Глухой угол земли русской. То, что называется захолустьем. Но захолустье особого рода; пять лет назад тянулась без конца, без краю, без границ -- степь. Кое-где, бесконечно далеко друг от друга ютились южные деревушки, населенные хохлами не совсем чистого типа.
Кое-где хутора новых поселенцев, именуемых аборигенами -- "кацапами".
Потом пришли "хитрые греки" в лице бельгийцев, французов, англичан и даже американцев, пролился золотой дождь из миллионов франков, долларов, гульденов и фунтов стерлингов, выросли буровые вышки, поползли змеи -- линии заводских железных дорог, точно в одну ночь кто просыпал на землю домики заводов с населением в пять, шесть тысяч человек в каждом поселении, домики рудниковых управлений, громадные, неуклюжие здания самих заводов, около которых то здесь, то там поднялись еще более неуклюжие, еще более нелепые домики.
Зашевелились люди. Нахлынула волна шахтеров, с одинаковым презрением смотревшая и на медлительных, неловких хохлов из деревень, и на шустрых и вместе задерганных русачков из "Новых Выселков". Над из века немою степью послышался положительно лингвистический хаос речей беглых бельгийцев, поляков, немцев, французов, шведов, англичан и голландцев, -- мастеров и уставщиков на шахтах и заводах.
Вот в этаком захолустье однажды я встретил оригинальную пару. Кто-то окликнул меня на базарной площади, назвав по фамилии.
В лице его было что-то знакомое мне, будившее какие-то воспоминания, но владельца этого знакомого мне лица я никак не мог признать.
-- Не признаете? Господи Боже мой! Мозглова не признаете?! Федьку Мозглова не признаете?
Я не признавал Мозглова, Федьку Мозглова. Лицо его продолжало быть для меня знакомым, -- оно даже становилось мне все более и более знакомым, но узнать Федьку Мозглова я все-таки не мог.
-- Эка близорукие у вас!
-- Близорукие, говорю! Помните, кто вам в Харькове книги переплетал? Ну? Еще вы приносили альбом такой из мундштучной бумаги, а туда вырезки газетные наклеивать надо было. Помните?
-- Помню,
-- Так это я и делал. Я же переплетчиком в те времена был... Еще ругались вы один раз, -- спалил я с пьяных глаз вырезки ваши... Вспомнили? Вот я и есть. Я и есть...
-- Вспомнил. А здесь вы зачем теперь? Служите?
-- Святому искусству! -- с пафосом ответил мой знакомец. -- Святому искусству! По искусственной части! Потому, как надоевши вся эта чертовщина с грязнейшим ремеслом, и никакого благородства, -- я все это и бросил. Помните, маменька была у меня, древняя старушка, так та даже проклинать собиралась, к духовенству обращалась. Женили меня, думали, жена удержит. Но куда?! У кого вдохновенье...
-- Что же жена ваша?
-- А ничего. Она из стоеросовых. Модистончик! Шьет верхнее платье. Но благородное искусство возненавидела, и даже к губернатору с мамашею ходили, чтобы меня на путь истины... Но, однако, надоело мне все это. Кому суждено быть артистом... Конечно, доля тяжелая. Вот, теперь попали мы сюда, а с чем выедем, -- Господу Богу известно. А, впрочем, возлагаю большие надежды на завтрашнее представление...
-- Завтра? Так значит "неподражаемый звукоподражатель, приобревший всемирную известность"...
-- К вашим услугам!
-- Вы же "куплетист и единственный, удостоенный многими наградами, танцор, исполнитель характерных русских танцев"?
-- Собственною персоною!
-- Маг и чародей, для которого нет ничего невозможного?
-- Тоже я. А вы думали, как переплетчик...
-- "Национальный певец и рассказчик"?
-- Само по себе разумеется. Помните, как в мастерской вы меня постоянно заставали за рассказами? Соберутся все мастеровые, я и жарю им диалоги из "Живой струны" или национальные анекдоты.
-- Но на афишах значится -- сеансы талантливой артистической четы.
-- Вдвоем, вдвоем! Без женского элемента как же? Куплеты есть разные...
И так, вдвоем, в отдельном кабинете...
Если мужчина исполняет, довольно скучно. Ежели дама в соответствующем одеянии, -- фурор...
-- Супруга?
-- Н-ну, видите ли... То есть - как бы это вам сказать? Старый знакомый, кривить душою нечего. Не жена она, но в этом роде. Впрочем... Мы люди бедные, и я, сказать по правде, не препятствую, если она свое счастье найдет и заработать с кого может. Она в таком доме была в Екатеринославе. Слышу я, поет и приплясывает, ну, и того... Гастролируем! Свистеть я ее выучил.
