В наше время теория драматической поэзии рассмотрена, объяснена, исследована до высокой степени совершенства. Надобно быть знакомым с творениями знаменитых критиков, осветивших внутренний смысл драмы древней, шекспировской и классической, чтобы верно судить о явлениях драмы новой. Таково благородное назначение, такова сила истины: раскрываясь перед умственным оком немногих счастливых любимцев своих, она, избирая их своим органом, через них распространяет свет свой на всех, без исключения. Впрочем, не будучи ни волшебством, ни чарованием, истина и должна существовать для всех людей, ибо иначе она не была бы истиною. Вследствие сего закона, теория драмы в наше время существует одна для всех, за исключением немногих упрямых и ленивых умов, подобных алеутским островитянам, которые, лежа в десяти шагах от ручья светлой воды, жалуются на жажду и умоляют прохожего согнать их с места и заставить напиться. Но где возбудительный прут для наших ленивцев? Оставим их лежать на месте и обратимся к своему предмету.
Почти все главные теоретические вопросы драмы решены. Остается пояснить немногое и согласиться в неконченных вопросах о единствах, о выборе прозы или стихов и подобных предметах. Но это уже частности, которые каждый народ должен решать отдельно для себя, соображаясь с своим языком, своею частною привычкою, своими обычаями. Например, разве бог поэзии мог бы переделать французские александрийские стихи в пятистопные без рифм, но французам это невозможно, ибо несвойственно с навыком их слуха.
Не странно ли, однако ж, что теория, столь хорошо объясненная, согласная с умом и требованиями всех, одним словом, истинная теория нашей драмы не имеет никаких практических доказательств ни у нас, ни у французов? В самом деле, осмотритесь и укажите хоть на одно произведение современное, которое было бы достойно теории Шлегелей, Шиллеров, Экштейнов, извлекших ее из бессмертных творений Шекспира, Кальдерона и первобытных драм, столь близких, столь сообразных идеалу искусства? Нет, ничего нет! Ни В. Гюго, ни А. де Виньи, ни Пушкин не удовлетворяют нас. Отчего?
Неужели теория новая недоступна для наших сил? Безрассудно было бы подтвердить сие, но не совсем кстати было бы и нам предаться исследованию столь огромного вопроса в статье, где главная цель наша: показать настоящее место "Ермака" в современной драме. Мы по необходимости должны объясниться кратко. Новая теория не произвела ни одного великого создания именно потому, что она еще слишком нова. Где изложена сия теория? В полемических статьях, где оспоривали прежнюю классическую теорию, где разрушали ветхое здание чопорной драмы многих подражателей древним. Но когда время разрушения было временем создания? И могут ли с творческим спокойствием приняться за создание нового те руки, которые на поле спора били врагов? Оканчивались ли в одно, в два, даже в три поколения всемирные перевороты? Мы только разрушители в драме. Без внутреннего сознания наши драматические писатели находятся под влиянием классической драмы еще более, нежели они воображают себе. Причина понятна: они составили теорию свою, изучая образцы чужеземные; но по глубоким впечатлениям, по воспитанию, по привычке остались классическими французами. Не из души, глубоко проникнутой событиями родными или современными, явилась наша новая драма, которой у нас образцы "Борис Годунов" и "Ермак". Скажем мимоходом, что главный недостаток "Бориса", по мнению нашему, в том, что автор его слишком материально подражал Шекспиру, не сообразив различия времен и народов и различия источников, из коих черпал наш поэт и Шекспир.
"Ермак", по времени сочинения, едва ли не старше "Бориса" и, во всяком случае, он отрасль того же дерева, которое родило трагедию Пушкина. Автор "Ермака" принадлежит к новой школе русских драматистов; он проникнут духом преобразования; он принадлежит к реформаторам старой трагедии. Притом дарование его чрезвычайно замечательно. Все это обязывает нас заняться тщательным разбором его трагедии, дабы увидеть: до какой степени простерлись наши успехи в деле драматической реформы?
