Мы переживаем мудреное и тяжелое время. У нас зарождаются противоположные партии, и это зарождение, -- процесс совершенно естественный, законный и необходимый, -- при нашей неопытности, при нашем полном неумении жить и думать собственным умом, кажется нам началом ужасной общественной болезни. Добродушные и недальновидные люди недоумевают, унывают и приходят в отчаяние. Вот тебе и прогресс, толкуют они, вот тебе и развитие, вот тебе и просвещение. Просветились до того, что знать друг друга не хотят. Сын сторонится от отца как от взяточника и низкопоклонника. Дочь говорит матери, что не намерена стеснять себя ее предрассудками. Подчиненный желает иметь и заявлять в присутствии начальника самостоятельные убеждения. Ученик осмеливается требовать, чтобы учитель уважал его человеческое достоинство. Общественные связи разрываются, субординация исчезает, нравственность гибнет, а литераторы, которые должны вразумлять и усовещивать заблуждающихся соотечественников, проводят время в гибельных раздорах и ни в чем не могут между собою согласиться. Куда же мы идем? И чем все это может кончиться? Кто объяснит нам наконец, что хорошо и что дурно, что полезно и что вредно, как надо думать, чувствовать и жить, чтобы уподобиться цивилизованным народам и удивить Европу красотою и безобидностью нашего постепенно-прогрессивного развития?
Добродушные и недальновидные люди, изливающие таким образом свое уныние, составляют во всяком обществе огромное большинство. Когда эти люди затвердят и начнут напевать какую-нибудь самую нехитрую песенку, тогда эта песенка слышится на всех перекрестках, во всех клубах и ресторанах, во всех гостиных и, пожалуй, даже, с некоторыми вариантами, во всех передних. Эта песенка, обыкновенно самая глупая и самая ничтожная, становится лозунгом и боевым криком всех, а все -- это такая сила, которая увлекает за собою не одних Репетиловых. Чтобы сопротивляться голосу всех, чтобы уцелеть невредимым среди какой-нибудь умственной эпидемии, надо быть очень твердым и очень глубоко убежденным человеком. Понятно поэтому, какую великую и неодолимую силу доставляет поголовное уныние добродушных и недальновидных людей тем умствующим субъектам, которые, по своей интеллектуальной неповоротливости и трусливости, стараются затормозить всякое серьезное движение мысли и которые в то же время, по своему тщеславию, стремятся приобрести себе своими гасильни-ческими подвигами репутацию истинных патриотов. Понятно, что эти философствующие и политиканствующие гасильники пускают в ход все свои усилия, чтобы поддержать это поголовное уныние и довести его до меланхолической мономании. И старания их увенчиваются успехом, потому что задача, за которую они принимаются, не представляет никаких трудностей. Им, этим гасильникам, приходится катить камень под гору, туда, куда его тянет собственная тяжесть, значит, гасильникам остается только слегка придерживать и направлять его, чтобы он не сбился куда-нибудь в сторону. Дело легкое, приятное, обещающее своему виновнику десятки лавровых венков и поздравительных телеграмм и требующее от него только достаточной дозы тупоумия и бесстыдства. Если награды так обильны и лестны, а требования так ничтожны и удобоисполнимы, то возможно ли сомневаться в том, что дело гасильничества будет доведено до конца с полным успехом, от которого переполнятся восторгом все невинные сердца алчущих и жаждущих спокойного умственного сна?
Быть гасильником всегда приятно и легко. Положение гасильника в высшей степени прочно и почетно во всяком обществе и при всяких условиях. Впрочем, я считаю удобным заменить слово гасильник словом усыпитель. Это последнее слово не так избито и, по моему мнению, гораздо более выразительно. Итак, быть усыпите-лем приятно и легко.
Почему?
По той весьма простой причине, что люди любят спать и всегда готовы превозносить того милого человека, который помогает им предаваться этому сладчайшему занятию, которое, даже с нравственной точки зрения, очень похвально, как предохранительное средство против грехов. Кто больше спит, тот меньше грешит, а кто помогает спать, тот, следовательно, уменьшает количество человеческих беззаконий.
В самом деле, как не любить усыпителей? Ум наш от природы расположен к неподвижности. Нам приятно думать, что мы обладаем полным знанием истины, нам приятно успокоиваться на том складе идей, к которому мы привыкли, нам приятно ласкать себя тою уверенностью, что наше миросозерцание, не стоившее нам ни малейшего личного труда, доставшееся нам по наследству или приобретенное в раннем детстве от старой няньки, -- составляет для нас такую надежную крепость, которую не могут разбить никакие вражеские возражения и в которую не могут пробраться никакие лукавые сомнения. И вдруг мы встречаем на жизненном пути двух странников, очень похожих друг на друга, и оба эти странника вступают с нами в разговор, сначала о прекрасной погоде, потом о красотах данного местоположения и, наконец, о предметах, вызывающих на размышление, о природе, о человеке, о жизни, об обществе. Мы, конечно, выкладываем перед обоими странниками весь запас сокровищ, подаренных нам старою нянькою. Эти сокровища производят на странников весьма различное впечатление.
