Писарев Дмитрий Иванович
Перелом в умственной жизни Средневековой Европы

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


  

Д. И. Писарев

Перелом в умственной жизни Средневековой Европы

  

I

   В средневековых государствах господствовала путаница политических элементов, о которой человек XIX столетия с трудом может составить себе ясное и отчетливое понятие. О разграничении судебных, административных и законодательных властей нечего было и думать. Невозможно даже определить, где кончается господство церковной иерархии и где начинается деятельность светской власти. Все зависело от частных обстоятельств, места и времени. Все обусловливалось наклонностями, дарованиями и минутными интересами отдельных личностей, державших в своих руках ту или другую отрасль общественной власти. Разумеется, хаос был всего сильнее в первые века после великого переселения народов. Все умные правители, начиная от Теодориха Великого, старались распутывать и приводить в порядок нестройные элементы общественной жизни. Но хаос на всех пунктах упорно отстаивал свое нелепое существование. То, что называется духом времени, -- именно мысли, чувства и страсти тогдашних людей -- шло вразрез с самыми умными и добросовестными попытками организаторов. Что сильный и гениальный человек устроивал в течение целой жизни с изумительною настойчивостью и с громадными усилиями, то разваливалось после его смерти само собою или расстроивалось в какое-нибудь десятилетие слабыми и глупыми преемниками без малейшего труда. Личные страсти, неукрощенные образованием, рвали и ломали все рамки общественной жизни. Чтобы эти страсти улеглись и подчинились контролю разума, необходима была не железная воля какой-нибудь одной, хотя бы и гениальной личности, а долговременное, постоянное, глухое, но неотразимое влияние целых веков. Надо было, чтобы дикари переродились в граждан, а всякие перерождения органических существ совершаются в природе с такою невыносимою медленностью, которая всегда приводит в отчаяние всех исторических деятелей, успевших переродиться раньше своих современников.
   Для католической иерархии средневековая путаница общественных отношений была очень выгодна. Пользуясь хаосом понятий и учреждений, иерархия захватила в свои руки всю жизнь средневекового общества и начала диктаторским тоном произносить свои приговоры в таких делах, которые никакое благоустроенное государство в мире никогда не решится отдать в распоряжение церкви. Конечно, европейские дикари были совсем не такие люди, чтобы безусловно подчиняться кому бы то ни было, когда это подчинение было чересчур невыгодно или стеснительно. В самые золотые века римского владычества личные страсти сплошь и рядом брали верх над суеверием. Полудикий барон или рыцарь, изобиженный каким-нибудь чересчур задорным аббатом или епископом, садился на коня, брал в руки какое-нибудь дреколье, колотил крестьян своего обидчика, вытаптывал их поля, при случае захватывал в плен неприкосновенную личность самого церковнослужителя, прикасался к этой личности очень бесцеремонно и, закусивши таким образом удила, не смирялся даже перед проклятиями соборов и пап. Но церковь все-таки одерживала верх. Дикие феодалы умели только драться, а представители церкви умели, кроме того, интриговать, аргументировать, опутывать своих противников кляузными трактатами, подделывать старинные документы и, что всего важнее, вести общими силами стройную и последовательную политику там, где их светские и безграмотные противники действовали врассыпную, без всякого плана, по внушению личной страсти или под влиянием ближайшего, мелкого и минутного интереса. На средневековом латинском языке слово "clericus" имело два значения: во-первых, церковник, причетник; во-вторых, грамотный человек. Соединение этих двух значений в одном слове показывает ясно, что было время, когда все грамотные люди входили в состав духовенства. Вместе с грамотностью духовенство удерживало в своей среде и скудные остатки классической образованности. Это обстоятельство, разумеется, давало духовенству огромный перевес над представителями светской власти. Духовные лица занимали важнейшие должности и, пользуясь самым высоким положением, поддерживали с нетерпимою энергиею все интересы своего сословия и все неумереннейшие требования церковной иерархии. Когда грамотность начала распространяться между светскими людьми, когда светские люди начали составлять себе общие понятия о течении государственных дел, тогда они увидели, что церковь захватила все, и что императоры, короли, герцоги и все прочие властители земли превращены de jure, если не de facto, в крепостных работников римского первосвященника. Тогда началась борьба, не такая, какую вели прежде разрозненные буяны, а борьба систематическая, в которой уже обе стороны -- папство и светская власть -- стали драться и оружием, и аргументами, и насилием, и надувательством, и ссылками на вымышленные или подложные исторические документы.
   Рассматривать причины или предлоги каждой отдельной схватки я, конечно, не буду. Причина, в сущности, была всегда одна и та же: обеим властям хотелось развернуться пошире, а предлог найти было уж очень нетрудно при тогдашней неопределенности всех прав, обязанностей и отношений. Гораздо интереснее будет бросить беглый взгляд на приемы, употреблявшиеся в этой борьбе обеими сторонами. Любопытно посмотреть, на какие общественные силы опирались, с одной стороны, папа, с другой стороны -- император и короли. Не мешает также взвесить и измерить количество той добросовестности и деликатности, которую обнаруживали обе стороны в выборе и употреблении полемических средств.
   Для достижения этих двух целей всего удобнее будет рассказать несколько наиболее замечательных эпизодов из этой драматической борьбы. Рассказы эти покажут читателю, в чем заключалось влияние этой борьбы на умственную жизнь средневековой Европы. Я начну с XIII века, потому что физиономия предыдущих столетий была уже очерчена мною в статье "Историческое развитие европейской мысли", помещенной в 7-й части моих "Сочинений".
  

II

  
   В 1198 году на папский престол вступил под именем Иннокентия III тридцатисемилетний умный и энергический итальянец, граф Сеньи. Он тотчас начал борьбу против светской власти в самом Риме, в Италии и во всей Европе. Он повторил и поддерживал в течение всей своей жизни все требования Григория VII, подчинившего папской власти, по крайней мере в теории, всех государей католического мира. Прежде всего он разрешил жителей Рима и других городов папской области от присяги императору; всех чиновников, назначенных императором, он или сменил, или подчинил себе. Чтобы навсегда загородить немцам путь в Среднюю Италию, он убедил тосканские города составить федерацию, подобную той, которая уже не раз делала императорам много хлопот и неприятностей. Работая таким образом против светской власти, папа поневоле принужден был опираться на республиканский и демократический элемент. Но так как этот элемент был опасной игрушкой в руках римского первосвященника, то Иннокентий избрал другое оружие для борьбы с светскою властью, а именно -- интригу и обман одного властителя на счет другого, смотря по надобности. Соперники зорко следили друг за другом, подсиживали один другого и пользовались всем, что могло ослабить или опрокинуть оплошавшего врага. И мне еще не раз придется заметить, что, взаимно подкапывая друг друга, представители двух враждующих принципов оказывали, помимо собственного желания, драгоценнейшие и незаменимые услуги развитию народной свободы и прогрессивному движению европейской мысли.
   В первые двенадцать лет своего царствования неумолимый Иннокентий III успел перессориться со всеми сильнейшими государями католического мира. В 1199 году он отлучил от церкви Филиппа-Августа французского; в 1208 -- Иоанна Безземельного английского; в 1210 -- Оттона IV германского. Проклиная государей, Иннокентий в то же самое время вытягивал из их государств людей и деньги. В двенадцать лет он успел направить в разные стороны три крестовые похода: один -- в Палестину, другой -- в Испанию против мавров, третий -- в Южную Францию против еретиков. Эти подвиги Иннокентия тем более замечательны, что крестовые походы в это время уже потеряли прелесть новизны; они продолжались уже целое столетие; Европа была утомлена пожертвованиями и неудачами; надежда слабела, энтузиазм угасал; рождалось печальное подозрение, что деньги расходятся по карманам итальянских прелатов; подозрение это высказывалось даже так громко, что Иннокентий, приказавши духовенству проповедовать новый крестовый поход, был принужден сделать особенное распоряжение. "Он объявил, -- говорит Шлоссер, -- что жертвует на крестовый поход десятую часть своих доходов, и обложил все духовенство западной церкви сбором на это предприятие по полтора процента со всех церковных доходов; когда же стали говорить, что он возьмет эти деньги себе, Иннокентий приказал, чтобы каждый епископ при содействии одного иоаннита и одного тамплиера раздавал собранные суммы крестоносцам своей епархии" (Т. VII, стр. 131).
   Хотел или не хотел Иннокентий зажилить пожертвования благочестивых католиков, это -- дело его личной совести, которой приходилось решать много подобных вопросов. Для историка же чрезвычайно важен и интересен тот факт, что уже в начале XIII века общественное мнение так или иначе контролировало поведение пап, и что даже такой железный человек, как Иннокентий III, не мог оставаться совершенно равнодушным к неопределенному говору толпы. Чтобы снова поднять на ноги утомленную Европу, Иннокентий употреблял все средства; в циркулярах своих он повторял с дикою энергиею насмешки магометан над бессилием христианской религии. "Где, -- говорит он от лица магометан, -- где ваш Бог, когда он не может избавить вас от наших рук? Смотрите! Мы осквернили ваши святилища, мы простерли вперед наши руки, мы взяли с первого приступа, мы держим в обиду вам эти ваши желанные места, в которых зародилось ваше суеверие. Где же ваш Бог? Пускай поднимется! Пусть придет спасать вас и самого себя! -- Если ты в самом деле сын Божий, защити себя, если можешь; вырви из наших рук страну, в которой Ты родился. Возврати поклонникам креста Твой крест, который мы захватили".
   Этот риторический прием Иннокентия имеет, конечно, свои достоинства; он мог подействовать, как шпанская мушка или как хороший удар кнута на чувство утомленных, но искренних католиков. Он мог вызвать еще несколько судорожных усилий; но нельзя не заметить, что, пуская в ход такое красноречие, папа ставил на карту отчаянно крупный куш. Он сам ревностно распространял в массе католического населения ту чрезвычайно опасную и соблазнительную мысль, что истинность и достоинство религии могут и даже должны измеряться успехом чисто земного предприятия. И эта мысль прививалась особенно легко к умам тогдашних европейцев. Ордалии и судебный поединок считались в то время превосходными юридическими доказательствами. Если какой-нибудь Иван обвинял какую-нибудь Марью в том, что она завела себе любовника, то Марье незачем было оправдываться фактическими и логическими аргументами; надо было только, чтобы ее любовник или какой-нибудь другой человек убил или изувечил Ивана в назначенное время на определенном месте и при законных свидетелях; тогда Ивана объявляли подлым клеветником, а Марью -- целомудренною женщиною. Если приводили в суд старуху, обвиненную в колдовстве, то судье незачем было разбирать вопрос, действительно ли она совершила взведенное на нее преступление и возможно ли такое преступление вообще? -- "Бросить старуху в пруд!" -- командовал судья. -- Старуху раздевали и бросали; если она шла ко дну, ее вытаскивали и отправляли домой; если она оставалась на поверхности воды, ее сжигали, потому что тогда уже невозможно было сомневаться в том, что она действительно колдунья и любовница Сатаны. В одном народном собрании германцев возник вопрос: должны ли дети вступать во владение отцовским наследством при жизни своего деда? Одни говорили в пользу детей, другие поддерживали права деда. Голоса разделились поровну; тогда положено было решить спорный вопрос судом Божьим. Каждая сторона выдвинула одинаковое число бойцов. Партия детей победила, и закон был составлен в их пользу. Гражданские тяжбы, уголовные процессы и законодательные вопросы с одинаковым успехом решались испытанием или поединком, не имеющим ничего общего с внутренним смыслом разбираемого дела.
   Понятно, что простые и недальновидные люди были не прочь от того, чтобы прикладывать тот же самый привычный масштаб к религиозным вопросам. Простодушный фанатик Франциск, основавший с разрешения Иннокентия III орден нищенствующих монахов-францисканцев, вздумал проповедовать христианство египетскому султану и при этом дошел до такого пафоса, что предложил испытать посредством суда Божия, которая из двух религий лучше -- христианство или магометанство. "Прикажи, -- говорил он, -- зажечь два костра; на один я брошусь, а на другой пусть бросится кто-нибудь из твоих имамов: кто из нас останется жив и здоров, тот и прав". Султану это предложение показалось остроумным, но неисполнимым. "Наших имамов, -- заметил он, -- на эту штуку не поймаешь: они знают без всяких испытаний, что человеку неудобно лежать в огне". Но единоверцам Франциска это предложение вовсе не казалось забавным; они были твердо уверены в том, что Бог непременно должен творить по первому востребованию чудеса для своих усердных и незаблуждающихся поклонников.
   Римская иерархия старалась поддерживать и эксплуатировать эту уверенность во всех мелких случаях вседневной жизни. В мелких случаях эта тактика была действительно очень удобна, потому что мелкое чудо можно было подделать разными дешевыми средствами. Так оно и делалось. Но во всем надо знать меру. Не следует уподобляться глупому скряге, зарезавшему золотоносную курицу. Католические иерархи ни под каким видом не должны были выходить из безопасной области мелкого чудотворения. Подвергать свой принцип такому испытанию, которое по своей мировой колоссальности не допускало никакой подтасовки, -- значило ставить на карту основной капитал, с которого можно было постоянно получать самые приличные проценты. Многим отдельным папам, епископам и монахам крестовые походы доставили много денег, почета и могущества, но для теократического принципа они были гибельны. Все проповедники крестовых походов говорили в сущности то же самое, что говорил Иннокентий III, хотя, быть может, в их выражениях было меньше горечи и энергии. Все они так или иначе возбуждали в своих простодушных слушателях страстную надежду и фанатическую уверенность, что сам Бог поведет крестоносное воинство к желанной цели и поразит нечестивых врагов истинной религии. "Того хочет Бог! того хочет Бог!" -- кричали на Клермонтском соборе тысячи народа, выслушав речи Петра Пустынника и папы Урбана II; и эти тысячи кинулись в крестовый поход совершенно слепо, без денег, без провианту, почти без оружия и без малейшего понятия о том, где лежит Святая земля и далеко ли до нее, и какие встречаются на пути трудности и опасности. Взрыв религиозного чувства был очень грандиозен, но зато и реакция была ужасно сильна. Известно, что беспорядочные массы, пошедшие за Петром Пустынником, за Вальтером Голяком и за Готшальком, погибли, большею частью даже не добравшись до Малой Азии. А массы эти были очень значительны: в них было слишком 250 000 человек; и эти люди принадлежали к самым низшим слоям народонаселения. Легко представить себе, какое глубокое и неизгладимое впечатление должен был произвести трагический исход великого предприятия на всех родственников, друзей и соседей погибших фанатиков. Эти родственники, друзья и соседи были так неразвиты и так задавлены трудом, бедностью и притеснениями, что им было невозможно следить за событиями политического и религиозного мира; что бы ни делали папы и прелаты, императоры и короли -- эти простые люди все-таки не пустились бы в критические размышления. Но тут, когда всемирная история проникла в каждую беднейшую хижину, когда колоссальная борьба двух религий дала себя почувствовать каждому отдельному семейству, когда католическая политика отняла мужа у жены, брата у сестры, сына у матери, отца у малолетних детей, тогда поневоле вся Европа, от мала до велика, призадумалась над своими утратами и стала задавать себе вопросы: ведут ли к чему-нибудь все эти пожертвования? И действительно ли того хочет Бог?
   То воодушевление, которое обнаружилось на Клермонтском соборе, не повторилось больше никогда. Такие порывы усердия обходятся слишком дорого и вследствие этого ведут за собою горькое разочарование. После первого крестового похода религиозная температура Европы вдруг понизилась на значительное число градусов. Европу пришлось подогревать искусственными средствами, и все эти подогревания, все проповеди Бернара из Клерво, Фулька из Нельси и других монахов, все циркуляры пап производили только частичное, местное влияние. Время общего, свежего, естественного энтузиазма прошло безвозвратно. Теперь спрашивается: уместно ли, благоразумно ли, политично ли было писать такие неистовые воззвания, какие пускал в ход Иннокентий III? Одно из двух: или народы католической Европы могли слепо поверить словам папы, или же они могли отнестись к ним с сомнением. Второй случай крайне неудобен для теократического принципа, потому что папа, которому не верят на слово, превращается в простого смертного; но этот второй случай все-таки лучше первого, потому что, если бы католики поверили Иннокентию совершенно слепо, если бы они решились испытать достоинство католицизма посредством судебного поединка, произведенного в громадных размерах, то Иннокентий, наверное, оказался бы последним папою. Судебный поединок кончился бы для католицизма полнейшим поражением, а тот крестовый поход, который был устроен самим Иннокентием, оказался не в пример скандальнее, безобразнее и неудачнее всех остальных. Крестоносцы попали в кабалу к венецианским купцам, которые заставили их платить натурою, и притом вперед, за провоз в Палестину. Плата натурою состояла в том, что крестоносное воинство принуждено было сделать сначала для венецианцев несколько завоеваний в Далмации. Когда кончилась эта работа, тогда явилась вдруг совершенно непредвиденная необходимость вмешаться в дела дряхлой Византийской империи. Крестоносцы взяли Константинополь, разграбили его, разделили между собою провинции покоренного государства, основали так называемую Латинскую империю и, удививши весь мир совершенно не крестоносным характером своих подвигов, сочли свое дело оконченным, хотя они даже издали не видели не только стен Иерусалима, но даже берегов обетованной земли.
   Другой крестовый поход, затеянный также Иннокентием и направленный против еретиков Южной Франции, оказался несравненно удачнее палестинского предприятия. В Южную Францию сбежалась со всех сторон такая огромная толпа вооруженной сволочи, что еретики были совершенно задавлены и истреблены, несмотря на свое отчаянное сопротивление.
   Неуспех палестинского похода, предпринятого в 1202 году, и успех альбигойской войны, начавшейся в том же десятилетии, именно в 1208 году, составляют, вместе взятые, важное барометрическое указание для мыслящего историка. В палестинском походе религиозный мотив должен был стоять на первом плане. Путь был далек; трудности и опасности значительны; добыча совершенно ничтожна, потому что уже в XIII столетии можно было сказать о Палестине:
  
             Вот у ног Ерусалима,
                       Богом сожжена,
             Безглагольна, недвижима
                       Мертвая страна.
  
   Значит, для успеха предприятия требовалось непременно религиозное воодушевление. Напротив того, в альбигойской войне можно было покончить все дело без дальнейшего подогревания католических сердец. Театр войны лежал под руками; дорога была отовсюду легкая и открытая; страна, "обреченная мечу и пожарам", была богата и привлекательна во всех отношениях; значит, надо было только найти добрых людей, способных рвать, жечь, грабить и бесчинствовать. Таких людей в тогдашней Европе было слишком достаточно. Эти люди были очень невежественны и вследствие этого, разумеется, довольно суеверны. Когда этим людям указали на легкую добычу, тогда они кинулись на нее с величайшим удовольствием. Когда же за любезное для них дело разбоя и бесчинства им посулили отпущение грехов, тогда, разумеется, они охотно поверили этому обещанию и еще усерднее принялись за свою работу. Герои альбигойской войны верили всему, что им говорили аббаты и монахи, но верили преимущественно потому, что еще не выучились ни в чем сомневаться. Стремительная сила религиозного чувства, воодушевлявшего людей XI века, уже значительно ослабела в XIII столетии. Массы еще ни в чем не сомневались сознательно, но ко многому относились уже очень спокойно и действовали усердно в пользу католицизма только там и тогда, где и когда интересы католицизма совпадали с их собственными, личными наклонностями и материальными выгодами. Мне кажется, что конец XI века, именно время Клермонтского собора и первого крестового похода, составляет верховный пункт религиозного энтузиазма в католическом мире. После этого начинается довольно быстрое понижение. В XIII столетии горячий и поэтический элемент католического фанатизма уже в значительной степени успел улетучиться. Дальновидные защитники клерикальных принципов начинают тревожиться и суетиться, им уже чего-то недостает. Иннокентий III мечется во все стороны, ругается, проклинает, учреждает ордена нищенствующих монахов и вообще показывает историку своею изумительной деятельностью и подвижностью, что влияние папства на умы уже требует ремонта и что чувства католиков уже нуждаются в подогревании.
  