-- Так это вы ее именуете мисс Алис Шоу-младшею?
-- Кого же больше? Кстати, Анисья она, так имя само на язык липло. Да что мы с вами разглагольствуем? Зайдите к нам в номерок, не побрезгуйте я вас познакомлю... А завтра на спектакль милости просим. Я с особым намерением на завтра назначил, распространивши афишки.
-- Но послушайте, Федор...
-- Федорович по батюшке! А вы зовите по-старому Мозгловым. Или по-театральному сеньором Мозглини...
-- Когда же вы всему научились? Простите, но я помню ваши анекдоты, и вы их прескверно говорили. Потом пение. Разве у вас голос есть?
-- Плохо рассказывал? Голоса нет? Для этой-то публики? Господи Боже мой! Мы в Екатеринославе... А здесь всякая шушваль, всякая сволочь. Для нее что же, Мравину выписывать, или господина Фигнера? Господи Боже мой... Даже обижаете старого знакомого. Ей-Богу! Такие ли артисты бывают?! Разве я не знаю? Чешка одна ездила здесь. Ободранная кошка! Выйдет на сцену, и ну мяукать. А публика аплодирует. У моей Анисьи хоть тело... Да вы зайдите к нам в номер... Я вас познакомлю...
-- Потом как-то капелла балалаечниц ездила. Ни уха, ни рыла... Все тоже из таких домов. Вы понимаете? А какие деньги собрали?! Что же мне-то, по-вашему, стесняться? Да не стоит она этого, публика эта самая. Честное слово, сволочь. Ни уха, ни рыла не смыслит. А я все-таки, как никак, уже два года на сцене. Не сейчас из мастерской. Да и в мастерской, хоть смеялись с меня, я и тогда артистом был. Шью "Ниву", -- осточертела эта "Нива" самая, а сам мечтаю, как выйду на сцену к публике в аристократическом фраке, и буду петь с шиком;
Марго! Марго! прелестный друг Марго!
В руке бутафория--бокал с шинпанским. На голове шапо-цилиндр, голова баранчиком...
Марго! Марго! Прелестный друг Марго!
Тебя я помнить буду,
Во веке не забуду,
Прелестный друг Марго!..
Или варю клей столярный, а у самого думки, как хорошо было бы нарядиться в ракловский костюм, в лохмотки, то есть, и того... Нос подрумянить, бороду наклеить так, чтобы одна половинка больше, другая будто повыдергана в сражении, на ногах опорочки, -- и сыпь:
Графинчик, красавчик, голубчик ты мой!
Графинчик, мерзавчик, зачем ты пустой?!
-- Фурор. Ну, и не выдержал, плюнул на мастерскую, артистом заделался. Завтра представление. Милости просим! Сорвем сбор, гайда дальше!
-- А если освищут?
-- Кого? Меня? Ого! Да за чтоб? Всякую дрянь слушают, и вдруг... Да и какого им рожна нужно, прости Господи? Что же им, господина Варламова присылать, шахтерской сволочи этой? Балаганная публика!.. А здесь шахтари проклятые... Конечно, иной раз неприятность может выйти, и даже сильная. Но риск -- благородное дело!
Так вы приходите посмотреть на мое представление. Все-таки, старый знакомый, и вам должно быть приятно таморфизму поглядеть...
-- Таморфизму?
-- Ну, превращение. Все-таки, был переплетчик паршивенький, так, мразь, а теперь артистического сословия.
* * *
Широковещательные афиши синьора Мозглини и мисс Алисы Шоу младшей сделали свое дело. Вечером следующего дня уже трудно было достать место более или менее дешевого разбора. Галерка была переполнена. В партере, сооруженного шустрым предпринимателем шахтерского городка, балагана, носившего громкое имя театра "Ренессанс", -- свободных мест было немного. Были заняты даже ложи.
К своему удивлению в театре я увидел прекрасные туалеты, свидетельствующие если не о культуре, то о зажиточности владельцев, я увидел детей приведенных как в настоящий театр слушать настоящих артистов, видеть настоящую игру.
Я увидел молоденьких девушек.
Я увидел публику, и, признаюсь, мне стало как-то невольно стыдно, когда я вспомнил бритую и брюзглую физиономию моего синьора Мозглини, его репертуар, памятный мне еще со времен посещения переплетной мастерской.
Мне стало как-то неловко при воспоминании о Алисе Шоу младшей, всемирной свистунье, подобранной Мозгловым в лупанаре, обученной свистеть и танцевать. Мисс Алиса...
