Столяр Иван Захарыч Даёнкин проснулся часов в пять утра и лежал молча, скорчившись под своим рваным пальто, на полу, боясь пошевелиться, чтобы не побеспокоить жену, спавшую с двумя девочками в углу, на кровати.
Все "нутро" у Ивана Захарыча горело... Во рту было сухо, под ложечкой ныло и тошнило, в голове стоял трезвон в маленькие колокола, сердце, как испорченные часы, то вдруг начинало "ходить" так шибко, что Иван Захарыч ясно слышал его частые с перебоями удары: тук-тук, тук-тук!-- то вдруг замолкало, отчего Ивану Захарычу становилось жутко...
Ему страшно хотелось пить, но он боялся встать и сходить к печке, где стояли ведра с водой, потому что дорога к этим ведрам вела как раз мимо кровати, на которой спала жена. А разбудить ее Иван Захарыч не хотел, так как сознавал, что виноват и что ему "пропишут по первое число".
-- Покурить бы! -- тоскливо думал он и, зная, что этого тоже сделать нельзя, начинал шептать про себя молитву Ефрема Сирина: -- "Господи, владыко живота моего! Дух праздности, уныния, любоначалия, празднословия -- не даждь ми".
За окнами стояла непроглядная тьма... Время было глухое, ноябрь... Ивану Захарычу слышно было, как жалобно воя, какими-то порывами, от которых содрогался его домишко, дул ветер, и по стеклам часто и громко барабанил дождь. В сенцах, за дверью, жалобно, точно новорожденный ребенок, мяукала кошка и царапалась об рогожку, которой была обита дверь. На дворе хрипло, отрывисто несколько раз крикнул петух, и жалобно промычала проголодавшаяся за долгую ночь корова...
-- Господи, владыко живота моего!.. -- с тоской опять зашептал Иван Захарыч и потихоньку перевернулся на другой бок.
"А на улице-то что делается! -- прислушиваясь со страхом к вою ветра и стуку дождя, думал он. -- Зальет теперь нас... Зима скоро, холода пойдут, а у нас дров нет... На все дороговизна... Что делать? Как жить бедному человеку?.. Вон они лежат, -- корми их... не они нас нашли, а мы их..."
Эти "вон они" были дети Ивана Захарыча, четверо: две девочки, спавшие с матерью на кровати, да два мальчика, лежавшие, как и Иван Захарыч, на полу, на этот раз немного поодаль от него, чтобы он ночью в пьяном виде не "задрыгал" их ногами...
Дети сбросили с себя во сне одеяло; один лежал навзничь, раскинув руки, другой, вероятно, озябнув, свернулся, как еж...
Тот, который лежал навзничь, хрипел и, часто просыпаясь, кашлял каким-то странным кашлем, удивительно похожим на лай щенка.
Сам Иван Захарыч лежал на голом полу, а в головах у него, вместо подушки, были брошены старые, с отодранными стельками, валенки, от которых разило прелью...
-- Ишь, стерва, -- шептал про себя Иван Захарыч, тихонько перевертываясь с боку на бок, -- что бы, кажись, стоило подостлать что-нибудь... Валяйся вот тут, как сукин сын, на голом полу, а ведь я, как-никак, хозяин... О, господи, владыко живота моего... похмелиться бы хорошо...-- Н-да!
На кровати зашевелилась жена и вдруг принялась кашлять. Иван Захарыч закрыл глаза и стал храпеть, притворяясь спящим....
Жена долго кашляла лежа, потом села и, согнувшись, худая и страшная, продолжала кашлять, тщетно стараясь отхаркнуть мокроту. Иван Захарыч слушал. Ему было противно и страшно.
"Вот, -- думал он, -- ишь ты... да ну, скоро ли!.. Заест она меня теперь..."
Он вдруг неожиданно громко чихнул и испугался.
С кровати сейчас же, прерываемый кашлем, раздался звонкий, озлобленный голос жены.
Иван Захарыч молчал и опять начал храпеть, притворяясь спящим.
"Лайся, стерва... полаешь -- отстанешь, -- думал он. -- Ишь тебя, чорта, схватывает, щука зубастая!.. Что я такое за преступленье сделал?.. Украл, что ли? Убил кого?.. Вот жисть-то нажил, -- выпить бойся..."
-- Я-то, дура, рвусь!.. Я-то, дура, рвусь! -- несся между тем с кровати пронзительно-тонкий, с переливами, голос, -- думаю: ка-а-к бы лучше, ка-а-к бы лучше... а он -- на-ка -- гроша доверить нельзя... все на глотку, все на глотку, и не захлебнется, окаянный, не подавится, мошенник, не обопьется, сукин сын... Политуру, сволочь ты эдакая, останную и таё выжрал... Как берегла пузырек -- нашел!.. Чем ты теперича этажерку-то Василь Петровичу полировать станешь, а? Мошенник ты, мошенник!.. За этим ты меня брал, чтобы мучить, измываться надо мной? Аль я тебе кака досталась... чашу-то с тобой пить, а?..
-- Как же, -- точно обращаясь еще к какому-то невидимому слушателю, воскликнула она: -- собрался, как и путный... "Надо, гыт, шкап свезть... велено к спеху, ждут... Получу за работу деньги, взять чего не надо ль из лавки, захвачу... Чай-то, гыт, с сахаром есть ли?.. Тебе лимончик принесу, знаю: любишь с чайком..." Поет, милые вы мои, как канарейка... А мне и невдомек... Заметило, словно, бельмы-то дымом, и не пойму сдуру, что он это с политуры распелся, политуру выжрал!.. Да и придет ли, милые, в голову?.. "Что ж, -- говорю,-- свези, коли велели, -- нам деньги нужны..." Он и рад, -- обманул дуру... Схватил дипломат -- марш за подводой... Нанял какого-то лешмана косматово, пьяницу такого же, должно быть... Выволокли вдвоем шкап, завалили на телегу, сами сели, по-о-ехали!.. "Ты,-- шворю,-- смотри, не долго там..." -- "Ну, вот, гыт, что мне там -- телиться, что ли?"