Сбросив с себя оковы единств, вступительного акта, изложения, академических ситуаций и проч., автор мог дать полную свободу своему воображению и думать об одном неизбежном единстве действия, об одном интересе общем во всех частях драмы, которые должны принадлежать к одному, главному событию. Но, воля ваша! я не умею представить себе, что можно приходить в восторг систематически, как то делывалось прежде и, по-видимому, делается ныне. Сначала автор задает себе тему: написать трагедию, ибо стихи пишутся у него легко и хорошо. Давай искать предмета! Прежде, бывало, для этого бросятся к Софоклу, к Еврипиду, к Корнелю, к некоторым другим, не столь славным и тем более пригодным трагикам; не то начинают перебирать всю греческую и римскую баснословную историю; иногда обращаются и к бедным соотечественникам, но с одним условием: Игоря, Олега нарядить в шлем и доспехи французского рыцаря, княжон русских преобразить в придворных дам французской королевы, а бородатых прислужников их и неловких прислужниц в неопределенных существ, известных под характерным названием наперсников и наперсниц. Затем всего ближе, бывало, взять "Федру", "Андромаху" Расинову или "Заиру", "Альзиру", "Танкреда" Вольтера или Дюсисовы подражания грекам и половину стихов перевести из них, а остальное только расположить по плану которой-нибудь из означенных трагедий и дополнить некоторыми своими изобретениями (каковы: сон Димитрия Самозванца, прием посла татарского в "Димитрии Донском") и немногими стихами. После этого оставался один труд: писать -- и писали, и дописались до того, что сами начали смеяться над собою. Вот правила, вот путь прежнего восторга и вдохновения! Но при нынешней теории драмы другое требование, другие условия. Разрубив путы условных законов, поэты наши подверглись законам, гораздо более и совсем иначе тяжелым. От них прежде всего требуют вдохновения истинного. Взыскательность простирается до того, что даже хотят, чтобы поэт одушевился не мыслью написать то или то, а предметом поэтическим, который, явившись в радужных цветах воображению, облекся бы искусством в осязаемые формы и явился в виде гимна, романа (эпопеи нашего времени) или драмы, смотря по свойству своему. От сего-то происходит в наше время и наклонность к исторической поэзии, ибо сочинение какого бы то ни было рода будет ближе к истине поэтической, когда основание его взято из происшествия невымышленного, по известному закону, что никогда воображение человеческое не изобретет такого поэтического события, каких тысячи представляет нам история или действительность, и потому, что мир современный представляет мало возможности к поэтическому одушевлению. В историческом романе, например, основание готово: умейте только найти поэтические стороны его, умейте развить голый, бесстрастный рассказ истории. То же условие и в трагедии. Почти все произведения Шекспира взяты из истории или из народных преданий. Как великий гений, Шекспир, может быть безотчетно, провидел истину, оправданную теорией, ибо в искусстве, так же как в науках, события всегда предшествуют системе. Чтобы узнать теорию электричества, надобно было прежде похитить искру из громоносных облаков. Чтобы увидеть истинное основание драматической поэзии, надобно было постигнуть бессмертные создания драматического гения. Это один из славнейших подвигов новой теории изящного, где путь драматического поэта столь же различен от пути французских классиков, как различны наши дороги с колеями, по коим летают паровые кареты, от ненадежных, грязных дорог, по коим влачились рыдваны и повозки наших прадедов.
Автор "Ермака", как видим из самого создания его, обладал всеми сими истинами. У него нет единств времени и места, нет шестистопных ямбов с рифмами, нет натяжки в изложении. Он был вдохновлен предметом историческим (мы не хотим сказать: он избрал предмет исторический, ибо почитаем г-на Хомякова поэтом), и, что гораздо важнее, исторический предмет, служащий основанием его трагедии, заключает в себе истинную поэзию. Сверх того, Русь, дикие красоты и полудикие обитатели Сибири, слава и народность предмета, яркие краски отечественных нравов -- все представляло богатую жатву для его поэтического воображения, для его изящной кисти. Любопытно после сего видеть, как воспользовался он своим предметом и до какой степени возвысился в полете своем.