III

  
   Ссоры Иннокентия III с королями французским и английским показывают очень наглядно, что папские проклятия начинают понижаться в цене. В 1193 году французский король Филипп Август, страдая безденежьем -- хроническою и наследственною болезнью всех королевских династий прекрасной Франции -- предложил руку и сердце сестре датского короля, Ингеборге, у которой наличных денег было очень много. Бракосочетание совершилось в августе 1193 года. На другой день после свадьбы, когда новая королева должна была короноваться, супруг ее объявил совершенно неожиданно, что никак не может жить с нею, потому что чувствует к ней непреодолимое отвращение. К деньгам же ее Филипп чувствовал, напротив того, непреодолимую нежность и потому, разумеется, никак не мог расстаться с ними. Поправив на некоторое время свои денежные обстоятельства и озадачив Ингеборгу таким неожиданным оборотом дела, Филипп весело и спокойно начал составлять новые планы брачного союза, точно будто эпизод с Ингеборгою никогда не существовал. Французские епископы, по приказанию короля, объявили его брак недействительным и подали Ингеборге добродушный совет удалиться обратно в Данию или поселиться в каком-нибудь французском монастыре. Ингеборга не соглашалась ни на то, ни на другое, но ее согласия никто и не спрашивал, и Филипп без дальнейших рассуждений посадил ее в монастырь, где с нею, как говорит Шлоссер, "обходились чрезвычайно дурно".
   Тогдашний папа, дряхлый старик Целестин III, нашел всю эту процедуру не совсем правильною и передал это дело на рассмотрение собора французского духовенства. Но между французскими прелатами нашлось мало охотников ссориться с Филиппом. "Епископы вели себя, -- по выражению одного современного писателя, -- как немые собаки, которые, боясь за свою шкуру, не смели лаять" (Шлоссер, т. VII, стр. 115). В 1196 году Филипп, совершенно игнорируя Ингеборгу, продолжавшую сидеть в монастыре, женился на Марии Агнесе, дочери герцога Меранского, владевшего обширными землями в Германии и находившегося в самых лучших отношениях с императором Генрихом VI. В продолжении двух лет ничто не нарушало счастья обоих супругов. Но Иннокентий III, сделавшись папою, поднял всю старую историю Ингеборги с самого начала. Увидев со стороны Филиппа непобедимое упорство, он в 1199 году наложил на Францию интердикт, то есть запретил французскому духовенству совершать богослужение и церковные требы. Удар был хорош, но коса нашла на камень. Сразившись с Филиппом, Иннокентий встретил себе такого противника, который не уступал ему ни в энергии, ни в изобретательности. Папский интердикт сделался для короля новым источником доходов. Чуть только какой-нибудь епископ или аббат обнаруживал наклонность повиноваться папскому приказанию, Филипп тотчас отрешал его от должности и брал в казну его имение; так же круто поступал он и с баронами, которые, опираясь на папский указ, перестали считать короля своим сюзереном; если какой-нибудь городовой магистрат держал сторону папы, Филипп облагал город огромным налогом. Папа принужден был уступить; он признал развод Филиппа и приказал своему легату созвать собор французского духовенства для того, чтобы придать всему делу наружный вид благообразия и законности. Но Филипп не согласился даже на этот последний компромисс. Не обращая никакого внимания на то, что происходит в соборе, он взял Ингеборгу к себе во дворец и стал жить открыто с двумя женами. А Иннокентий в 1201 году даже признал законными обоих детей Марии Агнесы.
   Во всей этой истории Филипп как частный человек поступал бессовестно, но как политический деятель он держал себя превосходно. Папа заступился за оскорбленную и ограбленную женщину. Это очень похвально и великодушно с его стороны; но как он заступился? Он наложил интердикт на Францию; если бы его приказание было выполнено в точности, то в течение нескольких месяцев, а, может быть, и лет на всем пространстве французской территории новорожденные дети оставались бы некрещенными, женихи и невесты -- необвенчанными, больные умирали бы без исповеди и причастия, и мертвецы зарывались бы в землю без отпевания. Когда папское слово обладало такою силою, которая мгновенно могла парализировать действия духовенства в целом королевстве, тогда, разумеется, жители этого королевства веровали горячо и искренно в непогрешимость папы. Стало быть, когда интердикт не был пустым словом, тогда он был жестоким наказанием. А на кого падало это наказание? На массу народа, на толпу простодушных бедняков, и с особенною тяжестью ложилось оно именно на ревностнейших защитников папы, на его лучших друзей, на самых искренних и усердных католиков. Чтобы насолить сильному врагу, папа бил в самое чувствительное место своих слабых и бедных друзей. Интердикт клонился всегда к той цели, чтобы возбудить в государстве волнения и посредством этих волнений довести провинившегося государя до необходимости покориться воле папы. Штука придумана недурно, но посмотрите, что из этого выходит. Положим, что цель интердикта достигнута; волнение произошло; король смирился перед папою; папа простил короля; мир заключен к обоюдному удовольствию высоких особ, а потом что? Потом, разумеется, король, успокоивши и обеспечивши себя со стороны духовного начальства, принимается очень серьезно и совсем неласково за тех подданных которые своею непокорностью заставили его смириться перед папою. Происходит в грандиозных размерах та сцена из "Ревизора", когда городничий после отъезда Хлестакова беседует с купцами. "А, самоварники! жаловаться?" Неприятно было положение самоварчиков, но положение возмущавшихся подданных было еще гораздо неудобнее. Размеры всей сцены были грандиозны; начинались пытки, вешания, колесования, четвертования. И на кого сыпались все эти неприятности? Именно на самых лучших католиков, на тех, которые шли бестрепетно на самую опасную борьбу, лишь бы только избавиться от невыносимого для них интердикта. А папа чего смотрел? Да папе до этого и дела никакого не было; до него, может быть, и слухи об этих казнях не доходили; велика важность, что два-три десятка беспокойных людей отправятся на плаху, на виселицу, в застенок и на колесо; в средние века на подобные мелочи ни один порядочный человек не обращал никакого внимания. Да и не мог же папа требовать от короля, чтобы он остановил в своих владениях правильный ход уголовного правосудия. Мятежников следует наказывать, и церковь может только напутствовать их своими молитвами. Вот настоящее значение того механизма, который назывался интердиктом и который не раз пускался в ход с самым полным успехом в цветущие времена клерикального абсолютизма.
   Теперь нетрудно будет понять, почему я заметил выше, что Филипп-Август действовал в ссоре своей с папою как превосходный политический деятель. Папа, по обыкновению, смотрел на массу народа как на средство, как на chair à canon {пушечное мясо (фр.).}, как на подножие своего святительского престола. Ему не было дела до того, что народ будет страдать от прекращения богослужения, что он будет волноваться и что за эти волнения его будут бить и разорять. Так оно и должно быть, думал папа; народ на то и создан, чтобы держать на своих плечах все бремя моего могущества. В мирное время он должен давать мне свои деньги, в военное время -- свою кровь. Без этого и папой быть не стоит, да и невозможно. Но Филипп-Август поставил вопрос иначе. Ты, святой отец, думал он, на кого сердишься? На меня? Прекрасно. За что? За то, что я на двух женах женат? Превосходно. Вот ты и ухитрись наказать меня, именно меня, преступного двоеженца. Попробуй достать меня, если руки не коротки. А французов моих не трогай. Они тут ни при чем. Им от моих двух бракосочетаний не досталось ни денег, ни удовольствий. А кто вздумает исполнять твое глупое приказание и тиранить моих подданных, отказывая им в том, что для них составляет глубочайшую нравственную потребность, с тем я сумею распорядиться по-своему. Ум и твердость Филиппа сделали то, что грозный интердикт остался для Франции мертвою буквою. Не было ни бестолковых волнений, ни бесплодных казней.
   Глубокий и роковой трагизм того положения, в котором уже с XIII века находилась римская теократия, заключается именно в том, что самые энергические меры, предпринимаемые для возвышения и укрепления папского авторитета, обращались неизбежно во вред тому дряхлеющему принципу, который они должны были поддерживать. Разумеется, папство в XIII веке было еще очень сильно, но оно уже не могло ни подниматься кверху, ни даже остановиться на той высоте, которую оно занимало. Оно неизбежно должно было спускаться вниз, и никакие усилия даровитых личностей, подобных Иннокентию III, могущественных корпораций, подобных монашеским орденам, и специальных учреждений, подобных инквизиции, не могли остановить этого необходимого падения. Чего-чего только не придумывал Иннокентий, и все шло совсем не туда и не так, куда и как следовало бы идти по его клерикальным соображениям. Поднял крестовый поход -- вышел европейский скандал, крестоносцы осрамились; ехали они в Палестину, а приехали в Константинополь. Вступился за угнетенную женщину, захотел постращать бессовестного супруга -- вышла ничтожнейшая демонстрация, от которой потом самому пришлось отказаться. Супруг по-прежнему остался бессовестным, и папе пришлось поощрять двоеженство, признавая законность детей, родившихся от второй жены при жизни первой. Наступали тяжелые времена.
  

IV

  
   Тенденции XIII века воплотились с особенною силой в личности и деятельности германского императора Фридриха II, того самого Фридриха, который в детстве своем, будучи королем сицилийским, находился под опекою Иннокентия III. Фридрих был во всех отношениях передовым человеком своего времени. Но, произнося о нем такое суждение, мы должны твердо помнить, что передовые люди XIII века нисколько не похожи на передовых людей XIX столетия. В наше время передовой человек должен быть непременно умным, честным и гуманным человеком; он должен работать всеми своими силами на пользу своих сограждан и современников, должен любить свою полезную деятельность больше всего на свете и должен понимать совершенно сознательно, к чему клонятся все его труды и пожертвования. Но в XIII веке таких передовых людей не было и не могло быть. А были другие передовые люди, и самым крупным из этих других, как по положению, так и по личным талантам, был император Фридрих II.
   Сильный ум составляет необходимое условие для всех передовых людей, к какому бы веку они ни принадлежали. Передовые люди отличаются от массы своих современников именно тем, что прямее, смелее и сознательнее их ставят и решают общие вопросы, вытекающие из данных обстоятельств места и времени. Где масса бредет ощупью, робея и спотыкаясь на каждом шагу, там передовой человек идет твердой и развязной походкой. Для такой твердости и развязности, очевидно, необходима природная сила ума, укрепленная возможно лучшим образованием. Но честность, гуманность, сознательное стремление к общей пользе, разные другие хорошие качества, перечисленные мною выше, вовсе не составляют во всякое время необходимых атрибутов передового человека. Напротив того, бывают такие исторические эпохи, когда эти качества именно в передовом человеке совершенно невозможны и немыслимы. Бывают такие эпохи, когда передовые люди, то есть умнейшие, неизбежно делаются бесчестными, жестокими и своекорыстными личностями. Отсталые же люди в это самое время могут блистать самыми трогательными и возвышенными добродетелями. XIII век представляет нам одну из таких трагических эпох. Чтобы убедиться в справедливости моего замечания, стоит только сравнить передового человека Фридриха II с отсталым человеком Людовиком IX. У первого бессовестность была возведена в принцип, второй никогда в жизни не изменял данному слову. Если бы Фридрих II и Людовик IX оба были живы теперь, то, разумеется, я бы вам сказал: "Держите ухо востро с первым и смело доверяйте второму ваши деньги, вашу честь, вашу сестру, жену или дочь, словом -- все, что хотите". Но ведь достоверно известно, что оба они скончались; поэтому и рассуждать о них следует совсем не так, как мы рассуждаем о живых людях, способных нас обокрасть, зарезать или ошельмовать. Когда мы становимся на всемирно историческую точку зрения, то есть когда мы задаем себе вопрос, каким путем шло человечество к своему теперешнему положению, -- тогда все отдаленные личности, фридрихи, людовики, ннокентии, колумбы, лютеры, гутенберги, становятся для нас отвлеченными величинами. Встречаясь с каким-нибудь собственным именем, мы прежде всего задаем ему вопрос: ты что такое? Ты -- плюс или минус? То есть, другими словами: куда ты толкал людей -- вперед или назад? А чем толкал -- добродетелями или пороками, умом или глупостью, деятельностью или праздностью? Это вопросы, которые мы задаем себе не для того, чтобы хвалить или порицать толкавшую личность, а для того, чтобы изучить в подробностях самый механизм толкания. Поэтому, встречаясь с Фридрихом II, мы говорим: это плюс, это -- передовой человек, который шибко толкал людей вперед. А чем толкал? Умом и бессовестностью. Встречаясь с Людовиком IX, мы говорим: это -- минус, это -- отсталый человек, он упорно тянул людей назад. А чем? Тупоумием.
   Спрашивается теперь, почему же в политическом мире XIII века ум и добросовестность взаимно исключали друг друга? То есть почему передовой политический деятель того времени и настоящий двигатель общечеловеческого прогресса никак не мог быть честным человеком? А вот видите ли: бывают в истории эпохи органические и эпохи критические, или, другими словами, эпохи положительные и эпохи отрицательные. Во время эпох органических или положительных система верований, идей и бытовых форм складывается, растет и укрепляется. Во время эпох критических, или отрицательных, готовая система дряхлеет и разрушается. В XII веке закончилась органическая эпоха католицизма. С XIII века уже ясно начинается для него критическая эпоха. В IX, в X и в XI веке умнейшие европейцы были еще искренними католиками. Умнейшие европейцы XIII века оказываются уже индифферентистами и скептиками. И если бы в умах тогдашних европейцев не совершился этот поворот, то на земном шаре до настоящей минуты не было бы ни железных дорог, ни электрических телеграфов, ни телескопа, ни микроскопа, ни химии, ни физиологии, ни медицины. Папская власть систематически давила бы все зародыши научного исследования. Всякому же известен тот факт, что римская инквизиция осудила Галилея за астрономические открытия и что в училищах Церковной области будут отрицать движение земли до тех пор, пока Виктор-Эммануил или его преемники не овладеют Римом. Стало быть, кто дорожит приобретениями европейской науки и произведениями европейской промышленности, тот должен сказать прямо, что индифферентизм к папскому принципу XIII-го и следующих веков был безусловно необходим для нашего теперешнего благосостояния. Но индифферентист, очевидно, не может обладать теми симпатичными качествами характера, которыми отличается мечтатель и энтузиаст. Но само собою разумеется, чистый тип энтузиаста, как и все чистое, бывает во всякое время чрезвычайно редок. В эпохи повального энтузиазма обыкновенный человек всегда бывает только немножко энтузиастом, и это немножко плавает в его натуре на значительном количестве ноздревских, чичиковских, плюшкинских или каких-нибудь других помоев такого же высокого достоинства. Эти пегие энтузиасты, разумеется, любят друг друга немножко, а грызут друг друга много, потому что поступки их определяются преимущественно их личною грязью, а не общим их воодушевлением. Если хотите взглянуть на чистого энтузиаста, возьмите Людовика IX. Чище его вы не найдете, да и вряд ли найдете другого такого человека между политическими деятелями католического мира. Но этот поборник папского принципа мог развернуть свои силы с пользою для человечества в VI или в VII веке, а никак не в XIII. Ему надо было жить во времена Григория I и действовать заодно с миссионером Бонифацием, обращавшим в христианство прирейнских германцев и погибшим смертью мученика в земле диких фризов. При таких условиях Людовик был бы передовым и полезным человеком, потому что во времена миссионера Бонифация историческая задача, стоявшая на очереди, заключалась в том, чтобы связать единством какой-нибудь высшей идеи разрозненные племена европейских дикарей. Но в XIII веке стояла на очереди совсем другая историческая задача. Надо было во что бы то ни стало поколебать силу папства. А кто мог в то время сражаться с папством и одерживать над ним победы? Разумеется, не теоретики, не ученые, не мыслители. На все аргументы этих людей папство отвечало бы теми неопровержимыми доводами, которыми оно победило вольнодумцев Южной Франции. Мудрено аргументировать против такого принципа, который отстаивает свою неприкосновенность огнем и железом. Бороться с папством могли в XIII веке только те люди, которые сами держали в руках огонь и железо.
   Но какие побудительные причины должны были вовлечь светскую власть в борьбу с папством? За какую-нибудь идею светская власть бороться не могла; энтузиазма невозможно ожидать от ее представителей. В XIII столетии не зарождались еще идеи сознательного человеколюбия и бесконечного прогресса XVIII века. Столкновение между папством и светской властью могло произойти только из-за личных, узких и мелких интересов. Деньги и господство -- вот яблоко раздора между клерикалами и феодалами. Властолюбие и корыстолюбие -- вот двигатели важнейших исторических событий, поколебавших здание папства. Веровать в непогрешимость папы умные политики XIII века уже не могли; любить людей и работать для общего блага они еще не умели. Стало быть, им осталось только жить, по возможности, в свое личное удовольствие, копить или тратить награбленные деньги, вести опустошительные войны и бессовестные интриги единственно для того, чтобы наслаждаться ощущением собственного могущества, физического и умственного. И чем умнее был политический деятель того времени, тем безграничнее была его бессовестность. А выработать себе новые идеи он все-таки был не в состоянии, как бы ни был он гениален. В той жизни, которая его окружала, не было еще никаких материалов для выработки этих новых идей. И поэтому для умного политика XIII века существовало только одно нравственное правило: не зевай, то есть умей всегда, какими бы то ни было средствами, устроивать так, чтобы материальная сила была на твоей стороне. Такими передовыми людьми XIII столетие было очень богато; и такие люди, похожие на хищных зверей, опасные для союзников и для врагов, оказали своею деятельностью незаменимую услугу развитию европейского ума. Их дрянные страсти, их полнейшая бессовестность, их неукротимая энергия и их изворотливый ум, взятые вместе и соединенные притом с материальною силою, сделали их такими опасными бойцами, против которых никак не могло устоять папское могущество, если бы оно решилось держать в отношении к ним строго оборонительную тактику. А когда дрянные страсти властолюбивых и корыстолюбивых политиков расшатали папское здание, тогда явилась для европейцев возможность наблюдать, размышлять, учиться делать открытия и распространять знания в обществе.
   Теперь мы можем обратиться к биографии Фридриха II, умнейшего и бессовестнейшего из передовых людей XIII века. Это -- Филипп-Август в более крупных размерах.
  

