Писарев Дмитрий Иванович
Перелом в умственной жизни Средневековой Европы

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


  

Д. И. Писарев

Перелом в умственной жизни Средневековой Европы

  

I

   В средневековых государствах господствовала путаница политических элементов, о которой человек XIX столетия с трудом может составить себе ясное и отчетливое понятие. О разграничении судебных, административных и законодательных властей нечего было и думать. Невозможно даже определить, где кончается господство церковной иерархии и где начинается деятельность светской власти. Все зависело от частных обстоятельств, места и времени. Все обусловливалось наклонностями, дарованиями и минутными интересами отдельных личностей, державших в своих руках ту или другую отрасль общественной власти. Разумеется, хаос был всего сильнее в первые века после великого переселения народов. Все умные правители, начиная от Теодориха Великого, старались распутывать и приводить в порядок нестройные элементы общественной жизни. Но хаос на всех пунктах упорно отстаивал свое нелепое существование. То, что называется духом времени, -- именно мысли, чувства и страсти тогдашних людей -- шло вразрез с самыми умными и добросовестными попытками организаторов. Что сильный и гениальный человек устроивал в течение целой жизни с изумительною настойчивостью и с громадными усилиями, то разваливалось после его смерти само собою или расстроивалось в какое-нибудь десятилетие слабыми и глупыми преемниками без малейшего труда. Личные страсти, неукрощенные образованием, рвали и ломали все рамки общественной жизни. Чтобы эти страсти улеглись и подчинились контролю разума, необходима была не железная воля какой-нибудь одной, хотя бы и гениальной личности, а долговременное, постоянное, глухое, но неотразимое влияние целых веков. Надо было, чтобы дикари переродились в граждан, а всякие перерождения органических существ совершаются в природе с такою невыносимою медленностью, которая всегда приводит в отчаяние всех исторических деятелей, успевших переродиться раньше своих современников.
   Для католической иерархии средневековая путаница общественных отношений была очень выгодна. Пользуясь хаосом понятий и учреждений, иерархия захватила в свои руки всю жизнь средневекового общества и начала диктаторским тоном произносить свои приговоры в таких делах, которые никакое благоустроенное государство в мире никогда не решится отдать в распоряжение церкви. Конечно, европейские дикари были совсем не такие люди, чтобы безусловно подчиняться кому бы то ни было, когда это подчинение было чересчур невыгодно или стеснительно. В самые золотые века римского владычества личные страсти сплошь и рядом брали верх над суеверием. Полудикий барон или рыцарь, изобиженный каким-нибудь чересчур задорным аббатом или епископом, садился на коня, брал в руки какое-нибудь дреколье, колотил крестьян своего обидчика, вытаптывал их поля, при случае захватывал в плен неприкосновенную личность самого церковнослужителя, прикасался к этой личности очень бесцеремонно и, закусивши таким образом удила, не смирялся даже перед проклятиями соборов и пап. Но церковь все-таки одерживала верх. Дикие феодалы умели только драться, а представители церкви умели, кроме того, интриговать, аргументировать, опутывать своих противников кляузными трактатами, подделывать старинные документы и, что всего важнее, вести общими силами стройную и последовательную политику там, где их светские и безграмотные противники действовали врассыпную, без всякого плана, по внушению личной страсти или под влиянием ближайшего, мелкого и минутного интереса. На средневековом латинском языке слово "clericus" имело два значения: во-первых, церковник, причетник; во-вторых, грамотный человек. Соединение этих двух значений в одном слове показывает ясно, что было время, когда все грамотные люди входили в состав духовенства. Вместе с грамотностью духовенство удерживало в своей среде и скудные остатки классической образованности. Это обстоятельство, разумеется, давало духовенству огромный перевес над представителями светской власти. Духовные лица занимали важнейшие должности и, пользуясь самым высоким положением, поддерживали с нетерпимою энергиею все интересы своего сословия и все неумереннейшие требования церковной иерархии. Когда грамотность начала распространяться между светскими людьми, когда светские люди начали составлять себе общие понятия о течении государственных дел, тогда они увидели, что церковь захватила все, и что императоры, короли, герцоги и все прочие властители земли превращены de jure, если не de facto, в крепостных работников римского первосвященника. Тогда началась борьба, не такая, какую вели прежде разрозненные буяны, а борьба систематическая, в которой уже обе стороны -- папство и светская власть -- стали драться и оружием, и аргументами, и насилием, и надувательством, и ссылками на вымышленные или подложные исторические документы.
   Рассматривать причины или предлоги каждой отдельной схватки я, конечно, не буду. Причина, в сущности, была всегда одна и та же: обеим властям хотелось развернуться пошире, а предлог найти было уж очень нетрудно при тогдашней неопределенности всех прав, обязанностей и отношений. Гораздо интереснее будет бросить беглый взгляд на приемы, употреблявшиеся в этой борьбе обеими сторонами. Любопытно посмотреть, на какие общественные силы опирались, с одной стороны, папа, с другой стороны -- император и короли. Не мешает также взвесить и измерить количество той добросовестности и деликатности, которую обнаруживали обе стороны в выборе и употреблении полемических средств.
   Для достижения этих двух целей всего удобнее будет рассказать несколько наиболее замечательных эпизодов из этой драматической борьбы. Рассказы эти покажут читателю, в чем заключалось влияние этой борьбы на умственную жизнь средневековой Европы. Я начну с XIII века, потому что физиономия предыдущих столетий была уже очерчена мною в статье "Историческое развитие европейской мысли", помещенной в 7-й части моих "Сочинений".
  