Завоевание Сибири: вот слова, неразделимые с именем Ермака, доставившие ему бессмертие и народную славу. Пятеро буйных атаманов разбойничьих, Ермак Тимофеев, Иван Кольцо, осужденный на смерть за злодейства, Никита Пан, Матвей Мещерик, Яков Михайлов, были ужасом берегов приволжских. Не одни окрестные жители мирных сел, но и воинственные обитатели улусов трепетали их имени. Кровавая слава атаманов достигла слуха умных богачей своего времени, купцов Строгоновых, которым Иоанн Грозный дал грамоты на обладание безмерными пустынями, вниз по Каме, от земли Пермской до реки Сылвы, и по берегам всей Чусовой, дозволил ставить остроги, иметь огнестрельный снаряд и войско на собственном иждивении, словом, как умный политик, Иоанн сделал их владетелями неприязненных стран, но направил подвиги их к своей пользе. Не храбрые воители, но сметливые, предприимчивые люди, Строгановы решились призвать Ермака с буйными его товарищами-разбойниками и написали к ним ласковое письмо, убеждая покинуть ремесло поганое, взять оружие за дело православного царя и тем заслужить от него пощаду и помилование в прежних злодействах, а от отечества честное примирение. Получив благородное призвание Строгоновых, Ермак заплакал от умиления: эта черта освещает нам душу смелого завоевателя, ибо видим, что не одно мужество таилось в ней, но и добродетели более возвышенные. Признаюсь, что для меня Ермак, плачущий над призывом в честную службу, трогательнее, красноречивее Цезаря, который проливал слезы перед изображением Александра Великого. Я вижу в Цезаре сквозь туман не разразившихся еще страстей честолюбца; в Ермаке, грубом, отчаянном разбойнике, благородную душу, которой было доступно раскаяние и которую растрогивала мысль о примирении с отечеством:
О слезы раскаянья! Вами Душа мирится с небесами.
Известны последствия Ермаковой службы у Строгоновых: он завоевал Царство Сибирское, возложил новый венец на главу российского государя и, наконец, погиб в неравной борьбе, имея сотни, сражаясь с тысячами и противоборствуя не одним воинам в поле битвы, но и климату неприязненному, и врагам скрытным, и голоду. История Ермака составляет краткий, но блестящий эпизод в истории российской, и тем выгоднее она для поэта, что он находит в ней целое, полное событие, сияющее поэзией в самом простом, безыскусственном рассказе. Посмотрим, что сделал из нее автор трагедии "Ермак".
Он не хотел видеть того, что видим мы и что, вероятно, видят все. Он не хотел воспользоваться высокою простотою подвигов своего героя, не хотел изобразить в Ермаке завоевателя Сибири: он ввел его в трагедию, основанную на вымысле, раскрасил историческое событие любовью, проклятием отца, небывалой изменой товарищей Ермаковых, заслонил его воздушною невестою завоевателя Сибири, провещателем шаманом и проч., и проч. Надобно рассказать весь ход трагедии, чтобы читатели видели все это вполне.
Сибирь завоевана. Действие открывается в стане Ермака, где, как видно от нечего делать, завелись уже вражда и распри. Начав таким образом свою трагедию, автор произвольно лишил ее целости, отрекся от самого высокого подвига Ермака, решающегося оставить ремесло разбойника и выкупить прежнюю жизнь новыми, великими делами. Главная ошибка, что через это автор уничтожил единство действия в жизни Ермака и без всякой причины оторвал поэтическое начало того, на что решился и что выполнил сей исполин темных веков и народных преданий. После этого было уже необходимо вязать и путать узлы из гнилых, ветхих нитей любви, измены, проклятия и прочих вечных принадлежностей классической трагедии. И вот они путаются. Казаки, сторожа стан, рассуждают, что Ермаку не сдобровать, ибо является много злых предвестий; завидев Ермака, казаки отходят от него подале. Начинается длинный монолог, где Ермак исчисляет мучения души своей и наконец засыпает. Входят Мещеряк и Заруцкий (есаулы, как называет их автор), вместе с несколькими казаками. Мещеряк старается привести в сомнение воинов, но они худо верят ему. Оставшись с Заруцким, Мещеряк сказывает, что он питает ненависть к Ермаку за умерщвление брата и за разрушенные надежды быть атаманом (хотя в истории он везде именуется атаманом), а Заруцкий намекает, что он враг Ермаку за оскорбление, за обиду -- какого рода? неизвестно. Между тем вообразите неосторожность! Они и не заметили, что Ермак подле них, спит и бредит во сне. Мещеряк хватается за кинжал, но Заруцкий останавливает его, и Мещеряк успокоивается. Он велит идти коварному товарищу возмущать казаков. Он опять занес было кинжал, но входит верный Кольцо. Перемолвка между ими, в которой Кольцо советует Мещеряку беречься, потому что он давно проник его замыслы. Эта тщетная угроза остается без всяких последствий. Просыпается Ермак, и Кольцо извещает его, что при входе в стан Сибирский ждет посол. Отправив за ним Мещеряка, Ермак остается с Кольцом и в продолжительном разговоре опровергает подозрения верного товарища против Мещеряка и рассказывает вещий сон, предзнаменующий ему (Ермаку) смерть. Наконец он говорит, что Кольцо должен ехать к Иоанну и вручить ему жезл Сибири. Радость и мечтания. Растрогавшись, Ермак сказывает, что на волжских берегах живет она, она которую любил он больше жизни, и что с нею живет проклявший его отец. -- Ермак отверг мир и условия Кучума; казаки, взволнованные Заруцким, кричат: "Смерть, смерть Ермаку!" -- "Разите!" -- говорит Ермак, сняв шлем. Разумеется, такая трагическая выходка обезоруживает безумцев, ибо она уже множество раз обезоруживала греков и римлян во французских трагедиях. Первому действию конец. Читатели видят, сколько в этом действии эффектных сцен! Два раза кинжал занесен над Ермаком; Ермак во сне предвидит судьбу свою; казаки бунтуют и преклоняются при одном слове Ермака. Действие второе на берегах Оки. Ольга и Софья (настоящая классическая наперсница) прядут у порога хижины. Софья поет прелестную песню, известную всем и оканчивающуюся куплетом:
Но он преступник, он убийца;
О нем и плакать мне нельзя.