V

  
   Сицилийское королевство Фридриха II, лежавшее по обе стороны Мессинского пролива, было самым промышленным, самым богатым и самым образованным государством тогдашней Европы. Сицилия и Южная Италия были наполнены арабами и евреями; здесь, как и везде, эти две народности, отличаясь трудолюбием, предприимчивостью и смышленостью, дали сильнейший толчок экономическому и умственному развитию страны. Земледелие, фабричная промышленность и торговля сицилийского королевства находились в цветущем состоянии. Умственная жизнь страны сосредоточивалась в трех знаменитых училищах, привлекавших в пределы государства тысячи любознательных иностранцев. В Салерно славилась школа медицины и естественных наук; преподавателями были арабы и евреи; благодаря их усилиям, скептическая философия арабов, отрешившихся в то время от поклонения Корану, пускала корни в умы разноплеменных слушателей, которые потом распространяли те же идеи во всех концах католической Европы. Другая школа, в Амальфи, формировала юристов, смотревших на государственные учреждения совсем не так, как того желали клерикалы. Эти средневековые законоведы во всех столкновениях церкви с светскою властью поддерживали последнюю всеми правдами и неправдами утонченной юридической диалектики. Тут бессовестность облекалась всегда в приличные и величественные формы. Третья школа, в Неаполе, была также посвящена правоведению.
   Роскошный климат Сицилии и блестящая обстановка богатого двора развили в молодом Фридрихе наклонность к чувственным наслаждениям. Сделавшись королем на третьем году жизни и выросши без отца и без матери среди придворных льстецов, он остался до самой смерти страстным и непреклонным властолюбцем. Получивши блестящее образование, он смотрел на поэзию, на искусства и на науки очень благосклонно, как на хорошее средство украшать и разнообразить жизнь различных меценатов, подобных ему самому. Он любил держать при своем дворе мыслителей и поэтов; он даже сам в свободные минуты занимался рифмоплетством вместе с своим канцлером и другом, Петром а-Винсис. Арабы, евреи, поэты, мыслители, придворные, все, что окружало молодого Фридриха, все было насквозь пропитано скептицизмом, не слишком глубоким, но очень заразительным. Двусмысленные распоряжения королевского опекуна, Иннокентия III, запускавшего без церемонии свою клерикальную лапу в сундуки сицилийского казначейства, давали ежедневно новую пищу остроумию дворцовых скептиков, и Фридрих, рано начавший тяготиться непрошенною и убыточною опекою, по всей вероятности, слушал с удовольствием и поощрял насмешки своих приближенных над политикою римского иерарха. Таким образом выработывался из даровитого мальчика, сидевшего на сицилийском престоле, образованный эпикуреец, суровый властитель и совершенный космополит в деле религии. Фридриху нравились обычаи магометан: он любил носить их костюм; он держал в своем дворце роскошный гарем, составленный большею частью из магометанок; он находился в постоянных дипломатических сношениях с магометанскими государями Европы, Азии и Африки; он обменивался с ними подарками и пользовался их уважением; но к учению Корана он относился равнодушно, насмешливо и даже презрительно. При его дворе жили сыновья знаменитого арабского ученого Аверроэса, открыто смеявшегося над Магометом. "Одни свиньи, -- говорил Аверроэс, -- могут считать учение этого человека разумным, единственно потому, что Магомет принял свиней под свое покровительство, запретив людям употреблять в пищу свиное мясо". Фридрих рано возмужал: ему было всего пятнадцать лет, когда у него родился первый законный сын, Генрих; незаконные дети рождались, может быть, еще раньше. Двадцати лет от роду, в 1215 году, он принял в Ахене корону германского короля и вследствие этого три года воевал с императором Оттоном IV. Война эта кончилась смертью Оттона в 1218 году. Фридрих два раза обманул папу, чтобы привлечь его на свою сторону. Во-первых, он обещал ему, что сицилийская корона никогда не будет соединена с германскою. Сицилию он обязался отдать своему старшему сыну Генриху, отказываясь за него от всяких притязаний на Германию и на императорскую корону. Поступил же он как раз наоборот. Он оставил за собою и Сицилию, и Германию и стал употреблять все усилия, чтобы имперские князья выбрали Генриха его преемником. Он вполне достиг своей цели и тогда написал папе, что государственные чины выбрали его сына без его ведома. К счастью для Фридриха, папою был уже не Иннокентий, а Гонорий III, которого нетрудно было успокоивать выдумками и обещаниями. Вторая уловка Фридриха состояла в том, что он при своем короновании дал торжественную клятву отправиться в крестовый поход. Ему, отъявленному скептику и другу магометан, было, разумеется, очень смешно говорить торжественно о религиозной войне и о благочестивой ненависти к неверным. Однако он выдержал свою роль превосходно, повторил обещание в Риме, принимая из рук папы в 1220 году императорскую корону, и в течение тринадцати лет (1215-1228) морочил всю Европу, показывая вид, будто делает колоссальные приготовления для завоевания Палестины. Благонамеренная маска крестоносца была полезна для Фридриха в двух отношениях: во-первых, она задобрила папу в то время, когда Оттон был еще жив и когда Фридрих еще не был императором, а во-вторых, она в течение многих лет давала Фридриху возможность вооружаться и собирать вокруг себя рыцарей, не возбуждая никаких подозрений в тех людях, против которых вооруженное рыцарство должно было направиться. Вся политика Фридриха клонилась преимущественно к одной главной цели: ему хотелось, во что бы то ни стало, стереть с лица земли федерацию ломбардских городов и утвердить навсегда императорскую власть в Северной Италии. Нетрудно понять, почему ломбардские города сосредоточивали на себе все внимание Фридриха. Независимая федерация этих городов разрезывала пополам его владения; сверх того, только эта федерация, державшая в своих руках ключи альпийских проходов, могла сколько-нибудь обеспечить самостоятельность папы. Если бы Фридриху, господствовавшему в Германии и владевшему Южной Италией, удалось завоевать Ломбардию, то папа мгновенно превратился бы в императорского чиновника. Возобновились бы тогда времена Карла Великого и Оттонов. Во избежание таких неудобств, папы времен Фридриха II поддерживали постоянно самый тесный союз с ломбардскою демократиею; за нападение на эти города папа всегда гневался, бранился и мстил, как за личное оскорбление. Занимаясь интригами и мелкими войнами в Северной Италии, путешествуя постоянно из Германии в Сицилию и обратно, Фридрих в то же время несколько раз распускал слухи, что в такой-то день, в таком-то приморском городе он непременно сядет на корабль и поплывет в Палестину. Кораблей у него, как у короля сицилийского, всегда было достаточно, и он действительно держал их наготове, так что слухи оказывались чрезвычайно правдоподобными. Им верили и папа, и европейские государи, и те благочестивые авантюристы, которые стремились загладить свои прегрешения войной с неверными.
   В 1217 году в Палестину отправилось многочисленное и чрезвычайно разноплеменное крестоносное воинство под начальством многих отдельных вождей. Не сделав ничего путного в Палестине, многие из этих крестоносцев вернулись домой, другие отправились воевать в Египет. Фридрих в это время по своему обыкновению делал вид, что собирается выступить в поход против неверных. При этом он постоянно поддерживал тайные дипломатические сношения с магометанскими государями. Разумеется, поход его не состоялся, и он жестоко повредил успеху всего предприятия именно тем, что обещал принять в нем участие и обнаруживал притворную готовность исполнить свое обещание. Крестоносцы, отправившиеся в Египет, ожидали его со дня на день и в этих бесплодных ожиданиях провели целый год; когда же они, наконец, решились действовать без Фридриха, то благоприятная минута оказалась упущенною; магометане, успевши уладить свои домашние дела, встретили христиан с таким единодушием, что весь крестовый поход кончился мирным договором, по которому крестоносцы получили позволение уйти из Египта подобру-поздорову. Фридрих от души смеялся с своими приближенными над неудачным исходом священной войны, и для поддержания своей благочестивой роли отправил к берегам Египта сорок галер тогда, когда эти галеры не могли принести крестоносцам ни малейшей пользы. Разумеется, эти галеры прогулялись по Средиземному морю и вернулись назад, а Фридрих стал писать к папе раздирательные письма о бедственном положении Святой земли, обмениваясь в то же время дружескими комплиментами с египетским султаном. В 1223 году Фридрих повидался с папою, наговорил ему несметное множество хороших слов, показал себя усерднейшим из крестоносцев и взял себе только двухлетнюю отсрочку, доказывая неопровержимо, что такая отсрочка должна непременно обеспечить успех всего предприятия. Для большей убедительности Фридрих тогда же обручился с Иолантою, дочерью иерусалимского короля Иоанна Бриенского. Прошло два года, и Фридрих, разумеется, не тронулся с места. Но чтобы еще раз показать свое крестоносное усердие, он в 1225 году женился на Иоланте или, "правильнее, -- как говорит Шлоссер, -- взял ее в свой гарем, к другим женам". Совершив такой великий подвиг, Фридрих почувствовал необходимость отдохнуть и потребовал себе от папы новую двухлетнюю отсрочку, объявив торжественно, что если и через два года он не разгромит магометан, то пусть отлучают его от церкви. Женившись на Иоланте, Фридрих принял титул и приобрел права иерусалимского короля; "права же эти, -- по словам Шлоссера, -- были ему полезны тем, что давали возможность еще в большей мере, чем прежде, усиливать флот и войско на суммы, жертвуемые благочестивыми людьми для религиозных целей". Желая показать, что он смотрит серьезно на свой новый титул, Фридрих послал в Палестину епископа амальфийского с поручением принять от иерусалимских баронов присягу. Наступил новый срок, торжественно назначенный самим Фридрихом. Несколько тысяч крестоносцев собралось к этому времени в Южной Италии; другие отправились вперед в Палестину. Разумеется, все эти ожидания оказались совершенно напрасными; крестоносцам пришлось разъехаться по домам, но большая часть их умерла в Апулии от жаркого климата. Осенью 1227 года преемник папы Гонория III, Григорий IX, произнес над Фридрихом отлучение от церкви.
   Если бы Фридрих просто уклонялся от крестового похода, то папа вряд ли решился бы на такую энергическую меру. Отсрочка следовала бы за отсрочкою, и дело понемногу заглохло бы само собою. Но Фридрих в последнее время слишком усердно хлопотал о завоевании Ломбардии, и тогда папа из чувства самосохранения принужден был пустить в ход против предприимчивого императора всю тяжелую артиллерию папских ругательств и проклятий. К сожалению, Фридриха было очень мудрено запугать каким бы то ни было оружием, светским или духовным. На проклятия папы он отвечал резкими манифестами. В то же время он так успешно вел против папы сложные и запутанные интриги, что в Пасху 1228 года римский народ выгнал папу из Рима. И в это же самое время он доказывал в своих циркулярах, что он -- покорный сын церкви и угнетенная невинность, а папа -- жестокосердый тиран, терзающий и проклинающий, по своим личным расчетам, самых усердных защитников католицизма. И циркуляры были написаны так убедительно, факты были подобраны и освещены так искусно, что Европа поневоле изумлялась и верила. Осенью 1228 года Европе пришлось изумиться особенно сильно: Фридрих поехал в Палестину по приглашению египетского султана Камеля и приобрел от него Иерусалим и другие святые места, не проливши ни одной капли крови. Дело в том, что Камель искал себе в Фридрихе надежного союзника против своих единоверцев и ближайших родственников. Камель, подобно Фридриху, держался того правила, что в государственных делах следует руководствоваться не религиозным чувством, а политическим расчетом. Весною 1229 года, заключив с Камелем мирный договор, Фридрих вступил в Иерусалим, сам надел на себя корону в церкви Святого Гроба и вслед за тем возвратился в Европу. В это время папа навербовал себе солдат и опустошил Южную Италию, пользуясь отсутствием Фридриха. Тотчас после своего возвращения в Европу Фридрих разогнал шайки бандитов и немедленно заявил всем правительствам католического мира, что папа ограбил его владения в то время, когда он, Фридрих, совершал в Палестине богоугодные дела. Папа, с своей стороны, старался доказать, что эти дела совсем не богоугодны, и что Фридрих заключил в Палестине союз с дьяволом, то есть с Камелем; но общественное мнение Европы решительно склонилось на сторону императора, и Григорий IX в 1230 году принужден был снять с него отлучение от церкви.
  

VI

  
   В 1231 году Фридрих обнародовал для своего Сицилийского королевства новый свод законов, составленный его канцлером Петром а-Винсис. Чтобы господствовать в Германии, чтобы раздавить ломбардскую федерацию, чтобы окончательно смирить папу, Фридриху необходимо было располагать постоянно огромными суммами денег. Поэтому финансы составляли центр всей системы его управления. Он вместе с своим канцлером старался разрешить следующую политическую задачу: брать с подданных как можно больше денег, но так, чтобы самые источники государственных доходов не истощались, то есть чтобы основной капитал народа не уменьшался. Для этого, очевидно, надо было устроить так, чтобы по возможности все деньги, собираемые с народа, поступали в государственное казначейство и чтобы как можно меньше народных денег уходило в карманы частных лиц и корпораций; кроме того, надо было по возможности устранить все то, что мешало народу трудиться, промышлять, торговать и совершенствоваться в различных отраслях ремесленной, фабричной, художественной и научной деятельности.
   Фридрих II и его канцлер поняли свою задачу именно таким образом: оба они смотрели на Сицилийское королевство так, как дельные хозяева смотрят на доходные имения. Народ был для них оброчною статьею, но по крайней мере оба они, как люди очень умные, понимали довольно верно те условия, при которых эта оброчная статья может постоянно приносить значительные доходы. Этого правильного понимания было совершенно достаточно для того, чтобы поставить законодательство и администрацию Фридриха неизмеримо выше всей теории и практики его современников. В новом кодексе было много постановлений, ограждавших права короля и народа от неумеренных притязаний духовенства; евреям и магометанам предоставлялась полная религиозная свобода; церковные поместья облагались податью наравне с другими землями; духовные лица должны были подчиняться гражданским законам наравне со всеми остальными подданными; всем сицилийцам запрещалось продавать или дарить родовые имения церквям, монастырям и монастырским рыцарским орденам. Ордалии, то есть различные судебные испытания водою, железом, огнем, совершенно отменялись; судебный поединок допускался только в очень немногих случаях; говоря о судебных поединках, кодекс Фридриха открыто выражает ту мысль, очень смелую для XIII века, что победа зависит от силы и ловкости бойца, а не от правоты его дела. "Свидетельствуя об обширном, независимом уме Фридриха, -- говорит Шлоссер, -- этот кодекс вместе с тем служит доказательством, что в Италии общественная жизнь в то время была более развита, чем где-либо; это видно, между прочим, из того, что Фридрих счел нужным определить, какую часть с ценности предмета процесса имел право адвокат требовать от клиента. Следовательно, юридическая защита в судах уже была тогда необходима. То же самое доказывается и постановлением о медицинской полиции: в них точно определялись обязанности врача, плата за посещение больных, и все, касающееся аптек; а от всякого, желающего практиковать медика, требовался строгий экзамен и указывалось, как приобрести необходимые сведения" (т. VII, стр. 265).
   Медицинская школа, находившаяся в Салерно, пользовалась постоянным покровительством Фридриха; ученые могли спокойно заниматься своим делом, не боясь ежеминутно, что их обвинят в безбожии или в колдовстве. Из ненависти к верхнеитальянским городам Фридрих основал в Неаполе превосходный университет. Студентам неаполитанского университета были предоставлены такие права и привилегии, какими никогда и нигде еще не пользовались средневековые студенты. Фридрих довел свою внимательность к учащейся молодежи до таких неслыханных размеров, что особым эдиктом гарантировал иностранцам, желавшим учиться в Неаполе, безопасность дороги, дешевизну жизни и полную свободу во время всего пребывания их в пределах Сицилийского королевства. В этом эдикте были даже опубликованы цены квартир и объявлялось, кроме того, что правительство заботится о кредите для учащихся и о хорошем качестве помещений. Если бы Фридрих издавал такие необыкновенные эдикты из бескорыстной любви к просвещению, то его смело можно было бы поставить рядом с Элоизою, родившею на свет сына и не нашедшею для него лучшего имени, как Астролябия. Покровительствовать просвещению -- дело прекрасное; но когда правитель обширного государства публикует в своих эдиктах цены студенческих квартир и гарантирует своевластно кредит для учащихся юношей, тогда, очевидно, любовь к науке превращается у этого правителя в мономанию, которая может иметь самые печальные последствия для всех важнейших отраслей государственного хозяйства. Но ясный, глубокий и холодный ум Фридриха был совершенно обеспечен против всякой мономании. Необыкновенный эдикт о квартирах и о кредите был вызван не любовью императора к науке и к студентам, а его враждебными отношениями к городам Верхней Италии, и преимущественно к Болонье, которая была богата и сильна единственно благодаря своему знаменитому университету, привлекавшему ежегодно более двенадцати тысяч иностранцев. Этих иностранцев Фридриху желательно было перетянуть в Неаполь для того, чтобы купцы, ремесленники и домохозяева Болоньи остались на бобах и заскрежетали зубами.
   Разоряя обывателей города Болоньи, новый неаполитанский университет, кроме того, солил также самым чувствительным образом всегдашнему благоприятелю Фридриха, папе. Болонский университет находился под покровительством папы и, проводя в своем преподавании теоретические тенденции, распространял клерикальные идеи по всей католической Европе посредством тех двенадцати тысяч иностранцев, которые ежегодно упивались болонской премудростью. В Неаполе же любознательным иностранцам предлагалась вместе с кредитом и дешевыми квартирами премудрость совсем другого сорта. В неаполитанском университете господствовала философия Аристотеля в совершенно неискаженном виде. Многие важнейшие кафедры были заняты арабами и евреями; скептическое направление преподавания нисколько не считалось предосудительным; при таких условиях рьяный католицизм был, очевидно, немыслим. По приказанию Фридриха, ученые неаполитанского университета в первый раз перевели все сочинения Аристотеля прямо с греческого языка на латинский; до того времени Европа знала Аристотеля только по переводам, сделанным из вторых рук, с арабских переводов. Новый, настоящий Аристотель быстро распространился по всем тогдашним университетам; клерикалы, и во главе их сам папа, старались остановить это умственное движение. Григорий IX в 1231 году запретил католикам читать сочинения Аристотеля о философии природы до тех пор, пока эти книги не будут исправлены и очищены учеными богословами. Запрещение это ни к чему не повело; Аристотель остался неочищенным, и студенты всех наций продолжали читать его с неимоверною жадностью.
   Всматриваясь в такие факты, как основание неаполитанского университета и перевод Аристотеля, мы поневоле должны изумляться дальновидности Фридриха II. Этот властолюбивый эпикуреец, не веривший в бессмертие души и презиравший суд истории, умел, однако, подобно всем гениальным людям, смотреть вперед, в далекое будущее и, независимо от своей собственной воли, по непосредственной гениальности своего ума, выбирал против своих врагов такие средства, которые подрывали их могущество в основном принципе и которые действовали на многие поколения, действовали тогда, когда уже и сам Фридрих и все его враги давным-давно лежали в могилах.
  