-- У, дьявол! -- злобно погрозив кулаком на то место, где лежал Иван Захарыч, воскликнула жена и опять продолжала, обращаясь к невидимому слушателю. -- Час прошел, и другой прошел, -- нету! "Ну, -- думаю себе, -- задержали, не сразу отдадут, то да се". Жду... третий прошел, нету! Обед время, -- нету! Полезла в угольник за чем-то... хвать -- пузырька-то с политурой и нету... Я туды, я сюды... пропал. Тут меня и осенило!..
Она помолчала, повозилась на кровати и опять продолжала:
-- Тут уж поняла я: завыли теперича денежки! Что получит за работу, прожрет на винище. Так и вышло... так и вышло по-моему... Дело к вечеру, а его все нету... "Гришка, -- говорю, -- сбегай в трактир к Конычу, погляди -- не там ли отец?.." Прибегает назад... "Ну, что, там?.." -- "Там". -- "Пьяный?" -- "Пьяный, распьяный!.. Стоит, гыт, у стола посередь трактира, кричит про Думу что-то... Домой звал я его, не идет... Ступай сама"...
Она опять помолчала и потом заговорила, обращаясь уже прямо к Ивану Захарычу, который попрежнему притворялся спящим и повторял про себя шопотом одно слово:
-- Стерва!
-- Дьявол ты косматый, пьянчуга! Тебе ли уж про Думу говорить... думщик какой, подумаешь, а? Надоел, проклятый!.. Дума, Дума! Для нас она с тобой, что ли, а! Про нас и думать-то позабыли... кому мы нужны... а он с Думой... Твоя Дума вон лежит... Думай, как кормить... Чего молчишь-то, дьявол, арапа-то корчишь, а?
-- Хима! -- делая вид, что только что проснулся, необыкновенно кротким и нежным голосом заговорил Иван Захарыч, -- ты это меня, что ли, спрашиваешь?
-- Стерва! -- шепчет Иван Захарыч и опять так же кротко и нежно, с дрожью в голосе, говорит: -- Что это ты?.. За что?..
-- За что? -- злобно передразнивает его жена. -- За что?.. Где деньги, а? Где? Прожрал! А дети не емши...
-- Хима! -- приподнимаясь и садясь на полу, говорит Иван Захарыч, прижимая левую руку к тому месту, где у него сердце. -- Хима... истинный господь один полтинник... один разъединый полтинник только всего и дали... "После, -- говорят, -- приходи, а теперь денег нет"... Один полтинник!.. Затащили меня в трактир; я было упирался, не хотел... Все писарь, Сысой Петров, дери его чорт!.. Не отвяжешься, хоть ты что хошь! Ну, я и того...
-- Вре-е-е-шь!.. Все пропил...
-- Хима...
-- Вре-е-е-шь! Это вы все на один полтинник налопались, а?.. Ты деньгами-то швырялся... вон Гришка-то, он видел... Что ты там орал?.. Чего тебе Дума-то далась, а?.. Ты бы, мошенник, про жену с детьми думал, а не про Думу... Надоел всем, смеяться стали... Вон намедни сапожник Платоныч говорит: "Что, гыт, твоего в епутаты не избрали еще?" Профессор какой, подумаешь!
-- Хима, ты не понимаешь... Обидно, обидно, Хима! Что же это такое значит, почему наше сословье мещанское позабыли?.. Про всех говорят, всем облегченье хотят сделать, а нам ни фига, а? А у меня тоже дети. Что же мы не люди, что ли?.. Обидно! Вот я про что... Прав я своих ищу... Человек я или как по-твоему?
Жена молчит, потом вдруг принимается плакать... Ее плач похож на лай старой, охрипшей собаки... От этого плача в комнатке делается как-то сразу еще печальнее и страшнее... Все предметы, находящиеся в ней, -- старый на боку комод, шкафчик с посудой, табуретка, стол, маленькие, глядящие в тьму, оконца, верстак, висящие на стене часишки, бойко выговаривающие "плохо, плохо! плохо, плохо!" -- подвешенное для просушки под потолком на веревке белье, ведра в углу, печка, ухваты, покрытый дерюгой сундук, -- все это стоит и лежит, как будто ожидая одного: "дайте поесть"...
-- Я-то жду, я-то жду! -- начинает снова, не переставая плакать, жена, -- все сердце изорвалось, а он на-ка, и думать-то забыл... Тятя детям тоже... Как, дескать, они там, вспомнил бы!..
Она спускается с кровати и в короткой, почти по колено, рубашке, высокая и худая, идет, твердо ступая по полу, голыми, без икр, похожими на палки, ногами к "святым иконам" оправить фитиль в погасающей лампадке.
Иван Захарыч глядит на нее, на ее тонкие, голые, палкообразные ноги, на ее испитое, желтое, освещенное трепетным светом лампадки лицо, на длинный, с горбинкой, нос, на черные большие зубы, на отвислую, как у старого мерина, нижнюю губу и, стараясь быть ласковым, говорит:
-- Хима... ты бы того, умыла руки-то... Неловко прямо с постели да за святыню...
-- А что ж у меня руки-то поганые, что ли?..
-- Все-таки... сполоснула бы...
-- Рыло свое ополаскивай! -- злобно говорит она. -- Пьянчуга! Шесть часов, а он лежит, развалился, как барин... Корова вон орет... жрать просит... Мне, что ли, итти давать-то ей... лодырь!..
-- Темно еще на улице-то, Хима, -- говорит Иван Захарыч. -- Я бы давно встал, да думаю себе: керосин жечь жалко... он ведь пять копеечек фунтик... н-да-с!..
-- Ах ты, еканом! -- восклицает жена: -- съеканомил домок в ореховую скорлупку... На водку рубли летят, не жалко, а тут, вишь, на керосине нагоняет... Вставай, чего на дороге-то валяешься, как падаль... Протушил, небось, всю комнату.
Иван Захарыч молча встает и идет к ведрам пить воду. Он пьет долго и жадно, так как "нутро" у него горит, во рту пересохло, и весь он точно какой-то расслабленный, больной, которого от слабости кидает по сторонам.
-- Похмелись! -- язвительно кривя свои тонкие губы, говорит жена...
"Стерва!" -- думает про себя Иван Захарыч и начинает обуваться. Сапоги заскорузли и не лезут на ногу.
-- Помазать бы, что ли, -- говорит он, чувствуя, как от усилий натянуть их у него кружится и трещит голова. -- Деготком бы махнуть...
