Дмитрий Николаевич Прянишников -- русский агрохимик, биохимик и физиолог растений. Академик Академии наук СССР, ВАСХНИЛ и Французской академии наук, Герой Социалистического труда, основатель и директор Научного института по удобрениям (с 1948 года ВНИИ удобрений и агропочвоведения им. Д. Н. Прянишникова), член Госплана СССР и Комитета по химизации народного хозяйства.
Вместо предисловия
Если читатель проявит достаточно терпения, чтобы освоиться с некоторыми научными понятиями, которые поначалу могут ему показаться слишком прозаическими и обыденными, он будет вознагражден тем, что сможет окунуться в атмосферу, окружавшую жизнь человека удивительной судьбы.
Это был, вероятно, один из самых усидчивых и прилежных лабораторных умельцев, каких только знала наука на переломе двух веков. И вместе с тем можно назвать немного ученых, которые вызывали бы своей деятельностью столько противоречивых страстей, бушевавших далеко за пределами лабораторных стен.
Созданная им школа завоевала мировое признание, и в родной стране была удостоена всех возможных отличий. Герой этой книги поистине мог бы быть назван величайшим удачником, но мало кому приходилось испытать столько ударов и потрясений, сколько ему.
Трудно найти ученого, чьи природные данные: мягкость натуры, врожденная деликатность, предельная скромность, душевная тонкость -- меньше соответствовали бы роли борца и воителя, которую он счел себя обязанным принять. Здесь уже на первый план выступали другие его качества, нисколько, впрочем, не противоречившие только что названным: преданность с детства усвоенным демократическим идеалам, негасимая любовь к родной земле и к людям, призванным ее обновить и украсить, верность долгу ученого.
Прянишников был учеником Тимирязева. Сказать так -- значит сказать очень много, ибо воспитанник был не просто преемником научного направления своего наставника, но и продолжателем его общественного подвига.
У Прянишникова были десятки друзей и, в свою очередь, несколько поколений учеников. Можно смело сказать, что в тридцатых-сороковых годах не было в Советском Союзе ни одного агронома, агрохимика или физиолога растений, который бы не испытал в пору своего формирования благотворного влияния его школы. Почти каждый учился "по Прянишникову".
Наука -- это область коллективного труда и арена бескомпромиссной борьбы за истину.
У Прянишникова не было личных недругов, но были научные противники, ожесточенные и непримиримые. Случилось так, что в этой распре на карту были поставлены жизненные интересы всего советского земледелия. В силу особых исторических условий на время восторжествовала научная ошибка. И великое счастье, что теперь она исправлена славным кормчим страны -- Коммунистической партией, которая ликвидировала в этой важной области тягостные последствия культа личности и связанного с ним волюнтаристского произвола.
Столкновение, которое произошло в науке и перекинулось на бескрайние просторы колхозных и совхозных полей, не было случайным. Оно имело своей первоосновой не единичное заблуждение, а столкновение научных методов, мировоззрений.
К одному выпуску одного и того же учебного заведения -- Петровской сельскохозяйственной и лесной академии -- принадлежали Прянишников и Вильямс. Через несколько лет они оба были профессорами близких по профилю кафедр в том же Московском сельскохозяйственном институте -- впоследствии Сельскохозяйственной академии имени К. А. Тимирязева, с которой ни тот, ни другой не порывали родственной связи до последних лет своей жизни. Там началась их научная работа, там разошлись их пути, да так круто, что примирить их не смогла даже могила. Один был добрым гением, другой -- злым духом отечественного земледелия.
Сейчас волею истории мы оказываемся в положении зрителя, который успел узнать благополучный конец драмы. Что может побудить читателя начать знакомство с ней с самого начала? Хотя бы то, что разыгравшиеся на глазах нашего поколения исторические события представляют собой не только драму положений, но и драму характеров. Ее уроки гораздо глубже, чем это может показаться поначалу.
Как же это все-таки начиналось?
На переломе
С самого начала нам придется затратить некоторое время для прояснения одного, на первый взгляд довольно загадочного, обстоятельства.
В 1883 году в Москве, в тихом переулке у церкви Ильи Обыденного на Остоженке, поселился молодой сибиряк Дмитрий Прянишников.
В течение четырех лет он совершал ежедневно (исключая летние месяцы) одно и то же путешествие -- с Остоженки через Волхонку на Моховую и обратно.
Семнадцатилетний юноша поступил на математическое отделение физико-математического факультета Московского университета.
Контрабандой ходил на юридический факультет слушать лекции по истории и политической экономии.
Мечтал стать медиком.
Был увлечен отточенными демонстрациями Столетова -- первооткрывателя фотоэффекта, горячим порывом публичных выступлений Тимирязева. Прошел отличную школу у одного из крупнейших химиков -- Марковникова.
И после того как в числе немногих выдержал суровый искус подготовки к научной деятельности в области химии нефти, покинул университет, решительно порвал со всеми блестящими перспективами официальной академической карьеры и снова стал студентом. На этот раз скромной специальной школы, гонимой и преследуемой "власть предержащими", Петровской сельскохозяйственной и лесной академии.
Мы вряд ли сильно ошибемся, если сразу же откинем предположение, что такой крутой перелом в уже вполне, казалось бы, определившейся судьбе молодого ученого мог произойти по вине случайного стечения обстоятельств.
Естественно допустить, что, напротив, в этом нежданном повороте сыграли роль какие-то глубоко заложенные в нем самом, долго зревшие и внезапно проявившиеся внутренние побуждения.
Чтобы основательно в этом разобраться, нужно, очевидно, предварительно познакомиться с отдельными событиями прежней жизни героя, его детства и юности. Обращение к ним с этой определенной целью будет, во всяком случае, более оправдано, нежели обычное стремление биографов искать в непослушном сорванце, приносящем домой из школы исключительно плохие отметки, или, наоборот, в примерном ученике, заслужившем все круглые баллы по чистописанию, черты грядущей гениальности.
Итак, Дмитрий Николаевич Прянишников родился в городе Кяхте, на самой границе Монголии, 25 октября 1865 года.
Он не знал отца, который умер, когда ему было всего два с половиной года. После смерти мужа Александра Федоровна Прянишникова переехала в Иркутск к его матери, Наталье Яковлевне, и поселилась в старом доме Прянишниковых на берегу Ангары.
"Мы росли привольно, -- вспоминал впоследствии Дмитрий Николаевич, -- не зная никаких наказаний, никакой суровости, но в то же время не было той мягкотелой доброты, которая граничит с беспринципностью; мать нас воспитывала примером, исправляла любовью, внушала уважение к труду и трудящимся".
Александра Федоровна Прянишникова, уроженка Пензенской губернии, попала в Сибирь девочкой лет пятнадцати. Ее отец, Федор Николаевич Лебедев, был солдатом времен Николая I, когда в армии служили по двадцати пяти лет. За какую-то дерзость офицеру он был сослан на поселение в Восточную Сибирь, зачислен в забайкальские казаки. Вскоре за ним последовала семья.
Размышляя над тем, откуда у матери брались нравственные силы и высокий такт, необходимые для воспитания детей, Дмитрий Николаевич догадывался о влиянии на нее отца и о большом влиянии на обоих тогдашней Кяхты. "Это было нечто своеобразное и неповторимое", -- так характеризовал Дмитрий Николаевич в своих воспоминаниях Кяхту шестидесятых-семидесятых годов. То была купеческая слобода всего в сорок домов, защищенная от Петербурга расстоянием, превышающим земной радиус, и жившая своей жизнью. Несмотря на то, что Кяхта именовалась "купеческой слободой", в ней отсутствовал торгашеский дух. В сущности, в самой Кяхте не было никакой торговли. Кяхта, так же как и смежный с ней Троицкосавск, служила только передаточным пунктом между Пекином, с одной стороны, Нижним Новгородом и Москвой -- с другой. Сюда приходили караваны верблюдов с цибиками чая, зашитыми в кожу. Здесь чай перегружался и отправлялся конными обозами на Нижегородскую ярмарку и в Москву.
В Кяхте и ее окрестностях селили декабристов, и многие видные кяхтинцы были их учениками. Сюда же ссылали участников польского восстания 1863 года. В Кяхте не было таможни и цензуры -- в нее свободно приходили "Колокол" Герцена и другие запрещенные издания (заграничная почта вместе с чаем переправлялась на верблюдах через пустыню Гоби по большому тракту Кяхта -- Урга -- Калган -- Пекин). Многие кяхтинцы бывали в Пекине; через Китай для Кяхты открывалось "окно в Европу".
Единственным представителем царской власти в Кяхте был исправник, впрочем очень мирный, настроенный тем более благодушно, что от доброхотных податей, выплачиваемых кяхтинцами, он получал гораздо больше, чем давало ему казенное жалование.
Помимо косвенного воздействия -- через родителей -- Дмитрию Николаевичу пришлось и непосредственно испытать на себе доброе влияние семьи Лушниковых, к которой Прянишниковы ездили гостить из Иркутска.
Старый дом, где жили Лушниковы, построенный из бревен аршинного диаметра, стоял внутри большого двора. К нему примыкал сад со старыми яблонями (сибирская яблоня разводилась в то время как декоративное растение -- она обильно цвела, плоды же ее, собранные кистями, достигали лишь величины горошины). Дети привольно "паслись" в зарослях малины и на огороде, а когда подросли, то через калитку в высоком заборе делали вылазки на берег Ангары. Красавица Ангара катила свои прозрачные и холодные воды с такой быстротой, что пароходы едва двигались вверх от Иркутска. Дети с интересом наблюдали, как бечевой тянули к Байкалу стройные суда (Сибирь не знала бурлаков; суда тянули конной тягой). Но самым захватывающим зрелищем была пригонка плотов с притока Ангары -- реки Иркуты. Надо было остановить быстро несущийся плот так, чтобы его не пронесло мимо города и в то же время не разбило от слишком резкого торможения. Крестьяне, пригонявшие плоты, умаявшись, купались в Ангаре, в которую при выходе из Байкала упасть считалось небезопасным даже для опытного пловца -- столь она холодна.
Зато зимой в двадцатипятиградусный декабрьский мороз река покрывалась туманом, но упорно не замерзала до тех пор, пока частые льдины, идущие с Байкала, не начинали громоздиться друг на друга. И, наконец, эта "шуга" смыкалась, образуя сверкающие на солнце торосы. Для переезда через реку приходилось прорубать дорогу.
Незабываемые впечатления оставили поездки к "морю", как называют в тех местах Байкал, с его лиственничными кедровыми лесами, с видом на вечно снежные горы. То бурный, то нежно-тихий Байкал превосходит по прозрачности воды Женевского озера. Детей, катавшихся в лодке в тихую погоду по зеркальной глади, брала жуть, когда они видели, как дно уходило на все большую глубину и лодка, казалось, повисала над прозрачной бездной.