VII

  
   Установив на прочных основаниях внутреннее управление Сицилийского королевства, Фридрих II с 1236 года сосредоточил все свое внимание на покорении Ломбардии. Ломбардцы защищались отчаянно. К ним примкнули морские державы Италии: Генуя и Венеция. Папа старался сперва урезонить властолюбивого императора, но Фридрих попросил его раз навсегда не вмешиваться в светские дела. Тогда папа, вовсе не желая исполнить эту нескромную просьбу, открыто присоединился к союзу верхнеитальянских городов и в 1239 году снова отлучил от церкви своего старинного врага. С этой минуты до самой смерти Фридриха, то есть до 1250 года, борьба его с папством уже не прекращалась. Воюющие стороны осыпали друг друга проклятиями, ругательствами и публичными обвинениями. Фридрих писал ко всем европейским правительствам, что папа -- вор, пьяница и безбожник, не верующий в Христа и осмеивающий таинства религии. "Недостойный наместник Христа, -- писал Фридрих, -- сидит в своем дворце, как купец в лавке, и за золото продает отпущение грехов, пишет и подписывает векселя и пересчитывает деньги. Он только потому и преследует меня своею ненавистью, что я не согласился женить на его племяннице моего побочного сына Энцио, теперешнего короля Сардинии... Среди церкви, -- продолжал он, -- восседает беснующийся кудесник, человек лжи, святитель, оскверненный преступлениями и развратом... Он -- пьяница и, хмельной, называет себя повелителем неба и земли". Григорий, разумеется, не оставался в долгу и отвечал блистательными ругательствами на обличительное красноречие Фридриха. "Из волн морских, -- возвещает папа, -- вышел зверь, на котором написано крупными буквами его имя: "Богохульство"". Оказывается, что этот зверь не что иное, как сам Фридрих II. "Он (то есть зверь, или Фридрих) утверждает ложно, что я взбешен по поводу несостоявшегося брака между моею племянницею и его побочным сыном. Он лжет еще более бессовестным образом, утверждая, что я продал мою веру ломбардцам".
   Доминиканцы, бывшие постоянно самыми твердыми защитниками папства, неутомимо проповедовали против Фридриха в самых низших слоях европейского народонаселения; любимою темою их проповедей были известные сношения Фридриха с магометанскими правителями; при этом не забывались, разумеется, и те права, которыми пользовались в Сицилийском королевстве евреи и арабы. Из всех этих неопровержимых и совершенно достоверных фактов усердные монахи выводили то очень натянутое заключение, что Фридрих совершенно отказался от христианства и старается истребить его оружием, учеными сочинениями и дерзкими насмешками. Для большей убедительности и для красоты слога проповедники приписывали Фридриху разные нелепые кощунства, которых, разумеется, никогда не позволил бы себе при посторонних свидетелях умный и осторожный правитель, особенно если принять в соображение, что этому правителю было уже слишком сорок лет, и что он с самой ранней молодости выучился владеть собою и обманывать всю Европу своим лицемерием. Ходили, правда, какие-то темные слухи о какой-то таинственной книге, говорили, что эта книга наполнена дерзкими выходками против христианства и что ее написал сам Фридрих или, по крайней мере, его канцлер, Петр а-Винсис; но книга эта до нас не дошла; известия о ней чрезвычайно отрывочны и смутны; ссылаются на эту книгу злейшие враги Фридриха II, а на самом деле очень трудно поверить тому, чтобы серьезные государственные люди, заваленные разнообразнейшими заботами по всем отраслям законодательства, дипломатии, судопроизводства, финансовой и гражданской администрации, вздумали сочинять нелепый памфлет, от которого они не могли ожидать себе ничего, кроме хлопот и неприятностей. Всего правдоподобнее, что вся эта книга есть чистый миф, созданный епископом и монахами Сицилийского королевства. Само собою разумеется, что все клерикалы Южной Италии и Сицилии были озлоблены до глубины души законодательною и административною деятельностью Фридриха, которому постоянно помогал его канцлер. Выразиться в вооруженном восстании это озлобление не могло, потому что Фридрих был очень бдителен и поступал очень круто с нарушителями общественного спокойствия. Значит, надо было мстить осторожно, посредством клеветы; а клевету всего удобнее было направить против той стороны в личности Фридриха и его канцлера, которая действительно вызывала в народе толки и сомнения. Император ведет дружбу с неверными -- чего же лучше? Сейчас можно прицепить к этому обстоятельству обвинение в отступничестве, в безбожии, в насмешке над святынею. И, разумеется, незачем было останавливаться на неопределенных толках; можно было сочинить целые рассказы с именами действующих лиц, с указанием места и времени, с приведением фантастических заглавий, принадлежащих несуществующим сочинениям.
   В то время когда Фридрих, отлученный от церкви, ругался с папою перед лицом всей католической Европы, в то время когда доминиканцы громили его в своих проповедях, францисканцы стояли за него горою и распространяли в народе разные слухи, невыгодные для папства. Генерал францисканского ордена, Илия, непосредственный преемник святого Франциска, был одним из самых ревностных приверженцев Фридриха. Этот глубокий раздор клерикалов между собою показывает особенно наглядно ветхость католицизма. Если можно было оставаться католиком, монахом и проповедником, поддерживая заклятых врагов папы, людей, отлученных от церкви и обвиненных в безбожии, то, очевидно, католицизм переставал быть делом искреннего убеждения и превращался в мертвую массу условных формальностей даже для тех людей, которые по своему официальному положению были обязаны проводить и поддерживать словом и примером католические идеи. Впрочем, Фридрих, с своей стороны, старался по возможности разными подвигами благочестия облегчать трудную задачу услужливых францисканцев, взявших на себя его защиту. Чтобы доказать католической Европе, что он не совсем пропащий человек и что лютые доминиканцы взводят на него чистейшую напраслину, Фридрих преследовал, пытал и сжигал в Верхней Италии тех самых еретиков, которых папа со времен альбигойской войны беспощадно истреблял в Южной Франции. Но Григорий IX ни за что не хотел уступить Фридриху в двуличности. Григорий принял итальянских еретиков под свое покровительство и стал проклинать Фридриха за его жестокость в то самое время, когда папские легаты и доминиканские инквизиторы продолжали свирепствовать против еретиков Южной Франции. Один мучил и казнил таких людей, которых он, очевидно, считал совершенно невинными; а другой из ненависти к первому оплакивал этих несчастных, которых он сам в другое время охотно изжарил бы на медленном огне. И оба усерднейшим образом выводили друг друга на свежую воду; оба вместе всевозможными средствами старались убедить Европу в том, что папа и император решительно никуда не годятся. Мудрено ли, что Европа, прислушиваясь к их бессовестным поступкам, понемногу начала терять веру как в папство, так и в Священную Римскую империю.
   Взаимно истребляя друг друга, папство и Священная Римская империя оказали Европе незабвенную услугу, тем более важную, что ее не могла оказать никакая третья, посторонняя сила. Освобождение европейской мысли могло возникнуть только из этой роковой сшибки двух величайших авторитетов. Жизнь Фридриха II наполнена самыми черными преступлениями; все мрачные стороны его неукротимой личности выдвинулись вперед и обрисовались особенно рельефно во время его последней, продолжительной, ожесточенной и совершенно безуспешной борьбы с городами Верхней Италии. Раздраженный непобедимым сопротивлением свободных итальянцев, непреклонный деспот превратился в отчаянного игрока, для которого исчезли всякие соображения, не относящиеся к начатой игре. Монголы угрожали Германии с востока, неаполитанцы и сицилийцы роптали против невыносимых налогов, уходивших на военные расходы, ломбардцы просили мира и предлагали выгодные условия, но Фридрих, как страстный игрок, не обращал внимания ни на что. Он требовал безусловной покорности и, приводя своих врагов в отчаяние неумеренностью этого требования, продолжал беспощадную и бесплодную войну, разорял своих подданных, разорял своих врагов и позволял монголам опустошать Венгрию и тревожить восточные области Германской империи. И между тем этот бессовестный человек, не отступавший ни перед грабежом, ни перед насилием, ни перед юридическим убийством, до такой степени соответствовал требованиям своего века и своего народа, что народ долго любил и помнил его энергическую личность. Немцы воспели и прославили в нем именно ту черту его деятельности, что он не давал простых людей в обиду духовенству. Фридрих тотчас после своей смерти сделался героем народных легенд, и этот легендарный образ, очищенный фантазией от всякой грязной примеси, наделал много хлопот одному из лучших преемников Фридриха -- Рудольфу Габсбургскому. "Как ни благодетельно было управление Рудольфа, -- говорит Шлоссер, -- но память о Гогенштауфенах жила еще в народе. Было даже поверье, что Фридрих II воскреснет и преобразует испорченную религию; вследствие того в Германии появлялось множество самозванцев. Из 20 или 30 подобных людей один приобрел такое значение, что Рудольф должен был лично выступить против него, но и тут он действовал с обычным хладнокровием, умом и умеренностью. Этот самозванец, Тиле Колун, или Деревянный Башмак, был простой крестьянин из окрестностей Кельна, но сумел так повести дело, что привлек к себе все население от Кельна до Майнца и даже многих рыцарей. Ему охотно верили вследствие общего ожесточения против духовенства и потому, что были еще живы многие солдаты Фридриха, обогатившиеся в итальянских походах. Рудольф должен был приступить к Майнцу, где находился Тиле, но жители отказались его выдать, так что императору пришлось начать осаду. Желая кончить дело мирным путем, он послал в город бургграфа Нюрнбергского и графа фон Катцелленбогена, которые доказали народу, по возрасту Тиле, что он не может быть Фридрихом II. Тогда Тиле бежал в Веттерау и попал в плен; его осудили за чародейство и сожгли, но предварительно имперский маршал выгнал из него волшебную силу" (т. VII, стр. 396).
   Таким образом, уже во второй половине XIII века немецкий народ размышлял или, вернее, мечтал о преобразовании испорченной религии. И труд этого преобразования он поручал в своих мечтах не какому-нибудь святому отшельнику, а, напротив того, знаменитому государственному человеку и отъявленному врагу папы.
  

VIII

  
   Доминиканцы были постоянно самыми надежными орудиями клерикального деспотизма, но орден францисканцев вскоре после своего основания примкнул к врагам папства и даже заразился еретическими доктринами, чрезвычайно опасными для римской теократии. В конце XII века была написана каким-то неизвестным лицом странная книга, носившая название "Вечного евангелия". Эта книга произвела на своих первых читателей такое сильное впечатление, что о ней тотчас составилась легенда. Стали рассказывать, что подлинник этого сочинения, написанный на медных досках, был принесен с неба ангелом и вручен священнику Кириллу, который передал его аббату Иоахиму. Этот Иоахим был известен в католическом мире безукоризненною чистотою своей жизни и глубокою искренностью своего благочестия; когда он был жив, его считали угодником Божьим и пророком; после его смерти римская церковь причислила его к лику своих святых. Ясно, стало быть, что имя Иоахима пользовалось между клерикалами сильным авторитетом. Лет через пятьдесят после его смерти, книга "Вечное евангелие" стала распространяться в монастырях францисканского ордена; к этой книге было уже в это время приделано введение, объяснявшее ее смысл и написанное Иоанном Пармским, генералом францисканцев. В этом введении Иоанн доказывал, что угодник и пророк Иоахим, проникнувшись идеями "Вечного евангелия", считал дело римской церкви совершенно оконченным и предсказывал ей неизбежное падение. Далее введение Иоанна раскрывало значение мистических образов, наполнявших эту таинственную книгу, и давало им такие толкования, которые никак не могли понравиться папству. Иоанн говорит, что божественный Промысел ведет человечество через различные эпохи, или периоды; во время ветхозаветного, или еврейского периода мир находился под непосредственным господством Бога Отца; во время христианского периода над миром господствовал Бог Сын; теперь же, говорит он, наступает царство Бога Духа Святого. В этом новом царстве вера перестанет быть необходимою, потому что все будет совершаться по законам разума и мудрости. Эти законы заключаются, по его словам, в "Вечном евангелии", которое должно заменить собою Новый Завет, подобно тому, как Новый Завет стал на место Ветхого Завета.
   Папа Александр IV проклял еретическую книгу и стал преследовать ее адептов. Доминиканцы, облеченные инквизиторскою властью, с особенным удовольствием принялись ловить, пытать и жечь своих соперников, францисканцев. Много еретиков, называвших себя спиритуалистами, и много экземпляров опасной книги погибло от руки палача. Гонение произвело свое обыкновенное действие. Брожение умов усиливалось, и число фанатиков, готовых терпеть мучение и смерть за "новое учение", стало быстро увеличиваться. В ордене францисканцев произошло странное раздвоение: некоторые монастыри изменили обету нищенства и втянулись в роскошь; другие продолжали вести воздержанный и суровый образ жизни, заставляя своих монахов ходить по городам и селам, питаться подаянием и постоянно говорить проповеди простому народу. Эти нищие проповедники, настоящие духовные дети святого Франциска, могли сильно действовать на ум и чувство простых людей; но именно эти суровые ненавистники всякой роскоши заразились до мозга костей идеями "нового учения". Они проповедовали неутомимо, но для папства было бы гораздо лучше, если бы они не говорили ни слова. Их проповеди только усиливали и осмысливали то негодование, с которым простые люди давно уже смотрели на эпикурейскую жизнь епископов, аббатов и монахов.
   В конце XIII века один из обожателей "Вечного евангелия" написал истолкование Апокалипсиса и разделил в этом сочинении христианскую эпоху на семь отдельных периодов: первый -- проповедь апостолов, второй -- страдания мучеников, третий -- борьба с еретиками, четвертый -- подвиги отшельников, пятый -- господство монастырской системы, шестой -- низвержение антихриста, седьмой -- наступление блаженного тысячелетия (Millenium). Автор истолкования утверждал, что его современники живут в шестом периоде, что настало время низвергнуть антихриста и что под этим последним именем следует подразумевать папу. Римскую церковь он называл блудницею, облеченною в пурпур; он говорил, что вся ее иерархия сделалась излишнею и ни на что не годною, что их дело сделано и что "их приговор запечатан последнею печатью". Идеи этого писателя были подхвачены на лету тысячами нищенствующих монахов и пробрались с ужасающею быстротою в низшие слои европейского народонаселения. Францисканские фанатики проповедовали публично, что духовенство развращено, что папа -- антихрист и человек греха, что церковные таинства потеряли свою спасительную силу, что пришла пора покаяться и начать новую жизнь. У некоторых францисканских общин оппозиция против господствующей церкви дошла даже до таких колоссальных размеров, что они поставили своего патрона, Франциска, выше самого Спасителя.
   Все это совершалось за двести лет до Лютера. В это тревожное и зазорное время, в самом конце XIII и в самом начале XIV века, на папском престоле сидел страстный и взбалмошный человек, Бонифаций VIII, усердный, но неудавшийся подражатель Григория VII и Иннокентия III. Притязания Бонифация были безгранично широки; он говорил с королями католической Европы тоном полновластного диктатора; но зато, кроме властолюбия и корыстолюбия, у этого задорного папы не было никаких политических дарований; перевес материальной, денежной и даже умственной силы был на стороне его противников; Бонифаций умел только раздражать своих врагов ругательствами и проклятиями; никто из них не чувствовал к нему ни страха, ни уважения; смешная бестактность его диктаторских замашек втянула его в жестокую борьбу с светскою властью, которая, собравши вокруг себя всех многочисленных противников папства, воспользовалась этим удобным случаем, чтобы нанести смертельный удар теоретическому принципу римской клерикальной политики. После Бонифация папство стало превращаться в блестящий анахронизм, опасный только для скромных кабинетных мыслителей и совершенно безвредный для политических деятелей.
   Главным противником и счастливым победителем неосторожного Бонифация был французский король Филипп IV Красивый, один из крупных представителей того типа, с которым я познакомил моих читателей в характеристике императора Фридриха II. Спор между двумя властями возник, разумеется, из-за денег. Обе стороны с одинаковым усердием старались молотить рожь на обухе. Филипп чеканил фальшивую монету, ограбил всех евреев своего королевства и, наконец, подъехал с самыми хищными намерениями к имуществам церквей и монастырей, не плативших никаких податей. Бонифаций, с своей стороны, торговал епископскими должностями и кардинальскими шапками, отбирал деньги у нищенствующих монахов, доказывая им очень убедительно, что они должны нищенствовать, а не богатеть, и, наконец, придумал устроить в 1300 году юбилейный год, то есть объявил, что все люди, желающие получить отпущение грехов, должны в течение этого года побывать в Риме на богомолье.
   Само собою разумеется, что два виртуоза, подобные Филиппу и Бонифацию, непременно должны были столкнуться между собою на тернистом пути систематического обирания. Бонифаций не умел уступать и не понимал необходимости действовать осторожно; а Филипп видел, что ему выгодно унизить папу и что ему незачем с ним церемониться. Перед глазами Филиппа находился очень поучительный пример: его современник и ближайший сосед, английский король Эдуард I, без всякого шума и кровопролития, принудил свое духовенство нести часть государственных повинностей. Английские епископы и аббаты долго отказывались платить подати, но Эдуард приказал судьям всего королевства выслушивать все жалобы, поступающие в суды против духовенства, и в то же время отвергать без разбора все жалобы, подаваемые самими духовными. Кто не платит налогов, говорил Эдуард, тот не имеет права пользоваться покровительством законов. При таком порядке вещей английским епископам и аббатам пришлось так жутко, что они очень скоро покорились и согласились платить подати наравне с светскими землевладельцами. Этот пример был очень соблазнителен для Филиппа, тем более что у него также находились под руками опытные юристы, готовые по первому его приказанию решать в ту или другую сторону, с соблюдением всех тончайших приличий, самые запутанные вопросы гражданского, уголовного, канонического, государственного и всякого другого, естественного или неестественного права. В 1296 году Бонифаций издал буллу "Clericis laicos", в которой он запрещал духовенству платить подати светской власти. В ответ на эту буллу Филипп запретил вывозить из Франции драгоценные металлы, оружие и лошадей. Вследствие этого Бонифаций потерял значительную часть своих доходов; кроме того, все итальянские купцы начали кричать, что папа своими глупыми выдумками подрывает их торговлю. Бонифаций попробовал запугать Филиппа новою буллою, еще более резкою, но Филипп в своих манифестах заговорил об изнеженности духовенства и высказал так много горьких истин, что папа смягчился и начал извиняться, говоря, что буллы его совсем не относятся к Франции. Полемика между королем и папою прекратилась, но Бонифаций недолго помнил данный ему урок. В 1301 году, поссорившись с Филиппом из-за одного епископа, он объявил в булле "Ausculta fui", что папе принадлежит верховный суд не только в духовных, но и в светских делах. Филипп, окруженный умными, учеными, хитрыми и опытными советниками из юристов, тотчас сумел дать своей новой ссоре с Бонифацием такой характер, что она превратилась в дело всего французского народа. Король сказал, что, защищая по своей обязанности национальную независимость и честь Франции, он отвергает торжественно все беззаконные притязания римского первосвященника. Папская булла была публично сожжена в Париже. Вслед за тем Филипп созвал депутатов дворянства, духовенства и городов, и в этом собрании государственных чинов (états généraux), несмотря на робкую оппозицию клерикалов, требования Бонифация были объявлены совершенно безрассудными. Бонифаций издавал новые буллы, созывал в Риме соборы, ругал и проклинал короля и его советников, наконец отлучил Филиппа от церкви; но все эти резкие меры не наносили ни малейшего вреда никому, кроме самого папы. Общественное мнение Франции было обработано так ловко, с одной стороны, учеными юристами, с другой стороны -- нищенствующими монахами, ругавшими богатое духовенство на всех перекрестках, что весь народ смотрел на своего корыстолюбивого короля как на естественного защитника французской чести и самостоятельности.
   Понимая свою силу, юристы Филиппа быстро перешли из оборонительного положения в наступательное. В 1303 году советники короля, и во главе их Вильгельм Ногаре, доказали новому собранию государственных чинов, что Бонифаций VIII незаконным образом присвоил себе папскую тиару, что он торгует церковными должностями, предается распутству, не верует в Бога, отрицает бессмертие души, глумится над величайшими таинствами религии. В этом обвинении, как и во всех средневековых обвинениях, несомненные истины были перемешаны с нелепейшими выдумками. Взведя на Бонифация все преступления, когда-либо совершенные на земном шаре, усердные обвинители пришли к тому заключению, что такого отъявленного негодяя следует низложить, арестовать и предать суду вселенского собора. Собрание согласилось с мнением обвинителей, и в том же 1303 году Филипп, не желая более тратить время на бесплодные перебранки, отправил Вильгельма Ногаре в Италию с большими денежными суммами и векселями. Ловкий агент французского короля соединился с римскою фамилиею Колонна, которая уже давно старалась погубить Бонифация. Нанявши толпу вооруженных людей, искусные и смелые союзники захватили папу в плен, и при этом случае французский чиновник Вильгельм Ногаре дал преемнику Григория VII и Иннокентия III ту знаменитую пощечину, которая на вечные времена записана в истории. Бонифаций умер в том же 1303 году, так что суд над ним не состоялся.
   Следующий папа, Бенедикт XI, прожил всего несколько месяцев, а преемник Бенедикта, француз Бертран, архиепископ бордоский, принявший имя Климента V, сделался папою по милости Филиппа Красивого и оставался под его влиянием в течение всей своей жизни. По требованию Филиппа он перенес свою резиденцию из Рима в Южную Францию, в город Авиньон. Вместе с Филиппом он засудил и ограбил богатых тамплиеров. Самый орден тамплиеров был уничтожен, имения его разделены между папою и королем, а рыцари, обвиненные во многих чрезвычайно неправдоподобных и грязных преступлениях, были измучены тюремным заключением и пытками, а потом, как водится, сожжены. В Авиньоне папы жили весело и роскошно почти семьдесят лет. В конце четырнадцатого столетия их вавилонское пленение окончилось; Григорий XI воротился в Рим, но величие и нравственное могущество папства оказались невозвратимыми. На папские проклятия почти никто уже не обращал внимания: миланский герцог Варнава Висконти, получив папскую буллу, отлучавшую его от церкви, заставил кардиналов, вручивших ему это грозное послание, съесть целиком весь пергамент, на котором оно было написано, вместе с свинцовою печатью и с шелковым снурком. В Англии уже проповедовали в это время ученый мыслитель Уиклеф и неукротимый фанатик Джон Булль. Один действовал на высшие классы общества, другой волновал народные массы; оба с одинаковою силою восставали против злоупотреблений римской иерархии, осуждали роскошь духовенства и старались восстановить чистоту и простоту первобытного христианства. Идеи Уиклефа перелетели на материк; в Богемии заговорил в начале XV века неустрашимый проповедник Иоанн Гусс. В то время, когда старое здание католицизма трещало и разваливалось повсеместно, кардиналы ухитрились выбрать двух пап, которые начали ругать и проклинать друг друга. Собор, созванный кардиналами в Пизе, низложил обоих пап и выбрал третьего. Но низложенные папы не признавали компетентности собора; на его приговоры они отвечали проклятиями, и, таким образом, к изумлению всех католиков, сохранивших еще средневековую наивность миросозерцания, оказалось разом три папы, и взаимная брань дошла до последних пределов неприличия.
   В 1416 году Констанцский собор, под председательством императора Сигизмунда, положил конец этим беспорядкам и для восстановления древнего благочестия осудил Иоанна Гусса на смертную казнь, несмотря на охранную грамоту, данную ему тем же самым Сигизмундом. Гусс сгорел на костре, но цель осталась недостигнутою, древнее благочестие не восстановилось, и в половине XV века ученый и умный католик Эней Сильвий говорит с холодным отчаяньем: "Вера умерла; католический мир превратился в тело без головы, в республику, не имеющую ни правительства, ни законов. Папа и император могут блистать величием своих титулов и пышностью своих костюмов, но они не в силах повелевать, и никто не расположен им повиноваться". Начинается новая жизнь. Европейская мысль старается заявить свою самостоятельность и полноправность по всем отраслям научной и практической деятельности. Корабль Колумба причаливает к берегам нового мира. Телескоп Галилея открывает тысячи невиданных звезд. Типографский станок создает на развалинах римской духовной власти небывалую общественную силу. Тяжелый средневековый кризис оканчивается блистательным выздоровлением.
  

