...Когда Виктор Костоедов приходит домой из гимназии, -- все сидят уже за столом.
Обед еще не подан, но стол накрыт, тарелки расставлены, стулья придвинуты. Подан пузатый граненый графин с грушевым квасом. Подан маленький приземистый графинчик с вычурною высокою пробкою, изображающею Наполеона в традиционной треуголке, со скрещенными на груди руками.
И Тихон Петрович, отец Виктора, -- сидит уже на месте. Он выпил уже две рюмки желтоватой настойки из графинчика, закусывая крошечными кусочками черного хлеба, и теперь медленно-медленно пережевывает поджаристую корочку, хрустящую на зубах, и в то же время мнет тонкими длинными, желтыми от табачного дыма, крючковатыми пальцами с длинными, корявыми, черными ногтями хлебную мякишь, выделывая из нее шарики и оставляя их возле пустой тарелки.
Виктор медленно раздевается в прихожей.
Он устал -- от гимназии до дома довольно далеко. Он сильно перезяб -- на дворе мороз и ветер, а Виктор ходит в старом жиденьком форменном пальто, купленном еще тогда, когда он был в третьем классе. Он давно вырос из пальто. Или пальто село... Но оно коротко, и чуть-чуть только покрывает колени, а рукава такие куцые, что из-под них чуть ли не на полтора вершка высовываются рукава гимназической блузы.
И он голоден. Потому что... потому что... На завтрак ему дается каждый день -- пятачок. Но третьего дня в классе шла какая-то подписка, по рукам ходил лист, в заголовке которого стояло:
-- Товарищи! В то время, как мы роскошествуем, тысячи русских крестьян умирают голодною смертью. Товарищи! Нужна немедленная помощь. И Виктор, мучительно краснея, подписался на этом листе: Виктор Костоедов -- 25 копеек.
Десять у него было. Пятнадцать он взял до сегодня у Петра Черножукова -- соседа по парте.
И несколько дней он будет сидеть без завтрака. Разве только удастся сказать матери, что нужно купить тетрадь... И мать даст сколько-нибудь даст тайком, из "хозяйственных сумм", то есть, из грошовых сбережений от покупок.
И всю дорогу от гимназии до дома Виктор Костоедов думает о том, как он утомлен сегодняшним днем, как он устал, как он перезяб и как ему хочется есть.
-- Будут щи. Непременно будут щи! -- невольно думает он. -- И на второе, вероятно, котлеты. Или зразы...
И когда он уже дома, когда он стаскивает с себя короткое и узкое, словно прилипающее к телу пальто, -- он слышит из столовой голос отца:
-- Революционер пятого класса пожаловал! Соизволили явиться к нашей убогой трапезе!..
И Виктор забивает про холод, усталость. И ему кажется, что ему не хочется, совсем не хочется есть...
Он входит в столовую. На пороге его встречает упорный, пытливый взор отца. Этот взор серых, словно стальных глаз впивается в лицо мальчика, сверлит его глаза. Под этим тусклым и холодным, пронизывающим взглядом как-то странно тревожно начинает биться сердце.
Виктор, стараясь не глядеть в глаза отца, пробирается на свое место. Это там, в углу, рядом со стулом Нади. Надя, как и отец, при входе мальчика поднимает на него свои глаза и смотрит упорно, не мигая. Только в ее взоре нет этого леденящего холода, нет злобы, нет насмешки, что сквозят во взорах отца. Просто какое-то разглядыванье, какое-то равнодушное любопытство.
-- Ну-с, удостойте нашу скромную трапезу своим великодушным присутствием, господин будущий президент перекопской республики! -- говорит Тихон Петрович, широким жестом показывая сыну место, и тянется рукою к графинчику с настойкою.
Горничная Глаша вносит, некрасиво отставляя в стороны голые локти, большую дымящуюся суповую чашку и грубо ставит ее на стол.
-- Тише ты, оглашенная! Посуду расколотишь! -- окликает ее хозяин.
Марья Андреевна, мать Виктора, берет дрожащими руками суполовник и разливает щи. Первая тарелка -- Тихону Петровичу. Вторая Наде. Третья -- Васечке, который сидит рядом с Виктором. Четвертая -- Виктору.