Осенью 1876 года Дмитрий поступил во второй класс Иркутской гимназии. Готовила его сама мать, только уроки латыни он брал у преподавателя. Занятия шли легко; мальчику хорошо давались древние языки и математика. "Труднее всего для меня были, -- вспоминал он, -- те сочинения по русскому языку, при которых предлагалось не изложение чего-либо конкретного, с чем мы предварительно знакомились, а какое-то рассуждение по вопросам, нами совсем не переживавшимся". Дмитрий Николаевич на всю жизнь сохранил нелюбовь к отвлеченным формам мышления. Даже самые глубокие его построения всегда опирались на неколебимые, твердые факты, а их изложение неизменно озарялось отблесками ярких в своей конкретности живых наблюдений. Вся постановка преподавания в Иркутской гимназии способствовала развитию именно этих черт: жизненность детского воображения здесь не глушилась мертвой схоластикой латинизма. В этом отношении он отдавал в своих воспоминаниях полное предпочтение Иркутской гимназии по сравнению с прославленной 1-й Московской гимназией, в которой позже учился его младший брат. Юных иркутян совсем не занимало зазубривание грамматических правил и исключений из них. Но зато они много читали в оригинале древних авторов; они также гораздо больше, чем в других гимназиях, решали практические задачи по алгебре и тригонометрии.
Сочинения Писарева и Добролюбова никогда не простаивали на полках гимназической библиотеки. Гимназисты с жадностью ловили каждую книгу "Отечественных записок" и приносили с собой в класс. И никому в голову не приходило прятать эти книги от взора свободомыслящих учителей. Жизнь одного из этих умных воспитателей -- К. Г. Неустроева -- окончилась трагически. Он был арестован за революционную деятельность; когда к нему в тюремную камеру вошел генерал-губернатор Сибири Анучин, то, видимо, в ответ на грубость заключенный его ударил, за что был приговорен военным судом к расстрелу.
Любознательный мальчик все чаще задумывался над тяжкой участью русского крестьянства царской России, о котором юноша узнавал от Некрасова и других авторов "Отечественных записок".
Немного позднее, на первом курсе университета, когда "Отечественные записки" были запрещены, Прянишников купил на распродаже двухгодичный комплект журнала, а также собрание сочинений Добролюбова. Когда он повез эти драгоценности из книжного магазина с Моховой на Остоженку на извозчике, тот заинтересовался:
-- О чем в этих книгах написано?
-- Больше всего о крестьянстве, -- отвечал Прянишников.
-- Значит, вроде евангелия, -- заметил извозчик.
-- Я не возражал, -- вспоминал впоследствии Дмитрий Николаевич. -- Для меня тогда это было действительно так. То было время народнического призыва идти на работу в деревню.
Были ли смутные революционные настроения юноши народническими? В своих воспоминаниях ученый не может с полной определенностью ответить на этот вопрос. Просто крестьянство было в его глазах самым многочисленным и самым угнетенным классом. "И поэтому мы болели крестьянским вопросом в первую очередь. Число фабричных рабочих в те годы было невелико: их было в 1880 году около шестисот тысяч. Но они как-то нам из сибирской крестьянской дали были не видны", -- писал Дмитрий Николаевич. Вполне естественно, что в демократической атмосфере Сибири, никогда не знавшей крепостного права, по-особому звучали мотивы статей Глеба Успенского или Некрасова. Тогда же загоралась ярким светом восходящая звезда Короленко. Некоторые его произведения были особенно близки сибирякам. Фабричный рабочий по сравнению с крестьянином казался в то время уже привилегированным существом: он носил сапоги, а не лапти, ел больше мяса и сахара, был более грамотным, а вскоре начал устраивать даже забастовки. Об этом, впрочем, юноша узнал позднее, уже во времена студенчества.
Но все же и в гимназические годы у иркутской молодежи проскальзывали новые веяния. Между седьмым и восьмым классами гимназии летом 1882 года юноша еще раз съездил в Кяхту: пятьсот верст на лошадях с переездом на пароходе через Байкал, где часть лета провел в гостях у Лушниковых. Дмитрий с братом и две старшие дочери Лушниковых -- Вера и Нина, -- с которыми те дружили как с сестрами, читали вслух книги, которые Верочка Лушникова привезла из Петербурга. Тогда она уже училась на Бестужевских высших женских курсах. Тут были и нелегальная газета "Земля и воля", сочинения Лассаля. "Эти чтения; -- вспоминал Прянишников, -- впервые для меня приподняли уголок завесы, скрывавшей от нас картины борьбы пролетариата за свои права на Западе".
В то самое время появились "Стихотворения в прозе" Тургенева, в которых особо впечатлял образ русской девушки, готовой идти на смерть в борьбе со злом. Передовые умы взволновало дело Веры Засулич, которой было посвящено стихотворение Полонского:
Что мне она! Не жена, не любовница,
И не родная мне дочь!
Так отчего ж ее образ страдальческий
Спать не дает мне всю ночь!
Это стихотворение было положено на музыку и стало одной из любимых студенческих песен восьмидесятых годов.
При окончании гимназии от попечителя учебного округа в запечатанном конверте, подлежащем вскрытию только на самом экзамене, пришла неожиданная тема для сочинения. Она смутила не только гимназистов, но и преподавателей: "Чувство русского по поводу священного коронования". И это весной 1883 года! Большинство гимназистов "выезжало" на значении московских царей в деле "собирания Руси". Прянишников не мог выжать из себя по поводу "священного коронования" чувств больше, чем на одну страницу. Она заканчивалась выдержкой из незадолго перед тем появившегося стихотворения Некрасова:
Доля народа, счастье его,
Свет и свобода прежде всего!..
Три с минусом, полученные за это сочинение, означали лишение золотой медали, на которую Прянишников имел все права.
Только по настоянию педагогического совета медаль все же была ему вручена, "учитывая прошлые заслуги".
Так или иначе, гимназия окончена. Надо было ехать в университет. В то время достраивался Томский университет, но хотя здания его уже были готовы, в 1883 году прием еще не производился.
Итак, предстоял переезд в 5 500 километров до Москвы на лошадях. Железной дороги в Сибири еще не было. Впрочем, на "большом тракте" лошади сменялись каждые 20-25 верст. Везли быстро. Самое приятное, когда лошадей на станции не оказывалось и приходилось два-три часа ждать: это означало, что можно купаться, собирать ягоды, спокойно обедать.
Добравшись таким образом за одиннадцать дней до Томска, путники пересели на пароход, что было не столько ускорением движения к цели, сколько отдыхом.
Пароход шел к северу по Томи, потом по Оби до слияния с Иртышом. Там Обь становится такой широкой, что Волга по сравнению с ней потом показалась маленькой речкой. Затем нужно было опять продвигаться на юг и юго-запад по Иртышу, Тоболу и Туре. Такое плавание на пароходе занимало на девять дней больше времени, чем переезд из Европы в Америку. Но на пароходе была библиотека со свежими журналами и интересное общество.
От Тюмени опять ехали на лошадях, и только в Екатеринбурге (нынешнем Свердловске) Дмитрий с братом впервые в жизни увидели железную дорогу. То была единственная в то время на Урале линия Екатеринбург -- Пермь. От Перми сначала ехали на пароходе по Каме и Волге до Нижнего и от Нижнего до Москвы по железной дороге.
Волга глубоко разочаровала сибиряков. Желтоватая волжская вода и в то время уже была подернута нефтяной пленкой. Простой шест доставал повсюду до дна, и в конце концов все эти примитивные лоцманские промеры не смогли предотвратить посадки на мель...
Москва встретила путников грохотом булыжных мостовых, шумной гостиницей "Сербское подворье" на Солянке. Окрестности Москвы удручали сибиряков своим однообразием. Они скучали по сибирским просторам, по привольным горам и рекам, по лесу, который никому не принадлежал.
Из своей дали сибиряки считали обнищавшее, но тем более заносчивое дворянство давно похороненным историей. "В России" оно оказалось еще живым и настойчиво претендующим на первую роль.
Прянишниковы скоро перебрались с Солянки в Обыденский переулок на Остоженке, где сняли маленькую квартирку.
Выбор факультета был нелегок. В гимназии Прянишникову хорошо давались языки, и поэтому некоторые из его учителей советовали идти на филологический факультет.
Заниматься "чистой наукой"? Нет, Дмитрию это было не по нраву.
Для начала он поступил на математическое отделение физико-математического факультета, справедливо полагая, что математическая основа пригодится в дальнейшем при переходе к любой специальности, а тем временем он сможет осмотреться и принять окончательное решение.
Прянишникову посчастливилось пройти двухгодичный курс физики у Столетова и одногодичный курс химии у Сабанеева. Он исправно занимался физикой и математикой, но тайком бегал на юридический факультет слушать лекции Ключевского по истории и Чупрова по политической экономии. Почему тайком? Инспекторский надзор строго охранял в то время юридический факультет от посторонних, и Прянишников попал на подозрение, как захожий "агитатор".
К весне 1884 года у него окончательно созрело решение перейти на медицинский факультет.
Все эти метания имели некоторую общую основу. Математика вполне отвечала его склонностям, но ему просто не представлялось, где он сможет ее применить в жизни. О науке в то время не думалось вовсе. Юноша готовил себя для работы в деревне. Профессия врача для этого подходила в наибольшей степени.
Но на втором курсе медицинского факультета, куда Прянишников твердо решил перейти (для чего летом самостоятельно изучал анатомию, ботанику и зоологию), вакансий не оказалось. Потерять год и начать с первого курса он не хотел.
Тогда он решил перейти на второй курс естественного факультета, чтобы одновременно готовиться к переходу на третий курс медицинского, где вакансии обычно чаще появлялись в связи с возрастанием серьезности экзаменов.
Его пожелание перейти на естественное отделение до крайности удивило декана факультета. В то время как большая часть второкурсников "проваливалась" на суровых экзаменах у Цингера и Столетова, оба экзаменатора рассыпались в похвалах по адресу Прянишникова. И вдруг переход! Но его решение было непреклонно. Он стал готовиться: осенью предстояло сдать дополнительные экзамены по ботанике, зоологии и анатомии человека. Занятия чередовались с прогулками по роскошному лесу Лосино-Погонного Острова и купанием в прозрачной речке Яузе. Параллельно с анатомией будущий естественник увлеченно штудировал Маркса, которого раньше не мог достать. Русское издание "Капитала" в те годы было недоступно. Эта книга отбиралась при обысках. Но Прянишников обнаружил, что французское издание продавалось совершенно свободно. Приобретя драгоценный том, он за лето составил на него достаточно полный конспект, который, как реликвия, хранится в семейном архиве.
Могучий взлет мысли гениального автора "Капитала" на всю жизнь внушил юноше любовь к экономике, как к науке, пролагавшей путь к сокровенному познанию явлений общественной жизни. Не мудрено, что молодой естественник выступал на студенческих землячествах (землячества были в те годы единственным видом студенческих кружков, которые кое-как терпела полиция) с докладами не по естествознанию, а по экономике. В числе других книг он излагал там содержание книги В. Воронцова "Судьба капитализма в России".
Благодаря связям по сибирскому землячеству Прянишников попадал иногда в гости к студентам Петровской сельскохозяйственной академии, жившим на выселках. Тогда в Москве еще не было трамваев, но от Страстного монастыря (он стоял на месте нынешнего кинотеатра "Россия" на Пушкинской площади) в академию каждые два часа ходили "кукушки" -- пароконные линейки. На студенческих вечеринках вспыхивали споры на злободневные темы того времени, "к которым мы, новички, с жадностью прислушивались", вспоминал впоследствии Дмитрий Николаевич. Пели любимые песни на слова "Железной дороги" Некрасова, его же "В полном разгаре страда деревенская", на слова стихотворения Огарева: "--Часовой! -- Что, барин, надо? -- Притворись, что ты заснул". Пели известную песню "Из страны, страны далекой", включая в нее слова: "Первый тост за наш народ, за святой девиз вперед" и т. д.