-- А ты припас его?.. У ребят вон сапожонки с ног ползут... Я хуже последней нищенки хожу... Му-у-у-ж, -- презрительно тянет она, -- жене на полсапожки не добудет...
"Стерва!" -- опять мысленно про себя повторяет Иван Захарыч.
-- Где фонарь-то? Эдакую рань... эво на дворе-то -- тьма... Лоб разобьешь в потемках... Авось, не издохнет корова-то твоя какой-нибудь час подождать до свету. С этих пор сеном кормить -- с ума сойдешь...
-- Иди, иди, лень перекатная!.. Ишь, распелся... учи, с твое-то, диви, не смыслют...
Иван Захарыч надевает картуз, берет фонарь и идет на двор давать корове сена.
II
На дворе темно... Сквозь гнилую крышу льет во многих местах... Где-то в темном углу разговаривают куры. Под навесом направо шумно вздыхает корова...
Иван Захарыч вешает фонарь на гвоздь, подставляет лестницу к переводу и лезет на "сушило", где у него лежит сено.
Освещенная фонарем корова просовывает голову между слег и глядит на Иван Захарыча большими выпуклыми глазами.
-- Что... жрать захотела, а? -- говорит Иван Захарыч, дергая руками плотно лежащее, утоптанное сено. -- Поесть захотела, матушка, а?.. Ну, поешь, поешь... поешь, не бойся... В лугах-то теперича взять нечего... Ишь, что делается... Эна дождик-то... А ветер...
Он слезает с сушила, снимает фонарь и идет по двору к калитке, заглянуть, что делается на улице.
На улице темно... шумит ветер... Падает косой частый дождь пополам со снегом. Свет от фонаря ложится полосой до середины улицы и освещает лужи с водой, непролазную топь, сломанную иву, старый, почерневший, мокрый забор, ткнувшийся вперед и повисший на подпорках, как калека на костылях.
Над городом стоит звон... Звонят к ранней, и этот грустный, точно плачущий звон, вместе с порывистым воем ветра, действует на Ивана Захарыча самым гнетущим образом. Тоска давит его...
-- Господи, владыко живота моего, -- каким-то растерзанным голосом говорит он, захлопнув калитку. -- Съест она меня ноньче, поедом съест... И чорт меня угораздил в трактир пойти... Знаю ведь свою нацию... Взять бы дураку с собой половинку, и милое бы дело... Нет, на вот -- все и оставил... А все этот сволота Чортик со своей Думой... Натявкал я, небось, там, -- на возу не увезешь...
-- Скоро ты там? -- раздается от двери голос.
-- А, чорт тебя задави, щука! -- шепчет Иван Захарыч и кричит: -- А что я тебе?.. Сичас!
-- Ходит, дурак, с огнем по двору, сам с собой разговоры ведет, -- раздается опять в темноте сердитый голос. -- Спалить, что ли, хочешь стройку-то?.. Неси дров!
-- Указчица! -- злобно шепчет Иван Захарыч. -- У людей, посмотреть, жены -- сердце прыгает, а эта -- гу, гу, гу! гу, гу, гу!.. целый божий день дудукает... Ест, собака... жует тебя... И чорт меня, прости ты меня, господи, догадал жениться на ней... Лучше бы мне тогда, дураку, в петлю влезть... И как ведь добрые люди отсоветовали: "Не женись, Иван Захарыч, карактер у нее чортов... мать родную заела, брат из-за нее спился, не доживя веку, в землю пошел... И тебе то же самое будет..." Нет, не послушался, сукин сын... За домом погнался, за огородом... А что вот он, дом-то... гложи его!.. Слава одна, -- гнилушки...
-- Ты что ж там -- телиться, что ли, задумал? -- раздается опять сердитый голос.
-- Сичас... успеешь! -- отзывается Иван Захарыч и, торопливо набрав небольшую охапку тонких осиновых дров, несет домой и бросает их около печки на пол.
-- Мало, -- говорит жена, -- чего тут... Похлебку не сварить, неси еще!..
-- Дровишек-то у нас, Хима, маловато... -- говорит Иван Захарыч. -- Спаси бог, такая погода долго простоит: дороги-то следу нет... на рынок мужики не возят... Где взять-то?
-- А мне хоть роди, да давай! -- говорит жена. -- Я без дров сидеть не намерена... На водку находишь -- и дров найдешь...
Иван Захарыч слушает ее и со злостью Думает: "Харкнуть бы вот тебе, сукиной дочери, в харю твою чортову... Тилиснуть бы тебя, как следует, разок, чтобы кишки наружу полезли, да и бросить замест стервы волкам на приваду..."
Но это он только думает, а на самом деле виновато и робко говорит:
-- Да я так только... Конечно, без дров не будем... не топя сидеть нельзя... Сичас я принесу... прибавлю на подкидку... А вода-то у тебя, Хима, есть? А то я схожу, принесу...
Жена взглядывает на него сбоку и, кривя тонкие губы в ядовито-злобную усмешку, говорит, покачивая головой:
-- Уж и хитер ты, уж и хитер ты, мошенник...
-- Хима! -- говорит Иван Захарыч, стоически вынося ее взгляд. -- Будь я, анафема, проклят, коли что... ей-богу. Провалиться мне вот на самом на этом месте...
-- Да ну тебя к чорту!.. Неси дров-то... Ох, наказал меня господь тобой... Не миновать мне суму носить... пьянчуга ты чортова!.. Всю ты кровь из меня выпил... На что я стала похожа?.. Заел ты мою жизнь... заел, сволочь ты эдакая, заел...
Она принимается плакать... Иван Захарыч, торопливо нахлобучив картуз, скрывается за дверь...
III
Иван Захарыч женился, "вошел в дом", лет пятнадцать тому назад. Женился он из расчету и, можно сказать, поневоле: ему некуда было деться.
Девица, которую он осчастливил законным браком, теперешняя жена, была лет на шесть старше его и до того "уматерела", до того озлобилась и до того была нехороша, что, несмотря на всевозможные соблазны приданого в виде дома, огорода, ни один жених не решался сделать ее подругой жизни.