Ах, растворись моя гробница,
Откройся тихая земля!
Этот преступник и убийца -- Ермак; эта Ольга -- она, она, о которой Ермак говорил Кольцу. Софья уходит, обещая прийти, когда смеркнется, но, будучи совершенно лишним лицом, уже не является на сцену. Тимофей, отец Ермака, выходит с жалобами на самого себя, раскаиваясь в проклятии, произнесенном сыну. Вдруг откуда ни взялись казаки. Они весело возвращаются с царскими милостями к завоевателю Сибири, и тут опять идет эффектная сцена, где все действие держится на ниточке: казаки терзают старика рассказом о завоевателе, а старик вспоминает, что и его сын хотел быть завоевателем; только ни он, ни они не произносят имени Ермака: и боже сохрани! этим уничтожилось бы целое действие. Мало того: еще приходит Кольцо и опять мучит старика; наконец уже кой-как дело объясняется, и Тимофей, вместе с Ольгою, спешит в Сибирь, к сыну. Все это второе действие совершенно не нужно, излишне; выкиньте его, и трагедия не потеряет ничего, кроме нескольких гармонических стихов. Действие третие в ставке Ермака, который протверживает свое предчувствие о смерти. Приходит Мещеряк, и между ими завязывается длинный разговор, где Ермак говорит о близкой смерти своей, называя Мещеряка другом, а тот утешает его, напоминая о любви, о славе; но тщетно. Заруцкий приносит весть (разумеется, ложную), что царь простил всех, а Ермака осудил на смертную казнь. Ермак великодушно слышит страшный приговор и, оставшись с Мещеряком, опять рассуждает о славе и уже не хочет смерти: он готов воспротивиться велению царя. Мещеряк подстрекает его. Кстати является колдун, шаман, и предлагает Ермаку венец, будто бы скрытый от Кучума и предопределенный ему. Мещеряк усиливает желание возмутиться против законной власти; Ермак колеблется и требует минуты размышления; оставшись один, читает длинный монолог и отвергает все льстивые обольщения шамана, который удаляется с угрозами. И это третие действие можно почесть вовсе лишним. К чему оно, даже по плану самого автора? Развиваются ли им характеры? Завязывается ли интрига? Ничего не бывало. Если не жалеть хороших стихов автора, то и третие действие можно выкинуть, не повредив трагедии. Действие четвертое открывается совещанием Заруцкого и Мещеряка, разумеется, о гибели вождя их. Шаман приходит и составляет с ними план сей гибели. Но вот казаки, вот Тимофей, Кольцо, Ольга. Тимофей умирает от усталости, но ждет сына, который тут и есть. Что ж? Узнали, бросились друг к другу? Как бы не так! Без эффектной сцены? Нет, мм. гг.! Ни Тимофей, ни Ермак не узнают друг друга, говорят на трех страницах, и дело не подвигается вперед. Ольга входит на сцену, вскрикивает: "Ермак!" -- и тут-то уже начинаются лобызания, признания, утешения; старик постепенно слабеет, и Ермак, приняв от Кольца дары царские, в угоду старика наряжается в броню; тот утешает сына -- и умирает вместе с четвертым действием. Узнавши четыре действия, читатель все еще не видит, к чему все это сплетение? Где тот Ермак, которого знает он из истории? Посмотрим, что заключает в себе действие пятое. Не будет ли там отраднее уму и душе. Мещеряк встречается с шаманом. Они сговариваются, как напасть на Ермака, с