Перейдя на естественный факультет, Прянишников не расстался со Столетовым, но постепенно получалось так, что его всецело захватила химия. Обычно лекции длились с девяти до двух, а после обеда с трех до семи часов, а иногда и позже; ежедневно в течение трех лет происходили занятия в лаборатории. На втором курсе студенты проходили количественный анализ под руководством М. И. Коновалова, исполнявшего тогда обязанности ассистента. Он тут же вел свою работу по химии нафтенов (нефтяных углеводородов), по-товарищески беседовал со студентами.
"Работали мы не спеша, -- вспоминал эту важную пору своей учебы Дмитрий Николаевич, -- делали все, что нужно, сами. Если нужен был кислород, его приходилось добывать самим. Нужны были титрованные растворы, их тоже готовили сами. Режим дня неузнаваемо изменился".
На математическом отделении были тогда одни только лекции, кончавшиеся к трем часам. Рано приходя домой, Прянишников "запойно" читал, до того, что глаза стали плохо переносить свет -- пришлось носить синие очки. Перейдя на естественный факультет, он стал появляться дома в восьмом часу; круг чтения поневоле сократился.
У слушателя естественного отделения того времени, независимо от того, какую специальность он избирал, значительное время уделялось общим проблемам естествознания. Уже на втором курсе, кроме лекций по физике и органической химии, студенты слушали также лекции по курсу систематики растений, зоологии, сравнительной анатомии, минералогии. Все эти дисциплины были представлены очень своеобразными и интересными учеными. Это были не просто педагоги, лучше сказать лекторы, но также исследователи. Каждый из них по-своему воспитывал у студентов уважение к эксперименту и умение работать не только головой, но и руками.
К примеру, образованнейший ботаник И. Н. Горожанкин придавал большое значение организованному им практикуму, и Прянишников с теплым юмором вспоминал, как, живя на даче в Богородском, он "четыре раза в неделю маршировал на Первую Мещанскую, чтобы работать с микроскопом по анатомии растений". Горожанкин устраивал многодневные экскурсии для изучения окской флоры. Ночевки устраивались в крестьянских избах и на сеновалах. Вечера посвящались беседам.
А. П. Богданов, читавший зоологию беспозвоночных, стремился воспитать у студентов почтение к научному факту. С этой целью, например, он начинал лекции для первого курса прямо со специальных отделов -- скажем, с очень подробного изложения главы о червях. "Для меня, перешедшего с математического факультета, -- вспоминал Дмитрий Николаевич, -- этот "ушат червей" после аналитической геометрии и дифференциального исчисления был большим контрастом".
Сравнительную анатомию студентам читал такой выдающийся естествоиспытатель, как М. А. Мензбир.
На третьем курсе студенты стали слушать лекции К. А. Тимирязева по физиологии растений, А. П. Павлова -- по геологии; Н. Е. Лясковский читал агрономическую химию.
Прянишников и его друзья П. С. Коссович, Н. И. Голенкин, народоволец В. П. Ижевский специализировались по химии. Поначалу Прянишников готовил различные препараты под руководством М. И. Коновалова, потом перешел в непосредственное ведение В. В. Марковникова.
"Теперь уже не помню, по какому вопросу он мне указал в качестве источника статьи в "Berichte der deutschen chemichen Gesellschaft", -- вспоминал Прянишников, -- я говорю: "Так это же по-немецки". -- "А мне какое дело? Читайте как хотите". Пришлось подтягивать на специальных статьях по химии свое недостаточное знание немецкого языка, как я раньше подтянул французский язык на физике Жамена и на французском издании Маркса".
В дополнение к уже сказанному стоит отметить, что Прянишников вместе с Коссовичем и Демьяновым были одними из первых слушателей в то время еще "приватного", то есть необязательного, курса физической химии, который впервые в России начал читать в университете Иван Алексеевич Каблуков. Казалось бы, жизненные интересы юноши прочно определялись. "Но прежние настроения, -- вспоминал Прянишников, -- не оставляли меня совсем". "Много дивного на свете, но что человека дивнее?" -- так резюмировались в моей памяти, -- рассказывал он впоследствии, -- эти настроения, случайно запомнившиеся стихом из "Антигоны".
Занимаясь у Марковникова окислением нафтенов, Прянишников нет-нет да и возвращался мыслями к вопросу: не важнее ли заниматься наукой о человеке, не следует ли переключиться если и не на медицину, то, во всяком случае, на "обществознание", как он называл те науки, которые мы сейчас относим к гуманитарному циклу.
И вообще выбор чисто научной дороги долгое время казался ему, по его собственному признанию, отказом от прямого участия в жизни, чем-то вроде устройства личной "кельи под елью". Ему казалось, что для России в то время было важнее распространение и приложение имеющихся знаний, чем их дальнейшее накопление. Но не от кого иного, как от своего любимого учителя Климента Аркадьевича Тимирязева, он услышал пламенную отповедь "негодующим моралистам", всегда готовым "превозносить материальное и нравственное превосходство так называемого прикладного знания перед знанием теоретическим".
Тимирязев ссылался при этом на жизнь и творчество Луи Пастера. Без вмешательства этого ученого шелководство и виноделие Франции были бы обречены на окончательную гибель. По крылатому слову известного русского хирурга, смертность в лазаретах Севастополя во время Крымской кампании и в последующей русско-турецкой войне представляла почти обратные цифры: сколько умирало в Севастополе, столько выздоравливало на полях Болгарии; и все это главным образом благодаря Листеру, применившему в хирургии приемы Пастера для обеззараживания ран. В результате в огромных размерах уменьшилась смертность от операций. А давно ли весь мир дрогнул от восторга при известии, что один из бичей человечества -- дифтерит -- обезврежен исследователями, развивающими далее идеи Пастера! Но есть еще нечто, напоминал Тимирязев, чего статистики не выражают цифрами -- это человеческие страдания. И кто попытается хотя приблизительно измерить ту бездну горя и душевных мук, которые исчезли и еще исчезнут с лица земли благодаря Пастеру?
-- Неужели и после этого яркого примера, -- восклицал Тимирязев, -- найдутся смелые моралисты, которые будут проповедовать о праздной эгоистической жизни ученого, не отзывающегося на непосредственные запросы жизни?!
Тимирязев рисовал в воображении такую картину: на чердачок "Эколь нормаль" -- одной из крупнейших высших политехнических школ Франции -- проникает один из таких "негодующих моралистов" и, застав там бледного человека, окруженного бесчисленными колбочками, разражается красноречивым обличением.
"Стыдитесь, -- говорит он ученому, -- стыдитесь! Кругом вас нищета и голод, а вы возитесь с какой-то болтушкой из сахара и мела! Кругом вас люди бедствуют от ужасных жизненных условий и болезней, а вас заботит мысль -- откуда взялась эта серая грязь на дне вашей колбы! Смерть рыщет кругом вас, уносит отца -- опору семьи, вырывает ребенка из объятий матери, а вы ломаете себе голову над вопросом: живы или мертвы какие-то точки под вашим микроскопом! Стыдитесь; разбейте скорее ваши колбы, бегите из лаборатории, разделите труд с трудящимися, окажите помощь болящим, принесите слова утешения там, где бессильно искусство врача!"
Тимирязев иронизировал: конечно, на долю негодующего моралиста выпала бы отличная роль, а ученому пришлось бы что-нибудь невнятно пробормотать в защиту своей праздной эгоистической забавы.
-- Но как изменились бы эти роли, -- продолжал Тимирязев, -- если бы наши воображаемые два лица встретились снова после того, как в жизненную практику вошли открытия Пастера. Тогда ученый сказал бы моралисту приблизительно следующее: "Вы были правы. Я не разделил труда с трудящимися. Но вот толпы тружеников, которым я вернул их заработок; я не подавал помощи больным, но вот целые поселения, которые я оградил от болезни. Я не приходил со словами утешения к неутешным, но вот тысячи отцов и матерей, которым я вернул их детей, уже обреченных на неминуемую смерть". А в заключение ученый наш прибавил бы со снисходительной улыбкой: "И все это было там, в той колбе с сахаром и мелом, в той серой грязи на дне этой колбы, в тех точках, что двигались под микроскопом". Я полагаю, что на этот раз пристыженным оказался бы благородно негодовавший, но близорукий моралист...
В своей знаменитой речи, посвященной памяти Луи Пастера, Тимирязев развил эти мысли с наибольшей полнотой. Он ярко формулировал и те идеи, которые, как мы увидим дальше, определили его мудрый дружеский и, главное, своевременный совет ученику.
-- Да, вопрос не в том, должны ли ученые и наука служить своему обществу и человечеству, -- говорил Тимирязев, и мы узнаем в этих словах автора проникновенной, исполненной революционных идей книги "Наука и демократия". -- Такого вопроса и быть не может. Вопрос в том, какой путь короче и вернее ведет к этой цели. Идти ли ученому по указке практических житейских мудрецов и близоруких моралистов или идти, не возмущаясь их указаниями и возгласами, по единственно возможному пути, определенному внутренней логикой фактов, управляющей развитием науки; ходить ли упорно, но беспомощно вокруг да около сложного, еще не поддающегося анализу науки, хотя практически важного, явления, или сосредоточить свои силы на явлении, стоящем на очереди, хотя с виду далеком от запросов жизни, но с разъяснением которого получается ключ к целым рядам практических загадок? Никто не станет спорить, что и наука имеет свои бирюльки, свои порою пустые забавы, на которых досужие люди упражняют свою виртуозность; мало того, как всякая сила, она имеет и увивающихся вокруг нее льстецов и присосавшихся к ней паразитов. Конечно, но разобраться в этом не житейским мудрецам, не близоруким моралистам, и, во всяком случае, критериумом истинной науки является не та внешность узкой ближайшей пользы, которой именно успешнее всего прикрываются адепты псевдонауки, без труда добивающиеся для своих пародий признания их практической важности и даже государственной полезности.
Тимирязев спрашивал: что же сообщило новый толчок целым областям практической деятельности, что вызвало в особенности тот небывалый в истории человеческого знания переворот, который дал право медику сказать, что отныне история медицины будет делиться на два периода: до и после Пастера? Что, собственно, случилось? Химик Пастер остановил свое внимание на физиологическом вопросе, представлявшем исключительно теоретический интерес. А в результате изменилась судьба самой осязательной, самой практической из всех отраслей человеческой деятельности. Практической в высшем смысле этого слова оказалась не вековая практика медицины, а теория химика. Сорок лет теории дали человечеству то, чего не могли дать ему сорок веков практики. Вот тот главный урок, который Тимирязев призывал извлечь из деятельности великого ученого.
Под влиянием Тимирязева, на которого Прянишников прямо ссылается в своих воспоминаниях, он сохранил веру в науку, как в могучую благодетельную силу преобразования природы на благо людей, и эта убежденность сыграла большую роль во всех дальнейших перипетиях его большой и сложной жизни.
И все же, сохранив верность высокой теоретической науке, Прянишников покинул университет и направил свои стопы туда, где переход от выводов этой науки к жгучим нуждам человеческой практики казался ему наиболее непосредственным, наиболее естественным, наиболее прямым.
Прянишников отлично отдавал себе отчет в том, что, углубившись в химию, при хорошем руководстве он мог бы к тому возрасту, в каком большинство его товарищей только оканчивало университет -- к двадцати трем -- двадцати четырем годам, -- "порядочно вработаться в органическую химию, сдать магистерский экзамен и начать читать приват-доцентский курс". Но, пренебрегая соображениями материальной выгоды и карьеры, которые были ему органически чужды, Прянишников решительно отвернулся от благополучного университетского профессорского существования: для того чтобы быстрее окунуться в житейское море, он поступил простым студентом в Петровскую сельскохозяйственную академию.