-- Щи? Да ты ополоумела? Для такой знатной персоны, как будущий президент перекопской республики, -- ты подаешь простые щи?
Васечка громко фыркает. Надя поворачивает свое хорошенькое розовое личико к брату и смотрит холодно-любопытными, голубыми, красивыми глазками.
Виктор чуть заметно бледнеет, но сдерживает себя и опускает ложку в тарелку.
-- Стой! -- раздается окрик отца! -- Стой! Когда ты, нег-годяй, будешь есть собственный кусок хлеба, быть может, заработанный предательством несчастной твоей православной родины, -- несчастной, но православной, -- искони православной... Ну, тогда ты можешь жрать, как тебе будет угодно! А покуда ты жрешь не тобою заработанный кусок хлеба, -- ты должен помнить, что твой отец не христопродавец и не проклятый социалист, а искренно верующий и чтущий отеческие предания человек...
-- Я, папаша...
-- Молчать! Лоб... Лоб...
Виктор бледнеет, сжимает холодные фиолетовые губы.
-- Перекрести лоб, скотина! Тогда накидывайся на жратву! -- говорит Тихон Петрович. И наливает себе маленькую рюмочку настойки,
-- Ах, Витечка?! -- слышится укоризненный, дрожащий и робкий шепот матери. -- Ах, Витечка?! И как ты забываешь всегда?
-- Ха, ха, ха! Ха, ха, ха! -- покрывается шепот старухи натянутым смехом Тихона Петровича, который даже опущенную в жирные щи ложку откладывает в сторону.
-- Ха, ха, ха!.. Забывает? Ха, ха, ха! Жрать не забывает? Спать не забывает? А лоб перекрестить?.. Ха, ха, ха!.. Это мы с тобою, мать, не забываем. Потому что мы старые, выжившие из ума идиоты... А не представители учащейся молодежи... Но они во-первых считают, что крестить лоб -- глупая трата драгоценного времени. И предрассудок, который уже упразднен всеми рационально мыслящими людьми... Ха, ха, ха!.. Но господину будущему президенту соединенных штатов камчатской области хочется жрать... Они изволили проголодаться, и потому согласны на этот раз покривить душою и перекрестить свой лоб...
Щи съедены. Глаша, с надутым лицом, грузно ступая, вносит блюдо с котлетами. Тихон Петрович вливает в себя еще маленькую рюмочку наливки и отодвигает графинчик в сторону.
-- Положи-ка мне, мать, сегодня две котлеты! -- говорит он.
Марья Андреевна торопливо кладет на его тарелку вторую котлету.
-- Может быть, оно и не следовало бы по две котлеты есть... говорит Тихон Петрович раздумчиво.
-- Кушайте, кушайте на здоровье! -- откликается Марья Андреевна, котлеты.
-- Да, на здоровье!.. Н-но... Но имеем ли мы право есть по две?
-- Господи! Что вы говорите, Тихон Петрович?
-- Постой, мать, помолчи! Мы с тобою -- отстали... А это -- преступление -- отставать... За это мы можем поплатиться. И поплатиться весьма серьезно. Видишь ли... Один современный мыслитель, которого ты довольно близко знаешь...
-- Бог с ними, с мыслителями! -- отмахивается испуганно обеими руками старуха. -- Бог с ними!.. Никогда никаких мыслителей в доме не было... Что это вы, право, Тихон Петрович?
-- Замолола, мельница!.. Один современный мыслитель, говорю я, в дневнике своем, посвящаемом потомству, изрек такую мысль: Можно ли наслаждаться жизнью и всеми ее благами, когда тысячи русских крестьян умирают от голода?
Виктор роняет ложку и откидывается на спинку стула. Он бледен, как полотно...
-- Эти слова...
Мысли вихрем кружатся в его обезумевшей голове...
-- Эти слова... Господи! Ведь он третьего дня написал их в своем дневнике... В дневнике, который он ведет столько лет, в дневнике, которому поверяет самые сокровенные думы... И столько, о, Боже, столько тайн... и чужих тайн!..
Тихон Петрович доволен произведенным эффектом. Он весело сверкает серо-стальными глазами из-под косматых бровей и подмигивает лукаво розовой Надичке.