Проживала она тогда в этом же самом домишке, где и сейчас, со своим "тятинькой", которому было лет под семьдесят и который делать ничего уже не мог, а только лежал зимой на лежанке, а летом в огороде на солнцепеке и разговаривал сам с собой, вспоминая старину. Хима обращалась с ним жестоко. Ее "чортов карактер" доводил нередко почтенного старца до того, что он забывал свой почтенный возраст, принимался браниться, на чем свет стоит, и, прихрамывая на левую ногу, уходил к соседу сапожнику, забулдыге и насмешнику, жаловаться на свою дочку:
-- Моя окаянная плоть-то, -- говорил он, -- сжевала всего... До чего дожил... а?.. Вот они, детки-то, а?
-- А ты бы ее,-- говорил, смеясь, веселый сапожник, продергивая обеими руками дратву и искоса глядя на старика плутовскими глазами, -- чмокнул бы ее чем ни попадя... окрестил бы...
-- Где уж мне!
-- Замуж бы отдавал, чего бережешь... В солку, что ли, готовишь?..
-- А какой ее чорт, прости ты меня, господи, на старости лет... возьмет с ее карактером... тьфу!..
Была у Химы и мать, которая, к счастью, умерла, не доживя до такой глубокой старости, как отец. Хима довела ее до того, что покойница ходила, бывало, с широко открытыми перепуганными глазами, шепча про себя: "Господи Иисусе Христе, господи Иисусе Христе, да что ж это такое?.. Господи Иисусе Христе!.."
Был у Химы также "братец", которого все почему-то звали не Иваном, как это обыкновенно водится, а "Иванушкой".
Этот "Иванушка" пил запоём и в пьяном виде "творил чудеса". "Выпимши", он превращался в совершеннейшего зверя, похожего на гориллу. Все перед ним трепетало и молчало. Сердить его было опасно, так как он схватывал, что ни подвертывалось под руку, и запускал, скаля зубы, в рассердившего. Раз он чуть было не сварил Химу, запустив в нее вскипевшим самоваром. Не отвернись она во-время, было бы плохо.
Задумали родители женить его. Авось, мол, бог даст, с женой-то угомонится.
-- Мы тебя, Иванушка, женить хотим, -- сказали они ему однажды, когда он был несколько в своем виде. -- Пора тебе, дитятко... погулял достаточно. Как ты нам на это скажешь?..
-- Жените... мне что ж, мне наплевать, -- ответил Иванушка. -- Испугался я, что ли?.. Эка штука! Взяли да и женили...
Но, увы! Слава про Иванушку прошла далече, и ни одна девица не пожелала отдать ему руку и сердце. Видя, что с девицами дело не сойдется, родители, при помощи свахи, подыскали вдову, огородницу, бабу лет под сорок, с двумя детьми и с "домом" на краю города. Дом от старости врастал в землю...
Вдова дала согласие... На то, что Иванушка "выпивает", она заметила, махнув рукой:
-- Что уж мне про это говорить!.. Кто нонче, милая, не пьет?.. Знаю я... Мой покойник, царство небесное, вот пил, вот пил!.. И нагляделась я, меня этим не удивишь...
Но и эта баба, видавшая на своем веку всякие виды, -- ошиблась: Иванушка уже на смотринах доказал, что и ее еще можно "удивить".
На смотрины пришел он с похмелья, одетый в какой-то долгополый сюртук с двумя пуговками на талии, -- шершавый, с опухшим лицом, злющий, с мыслью не о предстоящей "судьбе", а о том, как бы поскорей опохмелиться.
Сначала все шло, впрочем, по-хорошему... Выпивали, закусывали; велись разговоры на разные житейские мелочные темы: у кого отелилась корова, почем дрова, много ли продали капусты и т. п. Иванушка говорил мало, а больше "надвигал" на выпивку. Когда, наконец, у него "отпустило", он затеял спор с невестиным родственником, отставным солдатом Соловейчиком. Спор скоро перешел в ссору, ссора в драку... Соловейчик получил "в рыло" такого раза, что полетел на пол, зацепив скатерть, а с нею все, что было на столе. Хозяйка завыла... Иванушка, войдя окончательно в азарт, вышиб на улицу раму со всеми стеклами, сломал стул, сорвал со стены портрет какого-то бородатого архиерея, "шпокнул" подскочившую было к нему с вальком в руках невесту, вышел в сени, сломал в чулане дверь, повалил кадку и, проделав все это, ушел домой в своем длинном сюртуке, лохматый и страшный, позабыв в гостях свой картуз.
Про женитьбу, понятное дело, бросили и думать...
Между прочим, Хима была убеждена, что ее никто не сватает из-за безобразника "братца". "Кабы не он, -- думала она, -- давно бы уж за кого-нибудь вышла... Все он ославил... Облопался бы поскорее, дьявол... Дай-то, господи..."
Желание ее исполнилось: господь услышал... Иванушку, пьяного, "помяли" где-то в трактире, после чего он холодной морозной ночью долго шел, шатаясь по улице, стукаясь об заборы, и простудился...
Болезнь пошла чрезвычайно быстро. Иванушка таял, как комок снега весной на солнце. В какие-нибудь две недели его нельзя было узнать: он стал, как скелет, глаза провалились и казались черными дырьями. В больницу его почему-то не брали... У него сделались пролежни, и от него шел отвратительный гниющий "дух"... Ходить за ним было некому...
Хима взяла тогда власть в руки. Она со злорадством по нескольку раз на дню говорила Иванушке, глядевшему на нее лихорадочными, провалившимися глазами:
-- Что? Догулялся, молодчик? Вот она я!.. Тронь-ка меня теперь!.. Ну-ка тронь, а? Не-ет! Поклонишься и кошке в ножки!..
Иванушка глядел на нее и, едва шевеля губами, тихо произносил:
-- Сво-о-о-лочь!..
Вскоре темной, глухой ночью, когда все спали, не видя его последних страшных мучений, Иванушка помер...
IV
Хима осталась с отцом и стала хозяйствовать... Зимой она занималась плетением крестов для поповских "риз", а летом огородничала... Огород был довольно большой, "исстари заведенный", земля хорошая, черная, пухлая... Осенью, после Никитина дня, Хима продавала капусту и свеклу, а лук сваливала в избе на так называемые "сушила", где и хранился по возможности до великого поста, когда цена ему, случалось, доходила до рубля двадцати и больше за меру.