Он с радостью убедился, что влияние Тимирязева на студенчество Петровской академии, где Климент Аркадьевич возглавлял кафедру ботаники и физиологии растений, было еще более ощутимо, чем в университете. "Именно здесь чувствовалось, -- писал в своих воспоминаниях Прянишников, -- что Тимирязев не просто ботаник. Тимирязеву были близки интересы земледелия".
Но была еще одна черта, делавшая Тимирязева особенно близким студентам Петровской академии восьмидесятых годов. Прянишников характеризует ее в выражениях, которые отражают его собственные общественные настроения: "Отводя в своих выступлениях много внимания вопросам научного земледелия, К. А. всегда думал о земледельце, болел его нуждами, и потому среди чисто физиологических рассуждений о функциях листьев и корней у него вдруг пробивалась мысль о положении крестьянства и о роли интеллигенции, и кончал он лекцию о питании растений напоминанием о том, "кто кормит Россию и сам недоедает",
Кто бредет по житейской дороге
В беспросветной, глубокой ночи...
Чьи работают грубые руки,
Предоставив почтительно нам
Погружаться в искусства, науки,
Предаваться страстям и мечтам...
Прянишникову в высокой степени импонировало то, что его учитель "еще студентом с энтузиазмом откликался на текущие события политической жизни Западной Европы статьями в "Отечественных записках" -- в этом на редкость монолитном журнале, который редактировали Некрасов и Салтыков-Щедрин, в котором писал Глеб Успенский, а позднее такие авторы, как Гаршин и Надсон".
Для демократической, прогрессивной части студенчества, к которой принадлежал Прянишников, этот журнал, закрытый в 1884 году, был настольной книгой. "Мы, можно сказать, выросли на "Отечественных записках", -- вспоминал Дмитрий Николаевич.
Таким образом, в юношеском сознании "бродили те же дрожжи" -- их умонастроению были близки взгляды наиболее любимого и популярного их профессора.
Говоря о будущем своей науки, Тимирязев также ссылался на опыт медицины. После долгих бесплодных попыток разрешить свою задачу путем умозрения или грубого эмпиризма медицина пришла к заключению, что ей нужно начать издалека, ей нужно изучить законы животной жизни, ей нужно искать опоры в науке, и вот в медицинских школах возникла и развилась физиология животных. Но рядом с потребностью быть здоровым -- потребностью, которую стремится удовлетворить медицина, -- у человека есть и другие. И прежде всего ему нужно быть сытым, одетым, иметь кров и средства передвижения. Большую часть этих удобств он получает прямо или косвенно от растений, которые возделывает или охраняет. Только изучив законы жизни, только подметив или выпытав у самого растения, какими путями оно достигло своих целей, мы в состоянии направить его деятельность к своей выгоде, вынудив его давать возможно более продуктов возможно лучшего качества. Тимирязев считал, что в основу земледелия должна лечь физиология растений и агрономическая химия.
-- Земледелие, так же как и медицина, -- говорил он, -- долго блуждало в одинаково бесплодных областях эмпиризма и умозрений, пока не пришло к этому заключению. Но это случилось гораздо позднее, чем с медициной: у нас это сознание, можно сказать, едва только начинает проникать в массу общества. Мы уже давно не сомневаемся, что знахари и коновалы не лучшие знатоки законов животной жизни, но мы только начинаем подозревать, что безграмотные старосты и управители из отставных лакеев не лучшие знатоки законов растительной жизни. Когда мы заболеем, то, конечно, прибегаем к помощи врача, который лечит нас согласно указаниям своей науки, но мы еще не прочь поглумиться над соседом, который сеет хлеб "по всем правилам науки".
Решающее влияние Тимирязева сказалось не только в выборе Прянишниковым ученой специальности, но и в формировании его научного мировоззрения.
Один из учеников К. А. Тимирязева, впоследствии известный ботаник Е. Ф. Вотчал, очень хорошо выразил главное. "Было очень важно, -- вспоминал он, -- что все мы приобретали представление о науке не как о чем-то законченном, застывшем в статике достижений, а как о том, что познано далеко еще не полно, в чем очень много едва затронутого, а часто и совсем не затронутого научным анализом. Мы могли ясно понять всю необходимость дальнейшей разработки ряда вопросов и получали некоторое представление о том, как это надо сделать. Мы видели, что вся суть здесь не только в точном методе и в четкой постановке вопроса исследования, но еще более в правильной методологии. Мы привыкали искать скрытые соображения метафизического характера и не успокаиваться на словах". Говоря, в частности, о цикле лекций Тимирязева, которые составили потом книгу "Жизнь растения", академик Е. Ф. Вотчал отмечал, как резко выделялась она на фоне "преобладающей догматики учебников". "Мы убеждались, что основное здесь -- точный метод, определенная постановка вопроса и правильная экспериментальная его разработка. Для нас становилось ясным, что физиолог должен всему этому учиться у родоначальников видных экспериментальных наук -- физиков и химиков. Исследуя жизненные явления, физиолог должен ставить вопросы и работать так же четко и строго, с теми же точными методами, как работают физики и химики".
"В то же время из жизни растений, -- добавляет ученый, -- мы вынесли ясное представление и о бесконечной сложности и своеобразии жизненных явлений". Отсюда он делает единственно правильный вывод, а именно: "о невозможности заменять их строгое экспериментальное изучение кажущимися истолкованиями по аналогии с явлениями в животном организме или в физико-химической модели".
И мы не можем не прислушаться к чрезвычайно важной заключительной мысли профессора Е. Ф. Вотчала, проливающей свет на коренную особенность тимирязевской школы. "Когда мы оглядываемся теперь на все эти переживания, -- писал Е. Ф. Вотчал, -- мы не можем не признать, что, по существу дела, мы знакомились по этой книге с элементами физиологии растений в свете материалистической диалектики". Нет сомнения, что именно тимирязевской школе Прянишников был обязан тем, что, никогда не бравируя философскими цитатами, он, по существу, последовательно применял законы диалектического материализма, вырабатывая методологические приемы изучения явлений природы, с которыми ему приходилось сталкиваться. Заложенное Тимирязевым зерно проросло и дало обильные всходы в творчестве его верного ученика и последователя.
Быстрому сближению с агрономической средой способствовала горячая дружба Прянишникова с его однокашником по университету, вместе с которым он сжигал университетские корабли, -- Петром Самсоновичем Коссовичем. Из воспоминаний Прянишникова мы узнаем о внешнем облике его друга только то, что тот был худ и долговяз.
По воспоминаниям современников, со своими очками в простой железной оправе и манерой смущенно покашливать перед тем, как вступить в разговор, Петр Самсонович походил не на столичного профессора, а скорее на провинциального земского врача. И впрямь, у него сохранилась медлительная повадка его служивых стародубских родичей. Отец его, единственный из многочисленной родни, получил высшее образование.
Учение поначалу давалось Петру Самсоновичу с трудом, но он проявил поразительную настойчивость в овладении самыми сложными предметами.
Профессор В. В. Марковников готов был взять его, как и Прянишникова, в ассистенты, но тот же Тимирязев увлек Коссовича в направлении, весьма далеком от химии нефти. В трудолюбивом естественнике таилась натура пылкая, увлекающаяся и решительная. Повод для проявления этих качеств не преминул подвернуться.
Как раз в это время появилась сенсационная работа Гельригеля об усвоении атмосферного азота мотыльковыми растениями. "Не попробуете ли вы поглядеть. в чем здесь дело?" -- испытующе глядя на застенчивого украинца, спросил Тимирязев. Тимирязева очень привлекала эта тема, открывавшая новую главу в химии живого, и он несколько колебался, не очень ясно представляя себе, в какие руки ее отдает.
Коссович взялся за выполнение порученной работы с обычным своим молчаливым усердием. Но тут-то ему самому и открылось его истинное призвание. За сочинение "Происхождение азота в растении" ему присудили золотую медаль -- отличие исключительное и, как показало дальнейшее, отнюдь не случайное, как не случайно и сходство путей, которыми шли к своему подлинному призванию два друга: от физиологии растений постепенно захватывая удобрения и почву и особенно химию почвы. В поле научного зрения обоих с самого начала оказывалось не отдельно "растение" и отдельно "почва", "растение" и "удобрение", или "удобрение" и "почва", но весь круг взаимовлияния: "атмосфера -- растение -- почва" -- вся сфера жизнедеятельности, вся широта взаимосвязей среды и организма.
Их объединяло также неизменно присущее обоим стремление видеть воплощенными в жизнь результаты своих научных трудов. Оба были пламенными пропагандистами знания. Коссович на свои скромные средства создал в 1900 году журнал "Опытная агрономия". Он был единственным редактором-издателем этого единственного в России журнала, систематически освещавшего новинки русской и иностранной литературы в области почвоведения, ботаники, земледелия и других смежных дисциплин.
Тяжелая болезнь унесла Коссовича в 1915 году в расцвете творческих сил. Для Прянишникова это была горькая утрата. Увы! Далеко не последняя. Судьба даровала ему редкое долголетие, но зато заставила полной мерой испытать боль преждевременных и неожиданных разлук...
Отец Петра Самсоновича -- Самсон Семенович Коссович -- был директором Московской земледельческой школы. В свое время он учился вместе с "отцом русской агрономии", как его сердечно именовали многочисленные ученики, Иваном Александровичем Стебутом и с ним же преподавал в Горыгорецком земледельческом институте. С. С. Коссович был женат на сестре И. А. Стебута, и Стебут бывал у них.
Со Стебутом Прянишникова сближали не только добрые отношения, возникшие через семейство Коссовичей. Молодой человек преклонялся перед многообразным опытом этого патриарха русской агрономии конца прошлого века, перед его редким педагогическим даром. "В руках Стебута, -- вспоминал он впоследствии, -- такой предмет, как частное земледелие, играл роль не только хорошо поставленного специального предмета, но и приобретал несомненное общеобразовательное значение". Это высокая похвала в устах универсанта-естественника приобретает особую весомость, если принять во внимание, что многие лощеные представители университетской науки и в то время и позже с нескрываемым презрением относились к "навозным наукам" -- агрономии и агрохимии. Но в отзыве Прянишникова нет вместе с тем ни тени вежливого преувеличения. Мудрый старик учил своих воспитанников "глубоко пахать" в науке. Он разворачивал перед ними широкую картину "сельскохозяйственного промысла", как тогда называли сельскохозяйственное производство во всей его многосложности. Любая попытка научного подхода к земле не терпит ни упрощенчества, ни односторонности. К сожалению, не все ученики Стебута именно с этой стороны воспринимали уроки его своеобразных живых бесед, заменявших монотонные лекции. С лекторской кафедры Стебут освещал лишь те части курса, которые не были охвачены его обширным руководством "Основы полевой культуры", являющимся сейчас меньшей библиографической редкостью, чем тогда, когда он был впервые выпущен. В советское время вышло в свет любовно подготовленное издание этой примечательной книги.