II

  
   В 1198 году на папский престол вступил под именем Иннокентия III тридцатисемилетний умный и энергический итальянец, граф Сеньи. Он тотчас начал борьбу против светской власти в самом Риме, в Италии и во всей Европе. Он повторил и поддерживал в течение всей своей жизни все требования Григория VII, подчинившего папской власти, по крайней мере в теории, всех государей католического мира. Прежде всего он разрешил жителей Рима и других городов папской области от присяги императору; всех чиновников, назначенных императором, он или сменил, или подчинил себе. Чтобы навсегда загородить немцам путь в Среднюю Италию, он убедил тосканские города составить федерацию, подобную той, которая уже не раз делала императорам много хлопот и неприятностей. Работая таким образом против светской власти, папа поневоле принужден был опираться на республиканский и демократический элемент. Но так как этот элемент был опасной игрушкой в руках римского первосвященника, то Иннокентий избрал другое оружие для борьбы с светскою властью, а именно -- интригу и обман одного властителя на счет другого, смотря по надобности. Соперники зорко следили друг за другом, подсиживали один другого и пользовались всем, что могло ослабить или опрокинуть оплошавшего врага. И мне еще не раз придется заметить, что, взаимно подкапывая друг друга, представители двух враждующих принципов оказывали, помимо собственного желания, драгоценнейшие и незаменимые услуги развитию народной свободы и прогрессивному движению европейской мысли.
   В первые двенадцать лет своего царствования неумолимый Иннокентий III успел перессориться со всеми сильнейшими государями католического мира. В 1199 году он отлучил от церкви Филиппа-Августа французского; в 1208 -- Иоанна Безземельного английского; в 1210 -- Оттона IV германского. Проклиная государей, Иннокентий в то же самое время вытягивал из их государств людей и деньги. В двенадцать лет он успел направить в разные стороны три крестовые похода: один -- в Палестину, другой -- в Испанию против мавров, третий -- в Южную Францию против еретиков. Эти подвиги Иннокентия тем более замечательны, что крестовые походы в это время уже потеряли прелесть новизны; они продолжались уже целое столетие; Европа была утомлена пожертвованиями и неудачами; надежда слабела, энтузиазм угасал; рождалось печальное подозрение, что деньги расходятся по карманам итальянских прелатов; подозрение это высказывалось даже так громко, что Иннокентий, приказавши духовенству проповедовать новый крестовый поход, был принужден сделать особенное распоряжение. "Он объявил, -- говорит Шлоссер, -- что жертвует на крестовый поход десятую часть своих доходов, и обложил все духовенство западной церкви сбором на это предприятие по полтора процента со всех церковных доходов; когда же стали говорить, что он возьмет эти деньги себе, Иннокентий приказал, чтобы каждый епископ при содействии одного иоаннита и одного тамплиера раздавал собранные суммы крестоносцам своей епархии" (Т. VII, стр. 131).
   Хотел или не хотел Иннокентий зажилить пожертвования благочестивых католиков, это -- дело его личной совести, которой приходилось решать много подобных вопросов. Для историка же чрезвычайно важен и интересен тот факт, что уже в начале XIII века общественное мнение так или иначе контролировало поведение пап, и что даже такой железный человек, как Иннокентий III, не мог оставаться совершенно равнодушным к неопределенному говору толпы. Чтобы снова поднять на ноги утомленную Европу, Иннокентий употреблял все средства; в циркулярах своих он повторял с дикою энергиею насмешки магометан над бессилием христианской религии. "Где, -- говорит он от лица магометан, -- где ваш Бог, когда он не может избавить вас от наших рук? Смотрите! Мы осквернили ваши святилища, мы простерли вперед наши руки, мы взяли с первого приступа, мы держим в обиду вам эти ваши желанные места, в которых зародилось ваше суеверие. Где же ваш Бог? Пускай поднимется! Пусть придет спасать вас и самого себя! -- Если ты в самом деле сын Божий, защити себя, если можешь; вырви из наших рук страну, в которой Ты родился. Возврати поклонникам креста Твой крест, который мы захватили".