Один из них, из себя невзрачный, с дерзким взглядом и с насмешливою улыбкою на бледных губах, говорит спокойно и презрительно: "Знаю я эти сокровища. Мне были подарены точно такие же золотые горы. Вам они достались от Феклы, мне -- от Матрены. Сущность дела от этого не изменяется. Это -- пыль и сор, которые незаметным и нечувствительным образом забираются к вам в глаза и мешают вам ясно видеть окружающие предметы. Вы почти совсем слепы, вы не имеете ни о чем правильного понятия, поэтому вы воображаете себе, что вы богаты, что вы счастливы, что вы честны, что вы умеете размышлять собственным умом, что вы сохраняете в полной неприкосновенности ваше человеческое достоинство. Бросьте ваши мнимые сокровища, промойте себе глаза у источника чистой истины, и вы увидите с ужасом, до какой степени вы нищи, убоги и жалки во всех отношениях".
Другой странник очень похож на Чичикова. Такой же степенный, кругленький, гладенький и благообразный. Выслушав речь первого путника, он обращается к вам с выражением самого искреннего и глубокого участия.
-- О прекрасный и невинный юноша, -- говорит он самым мягким и ласковым тоном, -- не слушайте ядовитых советов этого суетного и злобного интригана. Эти советы повлекут вас в бездну или по меньшей мере в ближайшее полицейское управление, где вы, наверное, будете подвергнуты сначала строгому допросу, а потом -- соответствующему взысканию. Коварный соблазнитель говорил вам, что вы нищи, убоги и жалки во всех отношениях. Это наглая ложь. В нем говорила низкая зависть. Испорченный своими преступными помыслами, он не может воротить себе безмятежную невинность своей ранней молодости. Поэтому он желает отнимать эту невинность у всех молодых людей, с которыми он встречается на жизненном пути. Но вы ему не верьте. Ваши сокровища чище и драгоценнее всякого золота. Вы действительно богаты, счастливы и честны. Ваш ум работает совершенно самостоятельно. Ваше человеческое достоинство находится в полной безопасности. Перед вами лежит широкий путь, усеянный цветами и ведущий к высшим ступенькам земного блаженства. Умейте только беречь и ценить те великие истины, которыми вас наградила ваша почтенная, ваша достойная, ваша доблестная Фекла. Идите смело по широкому пути, не задумывайтесь над мудреными вопросами жизни, будьте уверены, что все решено без вас, и решено совершенно удовлетворительно, улыбайтесь простодушно и доверчиво всему, что попадется вам на глаза, -- и вы пройдете все ваше земное поприще так счастливо и так почетно, что вы будете в состоянии ставить себя в пример вашим детям и внукам.
Теперь не угодно ли вам сравнить речи обоих путников.
Один говорит вам дерзости, называет вас слепым, нищим, убогим, жалким, осмеивает вашу Феклу, которая носила вас на руках и рассказывала вам прекрасные сказки, посылает вас к какому-то источнику знания, велит вам промыть глаза и за все эти непривычные для вас труды обещает вам в будущем только то, что вы увидите ясно наготу вашего безобразия. Другой, напротив того, говорит вам самые милые любезности, одобряет все ваши понятия, ставит Феклу на пьедестал, выше всяких Сократов и Аристотелей, требует от вас, чтобы вы следовали постоянно всем вашим любимым умственным привычкам, и обещает вам впереди все то, что может веселить сердце благорожденного человека.
Кто же из двух имеет больше шансов произвести на вас благоприятное впечатление и убедить вас своею проповедью? Я думаю, что на этот счет едва ли может существовать какое-нибудь сомнение. Первый подействует только на тех людей, которые любят истину больше всего на свете, или же на тех, которых жизнь держала в ежовых рукавицах с самого дня их рождения. Второй потянет за собою всю остальную толпу -- огромное большинство.
Пламенная и бескорыстная любовь к истине составляет исключительное достояние очень немногих избранных и богато одаренных личностей. Любить истину и переносить ее ослепительное сияние может только тот человек, для которого святые и великие умственные наслаждения стоят выше всех остальных житейских радостей. Такой человек размышляет не только для того, чтобы решить так или иначе практическую задачу и приобрести себе те или другие удобства, а для того, чтобы процессом мышления удовлетворить одну из самых настоятельных своих органических потребностей. Он размышляет по тому же самому непроизвольному влечению, которое заставляет его выпить стакан воды или съесть кусок хлеба. Он пьет потому, что чувствует жажду, он ест потому, что чувствует голод; он думает потому, что чувствует у себя в мозгу накопление силы, которому надо дать выход. У кого потребность размышлять так сильна, что ее можно поставить рядом с самыми важными органическими потребностями, -- тот относится к качеству своего мышления с такою же невольною строгостью, с какою каждый из нас относится к качеству своей пищи или своего питья. Каждый из нас счел бы для себя настоящим мучением, если бы его заставили пить постоянно вонючую воду или есть постоянно испорченную пищу. Мучение тут состоит преимущественно не в том, что мы боимся за наше здоровье, а в том, что мы постоянно испытываем неприятное ощущение. Так точно и человек, одержимый потребностью размышлять, не может терпеть в своем мышлении никакой фальши, никаких искажающих стеснений, никакой посторонней регламентации; и это отвращение ко всему, что задерживает свободное развитие мысли, происходит вовсе не от той боязни, что из софизмов родятся ложные и вредные поступки, а просто потому, что оскопленная и сдавленная мысль так же непосредственно противна всякому мыслителю, как вонючая вода или гнилая пища противны всякому здоровому человеческому организму.