Два раза в неделю Хима ездила на рынок торговать луком и семянами. Здесь, около рядов, у площади, где мужики останавливались с сеном, дровами, картошкой, поросятами и т. д., и т. д., было у ней свое место, на котором сидела еще ее покойная мать и мать ее матери. С этого места Химу невозможно было сдвинуть... Рядом с ней сидели удивительно похожие друг на дружку торговки. Между собой они жили, как чужие собаки. Не проходило рыночного дня, чтобы они не "помаялись", не стесняясь в выражениях. Несмотря на то, что Хима была в некотором роде девица, -- по части ругани она отличалась. Полицейский городовой, по прозванию "Морда", стоявший на своем посту неподалеку от портерной, подходил иногда к ругавшимся и говорил:
-- Тише вы!.. Не орать!.. Возьму вот за хвост да об тумбу... весь пар вышибу!..
Чаще всего Химе приходилось "схватываться" с торговками по поводу того, что она "девица", и что ее до сих пор ни один "сукин сын" не посватал.
-- Ты бы уж, милая, завела себе какого-нибудь хахаля,-- язвительно говорили ей, -- а то эдакой кусок да ни за что пропадает... Солдата бы, что ли, какого, благо казармы-то рядом... А ты, может, себе принца ждешь, а?..
Эти насмешки доводили Химу до слез.
-- Господи Иисусе Христе! Царица небесная, заступница матушка, -- каждый вечер, отходя ко сну, взывала она, стоя перед иконами, между которыми особенной ее любовью пользовалась закоптелая старая "Утоли моя печали", -- услышь ты меня, ради Христа... пошли ты мне... пошли ты мне...
Она не договаривала, кого послать, убежденная в том, что уж царица небесная знает кого...
Сваха, та самая, которая сосватала было Иванушке вдову, бегала по городу, "высуня язык", как гончая собака, "разыскивая для Химы где-нибудь подходящего человека"...
По ее совету, Хима выправила в мещанской управе билет на "бедную невесту", и (вот оно счастье-то!) той же осенью, 1 октября, в самый Покров, выиграла 150 рублей. Деньги эти, однако, ей не выдали... Когда она обвенчается, -- пусть приходит с мужем, а до тех пор деньги будут в управе. Если же в продолжение трех лет Хима мужа себе не подыщет, то билет будет считаться недействительным, и денег она по нем не получит. Такова была воля "благодетеля" Терентия Игнатьевича, завещавшего капитал для бедных невест.
Выиграв эти 150 рублей, Хима совсем ополоумела отчасти от радости, а главное от страха не выйти в продолжение трех лет замуж...
-- Милая ты моя, -- говорила она свахе, угощая ее чаем и водкой. -- Ну как да не найдется никто, а? Завоют мои денежки... пропадут ни за бабочку... Полтораста ведь рубликов... по-о-о-лтораста!.. на полу не подымешь.. Неужели же, господи, не найдется никто... Мне вон на рынке и то все глаза прокололи.
Наконец, фортуна обернула свое капризное лицо к Химе: "нашелся человек"...
В один прекрасный день, в то самое время, когда Хима, подтыкав юбки, худая и сутулая, повязанная ситцевым клетчатым платком с напуском на глаза, сидела между гряд в борозднике и вытаскивала свеклу, пришла сваха и принесла такую новость, от которой у Химы затряслись и руки, и ноги.
-- Вот, девонька, я тебе расскажу по порядку, что и как и где я его нашла для тебя и кто он такой, -- говорила сваха, сидя уже за столом, выпивая рюмку и закусывая соленым огурцом. -- Человечек самый, я тебе скажу, подходящий... Я вот к тебе приведу его в воскресенье, ты приготовься: закусить там, то-се.., Уж поверь мне: самый для тебя подходящий человечек...
V
Этот "подходящий человечек" и был не кто иной, как Иван Захарыч, в то время проживавший у "позолотных дел мастера" Соплюна чуть ли не из-за одного хлеба.
Соплюн говорил, что взял Ивана Захарыча по знакомству, "жалеючи", но в действительности как раз в это время Соплюн получил хороший заказ на иконостасы разных размеров. Работа требовалась чистая, с медными вставками или "отливами", о хорошей полировкой. Мастеров на такое серьезное дело в мастерской у него не было... Была все какая-то "шваль", позолотчики-мальчишки да кривой подмастерье, постоянно "с мухарем". Соплюн колебался даже, принять ли заказ, когда, на его счастье, "подвернулся" Иван Захарыч. Он в это время приехал из Москвы за утерянным видом... Вернее, -- он не приехал, а его "пригнали этапным манером", ободранного и грязного... В управе засвидетельствовали его "личность" и, выдав полугодовой вид, выгнали вон... Очутившись на улице, Иван Захарыч долго стоял, думая, куда ему "теперича деться", и, наконец, вспомнил про Соплюна...
-- Пойду, -- решил он, -- может, не приткнусь ли... Живану месяц, другой, окопируюсь...
Соплюн был человек вида постоянно сурового, роста высокого, необыкновенно тощий. Он беспрестанно фыркал носом и заикался, особенно, если слово начиналось на букву "п". Сверх всякого ожидания он принял Ивана Захарыча радушно.
-- А-а-а! -- воскликнул он, увидя робкую, бочком втиснувшуюся в мастерскую, фигуру. Было это как раз во время обеда. -- А, п-п-п-о-лу-п-п-п-ачтенный, аткеда?
Иван Захарыч помолился в угол, поздоровался и стал рассказывать, "аткеда он явился". Соплюн слушал, качал головой, беспрестанно фыркал и думал про себя:
"Послал господь сукина сына в самое время... Истинный господь, находка"...
-- Не оставьте, Марка Федрыч, -- между тем молил Иван Захарыч, -- заставьте за себя вечно бога молить... Куда же мне теперича, сами изволите видеть, в эдаком-то костюме... Поимейте жалость... Сами изволите знать мою работу-с...
-- Да уж что с тобой делать... Оставайся, не обижу... Только ты уж того... п-п-п-о-акуратней насчет чортовой-то водицы...
-- Не буду... вот икона святая, не буду... сичас провалиться мне на этом месте! -- забожился Иван Захарыч.
И он остался работать. Мастер он был; хороший, работа в его руках спорилась, вещи выходили чистые, блестящие, красивые, как игрушки. Соплюн, имевший в числе добродетелей непобедимую страсть сватать и женить людей, -- как-то раз вечером сказал Ивану Захарычу, только что окончившему киотку:
-- Руки у тебя, Иван Захарыч, золотые, остеп-п-п-е-нить-ся бы тебе... жениться бы...