IX

  
   В XIII столетии блаженный Рихальм, аббат Шентальского монастыря, написал очень любопытное исследование "о кознях и коварствах демонов против людей". Книга Рихальма была выпущена в свет после смерти автора и разошлась во многих списках по тогдашним монастырям. Издатель этой книги -- монах, которому Рихальм диктовал результаты своих наблюдений, -- знал хорошо умственные потребности своих будущих читателей и умел оценить высокие достоинства издаваемого сочинения. "Это очень печальное обстоятельство, -- говорит издатель в предисловии к труду Рихальма, -- что мы не знаем ничего или знаем так мало подробностей о проделках наших невидимых врагов. Я хочу теперь обнародовать открытия аббата, который занимался в течение всей своей жизни наблюдениями над демонами, который их видел и слышал, который знал все их ухищрения".
   Аббат Рихальм занимался своим делом как добросовестный ученый исследователь и умел с замечательною ясностью передавать свои наблюдения читателям. "Думают вообще, -- пишет он, -- что каждый человек искушается и терзается демоном. Это -- грубое заблуждение. Вообразите себе, что вы погружены в воду совсем с головою. Вода давит вас сверху, давит снизу, давит справа и слева: вот наглядное изображение зловредных духов, которые окружают и смущают вас со всех сторон; они бесчисленны, как пылинки, носящиеся в солнечном луче, и даже еще бесчисленнее; воздух -- не что иное, как туча демонов". "Человек, -- продолжает наш исследователь, -- не может ни говорить, ни думать, ни действовать без того, чтобы его не искушали черти. Они привязаны к нам так тесно, что почти отождествляются с нами; их тело простирается над нашим телом, оно впитывается в наше тело, оно сливается с нашим телом; вот почему они говорят нашими устами и действуют нашими членами". После этого ясно, что самые простые отправления нашей физической жизни оказываются продуктами дьявольского коварства. Так, например, кашель есть "голос одного демона, призывающего к себе на помощь своих товарищей". Высказав эту новую истину, Рихальм сам дивится своему открытию. "Кто бы мог это подумать!" -- восклицает он. Почтенный аббат боится даже, что читатели примут его не за дурака, а за чародея. Само собою разумеется, что все мельчайшие проявления зла составляют проказы неутомимых чертей. "Укушения блох и вшей, -- говорит аббат, -- производятся демонами. Если бы кто-нибудь сказал мне прежде такую штуку, я бы назвал его полоумным; но теперь я знаю это наверное по моему собственному долголетнему опыту". Черти искушают и тиранят всех людей; но по своему неисчерпаемому коварству они привязываются с особенным ожесточением к тем избранным личностям католического мира, которые стремятся достигнуть нравственного совершенства. Разумеется, монахи терпят от демонов больше, чем миряне. В монастырях ухищрениям дьявольским нет числа. Ночью демоны мешают спать монахам для того, чтобы монахи спали днем, когда надо работать и молиться. Когда монастырский колокол призывает монахов в церковь, тогда все черти поднимают величайшую возню и тревогу; все черти собираются в кучу, и самые ретивые подзадоривают ленивых и вялых. "Что вы, дармоеды, здесь делаете? Зачем вы не идете в церковь? Бегите, торопитесь, не мешкайте!" Тогда они врываются в капеллу вслед за монахами, и целая армия бесов бросается тотчас в глаза аббату, так что тот поневоле смыкает отяжелевшие веки. В это время другие лиходеи создают искусственный мрак, и бедный аббат уносится в царство сновидений. А когда спит аббат, тогда уж о простых монахах нечего и спрашивать: вся церковь наполняется их храпением, и бесы торжествуют победу. Рихальм много раз испытал на самом себе, что черти терпеть не могут душеспасительных книг; как только Рихальм принимался за душеспасительное чтение, черти тотчас заставляли его зевать и нагоняли на него глубокий сон; но Рихальм, как человек опытный, умел обороняться против их коварства искусственными мерами; он обнажал свою руку, чтобы холод отгонял от него сон; тогда черти производили в этой руке невыносимый зуд, подобный укушению многих блох; Рихальм убирал руку под рясу; рука согревалась, и тогда уже не оставалось никакой возможности бодрствовать и читать; аббат закрывал глаза, сознавая свое человеческое бессилие и неутомимость вражеских козней. Работа также не нравится дьяволу; когда монахи трудятся, черти стесняют их дыхание или бросаются к ним на ноги и на руки и таким образом ежеминутно возбуждают в них желание опочить от трудов. Когда однажды Рихальм вместе с монахами носил камни в монастырском саду для построения ограды, один из местных чертей стал декламировать во всеуслышание стихи Горация, прославлявшие прелести праздной и изнеженной жизни. "Кто это сказал, -- прибавил искуситель, -- тот был человек неглупый. Вам бы следовало устроить себе жизнь по примеру Горация; невозможно долго выдержать тяжелую работу, к которой вас приневоливают". Когда монахи садятся за стол, черти делают им всякие пакости; иной раз они отнимают у монахов аппетит, чтобы довести их до расслабления; чаще всего они заставляют их есть так много, что у них раздувается живот и начинается тошнота. Когда в большие праздники подается к столу хорошее вино, тогда прибегают стаи чертей и напаивают монахов до положения риз. А когда монаху необходимо пить вино, тогда те же черти внушают ему к вину непобедимое отвращение. Такое несчастье испытал на себе сам Рихальм, которому вино было необходимо для поддержания здоровья.
   Вся наука Рихальма основана на непосредственном наблюдении; он говорил с демонами, слышал речи и проникал во все тайны их разговоров и злоумышлении. В своей способности слышать и понимать язык чертей, недоступный для большинства смертных, аббат Шентальский видел проявление особенного вдохновения. Он боялся, что этот дар возбудит в душе его пагубную гордость, и во избежание этого зла распорядился так, что его исследование осталось неизданным до самой его смерти. Опасения скромного Рихальма были основательны: творение опытного демонолога вошло в славу, и монахи XIII века выразили о нем ту мысль, что оно "должно сделаться настольною книгою для философов, теологов и аскетов". В этом суждении нет ничего удивительного. Величайшие средневековые мыслители: Альберт Кельнский, Рожер Бэкон, Фома Аквинский, Бонавентура, Петр Достопочтенный, Жерсон, -- все без исключения, по всем правилам аристотелевской логики, с величайшею добросовестностью ломали себе головы над мудреными и очень специальными вопросами, касавшимися до нечистой силы и до ее разнообразных сношений с людьми. Аристотелевская логика давала этим людям возможность вводить в свое исследование тончайшие подразделения и разграничения понятий; но никакая логика в мире не может ответить ни да, ни нет на вопрос о том: соответствуют ли разбираемым понятиям какие-нибудь явления живой действительности? Логика помогала средневековым философам превосходно анализировать галлюцинации; логика выводила из этих галлюцинаций все, что можно было из них вывести; но так как исходная точка всего исследования была выбрана неудачно, то и заключения оказались чрезвычайно странными и дикими даже у таких людей, которые были гораздо умнее простодушного Рихальма. Лютер считается великим историческим деятелем, и его действительно невозможно выкинуть из истории человеческого ума, а между тем этот самый Лютер имел несчастье неоднократно видеть черта собственными глазами и пускать ему в физиономию собственную чернильницу. Лютер утверждал, не хуже Рихальма, что хлеб, который мы едим, вода, которую мы пьем, воздух, которым мы дышим, платье, которое мы носим, -- словом, все, что составляет нашу жизнь, принадлежит дьяволу и бесчисленным его бесенятам. Он был твердо уверен в том, что все наши болезни производятся лукавыми проделками чертей, и что на этом основании люди должны лечиться не лекарствами, а психическими средствами.
   Пока человеческий ум усиливался проникнуть в ту высшую и таинственную область, которая навсегда останется для него недоступною, -- до тех пор лучшие умственные силы гениальных мыслителей тратились постоянно на собирание и комментирование разных галлюцинаций, подобных исследованиям аббата Рихальма. Люди хотели понять то, что само по себе непостижимо, и, расслабляя свой ум в этой непосильной и невозможной работе, теряли способность отличать истину от нелепости и действительность от горячечного бреда. Романтики и реакционеры Западной Европы стараются уверить всех и каждого в том, что Средние века были золотым временем истинного благочестия. Эти господа морочат себя и свою доверчивую публику. На самом деле в средневековой жизни не было ни настоящей религии, ни настоящей науки, а была какая-то очень безобразная смесь тех элементов, из которых при благоприятных условиях может выработаться то и другое. Область религии, в которой должно господствовать чувство, была загромождена нелепыми тонкостями схоластической диалектики. Монахи и священники католической Европы диспутировали о догмате, вместо того чтобы проводить в жизнь истины религиозного учения. Область чистого знания была завалена неразрешимыми вопросами и фантастическими представлениями. Средневековые ученые, то есть те же монахи и священники, диспутировали о высоких материях, вместо того чтобы скромно изучать видимые явления. Для умственного и нравственного совершенствования человечества, для спасения европейских мозгов от галлюцинаций аббатов рихальмов было необходимо отделить навсегда область положительного знания от области схоластических умствований, сосредоточенных в католических монастырях. Здесь я постараюсь показать в общих чертах, каким образом и при каких условиях совершилось это необходимое размежевание двух существенно различных отраслей человеческой деятельности.
  

X

  
   Начиная с XII века, а быть может и гораздо раньше, мы замечаем постоянно возрастающий разлад между клириками и мирянами, между католическою церковью и гражданским обществом. Светская власть ведет ожесточенную борьбу против иерархии и наконец, в начале XIV столетия, одерживает над нею решительную победу. Представители католицизма уступают неодолимому напору физической силы, но в теории продолжают поддерживать свои притязания во всей их средневековой неумеренности. Папы XIV столетия живут в Авиньоне и чувствуют на себе всю тяжесть французского влияния, но в то же время они всеми силами стараются уверить себя и других, что они по-прежнему располагают судьбою царей и народов, казня и милуя по своему благоусмотрению всех сильных и великих мира. Папы этого периода рассылают свои буллы во все концы католической Европы, боясь, по-видимому, что без этой предосторожности их легкомысленная паства совсем забудет о их существовании. Шумная литературная деятельность авиньонских пленников, обширность их претензий, совершенно не соответствующая размерам их наличных сил, возбуждают в догадливых католиках насмешливое презрение, которого они даже вовсе не желают скрывать. Странствующие рыцари XIV века при удобном случае совершенно безразлично грабят самого папу наравне со всеми остальными смертными. "По дороге в Испанию, -- говорит Шлоссер, -- Бертран провел свои дикие орды через Авиньон и другие местности Южной Франции, чтобы доставить им случай поживиться на счет тамошнего населения и папы. Вместо потребованной ими огромной суммы денег, Урбан V предложил им разрешение церкви грабить, жечь и убивать; но хищники насмешливо ответили ему, что без его разрешения они обойдутся, а без денег никак. Папа был вынужден уплатить им 200 000 золотых флоринов и вознаградить себя за этот убыток налогом на французское духовенство" (т. VIII, стр. 393).
   Но если папа был бессилен и беззащитен, то и вся масса католического духовенства находилась в таком же печальном положении. Светская власть, в лице всех крупных и мелких представителей, непременно хотела сравнять права клириков с правами мирян, а клирики, разумеется, считали это неслыханное стремление такой тяжкой обидой, после которой и на свете жить не стоит. Набравши себе несметное количество земель и капиталов, епископы и аббаты очень убедительно доказывали королям, баронам и юристам, что религия строго запрещает духовенству платить подати, налагаемые светской властью. "Это не наше имущество, -- говорили клирики, -- это все принадлежит нищим и убогим, вдовицам и сиротам. Смеем ли мы расхищать на суетные предприятия воинственных и жестоких правителей то, что вручено нам для облегчения человеческих страданий?". На эту аргументацию, подкрепленную почтенным количеством почтенных цитат, короли и бароны отвечали обыкновенно насильственным захватыванием того, чего им не давали добровольно. Народ обыкновенно глубоко сочувствовал такому насилию, и, надо сказать правду, светская власть была поставлена всем течением прежних исторических событий в такое безвыходное положение, при котором насилие было безусловно необходимо.
   Клерикалы, пользуясь невежеством и суеверием мирян, действуя своими увещаниями на полоумных стариков или на слабых женщин в течение многих веков, успели добыть в свою пользу громадную массу завещаний и дарственных записей. Приобретая постоянно, они никогда не выпускали и не могли выпустить законным путем из своих рук ни одного клочка земли. Что попадало в церковь, то оставалось на вечные времена церковным достоянием. Личности умирают, фамилии и династии исчезают без следа, но корпорации бессмертны. Если бы короли и бароны не выжимали иногда силою то, что было захвачено в пользу церкви хитростью, то духовенство сделалось бы наконец единственным собственником, владетелем всей Западной Европы; а мирянам, всем без исключения, пришлось бы превратиться в тех нищих, которым католические монахи раздают утром и вечером у монастырских ворот даровые порции супа и хлеба. Народу вовсе не нравилась подобная перспектива, и поэтому народ очень добросовестно поддерживал правительство, когда оно, нуждаясь до зарезу в деньгах, принималось выжимать сок из зажиточных монсеньоров. Такие выжимания облекались иногда в очень оригинальные формы. В 1218 году правитель, или подеста итальянского города Фано потребовал от местного епископа, чтобы он, пользуясь безопасностью за городскими стенами, вносил известную сумму денег на ремонт этих спасительных стен. Епископ, разумеется, поддержал достоинство своего звания, то есть отказался наотрез и разразился приличным количеством цитат и аргументов. Но подесте хотелось получить деньги, а не проповедь. Чтобы смягчить сердце и развязать кошелек его преподобия, подеста запретил всем городским обывателям продавать епископу съестные припасы, и нечестивые итальянцы выполнили эту инструкцию с таким неподдельным усердием и с такою буквальною точностью, что почтенный прелат, скрежеща зубами, принужден был дорогою ценою откупиться от голодной смерти.
   Маневр итальянского подесты повторился некоторыми усовершенствованиями во Франции. В 1259 году граф Ангулемский отлучил от гражданского общества все духовенство своего города. Он запретил всем горожанам вступать с клириками в какие бы то ни было торговые сношения; кроме того, он запретил клирикам пользоваться водою городских фонтанов и колодцев. Разумеется, никакая полиция в мире не могла бы уследить за точным исполнением этих удивительных предписаний. Но сами горожане сочувствовали распоряжениям грозного феодала, и духовенству пришлось так круто, что оно, гонимое голодом и жаждою, принуждено было выселиться из Ангулема.
   Отказываясь платить налоги, клирики не хотели также подчиняться действию общих уголовных законов. У них был свой собственный суд, при котором они могли безбоязненно нарушать все права остальных граждан. Папа Целестин III, царствовавший в самом конце XII века, установил для духовенства следующую таксу наказаний: за воровство или убийство клирик лишается духовного звания, за вторичное преступление его отлучают от церкви, за третье -- его поражают самым тяжким проклятием, наконец, за четвертое -- неисправимого и закоснелого грешника предают в руки светского правосудия, которое, разумеется, немедленно исправляет виноватого виселицею, колесом или какими-нибудь другими, столь же назидательными средствами.
   Таким образом, глава католической церкви торжественно обязался три раза укрывать своих преступных подчиненных от преследований светских трибуналов; только третье убийство уравнивало клирика с простыми смертными и только четвертое подводило его под общий уголовный закон. Португальский король дон-Педро Правосудный наглядным образом показал неудовлетворительность этого церковного постановления. Один португальский священник совершил убийство; за это церковный судья отнял у него священство. Педро велел одному каменщику убить разжалованного преступника и вслед за тем за сделанное убийство отнял у этого каменщика право тесать камни. Духовенству вовсе не понравилось это распоряжение. Не давая, с своей стороны, обществу никаких гарантий, клирики желали в то же время, чтобы общество самыми строгими мерами гарантировало им полную неприкосновенность личности и имущества. Такие несправедливые требования, разумеется, были несовместимы с развитием общественной жизни и всегда возмущали нравственное чувство народных масс. Когда католическое духовенство было сильно и когда оно действительно пользовалось своими неестественными привилегиями, тогда оно возбуждало против себя в обществе зависть и ненависть. Когда же духовенство, сделавшись слабым, продолжало заявлять слезливым тоном свои чудовищные притязания, тогда на него посыпались со всех сторон презрительные насмешки и грубые оскорбления. Раздраженное общество мстило жестоко за многолетнее поругание своих разумных прав.
   К ужасу и негодованию клириков юристы, или, по тогдашнему, легисты, сформулировали и привели в систему требования светской власти и общественного мнения. Тут коса нашла на камень; теория напала на теорию; ученость сразилась с ученостью; крючкотворство и пронырство встретились лицом к лицу с пронырством и крючкотворством. Равняясь с своими противниками в нравственной неразборчивости, легисты имели на своей стороне то огромное преимущество, что они все-таки, добросовестно или недобросовестно, сражались за правое дело. Они говорили клирикам: вы извращаете смысл текстов, вы искажаете историю, вы подрываете основания общества, вы ссылаетесь на подложные документы; и все эти суровые обвинения были справедливы. Представители светской власти ревностно старались придавать этим обвинениям самую обширную гласность, а народные массы с восторгом подхватывали на лету эти официальные выражения тех мыслей и желаний, которые волновали все умы и давно искали себе возможности вырваться на свободу.
  