войском, собранным этим всеведущим шаманом, и уходят в лес. Ермак и Кольцо на прощании, ибо Ермак идет в новый поход. Он опять предчувствует свою смерть, и Кольцо сам предчувствует ее, однако ж уговаривает начальника обратиться к сердцу Ольги; но тот уверяет, что в душе Ольги нет прежней любви, что она хочет заключиться в монастырь; он велит проводить ее до гор Уральских. Кольцо увещевает атамана по крайней мере не брать с собой Мещеряка, но Ермак упорно верит преданности этого злодея и, расставшись с Кольцом, читает поэтический монолог. Только что ушел Кольцо, как Ермак начинает подозревать Мещеряка в измене; но уже поздно. Приказав Заруцкому быть бдительным, он уходит в стан. Заруцкий поит (из бутылки) сторожевого казака, и сонное зелье смыкает очи беспечного. Является Мещеряк; закалывает сонного казака; за ним идет шаман с толпою остяков; все врываются в стан -- и сцена остается пуста. Это должно быть удивительно эффектно, особенно когда из-за кулис слышны крики: "Измена! бейте! мстите за Сибирь!" На сцене Ермак с Заруцким, которого он убивает так, что тот падает за кулисы. Но две стрелы вонзились в броню Ермака -- и он читает длинный, прощальный монолог. Он всходит на скалу над Иртышом. Мещеряк и прочие хотят убить его, но он убивает Мещеряка, бросается в Иртыш -- и конец трагедии!
Мы верно пересказали содержание "Ермака" г-на Хомякова и потому можем спросить у читателя: видит ли он в этой пьесе завоевателя Сибири? Единственная сторона, с которой Ермак доступен поэзии, просмотрена автором, который хотел заменить интерес исторический собственным вымыслом и исполнил это весьма неудачно. Он хотел выставить Ермака не тем, что был Ермак в самом деле, не грубым, хотя и мужественным казаком, не простосердечным, целомудренным (по словам самой истории), верным слугою царским, но героем, рыцарем, Баярдом4 и вместе нежным вздыхателем по небывалой Ольге. Ошибка непостижимая! Если автор не хотел следовать прямо истории, если находил рассказ ее не довольно красноречивым, если само событие не казалось ему довольно поэтическим, то он мог, он должен был олицетворить народную славу Ермака, представить его так, как живет он в преданиях. Народ не знает ни цели Строгоновых, ни истины в деяниях Ермака, но он воображает его и верно, и поэтически, представляя себе Ермака богом победы, грозным завоевателем, умным, находчивым во всех положениях; он говорит о единоборстве его с Меметкулом, о слепом Кучуме, приведенном в отчаяние Ермаком; он наименовал его именем множество урочищ, где побеждал, где делал засады, где странствовал и где погиб Ермак. В темных преданиях народа мог бы найти автор поэзию неподдельную и представить нам казака, завоевателя Сибири, ибо повторяем, что это единственная и превосходная в истории Ермака сторона, которою должна воспользоваться поэзия.
Но что сделал автор? Ермак и все добрые лица его трагедии нисколько не похожи на дерзких, мужественных казаков: это немецкие студенты, прекрасно разговаривающие по-русски. Если бы на завоевание Сибири отправился какой-нибудь бурш Геттингенского университета, с толпою товарищей и филистеров, то в трагедии г-на Хомякова была бы истина. Но теперь -- ее нет и следа.