Тот человек, которому бесконечно дорог самый процесс мышления, ищет истины во что бы то ни стало, помимо всяких практических соображений, как бы ни были эти соображения важны и уважительны.
Если этот человек задает себе какой-нибудь вопрос, то он старается получить на него точный, правильный и верный ответ, и, убедившись в том, что полученный ответ соединяет в себе все эти качества, наш добросовестный мыслитель принимает его за истину, хотя бы от этого ответа перевернулись вверх дном все его прежние понятия.
Истина может оказаться очень неутешительною; она может разбить множество прелестнейших фантазий; она может привести самого мыслителя в смущение и в ужас. Открытие такой печальной истины может стоить мыслителю многих мучительно-бессонных ночей. Но нет нужды. Истина есть истина, и, встретившись с нею лицом к лицу, мыслитель, достойный этого имени, признает ее беспрекословно и не позволяет себе ни под каким видом замаскировывать ее строгие черты различными робкими умолчаниями или мошенническими искажениями.
Человек, воодушевленный такою страстною и неустрашимою любовью к истине, какова бы она ни была, задумается очень серьезно и глубоко, когда увидит, что умственные сокровища, унаследованные им от Феклы, подвергаются одним из его собеседников самому беспощадному осуждению. "Что за чудеса! -- скажет он себе. -- Стало быть, есть возможность сомневаться в том, что я считал стоящим неизмеримо выше всякого сомнения. Стало быть, существует такая точка зрения, о которой я до сих пор не имел ни малейшего понятия. Надо осмотреть эту точку зрения. Я, конечно, уверен в том, что она ошибочна, потому что, в самом деле, не могла же Фекла ошибаться и не могли же вместе с нею ошибаться и папаша, и мамаша, и дяденька, и тетенька, и все мои гувернеры и гувернантки. Но надо все-таки узнать, как и почему возможна такая ошибочная точка зрения, откуда взялось это странное заблуждение, чем оно укрепилось и какими доказательствами оно поддерживается в настоящую минуту".
Юный любитель истины начинает расспрашивать, читать, вдумываться и, наконец, приходит, разумеется, к тому убеждению, что Фекла, при всех своих превосходных качествах, была очень посредственною мыслительницею.
Но толпа не придет к этому заключению, потому что толпа твердит стихи своего любимого поэта:
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман.
Истина сама по себе не имеет в глазах толпы никакой цены, и тот чудак, который вздумает возвещать толпе истины, противоречащие ее привычным понятиям, нарушающие ее умственный комфорт, разбивающие ее иллюзии и налагающие на нее обязанность встревожиться и задуматься, -- может смело рассчитывать на все те мелкие, но чувствительные неприятности, преследования, подозрения и оскорбления, которые в наше филантропическое время заменяют собою мученический венец.
II
Те люди, для которых жизнь была в детстве суровою мачехою, могут также вместе с бескорыстными искателями истины увлечься идеями смелого отрицателя. Кому тяжело и больно жить на свете, тому трудно воспитать в себе особенно сильную любовь к тем понятиям, на которых построен и которыми держится угнетающий его порядок вещей. Измученный и озлобленный человек привык с детства считать некоторые положения за неопровержимые истины, но эта привычка образовалась в нем только потому, что он ни разу не слыхал ни одного противупо-ложного мнения. Эта привычка имеет чисто пассивный характер. В ней нет деятельной любви, и человек при первой возможности поспешно и с радостью отрывается от этой привычки, которая не связывается в его уме ни с какими светлыми и приятными воспоминаниями. Мрачное и печальное детство, наполненное лишениями и незаслуженными оскорблениями, всего чаще достается на долю тем людям, которые принадлежат к низшим и беднейшим классам общества.
В этих классах общества идеи отрицателей нашли бы себе, конечно, самый восторженный прием, но именно в эти классы общества серьезная мысль до сих пор никогда не заглядывала; во-первых, потому, что людям, ежедневно отбивающимся от голодной смерти самым напряженным трудом, некогда заниматься размышлениями, как бы ни были эти размышления серьезны и полезны; во-вторых, потому, что умственный сон низших классов охраняется во всех благоустроенных государствах многими сотнями бдительных аргусов.
Но везде, где так или иначе, по тому или по другому случаю, происходит соприкосновение между бедностью, с одной стороны, и серьезною мыслью, с другой, -- там тотчас же идеи отрицания находят себе многочисленных адептов и распространителей.
Так, например, было замечено не раз, что в наших духовных училищах сформировались самые крупные и яркие представители отрицательного направления, которое и до сих пор воспринимается с особенною жадностью воспитанниками этих же самых училищ. Наши гасильники, или усыпители, старались объяснить этот, очень печальный для них, факт различными недостатками господствующей педагогической системы. Система действительно плоха, и я нисколько не намерен ее отстаивать. Но нельзя не заметить, что никакие педагогические усовершенствования не поворотят мир назад к докоперниковской и догалилеевской философии и не затушуют также того вопиющего противоречия, которое существует между остатками этой философии и непоколебимыми естественнонаучными истинами. Что же касается до водворения отрицательных идей в таких учебных заведениях, которые, по самой сущности своей, совершенно враждебны этим идеям, -- то оно объясняется не какими-нибудь несовершенствами в программе или в распределении занятий, а просто тем чрезвычайно важным обстоятельством, что в этих именно заведениях крайняя бедность встречается с умственною деятельностью.