Стебут мечтал открыть двери высшей агрономической школы для женщин. Его попытка добиться разрешения женщинам хотя бы в качестве "вольнослушательниц" посещать лекции Петровской академии вызвала целую переписку между Москвой и Петербургом. Московский генерал-губернатор доносил министру, что "некоторые женщины-нигилистки домогаются поступить в Петровскую сельскохозяйственную академию" и будто бы три из них проникли на лекции. На донесении появилась резолюция встревоженного сановника: "Неужели это допускается?" Совет принужден был подчиниться и отказал женщинам в посещении лекций [Только позднее, в Петербурге, Стебуту удалось создать такую школу -- Стебутовские курсы -- на частные средства; в Москве этот замысел был доведен до конца при участии Прянишникова и его учеников -- здесь были открыты Голицынские курсы, которые сыграли большую роль в развитии женского образования в России]. За "Петровкой" установилась репутация "крамольного гнезда".
Яркой фигурой старой "Петровки" -- той самой, об уставе которой Тимирязев говорил: "Ему можно сделать один упрек -- он опередил свое время", -- был молодой доцент Алексей Федорович Фортунатов, читавший экономику и статистику. Он был сторонником широчайшего вовлечения всех студентов в научную работу.
При первом же появлении в академии впечатлительный юноша Прянишников тотчас же получил от Фортунатова первый, неоднократно поминаемый им впоследствии, "урок внимания к человеческой личности". На панели около директорского сада студента встретил доцент Фортунатов. "Он первый заговорил со мной, -- вспоминал Прянишников, -- и привел меня в некоторое смущение, назвавши меня по имени и отчеству, когда я не мог еще ему ответить тем же".
Доброта при проставлении экзаменационных отметок шла у Фортунатова рука об руку с высокими требованиями к студенту по существу. Он ждал от каждого не пассивного восприятия материала и столь же пассивного воспроизведения слышанного на экзамене (в этих случаях он в той мере сердито, в какой это вообще было для него возможно, выговаривал студенту: "Вы что же это, милый, жвачку жуете?").
Он жаждал активного отношения к работе, проявления личной инициативы и творчества. При этом он умел подойти к студенту, не подавляя его проявлением своего умственного превосходства, умел ободрить начинающих, хотя нередко поражал их неожиданными оборотами своей речи и утверждениями, иногда казавшимися парадоксальными, но хорошо запечатлевавшимися в памяти благодаря своей образности. Прянишников с удовольствием пересказывал любимое присловье своего старшего друга и впоследствии соратника:
-- Кому всегда все ясно? У кого нет никаких сомнений? У кого на все есть готовый ответ? У круглых невежд!
Как вспоминал впоследствии Д. Н. Прянишников, среди студентов Петровской академии до конца восьмидесятых годов жил тот "вольный дух", который так не нравился властям. В ней нередко происходили студенческие беспорядки. Придя в академию, он застал рассказы о прошлом -- о том, как при последних беспорядках были высланы студенческие делегаты К. А. Вернер и будущий замечательный писатель В. Г. Короленко.
Мы приведем здесь эту историю, поскольку она проливает свет на обстановку, в которой происходили дальнейшие события, непосредственно связанные с судьбой самого Прянишникова.
Полицейский надзор за крамольными студентами "Петровки" осуществлялся совершенно беззастенчиво. С одной из лекций Тимирязева слушатели выволокли шпика, которому кулаками в укромном уголке разъяснили, что полицейским ищейкам ходить на лекции Тимирязева небезопасно.
По свидетельству одного из биографов Тимирязева, контора академии превратилась в своеобразный филиал московской охранки -- там собирались донесения о поведении неблагонадежных студентов. Студенты протестовали против этого на сходках и в конце концов постановили вручить директору академии свой письменный протест. Автором его был Владимир Короленко.
В Петербург немедленно помчалось донесение о неслыханной дерзости студентов, и специальный нарочный Министерства государственных имуществ, в ведении которого находилась академия, князь Ливен поспешил в Москву вершить суд и расправу. Три студента, выполнившие поручение сходки и вручившие протест директору академии, -- Вернер, Григорьев и Короленко -- были арестованы. Совет академии должен был выбрать меру их наказания.
Узнав, что происходит, Тимирязев прорвался к арестованным, но беседа с ними была прервана немедленным вызовом в совет.
Тимирязев был единственным членом совета, который не побоялся выступить с резкой отповедью мечущему громы и молнии князю Ливену. Он заставил занести в журнал заседания совета свое особое мнение о невиновности трех лучших студентов академии. Но их судьба была предрешена. Постановление совета об исключении из академии провинившихся -- двух совсем, одного -- временно, на год, -- было признано в Петербурге мягким и бесхребетно либеральным. Было приказано Вернера и Григорьева не только исключить из академии, но лишить права когда бы то ни было поступить в любое учебное заведение России. На языке того времени это называлось "исключить с волчьим билетом". Владимира Короленко исключили на один год без права поступления в течение этого времени в какое-либо другое высшее учебное заведение.
Год он провел в ссылке. По истечении этого срока Тимирязеву удалось провести в совете постановление о зачислении Короленко на третий курс лесного отделения академии. В Петербурге это решение было отменено.
Короленко так и не вернулся в академию. Как и для Прянишникова, для Короленко Тимирязев был "одним из самых дорогих и светлых образов" его юности. В 1913 году он писал ученому: "Не всегда умеешь сказать то, что порой так хочется сказать дорогому человеку. А мне в моей жизни так часто хотелось сказать Вам, как мы, Ваши питомцы, любили и уважали Вас в то время, когда Вы с нами спорили, и тогда, когда учили нас ценить разум, как святыню. И тогда, наконец, когда Вы пришли к нам, троим арестованным Вашим студентам, а после до нас доносился из комнаты, где заседал совет с Ливеном, Ваш звонкий, независимый и честный голос. Мы не знали, что Вы тогда говорили, но знали, что то лучшее, к чему нас влекло тогда неопределенно и смутно, звучит и в Вашей душе в иной, более зрелой форме".
По академии ходили рассказы и о том, как лесоводы и агрономы, сговорившись, натащили в актовый зал еловых шишек и картофельных клубней и закидали ими приехавшего из Петербурга чиновника Москальского, который собрал их в актовом зале, чтобы объявить начальственный выговор за дурное поведение.
Прянишников твердо решил специализироваться по кафедре Стебута. Поэтому по окончании экзаменов он поехал на летнюю практику -- первую свою академическую практику -- на Боринский завод в свеклосахарное хозяйство Гардениных, находившееся на границе Липецкого и Задонского уездов. Один из братьев Гардениных директорствовал на заводе, другой, Сергей Николаевич, вел хозяйство Боринской экономии. У него не было специального образования, но зато была душа экспериментатора. Природный ум и наблюдательность способствовали успеху его разнообразных начинаний. Он ставил опыты с минеральными и торфяными удобрениями; на торфяных выработках устраивал рыбные пруды, закреплял овраги, за бесценок скупал у окрестных разоряющихся помещиков различные сельскохозяйственные машины, и с интересом их испытывал. Жил он в маленьком деревянном домике из двух комнат между конюшней и скотным двором. Немалые доходы отлично поставленного хозяйства обращал на занимавшие его опыты, а когда пришла революция, встретил ее с полным пониманием необходимости и неизбежности происходящего и тотчас же передал свое хозяйство государству, а сам поступил на службу в Сахаротрест, где и проработал до конца своих дней.
Прянишников был первым агрономом, который ступил на землю в этом уголке земледельческой России. Он с жаром включился в опыты с минеральными удобрениями, поводом для постановки которых явился номер журнала французских сахарозаводчиков, где были опубликованы первые сведения о влиянии селитры на прибавку веса корнеплодов сахарной свеклы, а суперфосфата -- на их качество. Отчет об этих опытах -- первое агрономическое "крещение" Прянишникова. Он был частично опубликован в "Известиях академии".
Поскольку Тимирязев сумел убедить своего питомца, что поиски научной истины совпадают с его добрым стремлением приносить пользу жизни, Прянишников, как и Коссович, перейдя на четвертый курс, согласился стать "стипендиатом высшего оклада" -- для подготовки к научной деятельности. Стипендиат получал 48 рублей 33 копейки в месяц, тогда как обычная студенческая стипендия равнялась 25 рублям. По рекомендации кафедры земледелия к ним были присоединены еще два "кандидата на оставление при кафедре", как тогда называлась нынешняя аспирантура, -- В. Р. Вильямс и П. Р. Слезкин.
Как раз к этому моменту правительство решило "подтянуть" непокорную академию. Это щекотливое задание было поручено известному своей реакционностью бывшему профессору Военно-медицинской академии Юнге. Начальство слишком высоко ценило косные взгляды новоиспеченного директора, чтобы придавать значение такому "пустяку", как несоответствие профиля академии его научной специальности -- Юнге был медиком-глазником. По этому поводу в кругах петровцев гуляла шутка: "Петровская академия всегда была бельмом на глазу русского правительства, а потому туда и послан окулист, чтобы это бельмо убрать".
В целом Юнге оправдал оказанное ему доверие. На одной из студенческих сходок его освистали, он вызвал казаков, которые препроводили большую группу студентов в ближайшую Бутырскую тюрьму, прозванную студентами "Бутырским университетом".
После этого дальнейший прием в академию был прекращен, хотя наличному составу студентов было разрешено ее закончить. По мере ликвидации отдельных курсов профессора увольнялись. Таким образом, академия была обречена на медленное умирание. Ходили слухи, что ее здания будут использованы для размещения то ли Тверского кавалерийского полка, то ли "Института благородных девиц", как именовались привилегированные, закрытого типа, средние школы-интернаты для девиц дворянского сословия.
Разговор с цветком
А сейчас нам придется столкнуться с несколькими, на этот раз уже чисто внешними и в какой-то мере случайными обстоятельствами, которые на протяжении довольно значительного отрезка времени (в несколько лет) определили жизненный путь Прянишникова. Эти обстоятельства -- неожиданная тяжелая болезнь и заграничная командировка по лабораториям Европы, главная особенность которой состояла в том, что ни командируемый, ни те, кто давал ему напутствия для поездки, не имели никакого представления о том, чем он должен там заниматься.
Но здесь обнаружилась одна на первый взгляд удивительная, однако при ближайшем рассмотрении вполне объяснимая особенность Прянишникова, связанная с его общей жизненной установкой. Любое событие, любое знакомство с новым предметом, любая поездка -- а их были сотни, он не любил сидеть на одном месте -- неизменно заканчивались одним и тем же: написанием очередной научной работы, если и не открывавшей новые горизонты, то, во всяком случае, под интересным и своеобразным углом зрения оценивавшей увиденное, продуманное или изученное.
Во время работы над отчетом о начальных гарденинских опытах с минеральными удобрениями у Прянишникова хлынула кровь горлом. Врачи обнаружили незаметно подкравшийся открытый туберкулез. И виднейшее медицинское светило того времени -- профессор Остроумов решительно предписал немедленное прекращение занятий, поездку на зиму на Черноморское побережье, а летом в родную Сибирь -- на кумыс. Из этих предначертаний осуществимы были только два последних. О том, чтобы прекратить работу, не могло быть и речи. Если бы Прянишникову приключилось попасть на необитаемый остров, то можно с уверенностью сказать, что, даже не будучи снабжен всеми продуктами цивилизации, которые Даниэль Дефо заботливо подбрасывал Робинзону Крузо из остатков кораблекрушений, он ухитрился бы вывезти с этого острова записанное хотя бы на древесной коре подробнейшее почвенно-геоботаническое описание. Работа за книгой и в лаборатории -- в сущности, это и было для него естественной формой существования.