Видим, что в уме автора остались глубокие следы классической трагедии. Он только наружно сложил с себя эластические оковы, в коих расхаживали французские трагики. Несоблюдение единств не послужило ему ни к чему. Оно даже более сделало ему вреда, нежели пользы, ибо вместе с единством места и времени он отбросил и единственное необходимое единство действия. Мы показали, что он не воспользовался поэзиею самого подвига, поэзиею истины; но если судить его и по сделанному им плану, то не многое можно сказать в его пользу. Зачем он пятнал безвинную память Мещеряка? Разве не мог Ермак погибнуть просто от непостоянства счастия, как было в самом деле? Разве не мог автор найти развязки в мужественном ответе атаманов, которые среди гибели говорили: "Воспомянем, братие, обещание свое, как мы честным людем пред Богом обеты и слово дали, отнюдь не побежати, хотя до единого всем умрети... И по смерти нашей память наша не оскудеет, и слава наша вечна будет". Не знаю, не более ли поэзии в этих немногих словах, чем во всех, хитро-изысканных заговорах Мещеряка, Заруцкого и шамана. Для чего прилеплена к трагедии любовь Ольги? К чему самое лицо старика отца, который только задерживает ход пьесы? Зачем ехала Ольга в Сибирь? На что Софья? Но таким вопросам нет конца, и можно сказать положительно, что в трагедии "Ермак" нет никакого плана, никакого направления к одной, единой цели, которая, совершившись, выказала бы полную поэтическую мысль. Касательно мелких несообразностей в положениях, в сценах мы сделали несколько замечаний, излагая содержание пьесы. Пристрастие автора к эффектным сценам не имеет границ. Как самый взыскательный классик, он пользуется всяким словом действующих лиц и доводит все это до необычайной тонины; таковы, например, сцены встречи Тимофея с казаками и с сыном. Тут подлинно все держится на ниточке. Пусть скажут действующие лица одно слово, и целого действия как не бывало.
Наконец, надобно упомянуть и об языке действующих лиц, что он вовсе не сообразен ни с веком, ни с историческою истиною, ни даже с понятием какого угодно читателя. Трагедия г-на Хомякова известна давно, и недостаток сей оценен всеми. Посему не почитаем себя обязанными подкреплять общего мнения выписками и указаниями. Разверните какую угодно страницу и решайте, кто это говорит: русские ли мужики и русские крестьянки или немецкие студенты и воспитанные на романах немочки нашего времени?
Но, высказывая откровенно все, что кажется нам достойным осуждения в трагедии г-на Хомякова, мы хранили до конца удовольствие сказать и то, что незрелое, очень несовершенное произведение его показывает в нем истинного поэта. Все, что говорили мы до сих пор, доказывает только то, что г-н Хомяков не трагик, что он не знает своего истинного призвания. Но, прочитав его трагедию, всякий убедится, что как лирик он не много имеет себе соперников во всех поэтах русских. Забудьте, что следующие стихи говорит Ермак, и наслаждайтесь красотою картин и гармониею звуков:
Как я люблю под темным кровом ночи
Прохладным воздухом дышать
И с тихим вдохновеньем очи
К лазури неба подымать!
Там звезды яркие катятся
Вокруг невидимых осей;
Оне текут, оне стремятся,
Река негаснущих огней.
О стражи сонного эфира,
Средь черных и угрюмых туч
Залог спокойствия и мира!
Как мне приятен ваш дрожащий луч!
Мне кажется, он в сердце проникает
И силой тайной, неземной
Усталой груди возвращает
Давно утраченный покой.
Еще более поэзии в следующих словах молодого будто бы казака:
Смотри,
Как вдалеке, волнистыми грядами,
Ложится утренний туман;
Как всходит солнце, неба великан,
Увенчанный бессмертными огнями:
Вокруг него, как раболепный двор,
Седые облака стадятся
И от лучей его златятся;
Но он, увы, мой ослепляет взор?
Земля прекрасна. Светлою росою,
Как сетью сребряной, покрылися поля:
Но там, под твердью голубою,
Все, все прекрасней, чем земля.
Там жаворонка песнь так сладко раздается;
Играя с ветрами, к нему, к царю светил,
Орел так весело несется.
Ах! тщетно вслед за ним душа кипит и рвется:
У смертных нет его могущих крыл.
Признаюсь, именно эти стихи я люблю пристрастно: с ними соединено для меня трогательное воспоминание!.. В одно прелестное утро, в кругу искреннем, незабвенный Веневитинов читал их, под открытым небом, глядя на восходящее солнце, доверчиво предаваясь надежде и не предчувствуя, что через несколько месяцев он уже не будет видеть красот природы, не будет озлащать их своим высоким одушевлением!.. Может быть, это нескромность; но я не стыжусь ее!..
Вообще стихи г-на Хомякова прекрасны. Трагедия его, написанная разномерными, вольными стихами, большею частию без рифм, служит самым громким опровержением всех восклицаний защитников шестистопного ямба с рифмами. Кто и после сего опыта не убедится в превосходстве для трагедии избранного автором рода стихов, с тем не должно спорить.
Не смея указывать пути дарованию истинному, мы жалеем, что г-н Хомяков не более обращает внимания на поэзию лирическую.