   Этот риторический прием Иннокентия имеет, конечно, свои достоинства; он мог подействовать, как шпанская мушка или как хороший удар кнута на чувство утомленных, но искренних католиков. Он мог вызвать еще несколько судорожных усилий; но нельзя не заметить, что, пуская в ход такое красноречие, папа ставил на карту отчаянно крупный куш. Он сам ревностно распространял в массе католического населения ту чрезвычайно опасную и соблазнительную мысль, что истинность и достоинство религии могут и даже должны измеряться успехом чисто земного предприятия. И эта мысль прививалась особенно легко к умам тогдашних европейцев. Ордалии и судебный поединок считались в то время превосходными юридическими доказательствами. Если какой-нибудь Иван обвинял какую-нибудь Марью в том, что она завела себе любовника, то Марье незачем было оправдываться фактическими и логическими аргументами; надо было только, чтобы ее любовник или какой-нибудь другой человек убил или изувечил Ивана в назначенное время на определенном месте и при законных свидетелях; тогда Ивана объявляли подлым клеветником, а Марью -- целомудренною женщиною. Если приводили в суд старуху, обвиненную в колдовстве, то судье незачем было разбирать вопрос, действительно ли она совершила взведенное на нее преступление и возможно ли такое преступление вообще? -- "Бросить старуху в пруд!" -- командовал судья. -- Старуху раздевали и бросали; если она шла ко дну, ее вытаскивали и отправляли домой; если она оставалась на поверхности воды, ее сжигали, потому что тогда уже невозможно было сомневаться в том, что она действительно колдунья и любовница Сатаны. В одном народном собрании германцев возник вопрос: должны ли дети вступать во владение отцовским наследством при жизни своего деда? Одни говорили в пользу детей, другие поддерживали права деда. Голоса разделились поровну; тогда положено было решить спорный вопрос судом Божьим. Каждая сторона выдвинула одинаковое число бойцов. Партия детей победила, и закон был составлен в их пользу. Гражданские тяжбы, уголовные процессы и законодательные вопросы с одинаковым успехом решались испытанием или поединком, не имеющим ничего общего с внутренним смыслом разбираемого дела.
   Понятно, что простые и недальновидные люди были не прочь от того, чтобы прикладывать тот же самый привычный масштаб к религиозным вопросам. Простодушный фанатик Франциск, основавший с разрешения Иннокентия III орден нищенствующих монахов-францисканцев, вздумал проповедовать христианство египетскому султану и при этом дошел до такого пафоса, что предложил испытать посредством суда Божия, которая из двух религий лучше -- христианство или магометанство. "Прикажи, -- говорил он, -- зажечь два костра; на один я брошусь, а на другой пусть бросится кто-нибудь из твоих имамов: кто из нас останется жив и здоров, тот и прав". Султану это предложение показалось остроумным, но неисполнимым. "Наших имамов, -- заметил он, -- на эту штуку не поймаешь: они знают без всяких испытаний, что человеку неудобно лежать в огне". Но единоверцам Франциска это предложение вовсе не казалось забавным; они были твердо уверены в том, что Бог непременно должен творить по первому востребованию чудеса для своих усердных и незаблуждающихся поклонников.
   Римская иерархия старалась поддерживать и эксплуатировать эту уверенность во всех мелких случаях вседневной жизни. В мелких случаях эта тактика была действительно очень удобна, потому что мелкое чудо можно было подделать разными дешевыми средствами. Так оно и делалось. Но во всем надо знать меру. Не следует уподобляться глупому скряге, зарезавшему золотоносную курицу. Католические иерархи ни под каким видом не должны были выходить из безопасной области мелкого чудотворения. Подвергать свой принцип такому испытанию, которое по своей мировой колоссальности не допускало никакой подтасовки, -- значило ставить на карту основной капитал, с которого можно было постоянно получать самые приличные проценты. Многим отдельным папам, епископам и монахам крестовые походы доставили много денег, почета и могущества, но для теократического принципа они были гибельны. Все проповедники крестовых походов говорили в сущности то же самое, что говорил Иннокентий III, хотя, быть может, в их выражениях было меньше горечи и энергии. Все они так или иначе возбуждали в своих простодушных слушателях страстную надежду и фанатическую уверенность, что сам Бог поведет крестоносное воинство к желанной цели и поразит нечестивых врагов истинной религии. "Того хочет Бог! того хочет Бог!" -- кричали на Клермонтском соборе тысячи народа, выслушав речи Петра Пустынника и папы Урбана II; и эти тысячи кинулись в крестовый поход совершенно слепо, без денег, без провианту, почти без оружия и без малейшего понятия о том, где