-- Куда уж нам, -- ответил, улыбаясь, Иван Захарыч. -- Кто за нас пойдет-то?
-- Погоди, я Лукерью Минишну попрошу: нет ли, мол, где на примете у тебя товарцу подходящего?..
-- Помилуйте, Марка Федрыч!
-- Ладно, помалкивай!..
Лукерья Минишна была та самая сваха, которая искала Химе "женишка". Когда Соплюн объяснил ей, в чем дело, она обрадовалась, но виду не показала.
-- Стало быть, у него, с позволенья сказать, и штанов нет? -- спросила она, выслушав откровенные сведения об Иване Захарыче.
-- Мастер за то... Штаны найдем, без штанов в храм божий не поведем... уж ты постарайся...
-- Есть у меня... с домом, полтораста рублей на бедную невесту нонче в Покров выиграла...
-- Вот он на эти деньги окапируется и все такое, -- обрадовался Соплюн. -- Чья такая?..
-- Ну вот еще, как не знать.. Хима... гм! самая подходящая подруга жизни... Как же бы нам свесть-то их, дать обнюхаться... Хы, хы, хы. Обделаешь дело, получишь трояк, да на кофту ситцу... Только уж постарайся.
-- Ладно, не учи, знаем с твое-то... Не первенького родить...
VI
Придя в мастерскую, Соплюн сообщил Ивану Захарычу эту новость.
-- Сам ты посуди, -- говорил он, -- господь тебе счастье посылает... Девка, дом, огород... полтораста деньгами... Какого тебе еще рожна?.. Вот в воскресенье пойдем... п-пос-мотрим...
-- В чем мне идтить-то?... Идтить-то мне не в чем... Штанишков-то, с позволения сказать, нету...
-- Я тебя в свой сюртук наряжу... сапоги дам с калошами, брюки, картуз... ака-п-п-п-ируем за милую душу... Хочется мне тебя приладить... Ежели, скажем, тебя царь небесный благословит судьбой... то ты, гляди, не зевай: как получишь деньги, ты их сейчас тут же, не выходя, в кармашек спрячь, ей не давай... Дашь, -- спокаешься, тогда уж пиши на двери, а получай в Твери... В субботу в баню сходишь... побреешься... оброс ты, как зверь живодамский... В воскресенье отправимся... Кривого, вон, за компанию возьмем... Пойдешь, кривой?..
-- С величайшим удовольствием-с, -- поспешно ответил, улыбаясь, кривой подмастерье по прозванию Очко. -- Мы, ежели, Марко Федрыч, дозволите, итальянку с собой захватим... Может, там сыгранем-с, барышню повеселим... Иван Захарыч, как они петь хорошо, например, могут, а я играть-с, -- то мы и того... устроим дуетец...
-- Ну, что ж, -- согласился хозяин, -- возьми гармонью... Только прошу тебя покорнейше помене за стакан хватайся... жаден ты. Ежели господь даст, -- снова обращаясь к Ивану Захарычу, сказал Соплюн, -- то я тебе отцом посаженным буду.
-- Покорничи благодарим, Марка Федрыч... Только я все думаю: как же это так... вдруг... жениться?.. Чудно мне самому на себя... Вдруг я, тысь того... муж... гы... ей-богу-с... Как я в храме-то господнем стоять буду... совестно, смотреть придут, сам себе не поверю... Спать опять ложиться... гы... оне барышни... совестно, ей-богу-с!
-- О, дурак, -- воскликнул Соплюн, -- вон об чем толкует... п-п-п-алено дров! Нечего с тобой, с дураком, тявкать попусту... В воскресенье безо всякого разговору пойдешь... А не пойдешь, -- силком стащу... Господь счастье посылает, а он "как я с-п-п-п-ать лягу"... Постыдился бы говорить-то!..
VII
В воскресенье часов с пяти утра, когда на дворе стояла еще непроглядная осенняя тьма, в доме "золотых дел мастера" Соплюна все уже встали. Шла, так сказать, генеральная репетиция. Иван Захарыч, накануне сходивший в баню, чистый, "как стеклышко", с клинообразно подстриженной бородкой, похожий в некотором роде на художника, "примерял" хозяйский сюртук, который был ему длинен... Соплюн горячился, ругая ни за что, ни про что и виновника торжества, и свою жену, полную, с испуганными глазами, женщину, похожую на небольшую кадушку, и Очко, хлопотавшего около Ивана Захарыча, и кошку, вертевшуюся под ногами, и даже самого себя за то, что уродился эдакой длинный...
Сапоги тоже были Ивану Захарычу не по ноге: велики и при том сшиты как-то по-дурацки, с необыкновенно широкими, точно обрубленными топором носками, глядевшими кверху. Когда Иван Захарыч надел хозяйские брюки, подтянув их чуть ли не до горла, и спустил "на выпуск" на сапоги, то картина получилась неважная. Сапоги выглядывали из-под брюк, задравши свои широкие носы кверху с таким видом, как будто ждали чего-то удивительного...
Два мальчика-ученика, сидевшие в сторонке на верстаке и наблюдавшие эту сцену, потихоньку прыснули.
Наконец, примерка была кончена, все кое-как улажено... Осталось только ждать часа, когда надо было отправляться на смотрины... Соплюн приказал Ивану Захарычу снять с себя костюм: "Изомнешь до тех пор... грешным делом пятен наделаешь"... Жених покорно разделся и, оставшись в одной собственной ситцевой рубашке и в клетчатых "портках", надев на босу ногу опорки, уселся вместе с хозяином и Очком за чай...
Пили долго... Время тянулось бесконечно... Наконец, рассвело, ударили сначала у Николы на ямках к ранней, потом в женском "зачатейском" монастыре за рекой... Когда-то, когда отошли эти ранние и поздние обедни, и, наконец, стрелка, похожая на клешню рака, на огромных почерневших хозяйских часах остановилась на двенадцати и, как будто, шепнула часам: "ну, валяйте"!.. Часы сначала зажужжали, как муха, попавшая в лапы паука, потом проговорили, редко и как-то необыкновенно важно, двенадцать раз одно и то же: "Знаем, знаем! Знаем, знаем"!..