Мне вспомнились вчера сказанные Мозгловым слова:
-- Конечно, ежели она счастье свое с кем находит, я не препятствую. В таком роде, как жена...
Заиграл жиденький оркестр, взвился занавес, появился на сцене типичный шахтер с фонариком на поясе, с бутылкою "монопольки" в руке, с замазанным угольною пылью лицом и запел фальшивым голосом какие-то куплеты. Кончив куплеты, синьор Мозглини проплясал трепака. В зале царила невозмутимая тишина. Сзади, на галерке, кто-то обрадовался и крикнул: здорово! Ишь, пляшет. А ну, кувыркнись, кувыркнись!
Когда номер был окончен, Мозглини вульгарным жестом оправил лохмотья. Кто-то захлопал, кто-то зашикал. Шиканье усиливалось. Мозглини исчез, его место заняла на эстраде дебелая и здоровая женщина с густо эмалированным лицом, декольтированная до последних пределов возможности, в коротенькой юбочке из кисейки. Дрыгнув два-три раза толстыми ногами и передернув бедрами, она закатила глаза и запела.
Мне показалось, что певица -- играет, что она пародирует чье-нибудь пенье, что еще два-три такта, и она запоет своим голосом, не этим пискливым, срывающимся, сиплым, как после перепоя, контральто...
Пела она невообразимую гнусность, что то про какого-то жильца с длинною трубкою, который приходил раскуривать свой огонь у ее сердца...
С каждым тактом в зале усиливался гул голосов недовольных слушателей, перекатывающееся из одного конца в другой шиканье. Когда куплеты были окончены, мисс Алиса стала свистать. Шиканье росло. Послышались свистки, послышались ругательства. Не докончив свистать, артистка ушла, из-за кулис выскочил Мозглов. Он видимо, был ошеломлен неудачею, но бодрился и пытался победить недовольство публики.
-- Встретились однажды трое знакомых! -- начал он громким, но дрожащим голосом.
-- Русский, еврей, немец и армянин...
-- Мошенник! -- гаркнул кто то в передних рядах.
-- Шут! Деньги отдай! Жульничают, артисты! -- послышалось сзади. Еще секунда...
Толпа ревела. Кто-то подошел к убогой рампе, заложил по-разбойничьи два пальца в рот и засвистал.
Бледный синьор Мозглини пошатнулся и смолк, потом подбежал к рампе и прокричал неистовым голосом:
Позднею ночью номерной моей гостиницы разбудил меня. Пора ехать на вокзал. У ворот меня ждал извозчик.
-- Будьте благодетелем! -- услышал я дрожащий голос. Христа ради. Растерзают! Сволочи эти. Господи! И за что?
Вглядевшись, я узнал моего знакомца, синьора Мозглини. Рядом с ним стояла "артистка" мисс Алиса Шоу-младшая, закутавшаяся в большой оренбургский платок и придерживавшая в руках узелок.
-- Никакого багажу. Только узелочек легонький: трико ее, юбки, лохмотки! -- посвятил меня в тайну синьор Мозглини.
-- Видели, как меня эти сволочи встретили? Думал убьют! Однако ничего. А я, знаете, растерялся сначала. Думал сказать, -- извините меня, господа! Не думал, что вы так отнесетесь к нашему искусству...
Не угадал, с какою публикою имею дело. Думал, угожу, понравимся всем, а не то вышло... Но, знаете, чем же я виноват? Сначала, как вышел, боялся как бы скандала не вышло, потому из порядочных много. Потому осмелился. А тут эта... стерва. Не бойся, говорит, да не бойся. Ну, и вышли. Потому вижу, все равно скандал. Денег не возвратил. Хоть и полный сбор был, а осталось немного. Трущоба проклятая! Тому дай, тот рвет с тебя щетину, тот шерсть обрывает. Сорвался! Будь оно проклято, захолустье это!
-- Не думаете искусство ваше бросить? -- спросил я "артиста", приютившегося на узенькой лавочке экипажа.
-- С какой радости? Здесь сорвалось, в другом месте не сорвется...
Где наше не пропадало! Жив синьор Мозглини! Обидно мне только на себя, как это у меня в голове мысль была извиниться?! Стоят они, сволочи, чтобы артист перед ними стеснялся? Как вы думаете?
-- А свистала ты, Аниска, паскудно, совсем паскудно! -- обратился он ворчливо к молчаливой спутнице.
Та не отвечала, но передернула плечами.
-- Ежели бы ты не спаскудила... А знаете это бывает. Не огорчаться же? Вот как бы на вокзале скандала не вышло. В Бахмуте раз... гнилыми яйцами...