лежит Святая земля и далеко ли до нее, и какие встречаются на пути трудности и опасности. Взрыв религиозного чувства был очень грандиозен, но зато и реакция была ужасно сильна. Известно, что беспорядочные массы, пошедшие за Петром Пустынником, за Вальтером Голяком и за Готшальком, погибли, большею частью даже не добравшись до Малой Азии. А массы эти были очень значительны: в них было слишком 250 000 человек; и эти люди принадлежали к самым низшим слоям народонаселения. Легко представить себе, какое глубокое и неизгладимое впечатление должен был произвести трагический исход великого предприятия на всех родственников, друзей и соседей погибших фанатиков. Эти родственники, друзья и соседи были так неразвиты и так задавлены трудом, бедностью и притеснениями, что им было невозможно следить за событиями политического и религиозного мира; что бы ни делали папы и прелаты, императоры и короли -- эти простые люди все-таки не пустились бы в критические размышления. Но тут, когда всемирная история проникла в каждую беднейшую хижину, когда колоссальная борьба двух религий дала себя почувствовать каждому отдельному семейству, когда католическая политика отняла мужа у жены, брата у сестры, сына у матери, отца у малолетних детей, тогда поневоле вся Европа, от мала до велика, призадумалась над своими утратами и стала задавать себе вопросы: ведут ли к чему-нибудь все эти пожертвования? И действительно ли того хочет Бог?
   То воодушевление, которое обнаружилось на Клермонтском соборе, не повторилось больше никогда. Такие порывы усердия обходятся слишком дорого и вследствие этого ведут за собою горькое разочарование. После первого крестового похода религиозная температура Европы вдруг понизилась на значительное число градусов. Европу пришлось подогревать искусственными средствами, и все эти подогревания, все проповеди Бернара из Клерво, Фулька из Нельси и других монахов, все циркуляры пап производили только частичное, местное влияние. Время общего, свежего, естественного энтузиазма прошло безвозвратно. Теперь спрашивается: уместно ли, благоразумно ли, политично ли было писать такие неистовые воззвания, какие пускал в ход Иннокентий III? Одно из двух: или народы католической Европы могли слепо поверить словам папы, или же они могли отнестись к ним с сомнением. Второй случай крайне неудобен для теократического принципа, потому что папа, которому не верят на слово, превращается в простого смертного; но этот второй случай все-таки лучше первого, потому что, если бы католики поверили Иннокентию совершенно слепо, если бы они решились испытать достоинство католицизма посредством судебного поединка, произведенного в громадных размерах, то Иннокентий, наверное, оказался бы последним папою. Судебный поединок кончился бы для католицизма полнейшим поражением, а тот крестовый поход, который был устроен самим Иннокентием, оказался не в пример скандальнее, безобразнее и неудачнее всех остальных. Крестоносцы попали в кабалу к венецианским купцам, которые заставили их платить натурою, и притом вперед, за провоз в Палестину. Плата натурою состояла в том, что крестоносное воинство принуждено было сделать сначала для венецианцев несколько завоеваний в Далмации. Когда кончилась эта работа, тогда явилась вдруг совершенно непредвиденная необходимость вмешаться в дела дряхлой Византийской империи. Крестоносцы взяли Константинополь, разграбили его, разделили между собою провинции покоренного государства, основали так называемую Латинскую империю и, удививши весь мир совершенно не крестоносным характером своих подвигов, сочли свое дело оконченным, хотя они даже издали не видели не только стен Иерусалима, но даже берегов обетованной земли.
   Другой крестовый поход, затеянный также Иннокентием и направленный против еретиков Южной Франции, оказался несравненно удачнее палестинского предприятия. В Южную Францию сбежалась со всех сторон такая огромная толпа вооруженной сволочи, что еретики были совершенно задавлены и истреблены, несмотря на свое отчаянное сопротивление.
   Неуспех палестинского похода, предпринятого в 1202 году, и успех альбигойской войны, начавшейся в том же десятилетии, именно в 1208 году, составляют, вместе взятые, важное барометрическое указание для мыслящего историка. В палестинском походе религиозный мотив должен был стоять на первом плане. Путь был далек; трудности и опасности значительны; добыча совершенно ничтожна, потому что уже в XIII столетии можно было сказать о Палестине:
  