-- П-пора! -- сказал, заикнувшись, Соплюн. -- Сряжайся, Иван Захарыч.
Иван Захарыч снова беспрекословно облачился...
-- П-п-альтишко-то на плечи накинь, -- сказал Соплюн, обозревая его. -- В рукава не надевай... внакидку как-то п-п-п-осолидней...
-- Грязно на улице-то, Марко Федрыч, страшное дело! -- сказал Очко, -- сапоги отгвоздаешь...
-- Наплевать! -- ответил Соплюн, -- как-нибудь доползем. А ты что наденешь? -- спросил он у Очка.
Наконец, сборы были окончены... Соплюн помолился в угол, где висела почерневшая доска с ликом Саввы Звенигородского, заставил сделать то же самое Ивана Захарыча и сказал:
-- Ну, со Христом... пойдем!..
VIII
На улице, носившей название "Миллионная", было безлюдно и стояло "потопище" грязи.
Соплюн, осторожно ступая своими длинными ногами, точно на ходулях, крался около заборов, выбирая места, мало-мальски доступные для прохода... За ним, еще осторожнее, боясь "изгадить" хозяйские сапоги, накинув пальто внакидку, шел Иван Захарыч, а за Иваном Захарычем с "итальянкой" подмышкой, завернутой в газетную бумагу, в пиджачишке и тоже "брюки на выпуск", скакал, как заяц, стараясь попадать на след Ивана Захарыча, Очко...
Пройдя Миллионную, путники свернули в еще более глухую улицу с длинными заборами. Через заборы кое-где свешивались мокрые голые ветки рябин, лип, акаций. Улица упиралась в изрытый и загаженный берег речонки, на той стороне которой видны были кучи навоза, гряды, игрушечная сторожка, а дальше виднелись уже поля и село на горе...
Обыватели этой улицы, к числу которых и принадлежала Хима, занимались огородами, мелкой копеечной торговлишкой на базаре, мастерством сапожным, портняжным и т. п. Народ жил здесь бедный, словно отрезанный от мира, забытый, никогда не протестовавший, пуще огня боявшийся всякого начальства, хотя бы это начальство представлял собою какой-нибудь городовой "Морда"... Народ, ненавидящий, в большинстве случаев, бог знает почему, друг друга, завистливый, сплетничавший и с затаенным злорадством говоривший о несчастии ближнего.
Все и каждый следили здесь друг за другом... Все здесь знали, кто какой заваривает чай, что ест, и вряд ли кто-либо из обитателей этой улицы интересовался чем-нибудь другим, помимо "брюшного вопроса"...
"Сыт -- и слава тебе, господи, а там хоть гори, мне наплевать"...
Жизнь тянулась вялая, печальная, похожая на вечную осень; "ни день, ни ночь, ни тьма, ни свет"...
Домишко, где жила Хима, как и все дома на этой улице, был деревянный, старый, почерневший, с окнами, выходившими не на улицу, а на огород, и был обнесен кругом забором из полусгнивших тесин. В этом заборе, со стороны улицы, были ворота, державшиеся постоянно на заперти, и калитка с покачнувшейся на левую сторону дверью. В калитку было вделано большое кольцо, которым и стучали, чтобы хозяева услышали и отперли.
Здесь, направо и налево, были канавы, обросшие "сабашником" и крапивой, куда из-под забора со двора стекала вонючая желтоватая жижа... На воротах сверху были приколочены, вероятно для красоты, два грубо сделанных из жести петуха, выкрашенных красной краской, а на брусу, над калиткой, был "пришит" гвоздями небольшой медный крест со звездочкой посредине...
Подойдя к калитке, Соплюн достал из кармана огромный клетчатый носовой платок, пропитанный запахом мяты, встряхнул им, высморкался, обтер лицо, окинул взглядом чему-то робко улыбавшегося Ивана Захарыча и сказал:
-- Сичас... отопру! -- раздался опять тоненький детский голосок, -- сичас!..
Послышался звук выдвигаемого запора... Калитка как-то необыкновенно громко и жалобно заскрипела ржавыми петлями, точно закричала: "бо-о-о-льно!" -- и отворилась, еще больше покачнувшись налево. За дверью стояла девочка лет двенадцати и большими испуганными и вместе любопытными глазами глядела на гостей. Предусмотрительная Хима нарочно взяла ее у соседа сапожника, чтобы тотчас же впустить гостей, как только постучатся.
-- Не самой же мне бечь отворять, как придут, -- говорила она, -- еще подумают: ишь, обрадовалась, дожидается...
-- Дома хозяйка? -- спросил Соплюн.
-- А то где же? -- спросила девочка.
-- Где п-п-п-ройтить-то... п-п-п-рямо, что ли? -- спросил он, хотя отлично знал дорогу.
-- А то куда ж? -- опять так же простодушно переспросила девочка...
Соплюн оглянулся на товарищей и пошел через небольшой двор с навесами к крылечку.
Здесь на свежевымытых ступеньках, где была положена для обтирки ног рогожка и стоял в уголке голик, он остановился, обшаркал сапоги, опять высморкался и, подождав, когда Иван Захарыч с Очком проделали ту же процедуру, молча, с серьезным видом, взялся за скобку двери, обитой старой клеенкой, отворил ее и переступил через порог...
Вслед за ним вошли Иван Захарыч, державший в руке картуз, и Очко с итальянкой подмышкой...
IX
Гостей ждали... Много хлопот и лишних расходов принесли они Химе. Но она не жалела об этом. Еще накануне, в субботу, она начала "сновать основу", по выражению ее отца Федула Митрича, и сновала ее почти вплоть до прихода гостей...
Угощение было приготовлено на славу... Испечено было два пирога: один с рисом, другой "сладкий", с малиновым паточным вареньем... Купили два сорта колбасы, две коробки "шпротов" и селедок на случай, если он "солененькое любит"...
-- Матушка, царица небесная! -- шептала Хима, обращая взоры в угол на то место, где находилась чтимая ею икона "Утоли моя печали", -- пошли ты мне! пошли ты мне!..
Почтенный родитель, Федул Митрич, несколько раз бегал к соседу сапожнику поделиться семейной новостью...