Разумеется, отчет о гарденинских опытах был составлен, получил полное одобрение и, как уже было сказано, направлен для опубликования в "Известиях" академии, а в хлопотное по тем временам путешествие в Сухум, трудности которого разделяла с Прянишниковым его молодая жена, он взял увесистый чемодан с различными руководствами, приобретенными по рекомендации Стебута. Уроки Марковникова пошли впрок, и Прянишников уже совершенно свободно владел немецким языком, как еще ранее овладел французским. Правда, к тому времени он не освоил еще языка разговорного, но и этот пробел был скоро восполнен. Впоследствии на всех международных конгрессах он произносил свои доклады на языке той страны, в которой конгресс происходил.
От Новороссийска до Сухума добирались на лошадях, по недостроенному еще шоссе. Ехали не спеша. Дорога заняла около двух недель.
Еще в первые годы студенческого жития в Обыденском переулке три брата Прянишниковы (один двоюродный) познакомились, а затем и подружились с тремя сестрами Терентьевыми -- дочками небогатой помещичьей вдовы, снимавшей квартиру напротив. В часы досуга молодые люди объединялись, дружной компанией устраивали пикники, ставили "живые картины" -- любимое развлечение того времени. В этой шумной компании любили доброжелательного и тихого Митю. Он вступал в общий разговор редко, но всегда украшал его блестками своего ума и разносторонней начитанностью. Ему прощали то, что он не очень охотно принимал участие в шумных затеях и шутливо называли его "старым профессором". А "старый профессор" с первых же дней знакомства со свойственной ему глубиной и беззаветным чувством полюбил среднюю из сестер -- Машеньку Терентьеву. Природная застенчивость долгое время мешала ему перед ней открыться, хотя молодых людей сближала и роднила общность жизненных взглядов.
Машенька оставила гимназию, поступила на фельдшерские курсы, а после их окончания поселилась при Мариинской больнице (сейчас Московская городская больница имени Ф. М. Достоевского), где всецело отдалась своему увлечению медициной и служению больным. Это была бедная больница для простонародья.
Дмитрий был желанным гостем в светличке юной фельдшерицы, и как только он получил достаточные средства к существованию, то есть "стипендию особого оклада", они повенчались. При полном несходстве характеров супругов это была на редкость удачная пара. В согласии и любви они прожили долгую жизнь. Мария Александровна недурно рисовала и всегда готовила иллюстративный материал для прянишниковских докладов. До тех пор пока не появилась машинопись, переписывала его работы. К концу жизни они словно поменялись характерами. Дмитрий Николаевич -- сама общительность и приветливость -- готов был дарить свое время каждому, кто приходил к нему за советом или за помощью. Марии Александровне приходилось брать на себя обязанности сурового стража его труда вплоть до того, что в иные периоды даже выходы к гостям были ограничены двумя часами в неделю -- по воскресеньям.
Прянишниковы поселились на горе Чернявского -- естественника по образованию, знатока и большого патриота сухумского края. Попав в Сухум тоже из-за легочного заболевания, он остался там на всю жизнь. Из окон дома открывался красивый вид на обширную бухту с маяком на северном ее краю. В солнечные дни, какие стояли в октябре, Прянишниковы совершали прогулки по окрестностям, где сохранились остатки старины -- развалины генуэзской башни, "венецианский мост", а в дождливые дни и по вечерам Дмитрий Николаевич изучал классиков агрономии.
Южная зима протекала непривычно для северян: в январе в лесу появились первые цикламены, в феврале и марте цвели миндаль и персик; павлония украшала улицы роскошными канделябрами цветов. Тихий город поочередно менял окраску сообразно цветению тех или иных деревьев. В апреле Прянишниковы собирали землянику на приморском холме. В начале мая созрела черешня. "Юг очень чувствовался, -- вспоминал это время Дмитрий Николаевич, -- но наши субтропики тогда еще спали, и чай был представлен единственным кустом в Ботаническом саду".
Чернявский при содействии любезного лесничего фон Дервиза помог Прянишникову предпринять несколько поездок, во время которых он ближе познакомился с сельским хозяйством края. В приморском районе Закавказья правительство селило в то время крестьян из внутренней России. Они бедствовали, пытаясь сеять пшеницу и рожь на известняке, где хлеба выгорали. Виноград был тогда новостью для этого района. В хозяйстве Ново-Афонского монастыря давали зрелые плоды несколько апельсиновых деревьев; их прикрывали на время холодов.
Так незаметно прошла зима. Книги были освоены и, разумеется, написан очерк об условиях хозяйства на сухумском побережье. Его опубликовали в журнале "Сельское хозяйство и лесоводство" за 1890 год.
В мае Прянишниковы вернулись в Москву, и вскоре Дмитрий Николаевич отправился на кумыс, конечно, снова с запасом книг.
Благодаря Фортунатову он устроился на кумысе необычайным образом, попав в семью А. П. Карамзина, внука известного историка и писателя, которому принадлежало имение Палибино близ Бугуруслана.
Здесь он впервые увидел ковыльные степи, залежные хозяйства, овцеводство.
Прянишников отлично использовал кумысное лечение и прогулки по степи. Он так окреп, что потом лет пятнадцать мог не думать о своих легких.
Наблюдения вместе с некоторыми сопоставлениями зависимости урожаев от количества осадков и температур Прянишников, естественно, изложил в "небольшом очерке", как он сам скромно называл сочинение размером в добрых два авторских листа.
С осени 1890 года Прянишников с Коссовичем энергично принялись за подготовку к магистерским экзаменам. Так как все экзамены они держали вместе, а потом и вступительные лекции начали читать в один день, то на факультете их стали называть "инсепараблями" -- неразделимыми. Но на лето они опять разделились: Прянишников еще раз вернулся к свекле, а Коссович приступил к работе, порученной ему Тимирязевым, -- он продолжал изучение только-только начинавшего в то время проясняться механизма усвоения азота воздуха бобовыми растениями.
На новое приглашение С. Н. Гарденина Прянишников отозвался с радостью. Но ехал он в Боринское хотя и с большими ожиданиями, но с не легкой душой.
Он вез с собой специально заказанный "у Феррейна" -- так называлось известное аптекарское заведение на Никольской улице -- набор стеклянных сосудов и особо чистых солей. Как видим, в то время единственным источником доброкачественных химических реактивов для химика оставалась аптека. Эти припасы ему нужны были для проведения опытов, которых он сам еще ни разу не ставил. Отсюда невольное беспокойство.
В то же время он нетерпеливо стремился к этим исследованиям, ибо когда он писал в дневнике: "еще раз вернулся к свекле", -- то этим обозначался лишь объект исследования, а ему не терпелось окунуться в самый эксперимент, испытать его силу, проверить его действенность. Ведь речь шла о первом в его жизни практическом приложении знаменитого совета Буссенго, на выполнении которого так горячо настаивал Тимирязев.
Здесь нужно обратиться к некоторым пояснениям.
Дмитрия Николаевича Прянишникова нередко называли русским последователем и проводником идей выдающегося германского агрохимика Юстуса Либиха. Но сам он отнюдь не разделял этого утверждения. Да и повторялось оно весьма настойчиво подчас не без задней мысли. В самом сближении этих имен заключался определенный, отнюдь не порядочный прием полемики, состоящий в своеобразной завуалированной компрометации противника. Зачем и кому это надобилось, прояснится дальше.
Дело в том, что уже в наши дни в течение длительного времени в связи со многими обстоятельствами, которые также отчасти раскроются несколько позже, широкий читатель встречался с именем Юстуса Либиха исключительно в сопровождении уничтожающих эпитетов. Либих поминался в одном зловещем ряду с Мальтусом и представлялся обычно в качестве укрепителя человеконенавистнического учения последнего, утверждавшего, что рост населения развивается быстрее, чем производительные силы земли, и что человеку поэтому грозит близкая гибель от перенаселения. Либиху приписывалось чуть ли не агрохимическое обоснование мальтусовского "закона убывающего плодородия", между тем как в действительности он был повинен лишь в том, что невежественные последователи Мальтуса ссылались на некоторые положения его теории минерального питания растений, при этом суживая их и извращая. А так как повторять легенду всегда легче, чем докапываться до ее первоисточника, хулители Либиха обычно не давали себе труда отделить его собственные взгляды от крайних высказываний его последователей.
Прянишников относился к Либиху с глубоким уважением. Он имел возможность уже в юности штудировать его знаменитое сочинение "Химия в приложении к земледелию и физиологии" в том виде, в каком оно было первоначально опубликовано, а не в кратком изложении профессора Ильенкова для "Отечественных записок". Он по достоинству оценивал и сильные и слабые стороны либиховского учения. Прянишников предпослал лучшему, наиболее полному изданию знаменитой работы Либиха на русском языке обширное вступление.
Следуя за Тимирязевым, Прянишников отдавал должное и таланту и новаторству Либиха. Его знаменитую книгу он увез с собой в глушь в числе немногих руководств для подготовки к магистерскому экзамену. Впоследствии он очень много сделал, чтобы защитить память Либиха от несправедливых нападок, в частности от одной совсем курьезной, которой мы еще не упоминали. В недавние времена иные биологи гневно порицали Либиха за то, что он в своей книге не считался с биологическими процессами, происходящими в почве, хотя эти процессы были открыты через много десятилетий после выхода книги Либиха в свет.
Прянишников отлично понимал, что к началу его научной деятельности по сравнению с либиховским временем успело уже существенно измениться учение о круговороте веществ в земледелии, о способах воздействия на него, о масштабах и целях применения удобрений. Но вместе с тем он с полным уважением к истине отмечал, что Либих впервые поставил вопрос "о сознательном регулировании обмена веществ между человеком и природой". В этом он видел его бессмертную заслугу. Так он и сам понимал общую задачу агрохимии.
И тем не менее за всеми этими словами признания в выступлениях Прянишникова, посвященных Юстусу Либиху, не чувствовалось ни дружественного тепла, ни родственной симпатии.
Гораздо более прочными интимными нитями творчество Прянишникова в науке было связано с наследием другого выдающегося агрохимика прошлых лет, соратника легендарного вождя креолов Симона Боливара, а у себя на родине злобно преследуемого бонапартистской кликой Второй империи, пламенного республиканца -- Жана Буссенго. Это он однажды заметил: "Мнения, высказанные в разное время... о составе почвы и природе удобрений, часто взаимно противоречивы. Обсуждая их, я заметил, что между ними как раз недоставало одного, на мой взгляд, наиболее важного -- мнения самих растений". Именно этот его совет пропагандировал Тимирязев, и им-то собирался воспользоваться Прянишников, приступая к новой серии опытов с сахарной свеклой.
Какой пустяк, может подумать читатель. Следует ли придавать решающее значение случайной реплике, даже если она хорошо звучит?! Но в том-то и дело, что это не было случайным "крылатым словцом", слетевшим с уст ученого! В этой сжатой формуле выражено целое направление исканий. И сочувствие ему -- это не мелочь -- это общность научного метода.