             Вот у ног Ерусалима,
                       Богом сожжена,
             Безглагольна, недвижима
                       Мертвая страна.
  
   Значит, для успеха предприятия требовалось непременно религиозное воодушевление. Напротив того, в альбигойской войне можно было покончить все дело без дальнейшего подогревания католических сердец. Театр войны лежал под руками; дорога была отовсюду легкая и открытая; страна, "обреченная мечу и пожарам", была богата и привлекательна во всех отношениях; значит, надо было только найти добрых людей, способных рвать, жечь, грабить и бесчинствовать. Таких людей в тогдашней Европе было слишком достаточно. Эти люди были очень невежественны и вследствие этого, разумеется, довольно суеверны. Когда этим людям указали на легкую добычу, тогда они кинулись на нее с величайшим удовольствием. Когда же за любезное для них дело разбоя и бесчинства им посулили отпущение грехов, тогда, разумеется, они охотно поверили этому обещанию и еще усерднее принялись за свою работу. Герои альбигойской войны верили всему, что им говорили аббаты и монахи, но верили преимущественно потому, что еще не выучились ни в чем сомневаться. Стремительная сила религиозного чувства, воодушевлявшего людей XI века, уже значительно ослабела в XIII столетии. Массы еще ни в чем не сомневались сознательно, но ко многому относились уже очень спокойно и действовали усердно в пользу католицизма только там и тогда, где и когда интересы католицизма совпадали с их собственными, личными наклонностями и материальными выгодами. Мне кажется, что конец XI века, именно время Клермонтского собора и первого крестового похода, составляет верховный пункт религиозного энтузиазма в католическом мире. После этого начинается довольно быстрое понижение. В XIII столетии горячий и поэтический элемент католического фанатизма уже в значительной степени успел улетучиться. Дальновидные защитники клерикальных принципов начинают тревожиться и суетиться, им уже чего-то недостает. Иннокентий III мечется во все стороны, ругается, проклинает, учреждает ордена нищенствующих монахов и вообще показывает историку своею изумительной деятельностью и подвижностью, что влияние папства на умы уже требует ремонта и что чувства католиков уже нуждаются в подогревании.
  

III

  
   Ссоры Иннокентия III с королями французским и английским показывают очень наглядно, что папские проклятия начинают понижаться в цене. В 1193 году французский король Филипп Август, страдая безденежьем -- хроническою и наследственною болезнью всех королевских династий прекрасной Франции -- предложил руку и сердце сестре датского короля, Ингеборге, у которой наличных денег было очень много. Бракосочетание совершилось в августе 1193 года. На другой день после свадьбы, когда новая королева должна была короноваться, супруг ее объявил совершенно неожиданно, что никак не может жить с нею, потому что чувствует к ней непреодолимое отвращение. К деньгам же ее Филипп чувствовал, напротив того, непреодолимую нежность и потому, разумеется, никак не мог расстаться с ними. Поправив на некоторое время свои денежные обстоятельства и озадачив Ингеборгу таким неожиданным оборотом дела, Филипп весело и спокойно начал составлять новые планы брачного союза, точно будто эпизод с Ингеборгою никогда не существовал. Французские епископы, по приказанию короля, объявили его брак недействительным и подали Ингеборге добродушный совет удалиться обратно в Данию или поселиться в каком-нибудь французском монастыре. Ингеборга не соглашалась ни на то, ни на другое, но ее согласия никто и не спрашивал, и Филипп без дальнейших рассуждений посадил ее в монастырь, где с нею, как говорит Шлоссер, "обходились чрезвычайно дурно".
   Тогдашний папа, дряхлый старик Целестин III, нашел всю эту процедуру не совсем правильною и передал это дело на рассмотрение собора французского духовенства. Но между французскими прелатами нашлось мало охотников ссориться с Филиппом. "Епископы вели себя, -- по выражению одного современного писателя, -- как немые собаки, которые, боясь за свою шкуру, не смели лаять" (Шлоссер, т. VII, стр. 115). В 1196 году Филипп, совершенно игнорируя Ингеборгу, продолжавшую сидеть в монастыре, женился на Марии Агнесе, дочери герцога Меранского, владевшего обширными землями в Германии и находившегося в самых лучших отношениях с императором Генрихом VI. В продолжении двух лет ничто не нарушало счастья обоих супругов. Но Иннокентий III, сделавшись папою, поднял всю старую историю Ингеборги с самого начала. Увидев со стороны Филиппа непобедимое упорство, он в 1199 году наложил на Францию интердикт, то есть запретил французскому духовенству совершать богослужение и церковные требы. Удар был хорош, но коса нашла на камень. Сразившись с Филиппом, Иннокентий встретил себе такого противника, который не уступал ему ни в энергии, ни в изобретательности. Папский интердикт сделался для короля новым источником доходов. Чуть только какой-нибудь епископ или аббат обнаруживал наклонность повиноваться папскому приказанию, Филипп тотчас отрешал его от должности и брал в казну его имение; так же круто поступал он и с баронами, которые, опираясь на папский указ, перестали считать короля своим сюзереном; если какой-нибудь городовой магистрат держал сторону папы, Филипп облагал город огромным налогом. Папа принужден был уступить; он признал развод Филиппа и приказал своему легату созвать собор французского духовенства для того, чтобы придать всему делу наружный вид благообразия и законности. Но Филипп не согласился даже на этот последний компромисс. Не обращая никакого внимания на то, что происходит в соборе, он взял Ингеборгу к себе во дворец и стал жить открыто с двумя женами. А Иннокентий в 1201 году даже признал законными обоих детей Марии Агнесы.
   Во всей этой истории Филипп как частный человек поступал бессовестно, но как политический деятель он держал себя превосходно. Папа заступился за оскорбленную и ограбленную женщину. Это очень похвально и великодушно с его стороны; но как он заступился? Он наложил интердикт на Францию; если бы его приказание было выполнено в точности, то в течение нескольких месяцев, а, может быть, и лет на всем пространстве французской территории новорожденные дети оставались бы некрещенными, женихи и невесты -- необвенчанными, больные умирали бы без исповеди и причастия, и мертвецы зарывались бы в землю без отпевания. Когда папское слово обладало такою силою, которая мгновенно могла парализировать действия духовенства в целом королевстве, тогда, разумеется, жители этого королевства веровали горячо и искренно в непогрешимость папы. Стало быть, когда интердикт не был пустым словом, тогда он был жестоким наказанием. А на кого падало это наказание? На массу народа, на толпу простодушных бедняков, и с особенною тяжестью ложилось оно именно на ревностнейших защитников папы, на его лучших друзей, на самых искренних и усердных католиков. Чтобы насолить сильному врагу, папа бил в самое чувствительное место своих слабых и бедных друзей. Интердикт клонился всегда к той цели, чтобы возбудить в государстве волнения и посредством этих волнений довести провинившегося государя до необходимости покориться воле папы. Штука придумана недурно, но посмотрите, что из этого выходит. Положим, что цель интердикта достигнута; волнение произошло; король смирился перед папою; папа простил короля; мир заключен к обоюдному удовольствию высоких особ, а потом что? Потом, разумеется, король, успокоивши и обеспечивши себя со стороны духовного начальства, принимается очень серьезно и совсем неласково за тех подданных которые своею непокорностью заставили его смириться перед папою. Происходит в грандиозных размерах та сцена из "Ревизора", когда городничий после отъезда Хлестакова беседует с купцами. "А, самоварники! жаловаться?" Неприятно было положение самоварчиков, но положение возмущавшихся подданных было еще гораздо неудобнее. Размеры всей сцены были грандиозны; начинались пытки, вешания, колесования, четвертования. И на кого сыпались все эти неприятности? Именно на самых лучших католиков, на тех, которые шли бестрепетно на самую опасную борьбу, лишь бы только избавиться от невыносимого для них интердикта. А папа чего смотрел? Да папе до этого и дела никакого не было; до него, может быть, и слухи об этих казнях не доходили; велика важность, что два-три десятка беспокойных людей отправятся на плаху, на виселицу, в застенок и на колесо; в средние века на подобные мелочи ни один порядочный человек не обращал никакого внимания. Да и не мог же папа требовать от короля, чтобы он остановил в своих владениях правильный ход уголовного правосудия. Мятежников следует наказывать, и церковь может только напутствовать их своими молитвами. Вот настоящее значение того механизма, который назывался интердиктом и который не раз пускался в ход с самым полным успехом в цветущие времена клерикального абсолютизма.
   Теперь нетрудно будет понять, почему я заметил выше, что Филипп-Август действовал в ссоре своей с папою как превосходный политический деятель. Папа, по обыкновению, смотрел на массу народа как на средство, как на chair à canon {пушечное мясо (фр.).}, как на подножие своего святительского престола. Ему не было дела до того, что народ будет страдать от прекращения богослужения, что он будет волноваться и что за эти волнения его будут бить и разорять. Так оно и должно быть, думал папа; народ на то и создан, чтобы держать на своих плечах все бремя моего могущества. В мирное время он должен давать мне свои деньги, в военное время -- свою кровь. Без этого и папой быть не стоит, да и невозможно. Но Филипп-Август поставил вопрос иначе. Ты, святой отец, думал он, на кого сердишься? На меня? Прекрасно. За что? За то, что я на двух женах женат? Превосходно. Вот ты и ухитрись наказать меня, именно меня, преступного двоеженца. Попробуй достать меня, если руки не коротки. А французов моих не трогай. Они тут ни при чем. Им от моих двух бракосочетаний не досталось ни денег, ни удовольствий. А кто вздумает исполнять твое глупое приказание и тиранить моих подданных, отказывая им в том, что для них составляет глубочайшую нравственную потребность, с тем я сумею распорядиться по-своему. Ум и твердость Филиппа сделали то, что грозный интердикт остался для Франции мертвою буквою. Не было ни бестолковых волнений, ни бесплодных казней.
   Глубокий и роковой трагизм того положения, в котором уже с XIII века находилась римская теократия, заключается именно в том, что самые энергические меры, предпринимаемые для возвышения и укрепления папского авторитета, обращались неизбежно во вред тому дряхлеющему принципу, который они должны были поддерживать. Разумеется, папство в XIII веке было еще очень сильно, но оно уже не могло ни подниматься кверху, ни даже остановиться на той высоте, которую оно занимало. Оно неизбежно должно было спускаться вниз, и никакие усилия даровитых личностей, подобных Иннокентию III, могущественных корпораций, подобных монашеским орденам, и специальных учреждений, подобных инквизиции, не могли остановить этого необходимого падения. Чего-чего тол