XI

  
   Праздность, богатство и отсутствие ответственности развращают обыкновенно как отдельную личность, так и целые сословия или корпорации. Католическое духовенство, долго господствовавшее над умами и кошельками средневековых европейцев, пропиталось насквозь всеми пороками, составлявшими естественное и необходимое следствие его привилегированного положения. Вместо того чтобы служить мирянам примером безукоризненной нравственности, клирики развращали их своим влиянием. Уже в XII столетии еретики отличались от католиков преимущественно скромностью и целомудрием. Кто не пьянствовал и не развратничал, того католическое начальство брало на замечание как подозрительного человека. Если, чего Боже сохрани, оказывалось, что этот воздержный человек осмеливается читать в своем доме Библию, -- участь этого лиходея была решена. Читает Библию -- значит еретик, и притом самый опасный, потому что он посягает на право духовенства, которое, очевидно, не может позволить всякому простому смертному изучать и понимать по своему Священное Писание. На такого человека необходимо подать донос, а за доносами у клириков никогда не останавливалось дело. Доносить и клеветать -- значило, по их мнению, жить и действовать. "Около 1170 года, -- говорит Лоран, -- один реймсский клирик, встретив одну молодую девушку, гулявшую без провожатого, захотел ее соблазнить; она отклонила его любезности, говоря, что навеки погубит свою душу, если когда-нибудь лишится девственности. Ревностный клирик понял из этого сурового ответа, что девушка принадлежит к богомерзкой секте манихеев. Пылая усердием, он составил донос против той, которая отказалась удовлетворить его сластолюбие. Девушку эту сожгли; входя на костер, она не произнесла ни одной жалобы и не пролила ни одной слезы". ("La Réforme", р. 110).
   Желая возвысить свою власть в глазах мирян, Григорий VII обрек все католическое духовенство на самую строгую одинокую жизнь. Великий папа не сообразил только того простого обстоятельства, что куском пергамента невозможно пересоздать человеческую природу. Плоды соборного решения и папского декрета о безбрачии духовенства далеко не соответствовали намерениям Григория VII и его советников. Плоды получились вот какие. "Архиепископ Кентерберийский, -- говорит Шлоссер, -- также был публично осмеян, когда вздумал прибегнуть к высшей духовной власти, и городская полиция жестоко отмстила духовенству, арестовав его любовниц и выставив их на позор, как публичных женщин" (т. VIII, стр. 450). Еще непочтительнее поступил с чешским духовенством император Венцеслав. "Он вытребовал однажды, -- говорит Шлоссер, -- всех любовниц пражского духовенства и выставил их к позорному столбу вместе с прелатами, у которых они жили" (т. VIII, стр. 533). Эти печальные события происходили в конце XIV столетия, а в XIII столетии произошел случай еще более замечательный. Датчане и фризы потребовали от своих клириков, чтобы они взяли себе любовниц, лишь бы только "не оскверняли ложе других людей". (Raumer. Geschichte der Hohenstaufen. В. 6, S. 261).
   Все монашеские ордена без исключения были увлечены в тот же омут безнравственности, в которой тонула вся масса католического духовенства. В каждом веке было несколько чистых и энергических личностей, добросовестно стремившихся к аскетическому совершенству и смотревших с ужасом и отвращением на гадости современной действительности. Эти люди проповедовали против пороков словом и примером, увлекали за собою многих последователей, давали монастырям строгие уставы, оживляли на короткое время фанатические страсти мечтателей, основывали новые ордена и умирали с тою простодушною надеждою, что спасли навсегда честь и достоинство католического монашества. Но само собою разумеется, что сила обстоятельств брала свое, несмотря ни на какие подвиги бернаров, петров достопочтенных, домиников и францисков ассизских. В два-три десятилетия новые ордена так ловко успевали потускнеть и загрязниться, что их никто в мире не сумел бы отличить от самых старых. Чем строже были требования новых уставов, тем сильнее развивалось лицемерие и тем искуснее оказывались монахи в приискании себе разных лазеек, уверток и кляузных оправданий. Прикрываясь благовиднейшими предлогами, монахи делали как раз все то, что строго запрещено было уставами ордена. Всем монахам без исключения предписывалось отрекаться от мира и от всех его суетных интересов. Но уже с XII века монахи взялись за изучение права и стали заниматься адвокатурою. Множество соборов делали им за это суетное стремление строгие замечания; им запрещали изучать законы, но запрещения эти были бессильны; их стыдили и бранили, они выслушивали брань и пропускали ее мимо ушей. "Пламя жадности, -- говорит один собор в 1131 году, -- возжигает сребролюбие монахов; они смешивают правду с неправдою, чтобы приобрести себе как можно больше денег". "Не постыдно ли для монахов, -- говорит другой собор в 1269 году, -- гоняться за суетным блеском судебного красноречия? Эти болтуны думали сравняться с Цицероном! Они были скорее похожи на квакающих лягушек". А монахи все-таки продолжали сутяжничать и, когда начальство подступало к ним слишком близко, оправдывались тем, что они хлопочут не из-за денег и не из честолюбия, а для того, чтобы защитить от притеснений сильного и богатого -- вдов и сирот, убогих и неимущих. Начальство наконец утомилось и махнуло рукою на монашествующих юристов. Приобретая себе репутацию ловких дельцов, соперники Цицерона выдвигались вперед и поступали на государственную службу. Монах становился чиновником. Соборы гремели против этих поразительных нарушений монастырского устава, но монахи не унимались, а светская власть вербовала себе опытных законоведов, не обращая внимания на покрой их одежды. Монахи изучали медицину и хирургию и лечили людей ланцетом и микстурами, между тем как католические уставы допускали в случае болезни только пост и молитву. Монахи пускались в коммерческие предприятия, монахи отдавали деньги в рост, монахи занимались банкирскими спекуляциями. Тут благочестивым людям оставалось только ахать и разводить руками. "Деньги, -- пишет строгий францисканец св. Бонавентура, -- этот смертельный враг нашего ордена, возбуждают в наших братьях такую алчность, что прохожие боятся с ними встречаться и бегут от них, как от наглых грабителей. Наша бедность есть ужаснейшая ложь. Мы просим милостыню, как бедняки, и плаваем в роскоши". Усердно поклоняясь золотому тельцу, клирики всех сортов неутомимо грызлись между собою за барыши. Ссорам, сплетням, взаимным попрекам и скандальным выдумкам не было конца. "Францисканцы и доминиканцы вырывали друг у друга щедроты верующих, ссорились между собою из-за собирания милостыни, переманивали друг у друга адептов и взаимно воровали друг у друга даже проповеди; они проповедовали одни против других и публично, на церковной кафедре, читали скандальную хронику враждебного ордена. Эти взаимные обвинения засвидетельствованы в особом мирном договоре, заключенном между обоими орденами в 1255 году и возобновленном в 1278 году". ("La Réforme", p. 171). Если мы припомним, что основатели этих орденов, Доминик и Франциск, умерли -- первый в 1221 году, а второй в 1226 году, то мы увидим ясно, с какою неудержимою быстротою развращались до мозга костей самые строгие общины католических монахов. Ненавидя друг друга, нищенствующие ордена презирали всех остальных монахов; белых бенедиктинцев они называли неучами и полумирянами, а черных -- гордецами и эпикурейцами. "Одна обедня нищенствующего монаха, -- говорили они, -- стоит четырех обеден простого священника". Белые и черные монахи также вели между собою ожесточенную войну и старались уронить друг друга во мнении светского общества. "Я часто видал, -- пишет Петр Достопочтенный, -- как черный монах встречаясь с белым, смеялся над ним, точно будто он видел в нем какое-нибудь странное чудовище, кентавра или химеру. Отчего эти монахи, имеющие одного общего отца, до такой степени ненавистны друг другу? Причина их вражды заключается в гордости. Черные монахи, имеющие за себя свою древность, не могут простить белым того, что последние отбили у них уважение народа, а белые, с своей стороны, гордятся тем, что обновили орден св. Бенедикта". "Клирики, -- жалуется генерал францисканцев-миноритов св. Бонавентура, -- ненавидят нас хуже, чем жидов, за то, что мы знаем их пороки. Подавленные своим невежеством, они завидуют нам, потому что мы больше их нравимся верующим; наконец, они боятся, что убавятся их доходы вследствие той милостыни, которую мы собираем; тут и есть главная причина их жестокой ненависти, потому что они гораздо больше заботятся о грязном барыше, чем о спасении человеческих душ".
   В течение целых столетий католическое духовенство старалось, таким образом, всеми силами подрывать свое влияние на умы народных масс, и, несмотря на беспредельное простодушие и долготерпение средневековой публики, эти добросовестные и неутомимые старания увенчались наконец вожделенным успехом. Уже с XIII века вплоть до самой Реформации, то есть до XVI столетия, все западные европейцы, знатные и простые, ученые и неученые, умные и глупые -- все в один голос кричат, поют и пишут, что духовенство никуда не годится. Народу нравились в это время всего больше те песни, сказки или романы, которые смелее и резче других осмеивали и позорили иерархию. В XII веке появилась латинская поэма сатирическая "Reinardus Vulpes" ("Рейнард-Лиса"), в которой неизвестный автор продергивал с беспощадной резкостью властолюбие и жадность римского первосвященника. Поэма эта произвела фурор; ее переделали на старофранцузский язык и на старонемецкий; ее учили наизусть; картины из этой поэмы составляли любимое украшение комнат; эти картины проникли даже в монастыри и увеселяли собою спасающихся отшельников. А в поэме встречаются, между прочим, такие эпизоды: автор описывает аллегорический корабль, составленный из всевозможных грехов. "Дно сделано из дурных мыслей; борта -- из измены, сплочены гнусностью и постыдными делами очень хорошо закреплены. Из плутовства сделана мачта, якорь -- из коварства и вероломства, корма выкована из подлости, из жестокости и из пронырства; корабль обложен серым сукном, вытканным из лицемерия, лености и развратной жизни". И на этом корабле, представляющем символ всякого зла, сидит в чине адмирала сам папа; кардиналы -- помощники, а экипаж составлен из священников и из всевозможных монахов.
   В начале XV века гуситы, как известно, стали истреблять католических священников и монахов, как диких зверей. Этот дурной пример оказался соблазнительным даже для самих католиков. "Постоянные злоупотребления и грабительства духовенства, -- пишет кардинал Юлиан Чизарини, -- так озлобили немцев, что, того и гляди, они, подобно гуситам, перебьют духовенство и сожгут монахов". Император Сигизмунд в это же самое время подробно развивает ту же неутешительную мысль: "Я боюсь, -- пишет он, -- что немецкие горожане поступят с иерархией точно так же, как чехи; уже город Магдебург выгнал своего архиепископа вместе со всеми канониками и, подобно гуситам, разграбил их имущество; союзные же Магдебургу ганзейские города готовятся последовать этому примеру; по слухам, и на Рейне собрались тысячи мирян, чтобы заставить город Вормс выдать духовенство и евреев; нассаусцы хотят взять приступом замки своих епископов, а бамбергцы ведут открытую войну с духовенством за привилегии, данные им королем". Около этого же времени папский секретарь Леонардо Аретино обращается к монахам со следующею непочтительною речью: "Вас, -- говорит он, -- называют комедиантами, и вам этим названием делают слишком много чести, потому что вы хуже канатных плясунов; те надевают маску, чтобы забавлять зрителей, а вы носите маску добродетели, чтобы разорять верующих; актеры разыгрывают свои фарсы в несвященном месте, вы же оскверняете святилища храмов... Ваше лицемерие возрастает вместе с вашими притязаниями на совершенство; величайшими лицемерами в нашей среде оказываются те, которые прикидываются самыми добродетельными; гробы повапленные, они блестят снаружи; загляните под оболочку -- вы не найдете ничего, кроме гнили!.. Посмотрите на этих смиренников, с потухшим взглядом, с опущенными глазами -- вы бы приняли их за святых угодников; но если вы оскорбите их в ничтожнейшей мелочи, их ярость и их гнев разразятся; они покажутся вам агамемнонами, ахиллами или какими-нибудь другими героями, еще более вспыльчивыми и надменными".
   Чтобы оценить все значение этой жестокой тирады, надо помнить, что это говорит не какой-нибудь легкомысленный поэт или озлобленный пролетарий, а солидный ученый, живший при папском дворе на готовых и очень сытных хлебах. Другие знаменитые богословы и ученые XV и XVI столетий -- Клеманжи, д'Алльи, Херсон, Эразм -- повторяют те же самые упреки в более или менее резкой форме. Из всех фактов и свидетельств, собранных в этой главе, нетрудно вывести то заключение, что начиная с XII века нравственное могущество католической иерархии постоянно ослабевало по мере того, как утрачивалась его нравственная чистота. К началу XV века духовенство сделалось до такой степени грязным, что все стали его презирать, и до такой степени бессильным, что все могли безнаказанно наносить ему оскорбления.
  

XII

  
   Навлекая на себя ненависть и презрение общества, католическое духовенство не только подтачивало свое собственное могущество, но еще кроме того, -- что гораздо важнее, -- порождало и воспитывало в народных массах равнодушие или даже враждебное чувство к самой католической религии. В цветущие времена своего господства духовенство старалось и действительно сумело слить в одно неразрывное целое свои личные интересы с интересами религии. Выражаясь точнее, оно подставило свои интересы на место интересов религии, так что быть религиозным человеком на языке простодушных католиков -- значило угождать во всем аббатам и монахам. Это было, без сомнения, очень выгодно для духовенства, пока оно пользовалось всеобщим уважением невежественных и суеверных варваров; но как только духовенство опозорило себя своею безнравственностью в глазах поумневшего средневекового общества, так уже для него, то есть для духовенства, не осталось возможности ухватиться за принцип и удержать себя таким образом от окончательного падения. Массы понимали это как нельзя лучше и, отвертываясь от духовенства, отвертывались в то же самое время и от католического принципа. Надо было быть очень ученым богословом, чтобы отделить религиозную истину от тех произвольных прибавок, украшений и искажений, которые были пущены в ход властолюбием и корыстолюбием клириков. Труд этот был не по силам массы, и она быстрыми шагами шла от слепого обожания к такому же слепому и неразборчивому отрицанию.
   Так оно и было действительно в XIV и в XV столетиях. Клерикальная политика и клерикальный обман, называвшийся в Средние века благочестивою хитростью (fraus-pia), пропитали насквозь и переработали своим опошляющим влиянием все составные части католического клира. Попы и монахи подделывали легенды, подделывали чудеса и, наконец, с величайшим успехом подделывали даже целые догматы. Святой Дионисий считался патроном Франции, а св. Иаков Компостельский -- патроном Испании; о том и о другом существовало множество рассказов, выдававшихся за неприкосновенную истину; в этих рассказах изображалось подробно, как св. Дионисий Ареопагит прибыл во Францию, а св. апостол Иаков -- в Испанию, и как они там жили, и что они там делали, и как они там умерли. Между тем, достоверно известно, что первый из этих святых никогда не был и не мог быть во Франции, а второй никогда не был и не мог быть в Испании. Сочинить святого с целою историею, с мощами и с чудесами ровно ничего не стоило средневековым клирикам. Вот какой случай рассказывает летописец Glaber Radulphus, монах XII века. "Один человек из простонародья, шарлатан отъявленный, занимался раскапыванием могил и продавал добываемые кости, называя их мощами. Совершив в Галлии бесчисленное множество плутней, он пришел в один альпийский город. Там, по своему обыкновению, он собрал кости первого попавшегося покойника и стал утверждать, будто ангел открыл ему, что это -- мощи святого Юста. Вследствие этого слуха сбежалось невежественное население соседних деревень, и тут же, при помощи мелких подарков, было совершено много чудес. Аббаты тотчас начали эксплуатировать эти чудеса и святого, сфабрикованного мошенником, несмотря на то, что просвещенные люди, и в том числе монах Glauber, открыли обман и обличили пройдоху" (Laurent, "La Réforme", p. 80). Соорудить историю мнимой святыни было чрезвычайно легко, потому что от такой истории не требовалось ни малейшего правдоподобия. Здесь господствовал во всем своем величии знаменитый принцип: credo quia absurdum (верю, потому что нелепо).
   До какой дерзости доходили составители этих историй, это ясно видно из двух легенд: о святом клюве и о святой слезе. Вот каким образом известный французский эллинист Генрих Этьенн рассказывает легенду святого клюва, которую он совершенно справедливо ставит на одну доску с самыми нелепыми баснями Геродота: "Когда Никодим снял Спасителя со креста, он собрал несколько капель его крови в палец своей перчатки, которым он после того сделал несколько великих чудес. Вследствие этого терпя преследования от иудеев, он расстался со своею реликвиею посредством удивительно замысловатой выдумки. Написавши на пергаменте все чудеса и историю этой святыни, он вложил кровь вместе с этим пергаментом в большой птичий клюв, и завязавши его как можно тщательнее, бросил его в море, поручая его милосердию Божию. Случилось же так, что тысячу или тысячу двести лет спустя этот святой клюв, поплававши достаточно по всем морям Востока и Запада, прибыл в Нормандию. Тут его выбросило море в прибрежные кусты. Один нормандский герцог в этих местах охотился за оленем, и вдруг олень вместе с собаками куда-то пропал; оказалось, что олень стоит между кустами на коленях, а собаки рядом с ним, совсем смирные и тоже на коленях. Это зрелище до такой степени умилило доброго герцога, что он приказал тотчас расчистить это место, где и нашелся святой клюв. Тогда герцог основал на этом месте аббатство, которое до сих пор называется по этой причине аббатством Клюва; оно владеет такими богатыми поместьями, что один клюв питает, очевидно, множество животов". (Ibid., p. 87). В XVII столетии бенедиктинские монахи напечатали книжку под следующим заглавием: "Истинная история святой слезы, пролитой нашим Спасителем над Лазарем: как и кем она была принесена в монастырь Святой Троицы Вандомской. Кроме того, многие превосходные (beaux) и отменные (insignes) чудеса, случившиеся в течение 630 лет с тех пор, как она была чудесным образом посвящена этому святому месту". В этой книге бенедиктинцы рассказывают без малейшего смущения, что когда Спаситель оплакивал Лазаря, тогда ангел подхватил одну слезу, вложил ее в маленький сосуд, в котором она сохраняется до сих пор; потом вложил первый сосуд во второй, побольше, и вручил все это Магдалине. Магдалина привезла эту святыню во Францию, когда она, вместе с Лазарем, с Марфою, со святым Максимином и со святым Келйдонием, приехала в марсельскую гавань. Когда Магдалина почувствовала приближение смерти, она призвала к себе епископа ахенского Максимина и отдала ему святую слезу, которую тот тщательно хранил в течение всей своей жизни. Потом святая слеза попадает каким-то манером в Константинополь, потом в 1040 г. она появляется в Вандомском монастыре и начинает творить чудеса. Легенды о святом клюве и о святой слезе любопытны как образчики той безумной дерзости, с которою корыстолюбивое духовенство уродовало даже Евангелие своими нелепостями. Таким образом, клирики ворвались первые со своими безнравственными тенденциями и бестолковыми фантазиями в самую священную твердыню религии. Мудрено ли после этого, что скептики, ободренные этим примером, пошли за клириками туда же с своею неумолимою критикою? Клирикальная фантазия была неистощима и неумолима: аббаты и монахи показывали католикам куски Ноева ковчега, рога Моисея, бороду Аарона, перья архангела Гавриила, святое сено, т.е. сено, лежавшее в яслях, свечку, горевшую в минуту рождества Христова. Колоссальные размеры выдумки никогда не пугали изобретателей; в Кёльне до сих пор лежат одиннадцать тысяч дев, которые совсем не были девами и никогда не исповедовали христианской религии. История этой груды костей очень поучительна. Легенда утверждает, что в Бретани жила одна принцесса, Урсула, и что какой-то языческий король попросил ее руки. Урсула, повинуясь внушению свыше, потребовала себе отсрочки, собрала 11 000 дев и пустилась с ними в морское путешествие. Три года продолжалось их плаванье. Когда приблизился день, назначенный для свадьбы, тогда по молитве Урсулы поднялась буря, которая перенесла на материк всю девственную армию. Одиннадцать тысяч дев едут вверх по Рейну до Кёльна, потом плывут в Базель, оттуда идут пешком в Рим, возвращаются назад по той же дороге и в окрестностях Кёльна погибают под ударами диких гуннов. Зачем их было именно 11 000, зачем они плавали по морю и шлялись по материку -- об этом легенда, по своему простодушию, ни мало не заботится. Легенда эта была составлена в начале XII века по тому случаю, что в окрестностях Кёльна было найдено несколько женских скелетов. В 1123 году Норберт, основатель ордена премонстратов, нашел еще много скелетов; наконец, в 1155 году монахи напали на такую богатую массу костей, что ее пришлось разработывать в течение девяти лет под руководством двух аббатов. В это время история 11 000 дев была уже сочинена и пущена в ход. Но вдруг вместе с женскими скелетами стали попадаться скелеты мужчин; монахи смутились, но, к счастью, у одного из них была сестра, Елизавета из Шенау, страдавшая галлюцинациями, которые считались в то время видениями и откровениями свыше; эта монахиня сгородила вместе со своим изобретательным братом новую кучу нелепостей для объяснения мужских скелетов. Все это сошло за чистую монету, потому что Елизавету считали блаженною. Стали рыть дальше: нашли кости детей. Это уже было совсем некстати, потому что бросало невыгодную тень на репутацию девственных спутниц Урсулы. Елизаветы в это время уже не было на свете. Обратились за советом к какому-то ученому монаху, и тот наложил на легенду третий слой бессмыслицы, так что и детские кости оправдали свое существование. Спрашивается теперь, откуда же взялась эта масса костей, с которою монахи возились десятки лет, напрягая свои мускулы и изощряя свою фантазию? Ларчик открывался очень просто. Тут было римское кладбище; вместе с костями находились саркофаги, латинские надписи, оружие, посуда -- вещи, очень известные всем антиквариям и не оставляющие ни малейшего сомнения насчет того, кому принадлежат скелеты. Принадлежат они римским язычникам различного пола и возраста. О девственных мученицах тут не может быть и речи. К довершению комизма, новейшие немецкие ученые доказали, что самая Урсула, считающаяся католическою святою и покровительницею города Кельна, была языческою богинею. Все это нисколько не мешало вырытым костям приносить кельнскому духовенству обильные доходы. Механика была очень незамысловата. "Каждый день, -- пишет один правдивый монах XI столетия, -- ходят от одной церкви к другой разные бродяги, которые прикидываются слепыми, расслабленными или бесноватыми; они валяются по ступенькам храмов или по гробницам святых, а потом уверяют всех, что получили исцеление; эта подделка чудес производится для того, чтобы привлекать щедроты верующих".
   Предприимчивость духовенства была так роскошна, что даже многие соборы считали необходимым сдерживать эту оргию клерикального воображения. Уже в IX веке Ахенский собор упрекает епископов в том, что они фабрикуют чудеса для приобретения денег. В 1215 году, при Иннокентии III, Латеранский собор говорит, что "в очень многих местах пускают в ход ложные легенды и ложные документы для того, чтобы обманывать верующих и тянуть из них деньги". В 1261 г. Майнцский собор описывает подробно те фокусы, посредством которых клирики морочили простой народ. Такие же точно обвинения повторяются в XIV и XV столетиях.
  