-- Платоныч, -- говорит он, -- ты что знаешь, а?.. Моя-то окаянная плоть-то замуж собралась, а?
-- Ну-у-у?!.
-- Сичас издохнуть!.. Гляди-кась, кака пошла приготовка... в светло христово воскресенье того не бывает... Селедки, пироги, кильки, водка никак двух сортов, пиво бутылочное, лиссабонское... Лукерья-сваха тут же вертится, тьфу ты, окаянная сила! Где бы не согрешил на старости лет, ан согрешишь... Ну, и попадет дурак какой-нибудь, как сом в вершу... Вгонит она его в гроб, не дожимши веку!..
-- Кто ж это такой нашелся?.. -- недоумевал Платоныч.
-- А чорт их, -- прости Меня, господи, не согреша согрешишь, -- знает... Разнюхала, знать, сука-то, сваха, где-нибудь... Тьфу ты! Пойти поглядеть, что она там... как...
Он приходил домой, садился на лежанку и опять злорадно следил за "основой".
-- А-а-а, гости дорогие! -- встретила гостей Лукерья Минишна. -- Пожалуйте... сделайте милость, пожалуйте... раздевайтесь... Марко Федрыч, Иван Захарыч (на Очка, стоявшего, выкатя единственный глаз, с итальянкой подмышкой, она не обращала внимания). Сюды вот одежду-то вешайте... вот на гвоздочек... пожалуйте...
Соплюн повесил пальто на указанное место, высморкался опять в свой носовой платок, кашлянул в руку и сказал:
-- Здравствуйте, Лукерья Минишна... с п-п-п-раздником! П-п-п-агода какая неблагоприятная... п-п-п-о-топище...
-- Да-с, -- согласилась с ним Лукерья Минишна. -- Пожалуйте в горницу... Давно поджидаем, -- шепнула она и подмигнула глазом.
-- Гм! -- кашлянул Соплюн и пошел вместе с Иваном Захарычем и Очком.
Здесь их встретила Хима, вся красная от волнения, с испуганными глазами...
Одета она была, по выражению Лукерьи Минишны, "просто, но со вкусом"... На ней был сшитый года два назад, лежавший без употребления в сундуке, "натяжной лиф" темно-красного, "бурдового цвета" и синяя "с отливом" юбка... Талия была перетянута ремнем с блестящим набором, очень похожим на подпругу. На ногах были надеты "щигреневые" башмаки на низких каблуках, "с благородным скрипом". Волосы на голове она взбила копной, напустив их на виски, а на затылке закрутила каким-то затейливым узлом, называвшимся, по ее выражению, "раненым сердцем"... Это "раненое сердце" и "натяжной лиф", и юбку, и, кажется, даже башмаки облила она духами "Поцелуй амура" с той целью, чтобы "отшибить" запах пота.
В горнице все было прибрано, вымыто, выскребено, приготовлено, точно к светлому дню.
Пол, застланный от порога до переднего угла, где стоял стол, узеньким половиком, был вымыт с мылом, так что по нем, казалось, неловко ходить в сапогах... На окнах были повешены "гардины", то есть тоненькие кисейные занавески, перевязанные внизу лоскутьями из кумача... Проход из горницы в кухню к печке завешен был ситцевой занавеской. Здесь, на скамейке и на столе, стояли приготовленные закуски: селедки, колбаса, шпроты и пр. Около печки, на полу, стоял уже вскипевший самовар, в который можно было глядеться, как в зеркало.
В шкафу со стеклянными дверцами по полкам была расставлена "лучшая" посуда: чашки чайные, бокалы с надписью: "Дарю в день вашего ангела", "Куй железо, пока горячо", блюдечки, тарелки, рюмки, сахарница в виде наседки, какая-то зеленого цвета бутылка, изображавшая из себя медведя, и т. п.
Из-под кровати, стыдливо завешенной кумачовой "откидной" занавеской, выдвинут был край большого крашеного суриком и обитого жестью сундука; в нем хранилось химино приданое, и выдвинут он был так ловко, что сразу бросался в глаза и как бы говорил: "Вот он я... глядите... эва какой".
На лежанке, где обыкновенно "обитал" Федул Митрич и постоянно валялась "в головашках" грязная подушка и не менее сальная поддевка, теперь было чисто... Сам Федул Митрич отсутствовал...
Гости раскланялись с Химой, поздравили ее с праздником, спросили: "Как ваше здоровье?" -- и, наконец, по ее приглашению, уселись все трое в передний угол, под святые иконы, к столу, покрытому какой-то сероватого цвета, прочной скатертью.
-- Чайку не угодно ли? -- спросила Хима, делая на своем лице "умильную" улыбку.
-- П-п-п-ризнаться сказать, п-п-п-или, -- сказал Соплюн. -- А между прочим, пожалуйте, по чашечке перекувырнем для препровождения времени-с...
-- Сиди, матушка, сиди, -- уговаривала между тем Химу сваха, -- сиди, занимайся своим делом с гостями... я сейчас и чайку, и закусить, и все!.. Да вы, Марко Федрыч, Иван Захарыч, не церемоньтесь, сделайте милость... У нас ведь попросту... Сейчас я самоварчик.. А вас как звать-то! -- на ходу спросила она у Очка, окинув его с головы до ног подозрительным взглядом.
Очко, сидевший на кончике стула с выкаченным глазом и не ожидавший вопроса, вскочил и почти крикнул:
-- Иваном-с, сударыня!
-- А по батюшке?
-- Никаноров-с, сударыня!
-- Ну, будьте гостем, Иван Никанорыч, -- сказала сваха снисходительно и юркнула под занавеску в кухню...
X
Гости засиделись... Сначала все шло как-то по-чудному, все изображали из себя не то, что надо, а совсем другое, ненужное и мучительное для них самих... Тянулось такое мучительное состояние довольно-таки долго... Разговоры клеились плохо... Иван Захарыч только и говорил два слова: "да-с" и "нет-с"... За всех говорили Соплюн да Лукерья Минишна, которой, впрочем, некогда было много разговаривать: она хлопотала с угощением и бегала, "делая юбкой ветер", из комнаты под занавеску в кухню и обратно...
Сама Хима сидела, вытянувшись, похожая на цаплю, когда та стоит на одной ноге и, почуяв, но не видя еще крадущегося к ней по кочкам охотника, думает: улететь или погодить...