Прислушаемся же к тому, как сам Дмитрий Николаевич проясняет для нас этот момент. Сравнивая творчество двух великих естествоиспытателей в своем предисловии к русскому изданию избранных произведений Жана Батиста Буссенго по физиологии растений и агрохимии, Прянишников пишет:
"Буссенго был не только мыслителем, но и экспериментатором; он добывал ценные новые факты, ставя опыты с растениями не только в полевой обстановке, производя чисто физиологические исследования, всегда относимые к классическим образцам точной работы; он любил говорить, что для проверки мнений ученых нужно спрашивать мнение самого растения... Либих, наоборот, по окончании своей экспериментальной деятельности по основным вопросам химии стал мыслителем в области вопросов сельскохозяйственных, но он сам не работал с растениями; он шел преимущественно дедуктивным путем, исходя из общих законов химии и основываясь на ранее известных фактах (анализы Соссюра и пр.); он их блестяще сопоставлял; он писал для широких кругов, в форме популярной и часто острополемической, и быстро приобрел широкую известность, взбудоражил круги практических хозяев и дал толчок к работе ряда исследователей, но сам он увлекался полемикой, нередко делал ошибки, преждевременно перенося в практику то, что еще не было достаточно освещено научным экспериментом, между тем как Буссенго не ошибался, потому что следовал правилу: "Нужно уметь критиковать самого себя; только когда исчерпаны все возражения и взвешено их значение, тогда следует сделать общий вывод".
Либих был только агрохимиком. Тимирязев и Прянишников были агробиологами, безупречно владевшими, однако, приемами точного естествознания.
Итак, к завещанному Буссенго доверительному "разговору с цветком" -- разговору, который, по мысли великого француза и его русских единомышленников, должен был происходить на весьма квалифицированном химическом языке, и готовился Прянишников. В данном случае он отнюдь не собирался провозглашать какие-либо методические откровения. Система опытов, которую он задумал произвести на станции Гардениных, уже давно стала достоянием нескольких лучших физиологических и агробиологических лабораторий мира. Ее подробное описание читатель найдет в замечательных лекциях по физиологии растений Климента Аркадьевича Тимирязева, к которым мы очень настойчиво советуем ему обратиться. Тимирязева нужно читать в подлиннике! Здесь мы воспроизведем лишь бледную схему его красочных объяснений.
Аналитическая химия -- могучий химический анализ, пользуясь самыми разнообразными способами исследований тканей растения, -- может уверенно сообщить, какие вещества в нем присутствуют.
Но это еще совсем не значит, что все эти вещества необходимы для растения. Некоторые из них могли обнаружиться в его тканях потому, что они находились в питающем растение почвенном растворе. Лучшим примером тому могла служить кремниевая кислота, или кремнезем. Либих, как увлеченный аналитик, обнаружив кремнезем в растениях, уже готов был зачислить его в число необходимых для жизни растений веществ. Он решил, что этот материал идет на упрочение стебля. Биологи, вооруженные тем же аналитическим методом, который подарила им химия, с легкостью отвергли предположения Либиха. Они доказали, что многие растения охотнее накапливают кремнезем не в стебле, а в листьях; это утяжеляет "конструкцию" растения и, наоборот, делает ее неустойчивой.
Другой пример таков: в состав самой плодородной почвы, например чернозема, входят органические вещества -- перегной; они же входят в состав важнейшего из удобрений -- навоза; растение также состоит из органических веществ. Не ясно ли, что для своего питания оно нуждается в органических веществах почвы? Этот вывод и был сделан в свое время так называемой гумусовой теорией питания растений, которую поддерживали такие авторитеты, как знаменитый шведский химик Берцелиус и английский Дэви. Вывод, также оказавшийся неверным и разоблаченный самим растением.
А вот еще один пример. Химический анализ показывает, что растения из группы бобовых -- горох, бобы, клевер и другие -- содержат значительно больше азота, чем хлебные злаки. Казалось бы, им необходимо в изобилии доставлять его из почвы. Но прямые опыты доказывают, что удобрять почву под бобовые растения азотом -- значит напрасно выбрасывать деньги.
А что же действительно необходимо растению?
На это опять-таки может ответить только оно само.
Бесчисленные исследования приводили к заключению, что непосредственно для питания растениям служит только незначительная часть почвы. Все остальное -- ее минеральный и органический остов -- прямо в питании не участвует. Следовательно, роль этого остова могут играть какие-нибудь простые и совершенно бесплодные вещества, например прокаленный или обработанный для верности кислотой песок, или, наконец, вода -- перегонная или дождевая, -- во всяком случае, настолько чистая, чтобы можно было быть уверенным, что растение не найдет в ней других питательных веществ, кроме тех, которые мы ему умышленно доставили.
В 1896 году на Всероссийской выставке в Нижнем Новгороде Тимирязев провел серию публичных опытов с подобными водными культурами. Один юный почвовед был поражен, увидев отлично растущие растения, корни которых целиком погружены в воду. Он нашел в этом противоречие с одним из важных положений почвоведения, по которому в почве с избыточным содержанием воды могут расти только болотные растения. "Очевидно, недостаточно знать, что избыток воды в почве вреден, -- заметил по этому поводу Тимирязев, -- нужно еще понимать, почему именно. А этому учит физиология растения, а не почвоведение".
А в самом деле -- почему? Почему корневая система обычных культурных растений может отлично развиваться в воде и гибнет в переувлажненной почве? Да потому, что для корней губительна не вода, а недостаток воздуха, вытесняемого ею из почвы. При выращивании культуры в стеклянных сосудах воду непрерывно, так же как это делается в аквариумах, продувают воздухом, насыщают кислородом, и растение чувствует себя отлично.
Проращиваемое семя закрепляется при помощи ваты и пробки в горлышке сосуда так, чтобы корешки его были погружены в воду. Вот и все простейшие приемы подготовки к опытам.
В чем же сущность самого опыта?
В то время уже было известно, что необходимы растению следующие элементы: азот, фосфор, сера, калий, магний, кальций, железо. Из них первые три образуют кислоты, последние четыре -- основания. И те и другие вместе -- соли. Число этих солей и их относительное количество в различных экспериментах берется различное. Какие же брать соли? Какое их количество дает наилучшие результаты?
Вот это и есть тот главный вопрос, на который растение должно дать ответ.
Естествоиспытатель, пользующийся методом водных культур, делает всегда по меньшей мере два параллельных опыта, отличающихся между собой отсутствием одного -- только одного! -- вещества, то есть в одном случае растение получает всю питательную смесь, которая ему необходима; в другом -- ту же самую смесь, но без одного какого-нибудь вещества. Если отсутствие этого вещества отразится на развитии растения, оно получается ненормальным, хилым, то очевидно, что это вещество принадлежит к числу обязательных, а не случайных составных начал растения.
Затем экспериментатор вносит это вещество в различных количествах, пока не достигает предела, за которым дальнейшее увеличение не будет оказывать большого действия или может оказаться даже вредным, то есть понизит урожай. Если такой опыт провести тщательно, то есть соблюсти равенство всех прочих условий, то увеличение урожая возрастает с добавлением новых порций питательного вещества.
В сущности, это и есть "закон минимума", впервые в несколько иной форме высказанный Либихом и состоящий в том, что развитие растения, а следовательно, и урожай находятся в прямой зависимости от того вещества или какого-либо иного условия, испытываемого в эксперименте, которое присутствует в недостаточном количестве.
Действие этого закона образно можно представить себе, если нарисовать кадку с клепками разной длины. Каждая клепка символизирует какое-то определенное условие, необходимое для жизни растения. Если мы будем наливать в эту кадку воду, то мы не сможем ее наполнить выше уровня, до которого обрезана самая короткая клепка. Все остальные могут быть как угодно высоки, но вода будет переливаться через край самой короткой.
Нужно сказать, что такова суть любого так называемого физиологического опыта. Именно таким способом в опытах на мышах и морских свинках были открыты исчезающе малые добавки к обычной пище животных, без которых жизнь организма невозможна, -- они получили название витаминов. На подобных же опытах изучают действие гормонов, антибиотиков, лекарственных веществ, создаваемых химией, и т. п.
Физиологический опыт отвечает на самый коренной вопрос земледелия: какие вещества и в каких количествах должны быть доставлены растениям? Насколько увеличился от этого урожай? Окупит ли эта прибавка урожая расходы на удобрения? Как мы увидим дальше, попутно может возникнуть и множество новых вопросов, на которые также растение отвечает четко и недвусмысленно, если его, конечно, суметь как следует "расспросить".
Для того чтобы опыты дали надежные результаты и в сосудах действительно выросли нормальные растения, им необходимо обеспечить все остальные условия, наиболее близкие к природным, -- обилие света, полный доступ воздуха и т. д.
Но их нельзя оставлять и под открытым небом. Внезапный порыв ветра, ливень или град могут свести на нет кропотливый труд многих месяцев. Для ограждения драгоценных сосудов с растениями от всяких случайностей их размещают на маленькой платформочке, которую в любой момент по рельсам можно закатить под стеклянную крышу. Такие сооружения получили впоследствии название "вегетационные домики". Первая такая "раздвижная теплица", как ее называли раньше, была устроена Тимирязевым в 1872 году в Петровской академии, так что Прянишников мог получить там общее представление об условии проведения вегетационных опытов. Но сам он их никогда не ставил. А лето 1890 года не могло быть для этого использовано из-за лечебных поездок.
Его внутреннее беспокойство подогревалось тем, что, как ему было известно, попытки выращивать сахарную свеклу в водных культурах на Западе успехом не увенчались. Причина этой неудачи оставалась неведомой.
Чтобы до некоторой степени застраховать себя от риска слишком большого процента неудач, Прянишников поставил вегетационные опыты со свеклой в трех средах: в водной среде, в речном песке и в обычной земле. Вегетационного домика, конечно, не было. Для опытов была использована обычная низкая оранжерейка; в ней проложили рельсы, по которым ходили платформочки с колесами и осями от вагонеток сахарного завода. Эта низкая оранжерейка летом перегревалась так, что накалялся пол и, когда закрывали дверь, в ней создавалась атмосфера бани -- лето 1891 года было исключительно жарким; это был катастрофический по масштабам бедствия, вызванного жарой и засухой, "голодный год".
До июля все шло блестяще. Посетители скромной прянишниковской "вегетационной станции", особенно те, которые выросли на свекловичных плантациях и которым до этого казалось, что никто лучше их свеклы не знает, поражались тому, что свекла росла в воде и в белом бесплодном песке [Тимирязев рассказывал забавный эпизод с одним нижегородцем, который ежедневно приходил в вегетационный домик, устроенный на Нижегородской выставке 1896 года, для того чтобы, как он потом признался, подловить Тимирязева на обмане. Это ему не удалось, и к концу сезона он уверовал в возможность культивирования растений в водных средах].
Песчаные и почвенные культуры со свеклой и пшеницей и полевые опыты с орошением свеклы, с удобрением, с выращиванием при различной густоте стояния прошли хорошо до самого конца. Водные культуры в июле обнаружили заболевание сердечка. Прянишников это объяснял тогда крайним перегревом теплицы, куда на ночь сдвигались вагонетки с водяными культурами, тогда как песчаные культуры были свободны от "стеклянного плена".
Только через тридцать лет стало известно, что для лучшего развития водных культур сахарной свеклы в питательный раствор необходимо вводить бор, так как потребность в этом элементе у нее повышена по сравнению со злаковыми. В песчаных же культурах это могло не сказаться потому, что песок не промывался кислотой, и в нем, вероятно, доставало минеральных примесей, необходимых для жизни растения, -- примесей, которые получили название "микроэлементы". Необходимость для жизни растения меди, марганца и других микроэлементов также была подтверждена при помощи физиологических опытов с растениями. Так открылась новая глава в агрохимии.
Добавим к этому, что вегетационные домики стали непременным атрибутом любой мало-мальски благоустроенной сельскохозяйственной опытной станции, а в крупных научных институтах превратились в так называемые "фитотроны". В этих сложных сооружениях для исследуемых растений в дополнение к любым переменам в питании можно создавать любые климатические условия, любого характера освещенность.