XIII

  
   Подчиняясь финансовым и политическим соображениям, клирики подделывали целые догматы и даже старались извратить нравственное чувство католической паствы. Духовенство самым наивным образом боготворило себя как отдельную корпорацию, стоящую бесконечно выше гражданского общества. "Мирянин, -- говорит кардинал Дамиан, -- как бы он ни был благочестив, не может выдержать сравнения даже с очень несовершенным монахом; золото, даже нечистое, драгоценнее чистой меди". Но и это показалось недостаточным; в XII веке аббат монастыря св. Тьери стал доказывать, что монахи уподобляются самому Богу, потому что небо называется по-латыни coelum, a келья cellula, и еще потому, что монастырская жизнь ничем не отличается от райского блаженства. Умные католики смотрели с негодованием на это идолопоклонство, ставившее святых на место Бога. "В одном соборе этого королевства, -- пишет Клеманжи, ученый богослов XIV века, -- читают от доски до доски подвиги святых и в то же время едва читают по несколько строк из Священного Писания". Служение Богу исчезает с лица земли. Преступления верующих католиков составляли, очевидно, для духовенства важнейший источник доходов. Чем крупнее и многочисленнее были грехи, тем трусливее становился грешник и тем сподручнее было обирать его в пользу церкви.
   Это обстоятельство дает нам право предположить a priori, что католическая мораль должна была не обуздывать, а, напротив того, поощрять порочные наклонности средневековых европейцев; вглядываясь в исторические данные, мы видим, что это предположение совершенно оправдывается действительными фактами. Вот, например, какую легенду рассказывает кардинал Дамиан, причисленный католическою церковью к лику святых: "Один человек, проживший всю свою жизнь в грехе, умирает внезапною смертью. Бесы и ангелы спорят между собою за его душу; ангелы начинают уступать, видя слишком ясные доказательства виновности покойника, но в это время появляется Пресвятая Дева. Сначала, пораженные ужасом, демоны оправляются и обращаются к правосудию Мадонны. Мария отвечает, что Иисус Христос не позволит Сатане захватить такого человека, который перед своею смертью обратился с молитвою к Богоматери. Черти настаивают на своем и говорят, что покойник совершил громадный грех, в котором он не покаялся. Чтобы спасти виновного, Мадонна воскрешает его и приказывает ему пойти немедленно в монастырь на исповедь. Монахи дали ему разрешение, и он тотчас вошел вслед за своею покровительницею в царство небесное".
   Упитанные такими легендами, верующие католики были твердо убеждены в том, что "человек, читающий ежедневно молитвы, никогда не будет осужден на адские мучения в тот день, когда он успел их произнести". Поэтому католические легенды, как искусно расставленные ловушки, были очень полезны для денежного и политического могущества клерикалов. Я не стану утверждать, что клерикалы в изобретении этих легенд руководствовались действительно тем тонким и глубоким психологическим расчетом, который указан в предыдущих строках. Как составлялись эти легенды -- этого я не знаю. Но как они действовали -- это нам достоверно известно. Мы знаем как нельзя лучше, что средневековые люди грешили очень храбро, а потом, когда дело доходило до расплаты, ударялись в самое подлое ханжество и платили за формальное отпущение грехов самые несообразные цены. Важнейший догмат клерикальной нравственности, знаменитый догмат индульгенций, весь построен на этой психологической особенности средневекового человечества. Когда оказалось в обществе много охотников покупать себе формальное отпущение грехов, тогда изворотливым казуистам клерикального лагеря было уже совсем нетрудно отыскать приличное догматическое оправдание для таких своеобразных коммерческих оборотов. Сначала представители духовной власти отпускали грехи тем людям, которые, изъявляя сердечное раскаяние, старались, кроме того, по совету или по приказанию священника, загладить сделанное преступление добрыми делами. Против этого трудно найти какое-нибудь основательное возражение: раскаянье и серьезное исправление должны примирять преступника как с его собственною совестью, так и с человеческим обществом. Но так как от священника зависело назначить кающемуся грешнику ту программу, по которой он должен был совершать свои подвиги искупления, то, разумеется, клерикальному произволу открывался самый широкий простор. Так, например, поссорившись с императором Генрихом IV, папа Григорий VII обещал отпущение грехов всем грешникам, которые восстанут против Генриха и примкнут к его противнику Рудольфу. С политической точки зрения этот маневр был очень искусен, но куда же девалось при подобном распоряжении необходимое раскаяние, и почему же нарушение присяги, участие в мятеже и злодеяние междоусобной войны превратились вдруг в добрые дела, способные мгновенно заглаживать самые позорные преступления? Когда начались крестовые походы, тогда папы укоренили в народных массах ту мысль, что переезд в Палестину очищает крестоносца от всех прежних грехов. При таком гуртовом прощении, очевидно, не могло быть и речи о действительном нравственном исправлении и совершенствовании каждой отдельной личности. Когда папы начали вести ожесточенную борьбу с Гогенштауфенами, особенно с Фридрихом II, тогда папам сделались до зарезу необходимы очень значительные суммы наличных денег. Вот тут-то и началась в обширных размерах продажа вечного блаженства за звонкую монету; и тут явилась необходимость подтасовать новый догмат, который и был изобретен великим казуистом схоластического богословия, доминиканцем Фомою Аквинским, прозванным doctor angelicus.
   Фома утверждает, что один верующий может своими заслугами искупить грехи другого верующего, потому что верующие суть члены одного общего духовного тела -- церкви; стало быть, если один член церкви сделал больше подвигов, чем сколько было нужно для его собственного спасения, то излишек его заслуг может быть обращен в пользу других членов. Но этот избыток заслуг не остается в распоряжении отдельной личности, а поступает в общую сокровищницу церкви, которая распределяет эти духовные блага по своему благоусмотрению. Акт индульгенции состоит именно в том, что папа, как казначей духовного сокровища, вынимает оттуда некоторую долю запасных заслуг и отдает эту долю тому человеку, которого он хочет спасти от адских мучений или от чистилища. "В этом случае, -- говорит неустрашимый диалектик Фома, -- нет надобности принимать в соображение веру или дела того лица, которое получает индульгенцию; тут имеет значение только сокровище заслуг, находящееся в распоряжении церкви; это сокровище неистощимо, и церковь распределяет его как ей угодно и как того требуют ее интересы". Фома ухитрился подчинить господству папы даже души умерших; он доказал очень убедительно, что папа может давать индульгенции тем душам, которые уже находятся в чистилище: как только эта индульгенция выдана, так душа сию минуту переносится в рай; папы воспользовались аргументациею Фомы и даже предоставили некоторым церквам право вечных индульгенций; это значило, что за каждую обедню, отслуженную в этой церкви, можно было выводить из чистилища по одной душе; само собою разумеется, что за эти особенные обедни и цена была совсем особенная; в Риме было пять таких привилегированных церквей, и на каждой из них красовалась вывеска, обращавшая внимание прохожих на специальные достоинства предлагаемых обеден. Для продажи индульгенций живым грешникам римский двор устроил таксу всех грехов: маленькие грехи были подешевле, большие -- подороже, а самый крупный и отборный товар по части грехов был доступен только очень богатым людям. Но папы постоянно нуждались в деньгах, и им пришлось вследствие этого не только понижать тариф этой духовной таможни, но даже рассылать во все концы Европы множество разносчиков, которые предлагали отпущение грехов встречным и поперечным за самую умеренную цену. Дело дошло до того, что многие искуснейшие агенты и комиссионеры папства стали продавать отпущение будущих грехов. Тут клерикальная нравственность произнесла, очевидно, свое последнее слово. Дальше этого финансовая гениальность идти не может. Тут даже самые близорукие люди увидели ясно, что клирики систематически поощряют преступление с тем, чтобы потом так же систематически брать с него взятки. Тут лопнуло терпение обманутых и обобранных масс, и всеобщее негодование выдвинуло вперед Лютера.
  

XIV

  
   Как бы ни были значительны клерикальные злоупотребления, однако надо заметить, что постепенное и неудержимое увядание католических идей обусловливается преимущественно не злоупотреблениями, а другими, гораздо более важными и глубокими причинами. Дело в том, что светское общество и католическая церковь всегда радикально расходились между собою в своих взглядах на жизнь и на обязанности человека. Лучшие представители католического принципа, люди "безукоризненной честности и незапятнанной нравственности", ненавидели мир, хотели увести за собою все человечество в монастырь, терзали свое тело голодом и розгами и превращали совершенно сознательно свою жизнь в медленное самоубийство. Миряне, напротив того, хотели жить в свое удовольствие и обыкновенно пропускали мимо ушей горячую проповедь самоистязания. Кто был прав -- клирики или миряне, -- этого я решать не берусь, но достоверно известно из истории то, что тенденции мирского общества одержали решительную победу. Массу всегда пугали строгие требования искренних аскетов, старавшихся своею проповедью разрушить все связи, соединяющие человека с другими людьми. Масса в продолжение целых столетий склоняла голову перед теми проклятиями, которыми клирики поражали все проявления жизни, чувства и мысли; но, не осмеливаясь возражать против этих проклятий, масса продолжала любить все то, что проклиналось великими проповедниками. А проклиналось ими очень многое; весь мир был, по их мнению, царством Сатаны, и спасение могло быть найдено только в монастыре. С высоты своего клерикального величия св. Ансельм осуждает даже крестовые походы как суетное земное предприятие, отвлекающее людей от подвигов созерцательной жизни. Св. Бернар не находит слов, чтоб выразить свою радость, когда ему удается привлечь в монастырь нового адепта. Когда же родители или родственники удерживают в мире молодых фанатиков, тогда гневу св. Бернара нет пределов. "Вы мне не родители, -- пишет он от имени одного юноши, -- вы -- мои враги. Что я имею от вас, кроме греха и бедствия? Вам мало того, что вы, несчастные, бросили несчастного в эту жизнь несчастья; вам мало того, что вы, грешники, родили грешника во грехе; вы еще хотите из зависти отнять у меня божественную благодать, которая спасет меня от смерти; вы стремитесь превратить меня в добычу геенны". Когда же мирское влияние родителей одержало верх, тогда Бернар разразился проклятиями против самого юноши, покидающего монастырское убежище. "Бог призвал тебя к себе, -- писал он, -- и вдруг ты покидаешь его, чтобы идти вслед за дьяволом. Твои родители ввергают тебя в пасть льва; они погружают тебя в бездну смерти; черти караулят тебя и готовы тотчас схватить свою добычу".
   Люди XII века были вообще очень невежественны, но фанатики даже в то время находили возможность проклинать зловредную науку. "Монахи, -- говорит кардинал Дамиан, -- оставляют духовные упражнения, чтобы знакомиться с глупостями земной науки. Не значит ли это покидать целомудренную супругу, чтобы связываться с блудницами театра?". "Они называют себя философами, -- говорит Бернар, -- а мы гораздо справедливее можем назвать их любопытными и вздорными людьми; наука века сего опьяняет, но не дает милосердия; она наполняет, но не питает; она раздувает, но не поучает; она засоряет ум, но не укрепляет". Таким же тоном говорят о науке и все другие клерикалы, и в числе этих других мы встречаем даже Петра Достопочтенного, того самого, который учился в магометанской Испании, переводил Коран и укрыл в своем аббатстве несчастного Абеляра, гонимого соборами, папою и св. Бернаром. Наконец, в XIII веке, Доминик и Франциск прокляли собственность и труд. Чтобы достигнуть совершенства, человек должен, по их мнению, нищенствовать, молиться, голодать и стегать себя почаще розгами или плетью. Против этого опасного обоготворения нищенства и праздности восстал в том же XIII веке парижский университет и во главе его ученый и здравомыслящий богослов Вильгельм de Sancto Amore, написавший против нищенствующих монахов книгу под заглавием: "De Periculis Ecclesiae" ("Об опасностях церкви"). "Труд, -- говорит Вильгельм, -- есть назначение человека; это закон, который дал ему Бог, создавая его в состоянии нравственного совершенства; это обязанность, возложенная на него после его грехопадения. Мы естественным образом обязаны делать то, что необходимо для существования человечества; без труда человечество погибнет; стало быть, мы рождены для того, чтобы трудиться". "Жизнь, -- продолжает он, -- налагает на нас обязанности; мы должны действовать, развертывать по всем направлениям наши человеческие способности; труд на пользу общества стоит выше подвигов созерцательной жизни". С точки зрения политической экономии, рассуждения Вильгельма безукоризненны, но средневековых клириков подобные рассуждения могли только привести в негодование. Вильгельм говорил, что человечество погибнет, если никто не будет трудиться. А что за дело было клирикам до погибели человечества? По мнению св. Бернара, сын обязан проклинать своих родителей за то, что они, грешники, родили его, грешника, на свет во грехе. Такие проклятия направлены, очевидно, против самого существования человечества и, следовательно, против всего того, что так или иначе поддерживает это греховное существование. Поэтому нищенствующие монахи утверждали совершенно последовательно, что "труд есть преступление". Но, не решаясь высказать прямо ту мысль, что они хотят истребить человечество, они призывали себе на помощь логику супернатурализма и сулили своим слушателям, что "земля будет приносить плоды в беспредельном изобилии, когда все люди, оставив полевые работы, посвятят все свои силы молитве".
   Эти проповеди были, однако, не опасны для Вильгельма, потому что народ плохо верил подобным обещаниям и смотрел на нищенствующих монахов не столько с сочувствием, сколько с недоумением. Белое духовенство враждовало с новыми орденами; народные поэты, например, Rutebeuf и автор "Романа о Розе" ("Roman de la Rose"), относились к доминиканцам и францисканцам недружелюбно и насмешливо. Словом, общественное мнение было на стороне Вильгельма; его поддерживал парижский университет; ему сочувствовало все умное сословие тогдашней Франции; но против него выступили два опасные противника, два знаменитые писателя XIII века: за доминиканцев заговорил Фома Аквинский, а за францисканцев -- генерал их ордена, Бонавентура. Надо сказать правду, эти диалектики, оставаясь на чисто теологической почве, своими аргументами и цитатами разбили в прах всю политическую экономию Вильгельма de Sancto Amore. Они даже не стали разбирать вопроса о том, что вредно и что полезно для человечества. Этот вопрос не имел для них ни малейшего смысла. Они доказали только ссылками на высшие авторитеты, что абсолютная бедность возведена уже очень давно в идеал нравственного совершенства. Утвердивши эту мысль на незыблемых основаниях, они совершенно справедливо назвали еретиком и врагом религии того дерзкого человека, который осмеливался осуждать нищенство монахов как преступление против естественных законов общества. Противники их говорили, что мир создан Богом и что вследствие этого человек не обязан ненавидеть мир. "Не вещи, созданные Богом, -- рассуждали они, -- производят несовершенство, а производит его слабость человека, не умеющего пользоваться благами жизни". Этот аргумент был пущен в ход против нищенства, то есть против абсолютного презрения к земным благам и к физическому труду. Бонавентура доказал неопровержимо, что надо сделать одно из двух: или признать это рассуждение несостоятельным и противным религии, или же приложить его ко всем проявлениям католической нравственности. "Так как земные блага созданы Богом, -- говорил Бонавентура, -- так как женщины созданы Богом, так как брак утвержден Богом, так как свободная воля дарована Богом, -- то совершенство, стало быть, состоит в том, чтобы жить в роскоши, жениться, пользоваться свободною волею". Противникам нищенствующих орденов поставлена, таким образом, безвыходная дилемма: или они должны оправдать нищенство как стремление к идеалу, или же они должны осудить монашеские обеты как дерзкие попытки человека навсегда отречься от того, что создано для него Богом.
   Несмотря на сочувствие общества, Вильгельм de Sancto Amore потерпел в официальном мире полнейшее поражение. Папа осудил книгу "De Periculis" как "нечестивое, гнусное, отвратительное" сочинение. Он приказал ее сжечь и объявил врагами церкви тех людей, которые осмелятся защищать ее так или иначе. Он написал множество писем к французскому королю, к архиепископам и епископам для того, чтобы добиться строжайшего исполнения этого приказания. Парижский университет струсил и попятился назад; доктора, поддерживавшие идеи Вильгельма, отказались от своих заблуждений для того, чтобы сохранить свои должности. Но сам Вильгельм остался непоколебимым и говорил даже не раз, как свидетельствуют его враги, что он готов идти на смерть за свои верования. Те же враги обвиняют Вильгельма в том, что он убеждал своих слушателей твердо стоять за правое дело. Эти ужасные обвинения очень правдоподобны: Вильгельма отрешили от должности, Вильгельма выгнали из Парижа, а Вильгельм все-таки не изъявил ни малейшего желания раскаяться. Папа то грозил ему разными ужасами, то старался обратить его на путь истины кроткими советами и обольстительными обещаниями, но Вильгельм был так груб и непочтителен, что не обращал никакого внимания на все эти начальственные демонстрации. Тогда папа с сокрушением сердца объявил во всеуслышание, что Вильгельм повергнут дьяволом в "бездну упрямства". А Вильгельм заупрямился еще сильнее и даже осмелился апеллировать на решение папы ко вселенскому собору. Апелляция эта осталась, разумеется, бесплодною тратою слов, потому что вселенского собора в то время не было, и неисправимый Вильгельм остался до самой своей смерти в крайности, в изгнании и в "бездне упрямства". Вильгельм de Sancto Amore в течение нескольких столетий считался очень опасным писателем. В XVIII столетии его сочинения были напечатаны, но французское правительство, по просьбе доминиканцев, запретило продавать эти сочинения под страхом смертной казни.
   Победа схоластиков над представителем утилитарного направления была блистательна, но бесплодна. Можно было согнать профессора с кафедры, можно было сжечь его сочинения, не мудрено было даже и самого автора взвалить на костер, но уничтожить радикальное противоречие между аскетическим идеалом и стремлениями живой действительности было совершенно невозможно. Жизнь не подчинялась католическому уставу; напротив того, она сама проникла в монастыри и своим неотразимым влиянием превратила в мертвую букву самые строгие уставы. Монахи ели много, монахи развратничали, монахи занимались учеными исследованиями и судебными процессами, монахи вели торговлю и наживали себе капиталы -- ясное дело, что действительная жизнь одерживала победу над требованиями идеала. Столкновение между живыми инстинктами человеческой природы и монастырскими понятиями о нравственном совершенстве описаны очень наглядно и остроумно во многих произведениях средневековой поэзии. Утомившись шумом лагерной жизни и чувствуя приближение старости, герои рыцарских романов часто удаляются в монастырь, но они и в монастыре хотят жить по-своему, заявляя там при каждом удобном случае всю свою феодальную необузданность. Один из таких героев, Ренуар, никогда в жизни своей не бывал в церкви; по какому-то особенному случаю он решается поступить в монастырь; его бреют, постригают, одевают в монашеское платье; он ко всему этому церемониалу присматривается и молчит; превративши рыцаря в монаха, аббат приказывает своему новому подчиненному поститься по четыре дня в неделю, носить на голом теле власяницу и каждую ночь читать положенные молитвы. Тут бывший рыцарь выходит из себя; он кричит на весь монастырь, что аббат врет чепуху; потом он клянется самыми страшными клятвами, что он во всяком случае будет есть жирных каплунов и отличную дичь, будет петь, когда ему вздумается, и все, что ему будет угодно. Другой рыцарь, Вильгельм Курносый, поступивши в монахи, нагоняет страх на весь монастырь. Он ест за шестерых, пьет во все свое удовольствие, и в пьяном виде делает всем своим товарищам самые чувствительные неприятности. Однажды аббат посылает его за рыбою и предупреждает его, что ему придется идти через лес и что там водятся мошенники, которые, по всей вероятности, постараются отнять у него деньги и съестные припасы, закупленные для монастыря. "Хорошо, -- отвечает Вильгельм, -- со мной не сладят. Я возьму свое оружие". "Нет, -- возражает аббат, -- устав св. Бенедикта положительно запрещает нам употребление меча". "А если они на меня нападут?". "Ты их попросишь, сын мой, именем Бога, оставить тебя в покое". "А если они захотят взять у меня шубу, рубашку, сапоги, чулки?". "Надо все отдать им, сын мой", -- отвечает аббат. -- "Правила рыцарства, по-моему, гораздо лучше, -- орет Вильгельм, -- рыцари сражаются с турками и часто проливают свою кровь, а вы только и делаете, что пьете да едите и спите!".
   Уже с XIII века поэты стали относиться враждебно не только к клерикальным злоупотреблениям, но даже к основным принципам католицизма. Один немецкий миннезингер в песне о возвращении Фридриха Барбароссы говорит, что император уничтожит все монастыри, что монахи женятся на монахинях и что все они вместе примутся пахать землю и обрабатывать виноградники. Когда в начале XIV века папа Климент V уничтожил орден тамплиеров, один английский поэт написал песню о будущем уничтожении всех остальных орденов. Как бы мы ни относились к этому историческому факту -- благосклонно или недоброжелательно -- во всяком случае самое существование факта не подлежит сомнению: общество отталкивало прочь схоластический идеал.
  