Бурсаки очень бедны, беднее всех других обучающихся в России юношей, и при этом они, однако же, имеют возможность и желание читать серьезные книги. Этого совершенно достаточно, чтобы приготовить самое полное торжество отрицательных идей во всех духовных училищах.
Дело в том, что отрицательным идеям, и только им одним, безраздельно принадлежит будущее. В настоящее время большинство образованных классов во всем цивилизованном мире враждебно этим идеям. Но это ровно ничего не значит. Напротив того, именно это обстоятельство и дает нам возможность заметить, как неотразимо сильны отрицательные идеи и как ничтожен тот грязный хаос, который долго может задерживать своим присутствием умственное развитие человечества, но который никогда не может одержать окончательную победу, потому что никогда не может произвести из себя ничего прочного, ничего живого, ничего способного развиваться и совершенствоваться.
Большинство враждебно отрицательным идеям. Это верно. Но что же это значит? Это значит только, что большинство подкуплено в пользу status quo, которого оно не может находить ни справедливым, ни разумным и которого оно не может защищать, не впадая ежеминутно в грубейшие внутренние противоречия, не прибегая ежеминутно к самым неправдоподобным выдумкам и не доходя на каждом шагу до самых вопиющих абсурдов.
Большинство превозносит своих усыпителей. Не мудрено. Еще бы не превозносить тех услужливых людей, которые, из году в год и с утра до вечера, тратят все силы своего ума на то, чтобы заглушить в нас те невольные угрызения совести, с которыми мы сами, как люди простые и не хитрые, не умеем справляться.
Страсбургские пироги, конечно, очень вкусны; шампанское, бургондское, рейнвейн и херес веселят сердце человека; абонированная ложа в бельэтаже итальянской оперы доставляет бочки эстетического наслаждения; карета на лежачих рессорах, запряженная парою великолепных серых жеребцов, превращает каждую деловую поездку в приятнейшую прогулку; но хорошая консервативная газета, издаваемая искусным усыпителем, приятнее и драгоценнее каждого из этих земных благ, взятых отдельно; или, точнее, хорошая консервативная газета придает всем этим земным благам тот утонченнейший вкус и высший аромат, которые удвоивают, а может быть, даже и утроивают их цену. Хорошая консервативная газета одухотворяет все эти блага. Факт возводится ею в священное право, и обладатель земных благ узнает из нее каждое утро, за чашкою цветного чаю или моккского кофе, что он -- некое маленькое божество, на алтарь которого простые и темные люди обязаны, нравственно обязаны, нести со всех концов света превосходнейшие произведения природы и великолепнейшие продукты человеческой промышленности.
На обладателя земных благ может иногда напасть тяжелое раздумье. На что я в самом деле годен, что я делаю? Другие кругом меня трудятся, суетятся, волнуются, выбиваются из сил, терпят лишения, страдают и борются, а я только и делаю, что ем, пью, сплю и заплываю жиром. Кому я приношу пользу? Кому нужно мое глупое существование?
Против такого раздумья не помогают ни страсбургские пироги, ни шампанское, ни опера, но хорошая консервативная газета в пять минут может разогнать мрачные тучи этих лукавых помышлений. --Помилуй, друг мой, -- говорит такая газета задумавшемуся обладателю земных благ. -- Как мог ты, хоть на одну минуту, допустить в свою светлую голову странную мысль о том, будто ты бесполезен. Ты один из самых твердых столбов общественного здания. Каждый, по-видимому, ничтожнейший акт твоей жизни составляет благодеяние. Вся твоя жизнь есть одно постоянное служение обществу. Вот, например, друг мой, ты достаешь из кармана платок. Ты думаешь может быть, что это в самом деле только носовой платок, бездушная и бессмысленная тряпка? Нет, друг мой, это маленький памятник твоей невольной заботливости о благосостоянии твоих младших братьев. Платок этот выткан ткачом, подрублен и замечен швеею, вымыт и выглажен прачкою. Теперь подумай только, в каких бы дураках остались все эти бедные люди, если бы тебя не было на свете или если бы ты, бывши на свете, был так черств сердцем и так суров в своих привычках, что сморкался бы в собственную руку, а не в батистовый платок. Но, слава Создателю, ты существуешь, ты так великодушен, так мягкосердечен, так возвышенно умен и так утонченно цивилизован, что понимаешь вполне, насколько батистовый платок удобнее собственной руки. Ты покупаешь себе дюжину платков, и довольство разливается тихими ручьями в скромные хижины и мансарды честных тружеников. Ткач садится за свой простой, но здоровый обед и говорит растроганным голосом, возводя к небу свои глаза, наполненные слезами благодарности: "Пошли, Господи, многие лета добрым господам, что сморкаются в батистовые платки". Швея приобретает себе простые, но прочные башмаки и, обливая их радостными слезами, шепчет прерывающимся голосом: "Дай, Господи, доброго здоровья тому барину, что отдавал мне подрубать и метить платки". Ты недавно говорил, мой друг, что ты заплываешь жиром. О, не смущайся и не тяготись этим обстоятельством. Это не простой жир. Это награда за твои заслуги. Это такой жир, которым ты имеешь полное право гордиться. Это -- результат тех теплых молитв, которые несутся к престолу Создателя из всех хижин честных тружеников, питающихся твоими благодеяниями. Я вижу, друг мой, что ты совершенно убежден моими доказательствами, взволнован и растроган: слезы льются из глаз твоих, нос твой переполняется жидкостью, и ты поспешно хватаешься за маленький памятник твоей заботливости о благосостоянии младших братьев. Ты сморкаешься, да, ты сморкаешься, но понимаешь ли ты высокое значение этого поступка? Этим поступком ты спешишь на помощь к бедной прачке, которая в настоящую минуту нуждается в лекарствах для своего больного ребенка. Еще пять, шесть таких же великодушных поступков, и твой платок отправится в грязное белье и привлечет на тебя новые реки благословений и новые слои благодатного жира, вымоленного для тебя твоими трудолюбивыми protИgИs {Протеже; покровительствуемые (фр.).}.
Но все это, друг мой, только одна сторона твоей общеполезной и доблестной деятельности. Ты еще более велик и прекрасен, если посмотреть на тебя с политической точки зрения. Тут ты изображаешь собою охранительный элемент нашего общества. Тут ты служишь лучшим представителем нашей нравственной самостоятельности. Подкупить тебя нельзя, потому что ты богат. Запугать тебя тоже нельзя, потому что с человеком, сморкающимся в батистовые платки, принято обращаться вежливо. Ты сегодня пообедал хорошо и желаешь завтра пообедать так же хорошо, следовательно, ты консерватор. Но, с другой стороны, ты согласен пообедать завтра еще лучше, чем сегодня, следовательно, ты также и прогрессист. Вся твоя политика исчерпывается этим желанием и этим согласием. Твоя политика проста и ясна, как все великое. Ты совмещаешь в высшем и всеобъемлющем синтезе все хорошее и разумное, что когда-нибудь было произведено на свет какими бы то ни было политическими школами. И здесь, друг мой, я опять должен возвратиться к твоему благодатному жиру, на который ты жаловался с такою странною неосновательностью. Этот жир, даже и с политической точки зрения, имеет высокое и спасительное значение. Этот жир придает тебе ту солидность, ту медленность, ту драгоценную неповоротливость, вследствие которой ты делаешься самым надежным хранителем преданий, привычек и установившихся отношений; твой жир мешает тебе увлекаться новыми идеями и модными бреднями. Наш государственный корабль, нагруженный целыми тоннами такого же благодатного жира, плывет, по милости этого спасительного балласта, с подобающею медленностью и с привычною величественностью, вместо того чтобы лететь на всех парусах, подвергаясь опасности наскочить на подводные камни. Итак, друг мой, знай это раз навсегда: всякий раз, как ты кладешь в рот кусок вкусной и питательной пищи, способной превратиться в частицу жира, -- ты оказываешь отечеству малую, но существенно важную услугу. Я повторяю тебе, что ты можешь созерцать свой жир с законною гордостью. Если ты когда-нибудь разжиреешь до того, что задохнешься, то все мы, твои друзья, все мы, искренние патриоты, все мы, благоразумные прогрессисты, поставим на твоей могиле великолепный памятник и будем говорить о тебе со слезами умиления: он умер за отечество!
Спрашиваю я вас теперь, какой цветочный чай или какой моккский кофе может, по своему вкусу и по своему аромату, выдержать сравнение с хорошею консервативною газетою, из которой обладатель всех земных благ вычитывает каждый день столь возвышенные и утешительные соображения.
III
За что же, не боясь греха,
Кукушка хвалит петуха?
За то, что хвалит он кукушку.
Этими бессмертными стихами Крылова объясняются многие блистательнейшие и скандальнейшие успехи. Этими же самыми стихами объясняется также успех наших усыпителей, успех очень блистательный и в высокой степени скандальный.
Дело усыпителя состоит в том, чтобы постоянно приискивать красивые названия и искусные оправдания для всех умственных и нравственных слабостей читающего общества. Раболепство, низкопоклонство, суеверие, тупоумие, самодурство, корыстолюбие, бесхарактерность, двоедушие -- все, что в пробуждающемся обществе бывает принуждено прятаться и стушевываться, снова реабилитируется и возводится на пьедестал неусыпными стараниями ловкого усыпителя. Читатели видят, что их подлость и их глупость могут смело поднять голову и ходить по улицам, требуя себе от встречных и поперечных сочувствия и уважения. Сначала читатели не смеют верить такому избытку блаженства. Они все еще боятся, что за панегириком скрывается злая и убийственная сатира. Они еще не могут себе представить, что есть возможность хвалить в них то, что они сами признают в себе одним из многих проявлений человеческой слабости. Но между тем панегирик все продолжается, сатира ниоткуда из-за него не выглядывает, читатели, наконец, успокоиваются и убеждаются в том, что всем их любимым пошлостям действительно воскуряется фимиам; тогда начинается общее и неудержимое ликование; все кукушки данного общества выскакивают из своих притонов и начинают славословить петуха, зная очень хорошо, что чем выше они вознесут эту почтенную птицу, тем больше силы и веса они придадут его песням, прославляющим всевозможные кукушечьи качества, привычки, ухватки, низости и мерзости. Значит, вознося петуха, кукушки возвеличивают самих себя. А кто же откажется говорить самому себе любезности и комплименты, если это может быть сделано косвенным образом и под благовидным предлогом.
Итак, усыпители и читатели носят друг друга на руках и плавают в море блаженного самообожания. Наконец, в разгаре своего торжества, они чувствуют непобедимое желание призвать к себе на помощь поэзию, чтобы она увековечила их прекрасные черты, сделавши их предметом эпоса. Ноздревы, Чичиковы и Собакевичи, найдя себе такого публициста, который оправдал и превознес все их поползновения, ищут себе также и таких художников, которые, сохраняя им все их типические особенности, превратили бы их в милых, интересных и очаровательных героев романа. "Мы победители, мы триумфаторы, мы вожди общества, -- говорит раздувшаяся грязь, проникшаяся вдруг чувством собственного достоинства. -- Эй, поэты, воспойте нас, да воспойте так, чтобы всякий сразу понял, что мы -- первые красавцы и величайшие герои во всем подлунном мире. За деньгами мы не постоим".
Поэтам свойственно воспевать триумфаторов и получать за то подачку с их богатого стола. Многим поэтам было бы особенно приятно превратить торжествующую грязь в очаровательных героев. Поступая таким образом, многие поэты оказали бы очень важную услугу собственным особам, носящим в себе достаточное количество той же величающейся грязи. Стало быть, в побудительных причинах для начала эпических песнопений не могло быть недостатка. Охотников тоже оказалось по этой части очень довольно. И, однако же, все старания не только остались безуспешными, но даже все до одного повернулись против интересов торжествующей грязи. Все романы, написанные для прославления грязи и для посрамления ее противников, доказали, наперекор всем усилиям их авторов, что грязь решительно ни на что не годится и что сила, мужество, честность, ум, любовь к идее составляют исключительную и безраздельную собственность тех противников, которых авторы желали опозорить, оклеветать и стереть с лица земли. К этому результату пришли и "Взбаламученное море", и "Марево", и "Некуда". Образы и характеры сказали как раз противное тому, что хотели сказать авторы.
Кто оказывается самым чистым и светлым характером в "Взбаламученном море"? -- Валериан Сабакеев.
А в "Мареве"? -- Инна Горобец.
А в "Некуда"? -- Лиза Бахарева.
То есть именно самые непримиримые, самые страстные противники той ноздревщины и чичиковщины, которую господа тенденциозные романисты старались реабилитировать и взгромоздить на пьедестал.
Так как тенденциозные романы пишутся всегда по рецепту, то в них тотчас можно заметить, что некоторые фигуры вдвинуты в картину для симметрии, для того чтобы оттенить собою какое-нибудь лицо, действительно важное и имеющее самостоятельное значение.
Во всех трех тенденциозных романах, украсивших собою в недавнее время нашу изящную словесность, -- рядом с энергическими фигурами бойцов, навлекающих на себя неудовольствие авторов, поставлены, ради большей поучительности, фигуры молодых, но благонравных особ, на которых авторы смотрят с одобрительною улыбкою.
Валериан Сабакеев оттеняется Варегиным.
Инна Горобец -- молодою и прекрасною девицею Мальвиною Францевною, фамилию которой я теперь не могу припомнить.
Все благоволение авторов покоится на этих поучительных особах. И между тем, при всем своем благоволении, авторы не могут из них решительно ничего сделать.
Все это -- образы без лиц, воплощенные нравоучения, кроткие и улыбающиеся бесцветности, похожие до чрезвычайности на Здравосудов и Стародумов старых комедий.
Все это такие фигуры, которые могут обманывать читателя и прикидываться живыми только до тех пор, пока они остаются в тени, на самом заднем плане романа, находясь в совершенном бездействии, произнося благоразумные речи и выделывая кроткие гримасы.
Попробуйте выдвинуть эти фигуры на первый план, попробуйте сделать их центром романа, заставьте их самих чувствовать и действовать, вместо того чтобы выражать благоразумные суждения о чужих страстях и поступках, -- и тогда картон и проволока, из которых составлены эти поучительные особы, в одну минуту обнаружат свою безжизненность и неповоротливость.
Почему же, однако, все это сложилось таким образом? Почему господам авторам тенденциозных романов пришлось поневоле воплощать в ярких и привлекательных образах только те враждебные идеи, которым они старались нанести смертельный удар? И почему, с другой стороны, им не удалось соорудить ни одного живого лица из тех материалов, которым они желали засвидетельствовать свое глубочайшее уважение и свою неизменную преданность?