Современная наука справедливо гордится всеми этими экспериментальными достижениями, поднимающими физиологию растения на уровень биофизики.
Прянишников в конце своей жизни, тоже радуясь всем этим замечательным новшествам, ворчал лишь по поводу того, что современных аспирантов слишком много "водят на помочах", как он выражался, а они все жалуются, что ими недостаточно руководят. "Никто нам готовых тем не давал, -- говорил он, -- мы находили их сами. Мы были предоставлены в сильной мере самим себе, но выручала хорошая химическая школа, пройденная в университете, знание языков, а затем -- старайся сам -- успех от тебя зависит!"
Прянишников с первых же своих самостоятельных шагов на исследовательском поприще в полной мере проявил свою научную хватку. Уж коль он взялся за свеклу, то должен был узнать об этой культуре все, что только было возможно. И не просто узнать -- прочитать или услышать, а обязательно увидеть своими глазами, пощупать, потрогать... Эта неутолимая любознательность, неугомонная пытливость объясняли его неусидчивость. Ему всегда тесно было в пределах одной лаборатории.
По многу раз он побывал во всех крупнейших агрохимических и физиологических лабораториях мира, на всех сколько-нибудь заметных месторождениях агрономических руд; спускался в штольни, лазал по штрекам. Недели и месяцы проводил он на химических заводах, обсуждая с инженерами технологические проблемы или вместе с ними ломая голову над поисками способов обхода тех или иных производственных трудностей.
И сейчас, пока опыты шли своим ходом, он успел объехать все существовавшие тогда сахарные заводы Воронежской губернии: побывал в Ольховатке, на Петровском заводе, в Кисляе, на Садовой, в Рамони, Хмелинце и Трубечино; на юге -- в Острогожском уезде ему удалось увидеть рядом с плантациями сахарной свеклы еще не тронутые плугом ковыльные степи.
Прянишников искренне обрадовался, обнаружив на своем отчете надпись, сделанную старческим почерком Стебута: "Постановка опытов правильная, труда много, заслуживают полного внимания".
Осенью Прянишников с Коссовичем закончили магистерские экзамены, после чего перед зачислением в доценты каждому из них нужно было прочесть по две пробные лекции. Одну Прянишников выбрал сам: "Искусственный подбор растительных форм земледелия", а для другой факультет дал ему совершенно неожиданную тему -- по химии молока. Объяснено это было так: "Мы не сомневаемся, что вы справитесь с темой из вашей области, а вот как с незнакомой?" Прянишников справился.
Лекции были прочитаны перед членами факультета с приглашением посторонней публики. В числе гостей на пробных лекциях молодых доцентов был И. А. Стебут; К. А. Тимирязев присутствовал как член факультета.
С января 1892 года молодые ученые стали читать свои курсы. Прянишников начал "приватный", по-нынешнему факультативный, курс химии почвы. Слушателей у него было немного, "что для меня было даже лучше", заметил он. Тут он испытал, что подготовка к лекциям дает гораздо больше, чем подготовка к любому экзамену: здесь возможна дробная филигранная разведка в журнальной литературе, с глубоким продумыванием каждого вопроса. При этом появляются темы и для последующей экспериментальной работы.
Тут самое время перейти к собственным взглядам Прянишникова на предмет избранных им по зрелом размышлении и по велению общественной совести научных интересов.
В самом общем виде они сводились к необходимости комплексно подходить к решению жгучих вопросов земледелия, в котором человек имеет дело со сложнейшими явлениями.
В процессе исследования и в преподавании этот комплекс неизбежно приходится расчленять. Но как это делать так, чтобы не пожертвовать единством целого?
Прежде всего надо ввести в этот комплекс изучение свойств окружающей среды, чтобы знать, в каких отношениях она отвечает или не отвечает условиям наилучшего развития растений.
Поразительно современно звучат слова, в которых ученый для себя и для своих соратников формулировал задачу научной агрономии без малого шестьдесят лет назад.
-- Зная потребности растений и свойства среды, -- говорил он, -- мы должны найти приемы для воздействия на эту среду, а иногда и на само растение, чтобы согласовать свойства среды с потребностями растения. Изучение этих приемов согласования свойств среды с потребностями растения и составляет существо земледелия...
Свойства среды! Их изучают такие науки, как почвоведение и климатология.
Но как их оторвать от физиологии растений, без которой невозможно установить законы питания растений?
А усовершенствование самого растения?! Этим должна заниматься селекция, но и для нее нужны четкие научные почвоведческие и физиологические ориентиры.
Все слито, все взаимосвязано!
В комплексе наук, обслуживающих сельскохозяйственное производство, Прянишников на первое место выделял основную характерную черту -- массовое использование солнечной энергии, причем "аппаратом для этого служит хлорофиллоносное растение". Знание свойств этого аппарата, знание потребностей растительного организма должно лежать в основе агрономии. Это знание дается нам физиологией растений (или, точнее, в подлинном выражении Прянишникова: "Эти знания мы суммируем и систематизируем под рубрикой "физиология растения").
Эта важнейшая сторона вопроса освещалась в лекциях и многочисленных выступлениях учителя Прянишникова -- Климента Аркадьевича Тимирязева.
Тимирязев не только блистательно разработал в своих курсах тему энергетики растений. Он внес основоположный вклад и в ее научное истолкование.
Мы упоминаем здесь об этом не только для того, чтобы полнее очертить круг научных вопросов, которые составили содержание творческих интересов главного героя нашего повествования -- Дмитрия Николаевича Прянишникова. Наука -- это область коллективного подвига, и на примере агрохимии мы сможем еще раз убедиться, что эстафета поисков научной истины передается из поколения в поколение.
Тимирязев вынужден был вступить в борьбу с наиболее влиятельной в то время школой германских физиологов растений -- Юлуиса Сакса. Это было сражение диалектики с метафизикой, в котором не могла не восторжествовать диалектика. Прошло немного времени, и на тех же путях борьбы за подлинное, достоверное, точными экспериментами подкрепленное и проверенное научное знание, в единоборство с той же самой заскорузлой метафизикой, той же самой школы, в следующем поколении представленной учеником Сакса -- Пфеффером, пришлось вступить и Дмитрию Николаевичу Прянишникову.
Два сражения
В первую длительную -- двухгодичную -- заграничную командировку из агонизировавшей академии Прянишников уезжал со смутным чувством.
Несмотря на обнадеживающее начало его исследовательской и преподавательской работы, по собственному своему внутреннему ощущению он не вышел еще из полосы поиска своего места в науке. Основательное ознакомление с европейской научной жизнью должно было помочь его "самоопределению".
На пребывание за границей академия от своих последних щедрот выдала изрядную сумму денег, но Прянишникову в отличие от одинокого Коссовича приходилось все же экономить, так как он ехал с женой и ребенком -- у них родилась маленькая Валя. Ехали в третьем классе.
По неопытности Прянишников выехал в Германию не в "европейском платье", а так, как ходил дома и в лаборатории, -- в блузе с ременным кушаком. Величественный прусский жандармский офицер с посеребренным поясом и эполетами тотчас обратил внимание на подозрительную фигуру "русского нигилиста", "пробиравшегося" в Германию в третьеклассном вагоне, и со строгим видом потребовал у него паспорт. В те времена служебные паспорта готовились из особо прочной бумаги со старым текстом петровских времен: "Мы, божей милостью... дружественные области просим, а нашим гражданским и военным чинам повелеваем такому-то оказывать всяческое содействие..." Жандарм ничего не мог разобрать, но выразил свое недоумение тем, что буквально рявкнул: "Абер, хальтен зи битте, ире пасс" ["Ну, держите уж ваш паспорт!"]. Со своим немецким языком "книжного" происхождения Прянишникову легче было воспринимать лекции профессора, чем грубый тон жандарма. Впоследствии он долго сокрушался, что не смог быстро и хорошо ответить.
В Берлине Прянишников прежде всего направился в сельскохозяйственную высшую школу. Оказалось, что она расположена "на асфальте": имеет хорошее здание и богатую коллекцию. Но опытных учреждений при ней тогда еще не было. Профессора были лишены возможности вести научную работу и растить кадры. Исследования велись только по сельскохозяйственной технологии -- бродильной индустрии и переработке зерна.
Работами Прянишникова с водными культурами свеклы заинтересовался директор свеклосахарного института -- Прянишников показывал ему фотографии своих опытов. Но со свойственной ему проницательностью Прянишников быстро обнаружил, что здесь он мог бы учиться только химии углеводов или "химии свеклы", а по физиологии и агрономии германским профессорам пришлось бы услышать от него больше, чем ему от них. И он решил поискать пристанища в другом месте.
Из Галле, который был тоже больше учебным центром, чем научным, Прянишников и Коссович съездили в Баренбург к Гельригелю, чьи блестящие исследования недавно показали, что мотыльковые растения при посредстве особых микроорганизмов, поселяющихся на их корнях, способны использовать для своего питания свободный (несоединенный) азот атмосферы. Молодые ученые рассказали метру о попытке Коссовича вырастить горох, пропуская через сосуд с растениями в течение всего вегетационного периода ток искусственных газовых смесей из водорода, кислорода и углекислоты. Гельригель назвал ее "героической". Ведь тогда не было еще готовых "бомб" -- баллонов со сгущенными газами, и Коссовичу приходилось ежедневно готовить свои газовые смеси с особыми предосторожностями, чтобы в них не мог проникнуть азот воздуха. Как мы помним, эти опыты он ставил по поручению Тимирязева, крайне заинтересованного проблемой азотного питания растений. Прянишников с удовольствием поработал бы у Гельригеля, но тот с огорчением сообщил им, что по уставу опытных станций посторонние лица к работе на них в Германии не допускаются...
Дальше друзья отправились в Лейпциг к Пфефферу -- самому видному немецкому физиологу того времени. Ему принадлежали классические работы по осмотическому давлению, в которых он пошел дальше многих физиков и химиков. Созданная им физико-химическая модель, показывающая действие клеточной мембраны -- "искусственная клетка", -- принесла ему заслуженную славу.
Прянишников переступил порог лаборатории Пфеффера не без некоторой настороженности. Ему во всех подробностях было известно о крупном скандале, разразившемся в научном мире в связи с разоблачениями Тимирязева, который обнаружил грубейшую погрешность в опытах Пфеффера по исследованию фотосинтеза.
Коль скоро нам придется через очень короткое время столкнуться с повторением подобной истории в новом варианте и с обновленным составом действующих лиц при сохранении наиболее невыгодной роли за Пфеффером, читателю могут быть небезынтересны некоторые ее подробности. Дело в том, что в обоих случаях отчетливо вскрылись глубокие различия в подходе русской и немецкой физиологических школ к самому предмету исследования.
В 1868 году Тимирязев, подобно Прянишникову, отправился в научную командировку на родину спектрального анализа, в тот самый тихий городок Гейдельберг, где совсем недавно из стеклянной призмы, выточенной знаменитым мюнхенским оптиком Йозефом Фраунгофером, сигарной коробки и подзорной трубы, разрезанной пополам, физик Густав Кирхгоф и химик Роберт Бунзен создали прибор, который получил название спектроскопа. Содружество этих выдающихся исследователей подарило миру спектральный анализ, вошедший в науку, а затем и в технику, как один из самых точных, быстрых и надежных методов исследования состава различных веществ.