XV

  
   Разлад между католическою доктриною и светским обществом выразился с особенною резкостью в их взглядах на женщину. Трудно представить себе более решительную противоположность. Средневековые богословы постоянно стараются отзываться о женщине самым оскорбительным образом. "Женщина, -- пишет Гуго de Sancto Victore, -- есть причина зла, начало заблуждения, источник греха; она соблазнила человека в раю, она продолжает соблазнять его на земле, и она же увлечет его в бездну ада". "Женщина, -- говорит Винцентий из Бове, -- есть сладкий яд, дающий вечную смерть; это факел сатаны, дверь, через которую входит дьявол". Специалист по части демонологии, епископ Вильгельм Овернский, утверждает, что черти являются всегда под видом женщины. Аристотель смотрит на женщину презрительнее всех остальных философов древности. "Природа, -- говорит он, -- всегда стремится создать мужчин; женщин же она создает только по бессилию или случайно". Фома Аквинский, цитируя эти слова, совершенно соглашается с ними и прибавляет от себя то замечание, что мужчина есть тип совершенства, а женщина -- тип несовершенства. "Даже без грехопадения, -- продолжает он, -- женщина была бы подчинена мужчине, потому что у мужчины естественным образом имеется больше рассудка". Повторяя мнения Августина, Фома утверждает, что женщина создана только для того, чтобы рождать детей, "подобно тому, как земля необходима для того, чтобы семена производили растения". "В самом деле, -- рассуждают Августин и Фома, -- женщина, очевидно, создана не затем, чтобы помогать мужчине в его трудах, потому что, разумеется, мужчина мог бы быть для мужчины более полезным помощником. И, конечно, не затем она создана, чтобы утешать мужчину: разве два друга мужеского пола не были бы счастливее вместе, чем мужчина и женщина?".
   При таком взгляде на женщину брак без сомнения должен казаться злом. Так оно и было действительно. Презренными людьми оказываются, таким образом, по приговору Вантадура, все искренние аскеты, потому что все они отплевывались от любви, как от самого лютого из дьявольских искушений. Тут можно сделать два предположения, и оба они приводят нас к тому результату, что внутренняя, умственная связь между средневековым идеалом и обществом была чрезвычайно слаба даже в то время, когда церковь господствовала над государством. Одно из двух: или Вантадур сознательно направил свои слова против этого идеала, или же он написал эти слова без особенного умысла, увлекаясь воспеванием любви и стараясь как можно ярче выразить свое благоговение к этому чувству. В первом случае мы видим смелую оппозицию; во втором -- еще того хуже; во втором мы видим, что поэт может совершенно забывать, игнорировать и оставлять без внимания те идеи, которыми живут лучшие представители его религии. Поэты были большею частью безукоризненными католиками и сами считали себя даже верующими и ревностными католиками, но все их миросозерцание, все их симпатии и тенденции были радикально противоположны тем мыслям, чувствам и стремлениям, которые выработывались в настоящих твердынях католицизма лучшими представителями его. Значит, католицизм был всегда для огромного числа западных европейцев собранием догматов, формул и обрядов, которым они придавали очень важное значение, но из которых они не извлекали никаких руководящих начал для своей вседневной, практической и умственной жизни. Жизнь развивалась по своим собственным, внутренним законам, совершенно независимо от неподвижного принципа, и когда она дошла в своем развитии до ясного самосознания, тогда она начала разрывать даже ту чисто внешнюю связь, которая соединяла ее с католицизмом. Католические богословы утверждают, что даже брак не оправдывает собою любви к женщине; поэты, напротив того, оказались такими пакостниками, что возвеличили и обоготворили свободную любовь. Это, разумеется, было с их стороны очень дурно и безнравственно, но тут дело не в том. Поэты высказывали только то, что в данную минуту чувствовало и думало большинство их современников. Поэзия отражала в себе действительную жизнь. В действительной жизни рыцарь становится на колени перед женщиною, с которою он не был связан брачным союзом. Эта женщина брала его руки в свои руки, подобно тому, как делал это сюзерен, принимая от своего вассала присягу в верности. И рыцарь, стоя таким образом на коленях перед постороннею женщиною, давал ей торжественную клятву обожать ее вечно и служить ей верно до самой смерти. Дама принимала эту клятву, давала рыцарю кольцо и, поднимая его с колен, целовала его в губы. И рыцари были твердо убеждены в том, что супруг нарушил бы законы чести, если бы вздумал обращаться с своею законною супругою как с дамою своего сердца. Дамою сердца непременно должна была быть посторонняя женщина потому, как говорили поэты и рыцари, что жена зависит от мужа и ни в чем не может отказать ему, а любовь должна быть совершенно свободна.
   Все это очень непохвально, но я совсем не для того и распространяюсь об этих обычаях, чтобы восхвалять их. Я хочу только обратить внимание читателя на то обстоятельство, что все эти обычаи и понятия сформировались и окрепли именно в то время, когда католическая церковь полновластно господствовала над обществом. Все эти обычаи и понятия диаметрально противоположны католическим принципам, а между тем католические принципы позволили им развернуться и не могли их подавить даже тогда, когда они, католические принципы, находились в самой цветущей поре своего могущества.
  

XVI

  
   Католическое духовенство было испорчено; притязания католической иерархии были несовместимы с существованием государства; догматы католицизма были изуродованы, подделаны и перетолкованы сообразно с узкими житейскими выгодами клерикальной корпорации; наконец, все католическое миросозерцание, как понимали его лучшие представители католицизма, находилось в непримиримом противоречии с инстинктами и стремлениями светского общества. Все эти причины, взятые вместе, объясняют нам совершенно удовлетворительно полное историческое банкротство католических идей. Равнодушие к ним стало обнаруживаться очень рано: уже в половине XII столетия один собор говорит с укоризною о таких людях, которые презирают церковные церемонии. С XIII века индифферентизм становится уже хроническою болезнью католических народов и постепенно превращается даже в сознательное неверие. Соборы постоянно принимают разные карательные меры против тех людей, которые по воскресеньям не ходят в церковь. Латеранский собор в 1214 году приказывает каждому католику причащаться, по крайней мере, один раз в год. Это приказание было вызвано тем фактом, что очень многие католики не причащались совсем никогда. Простой народ, по словам Альберта Великого, жившего в XIII веке, скучал в церкви и считал для себя более удобным проводить воскресные дни в кабаках. Во времена Альберта Великого число индифферентистов было так значительно, что Альберт находил возможным разделить их на несколько разрядов. Одни, неверующие, ослеплены руководством дьявола и отвергают спасительную силу религии. Другие, равнодушные, заняты житейскими делами, увлечены денежными оборотами и совсем не думают о религии. Третьи, нечестивые, запятнаны преступлениями и, привязавшись к своему гнусному образу жизни, не хотят очищать свою совесть молитвою и покаянием.
   Духовенство, разумеется, было очень недовольно охлаждением католической паствы; принимались против религиозного равнодушия самые разнообразные меры, но дело с каждым десятилетием шло все хуже да хуже. В XIV веке один авиньонский епископ погрозил церковным проклятием тем авиньонским католикам, которые отлынивали от богослужения; но вряд ли проклятие могло быть особенно страшно для тех легкомысленных людей, которые были равнодушны к религии. Многие соборы XIV века пытались устроить особого рода инквизицию для выслеживания тех людей, которые не исповедовались и не причащались. Другие соборы, не зная, что делать с этими бесчувственными людьми, запретили им входить в церкви. Потом против индифферентистов была пущена в ход система денежных штрафов. Все эти меры только раздражали общество, плодили доносчиков и лицемеров, превращали равнодушных людей в ненавистников католицизма и вообще постоянно расширяли ту бездну, которая отделяла католическую церковь от католических народов. Люди, отлученные от церкви, говорили открыто, что они по-прежнему едят и пьют с великим удовольствием, и что поля их не перестают приносить им обильные жатвы. А иногда дело доходило до того, что отлученные миряне произвольно присваивали себе духовные должности и со всею надлежащею серьезностью служили обедни, как настоящие священники.
   Иерархия сама в течение многих столетий заботилась о том, чтобы превратить католицизм в собрание внешних обрядов, на которые народ должен был смотреть с благоговением. Иерархия сама мешала народу слушать или читать Священное Писание на родном языке. Вследствие этого католик считал себя католиком единственно потому, что в известные времена года отказывался от мясной пищи. Когда католик выучивался презирать пьяных и развратных монахов, когда он начинал относиться равнодушно и насмешливо к соблюдению внешних формальностей, тогда разрывалась всякая связь между католическою партиею и его частною жизнью, тогда ему ровно ничего не стоило жить и умирать совсем без религии. Отрешившись от раболепного уважения к духовенству, католик, как ученик, вырвавшийся на свободу, не знал границ своей шаловливой радости, осмеивал сплошь, без всякого дальнейшего разбора, все, что он недавно уважал по приказанию строгого учителя. "Le Roman de Renard" представлял в целом своем составе очень яркий образчик такого сплошного осмеяния; и этот образчик тем более замечателен, что "Роман о лисице" был, как я заметил выше, любимою умственною пищею средневековых читателей. Осмеивая испорченность духовенства, автор этого романа осмеивает заодно католическую религию во всех ее обрядах. Так, например, преступную лисицу отлучают; эту церемонию исполняет осел. При этом описываются во всех подробностях -- но, разумеется, в карикатурном виде -- все обряды экскоммуникации. Но лисица не унывает. "Что мне делать? -- восклицает она с насмешкою. -- Меня отлучают от церкви. Теперь мне придется отказываться от пищи до тех пор, пока я не почувствую голода или аппетита. Теперь суп мой не будет кипеть до тех пор, пока под ним не разложат огня". Словом, лисица находит, что сокрушаться не о чем, потому что все пойдет по-прежнему. Наделавши множество грехов, лисица отправляется на исповедь, перечисляет все свои преступления, объявляет прямо, что совсем не желает исправляться, и получает торжественное прощение. Вся католическая обедня осмеизается самым циническим образом. Ложась спать, лисица молится Богу, просит себе заступничества, произносит двенадцать раз "Pater noster" и поминает в своих молитвах "всех воров, всех мошенников, всех подлецов и всех развратников".
   И все это читалось с величайшим увлечением современниками Людовика Святого. Массу вели к неверию чисто отрицательные причины, то есть несовершенства господствующей религии. Но у мыслящих людей тогдашнего общества были и положительные причины: на этих мыслящих людей действовали с неотразимою и постоянно возрастающею силою два влияния, в высшей степени враждебные католическим идеям, -- влияние древней Греции и влияние арабов. Греция проникла даже в тот лагерь, к которому принадлежали самые ревностные защитники католицизма; вся схоластика была построена на диалектике Аристотеля, и случалось не раз, что Аристотель неотразимым обаянием своей логической последовательности увлекал какого-нибудь добросовестного католического богослова к таким умозаключениям, которые никак не могли быть одобрены папою и соборами. Средневековые ученики Аристотеля страстно любили своего учителя и видели в его книгах высшее проявление человеческой мудрости. Нравственная философия Аристотеля читалась наряду с Евангелием, или, точнее, нравственная философия пользовалась предпочтением ("La Réforme" p. 338). Эта преступная любовь католиков к язычнику повела за собою самые гибельные последствия. Ученикам захотелось, во что бы то ни стало, спасти обожаемого учителя от адских мучений. Богословы написали несколько книг "о спасении Аристотеля". В схоластическом мире появилась та опасная мысль, что языческие философы получили вечное блаженство за чистоту своей нравственности и за благотворное влияние на развитие человеческой мысли. Дерзкие умы стали разрабатывать эту идею: "если, -- рассуждали они, -- Платон и Аристотель попали в рай, то, значит, вообще люди могут спасаться во всякой религии"; индифферентизм был, таким образом, возведен на степень философской доктрины.
   Этому систематизированию индифферентизма содействовало в значительной степени влияние арабских скептиков и преимущественно Аверроэса, который не только презирал все, но даже отвергал бессмертие души и вместо личного Бога признавал только безличную совокупность вечных законов природы. Средневековые католики называют Аверроэса "бешеною собакою, которая, увлекаясь отвратительною яростью, лает постоянно против Христа и против католической религии". В XIII столетии эта бешеная собака нашла себе многих последователей в парижском университете и во всей католической Европе. Парижский епископ несколько раз предавал проклятию эти вредные идеи; Альберт Великий и Фома Аквинский писали против них ученые трактаты; но аверроизм продолжал действовать на умы и подрывать авторитет католицизма. В половине XIII века один папский легат запретил диалектикам заниматься богословием, а богословам пускаться в богословские исследования, говоря, что смешение богословия с философиею ежедневно порождает новые заблуждения. Все лукавые вольнодумцы с радостью ухватились за это запрещение; они объявили, что не смеют углубляться в непостижимые тайны богословия, и стали развивать такие философские доктрины, которые были совершенно противоположны установленным догматам. Папа и Парижский собор с величайшим негодованием восстали против этой коварной тактики. "Некоторые люди утверждают, -- писал папа, -- что есть вещи истинные по философии, но неистинные по религии, точно будто могут существовать две противоположные истины, и точно будто истина, находясь в противоречии с Священным Писанием, может заключаться в книгах тех проклятых язычников, о которых сказано: "я погублю мудрость мудрецов".
   Запрещенные мысли хитрили, виляли, принимали на себя различные маски и все-таки прокладывали себе дорогу в общество. В XIV веке Петрарка говорит о множестве людей, систематически презиравших католическую религию: "Если бы казни уголовного правосудия не пугали их гораздо больше, чем наказания Божьи, -- пишет он, -- они осмелились бы нападать не только на учение о сотворении мира, но даже на католическую религию и на священный догмат Христа. В своих официальных речах они клянутся, что их рассуждения не затрогивают религии; но в частных беседах они позволяют себе невозможные богохульства, шутки и сарказмы, которые вызывают со стороны их слушателей восторженные рукоплескания". Разумеется, эти преступные насмешки не могли долго удовлетворять человеческую мысль; отвергнув религию, дойдя до атеизма и до полного материализма, мыслители XV века стали искать себе новой работы; богословие уже потеряло для них всякую занимательность; они не считали его больше за науку, и вследствие этого они принялись с величайшим увлечением за изучение природы и классической литературы. Падение Константинополя, переселение многих ученых греков в Италию, великие морские открытия и изобретение книгопечатания были теми внешними историческими событиями, которые дали могущественное развитие новому направлению умственной деятельности, одержавшему решительную победу над средневековою схоластикою.
   В XV столетии победа была уже одержана: католический богослов Петр д'Алльи жалуется, что богословие забыто и что богословы занимаются исключительно светскими науками. Правда, Реформация снова, на целые два столетия, выдвинула вперед безысходные теологические диспуты, но в то время, когда Лютер и Кальвин диспутировали, было уже много мыслящих людей, занимавшихся серьезными научными исследованиями. Математика, астрономия, физика, механика и анатомия развивались втихомолку в то самое время, когда вся Западная Европа была наполнена шумом протестантских сект, интригами иезуитов и кровопролитными сценами религиозных войн. Положительная наука росла и укреплялась...
  
   1865
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru