать после очень утомительной дороги.
За преступлением последовало наказание. Когда Луначарский в московской газете опроверг слухи о том, что Бальмонт ведет за границей агитацию против советской власти, все сказали "ага!". Сказали многозначительно. Бальмонт в переписке с Луначарским. Ну, конечно, большевик!
Бальмонт питает чрезмерное отвращение к газетной полемике. Друзья убедили его, однако, разъяснить публично, откуда и по какому поводу он писал Луначарскому. Он это сделал. Письмо написано им из Ревеля под влиянием и в интересах нескольких русских писателей, оставшихся в Москве и тоскливо ожидающих такого же разрешения на выезд из России. Бальмонту сообщили, что красные жандармы противятся выезду этих писателей на том основании, что Бальмонт, не успев перейти границу, в Ревеле, на большом митинге, выступил против советской власти. Бальмонту передали негодование против него литературных пленников Москвы: сам вырвался, а нас губит... Желая помочь московским писателям, Бальмонт написал Луначарскому простое сообщение, что слухи эти неверны.
Какой-то французский прокурор сказал:
"Дайте мне любые несколько фраз, написанные любым человеком, я найду в них материал для обвинения и смертного приговора".
(Надо будет справиться у М. Алданова, как звали этого прокурора, на какой улице он жил.)
Бальмонт, по неопытности в искусстве сочинения писем в редакцию, написал в своем письме в редакцию парижской газеты несколько фраз, которые опытному газетному полемисту могли дать блестящую тему для громоподобного фельетона. Так, он писал, что "все, что совершается в России так сложно и так перепутано". Фраза воистину многогранная. Она и верна, и не верна, ясна и туманна. Кроме того, Бальмонт намекнул на то, что многое из того, что делается в "культурной" Европе, ему также глубоко противно...
Ясно было, что Бальмонт больше всего не хотел в своем ответе усердствовать и подлаживаться под тон установленного образца за номером таким-то...
Это подало основание одному публицисту вопросить:
-- Что сложно? Массовые расстрелы? Что перепутано? Систематический грабеж, разгон учредительного собрания, уничтожение всех свобод, военные экспедиции для усмирения крестьян?
Сложно отрицать, что вопрос поставлен остро и ловко. К сожалению, слишком остро и слишком ловко. Автор пишет о своем "преклонении перед поэтом". И в то же время позволяет себе ставить ему вопрос:
-- А не сочувствуете ли вы, милостивый государь, расстрелам невинных людей? грабежу? порке крестьян?
Но в фельетоне есть мысль правильная.
"Русское общество вправе требовать отчета у Бальмонта (как и у всякого другого гражданина) об его отношении к преступному большевизму". И этому поводу я считаю долгом сообщить, что мне от достоверных лиц известно о поведении Бальмонта в Москве.
Бальмонт не приспособлялся ни одной минуты к советской власти. Не писал в большевистских изданиях, не служил, не продавал Пролеткульте своих произведений. Бедствовал безмерно. Жил со своей семьей в голоде и холоде. Средства его составлялись из доходов от частных лекций на литературные темы. Некоторые друзья иногда приносили ему куски сахару и щепотки чаю. Ему угрожала смерть от голода. Но и тогда он отклонил предложение советской власти о покупке у него его книг. Пока друзья не настояли и чуть не принудили его несколько книг продать. А ведь продажа сочинений Пролеткульту считалась в Москве в литературной среде совершенно нормальным делом. Да и как могло быть иначе, если это было единственным спасением от голодной смерти? Бальмонт один из немногих писателей, которые отказались присутствовать на "патриотической" демонстрации при начале польской войны. Бальмонт имел мужество на литературных митингах для рабочих в Москве читать такие, например, стихи:
Не я ли шел на плаху за тебя?
В тюрьму, в изгнанье уходил, не я ли?
Но сто дорог легко пройдешь, любя.
Кто хочет жертвы, не бежит печали.
Я ждал и жаждал вольности твоей.
Мне грезился вселенский праздник братства.
Такой поток ласкающих лучей,
Что не возникнет даже тень злорадства.
И час пришел, чтоб творчество начать.
Чтоб счастье всех удвоить и утроить.
Так для чего ж кровавая печать
На том дворце, который хочешь строить?
(Песня рабочего [молота])
Это читалось русским рабочим, не в Париже, не в Латинском квартале под охраной французской власти, а в Москве, под боком у чрезвычайки. И если вы знаете манеру Бальмонта читать, вы знаете, сколько в этих строфах было вызова и смелости.
Еще один случай. На литературной лекции кто-то, по заведенному в Москве обычаю, подает Бальмонту вопросную записку: отчего он не издает своих произведений? Ответ: не хочу. Ряд восклицаний в вызывающем тоне: почему? Ответ: не могу печатать у тех, у кого руки в крови.
Так вел себя Бальмонт в Москве, где раз в чрезвычайке обсуждался вопрос об его расстреле. Не было большинства голосов. Его спасла репутация поэта, которому многое-де прощается... Смею думать, что после такого поведения в Москве, Бальмонт вправе ответить вопрошающим:
-- Оставьте меня, пожалуйста, в покое. Я знаю, что вы храбры. Считайте меня трусом.