Дело в том, что вообще на всякой важной идее несравненно легче построить довольно сносное отвлеченное рассуждение, чем живой и занимательный рассказ. Для рассуждения вы можете выбирать именно только те стороны предмета, которые не противоречат вашей ложной идее. Вы можете ограничиться очень незначительным числом фактов; вы можете оставить без внимания все то, что не подходит под вашу узкую теорию; вы можете перетолковать, сообразно с вашими видами, значение тех фактов, которые вы сами подобрали и сгруппировали; вы можете указать между этими фактами такую связь, которая вовсе не существует между ними в действительности. Все эти фокусы сойдут вам с рук самым благополучным образом, если только вы обладаете достаточною дозою самоуверенности и диалектической ловкости. Умышленные пропуски, натяжки, ложная группировка и ложное освещение фактов -- все это будет замечено только теми немногими людьми, которые сами изучили предмет вашего рассуждения. Таких людей во всяком обществе найдется очень немного, и ваша шарлатанская работа адресуется вовсе не к ним, а к доверчивой и совершенно беззащитной массе читателей. Эта масса будет любоваться красотами вашего языка и благоговеть перед вашею нахальною самоуверенностью, которую она будет принимать за несомненное доказательство вашей неисчерпаемой учености и безукоризненной добросовестности. Положим, что знатоки дела не будут молчать. Они начнут разбивать вашу работу и раскритикуют ее так, что в ней не останется ни одного живого места. Вам и тут еще нет достаточного основания считать свое дело окончательно проигранным. Во-первых, критика опасна для вас только в том случае, если она написана так же общедоступно и увлекательно, как ваше шарлатанское рассуждение. Очень серьезная и величественно-скучная критика останется непрочитанною, хотя бы в ней заключались несметные сокровища знания, мудрости, основательности и добросовестности. Во-вторых, какая бы то ни была критика, она может убить вас окончательно только в глазах тех людей, которые имеют достаточное понятие о вашем предмете и которые вследствие этого должны презирать вас с самого начала, после самого первого знакомства с вашим литературным фокусничеством. Что же касается до обманутых вами профанов, то они увидят только, что вы говорите одно, а критик ваш -- совсем другое. Кто из вас говорит правду и кто лжет -- этого профаны определить не могут, потому что для этого необходимы знания, которых у них не имеется. На самую убийственную критику вы можете отвечать новыми софизмами, новым подтасовыванием фактов, новым извращением мыслей, и победа может остаться на вашей стороне, если только во все время ожесточенной борьбы ваша самоуверенность и ваша диалектическая развязность не покинут вас ни на минуту.
Всеми этими выгодами и преимуществами вы пользуетесь в том случае, если вы стараетесь отуманивать ваших читателей отвлеченными рассуждениями.
Но дело принимает совсем другой оборот, когда вы делаете попытку облечь вашу возлюбленную ложь в живые образы. Тогда оказывается одно из двух: или эти образы приводят вас в отчаяние и обличают вас во лжи своею безнадежною и неизлечимою деревянностью, над которою смеются или зевают все ваши читатели, от мала до велика; или же эти образы оживают под вашим пером, но оживают не на радость вам и вашей ложной идее. Они оживают затем, чтобы взбунтоваться против вас, возвеличить то, что вы хотели оплевать, и оплевать то, что вы хотели возвеличить. Когда вы предлагаете публике роман или повесть, тогда вашим критиком является каждый из ваших читателей, каждый человек, наделенный от природы самым простым здравым смыслом и успевший приобрести себе самое обыкновенное знание жизни. В отношении к романам и повестям нет и не может быть профанов. Каждый читатель может понять или по крайней мере почувствовать, что натурально и что ненатурально, что правдоподобно и что неправдоподобно, что занимательно и что скучно. -- В отвлеченном рассуждении вы могли доказывать сколько вам угодно, что душевные свойства, украшающие
Чичикова и Молчалина, необходимы для процветания, для благоденствия, даже для существования России. Вы могли объяснять очень пространно и красноречиво, какими педагогическими приемами следует возращать эти спасительные качества в молодом поколении. Публика могла слушать ваши речи с благоговением, потому что, с одной стороны, эти речи были пересыпаны патриотическими словами; с другой стороны, они гладили по шерсти чичиковские и молчалинские инстинкты, сидящие в душе очень многих читателей; а с третьей стороны, эти читатели были совершенно не приготовлены к каким бы то ни было размышлениям о судьбах России и об умственных потребностях молодого поколения. Значит, перед этими читателями можно было с полным успехом выкладывать на стол все те инструменты, при содействии которых предполагалось приготовлять из наших юношей Чичиковых и Молчалиных. Читатели только любовались этими инструментами и выражали пламенное желание, чтобы они были разосланы в достаточном количестве во все губернские города нашего отечества.
Но вы вздумали собрать воспетые вами чичиковские и молчалинские свойства в один образ, вы пожелали, чтобы публика смотрела на этот образ с любовью и с уважением, -- и тут вы провалились жестоко. Ваша послушная, ваша доверчивая, ваша безответная публика откровенно засмеялась или стыдливо отвернулась прочь, вместо того чтобы, согласно с вашим требованием, восхищаться, любить и уважать.
Что ж с этим делать? Чичиков и Молчалин совсем не для того существуют на свете, чтобы возбуждать в своих ближних восторги, любовь и уважение. Чичиков и Молчалин, как люди далеко не глупые, сами знают это как нельзя лучше и уже давно помирились с этим обстоятельством, тем более что восторг, любовь и уважение не могут быть занесены ни в одну из двух интересных для этих господ рубрик -- ни в рубрику движимого, ни в рубрику недвижимого имущества.
Чичиков и Молчалин преуспевают, живут в свое удовольствие, откладывают копеечки на черный день и, в то же время, обделывают свои дела так искусно и так осторожно, что черные дни никогда не-являются. Но Чичиков и Молчалин, по своей благоразумной скромности, вовсе не желают обращать на себя, с какой бы то ни было стороны и по какому бы то ни было случаю, внимание своих современников и сограждан. Чичиков и Молчалин любят оставаться в тени и в неизвестности, потому что их мелкие предприятия требуют для своего процветания мрака и тишины.
Предложите любому Чичикову и Молчалину взлезть на пьедестал и сделать себя центром романа, то есть обратить на себя внимание публики и рассказать ей, с какой угодно точки зрения, полную и подробную повесть всех его чичиковских или молчалинских действий, чувств и помышлений, -- и вы увидите, что ваш Чичиков или Молчалин с ужасом и с ожесточением начнет отмахиваться обеими руками от вашего предложения, как от самой оскорбительной и опасной для него затеи.
Чичиков и Молчалин понимают очень хорошо, что они мелки, низки и ничтожны и что взгромоздить их на пьедестал -- значит нечаянно или умышленно предать их общему посмеянию. Чичиков и Молчалин знают, что когда их поставят на видное место и осветят со всех сторон ярким светом психологического анализа, -- тогда над их жалкими и мизерными фигурами засмеются с беспощадным злорадством их же собственные двойники, те Чичиковы и Молчалины, которым удалось остаться в тени. Чичиков и Молчалин чувствуют, что никакие натяжки, никакие поэтические вольности и идеализации не могут превратить их в красавцев. Поэтому Чичиков и Молчалин просят поэтов только об одном: оставьте нас в покое, забудьте о нашем существовании, не вытаскивайте на свет и не прославляйте наших скромных подвигов.
Но поэты, разогретые своею любовью к солидности, увлеченные общими порывами филистерского восторга, одержимые, кроме того, неизлечимою наивностью, желают непременно содействовать с своей стороны посрамлению и истреблению так называемых нигилистов. "Мы покажем миру, -- кричат бестолковые поэты, -- что наша солидность и благонамеренность имеет также своих героев. Мы покажем, что наше филистерство выработало из себя такой тип, к которому можно и должно относиться с сочувствием".
И затем несчастного Павла Ивановича Чичикова подхватывают на руки и несут на пьедестал, несмотря на его отчаянное сопротивление.
Очутившись на пьедестале, Павел Иванович, разумеется, не знает, куда девать глаза, и готов провалиться сквозь землю, и сами поэты замечают, наконец, слишком поздно, что они сделали большую глупость, которой могут от души порадоваться их противники.
Неужели же, однако, спросит читатель, тот тип солидных молодых деятелей, который хотели воспеть в последнее время наши романисты, имеет действительное сходство с Чичиковым и с Молчалиным?
На это я отвечу, что все в природе развивается, совершенствуется и облагоображивается, но что внимательный наблюдатель может и должен узнавать своих старых знакомых, несмотря на их новые костюмы, манеры и разговоры. Чичиковым бывает часто такой человек, который не только не торгует мертвыми душами, но даже не позволяет себе ни одной сколько-нибудь двусмысленной спекуляции. Молчалин остается Молчалиным даже тогда, когда он с почтительною твердостью представляет своему начальнику основательные возражения.
Настоящая сущность чичиковщины и молчалинства состоит в отсутствии таких убеждений, которые выработаны самостоятельным умственным трудом, которые управляют всею жизнью человека и от которых человек не может отречься, если бы даже в минуту тяжелого страдания за любимую идею ему пришла в голову эта фантазия.
Молчалиным и Чичиковым следует признавать каждого человека, у которого нет в жизни никакой другой цели, кроме приобретения и упрочивания личного довольства и комфорта.
Если понимать чичиковщину и молчалинство в таком широком смысле, то надо будет признаться, что все образованные общества переполнены более или менее яркими представителями этих двух типов.
При этом не забудьте также заглянуть и в зеркало, для очистки собственной совести.
Большинство сытых, одетых и грамотных людей проникнуто консервативною солидностью и отстаивает те понятия и те отношения, среди которых ему приходится жить.
Почему оно их отстаивает? Потому ли, что оно их любит? Потому ли, что оно убеждено в их верности и в их справедливости? Потому ли, что оно находит их полезными для общего благосостояния?
Ничуть не бывало. Консервативные тенденции большинства объясняются тремя главными причинами, которые действуют или порознь, или все вместе.
Во-первых, сытая, одетая и грамотная толпа отстаивает то, что дает ей доход. Разве это не чичиковщина?
Во-вторых, та же толпа соображает очень основательно, что преклоняться перед существующим фактом гораздо безопаснее, чем гоняться за неосуществленными идеями. А это разве не молчалинство?
В-третьих, та же толпа повинуется силе привычки и считает хорошим то, к чему она присмотрелась. В этой третьей причине проглядывают очевидно умственные свойства помещицы Коробочки.
Итак, Чичиков, Молчалин и Коробочка -- вот те ингредиенты, из которых романисты, вдохновленные "Московскими ведомостями", старались построить героя, долженствующего победить и уничтожить Базарова и Рахметова.