-- Надежда! Ты никогда не задавалась вопросом, что такое представляешь собою ты?
-- Мало интересного, папаша!..
-- Н-ну, как для кого... Например: моя сестра Надежда... Так говорю не я, твой отец, разумеется, а... а оный современный мыслитель...
...Моя сестра Надежда представляет собою типичный индивидуум женщины современного буржуазного общества. Женщины, которая готова с равным успехом продать себя гнилому старику или пьяному развратнику, -- лишь бы иметь собственные экипажи и ездить за границу...
-- Папаша! Перестаньте! Мне совсем не интересно, что думает обо мне Виктор! -- отзывается Надя. Но ее голос дрожит, по лицу проступают красные пятна.
-- Постой! Как не интересно? Очень интересно... Потому что в дневнике есть еще такая фраза:
-- Я не ошибусь, если определю, что моя сестра Надежда врожденная... врожденная проститутка! -- Вот как думает о родной сестре этот щенок!
Надя багровеет и отодвигает белою ручкою в сторону тарелку с недоеденною котлетою.
-- Вы сами виноваты, папаша! Если бы вы драли этого негодяя... До полусмерти... У, у, дрянь! Ненавижу тебя!
И она, отодвинув стул, уходит из столовой в свою комнату.
Тихон Петрович доволен.
-- Очень не лестного мнения и о нас с тобою наш сын, мать! -- говорит он.
-- Котлетку? Да, в самом деле... Виктор, -- а ты что же? Или у тебя аппетит отшибло? Ешь, ешь, милый! ешь, сын мой. Подкрепляйся... Ведь, ты же писал в дневнике: хочу быть здоровым, хочу быть выносливым, крепким, как сталь, сильным, как Геркулес, чтобы отдать всего себя на служение страдающему русскому народу и бороться с его врагами. Так ты написал? Ну, а тот, кто хочет быть сильным, как Геркулес, тот должен хорошенько кушать... Кушай же! Не хочешь? Кусок в горло не идет? А, ты понатужься... Нажми!.. Пояс распусти!..
-- Мама! Мне побольше! -- звенит голос Васечки, болтающего под стулом ногами.
-- Надежда! Где ты? Иди-ка сюда! -- кричит Тихон Петрович.
-- Не могу... не хочу, не хочу! -- отзывается капризным голоском девушка из своей комнаты.
-- Ой ли? Почему не хочешь? Компоту, и вдруг не хочешь? Иди, иди... Кушай лучше! Может, в последние разы... Ведь, когда совершится, наконец, революция, и они станут распоряжаться нами -- они не дадут нам компотов... Ты знаешь, что будет? Так как ты, по словам анонимного цитируемого мною мыслителя, -- он же революционер пятого класса, -- органически не способна ни к какому труду -- и так как, по мнению оного мыслителя, ты являешься врожденною проституткою, то -- тут уж я сделаю собственный вывод -- с дозволения означенного мыслителя, -- тебя запрут в общественный лупанарий... Хо, хо, хо!.. Куда вход будет -- по билетам... Ха, ха, ха!..
И может быть твой родной брат, этот самый Виктор, получив от центрального комитета почетный билет на посещение лупанария, -- навестит тебя... И так как господа коммунисты не признают никаких законов божеских и человеческих, то...
Виктор встает из-за стола.
-- Стой, стой, мыслитель! Нажрался?
-- Я сыт.
-- Но твой отец еще не встал из-за трапезы...
Виктор тяжело опускается на свой стул. Его лицо покрыла какая то свинцовая бледность. Глаза словно закаменели. Он перенес уже все, что было в его силах, и теперь пускай отец говорит, что ему угодно. Пускай издевается... Все равно. Пускай, пускай!.. Только... только пускай не пробует бить... Если... он... подойдет... то...
Виктор нащупывает в кармане брюк перочинный нож. Тихонько он вытаскивает его, тихонько открывает лезвие большого ножа и затем кладет нож опять в карман, потом упорным, таким же тусклым, как у отца, взором вдруг смотрит в упор на отца. Тот видит этот взгляд, и вздрагивает.
-- Что ты шепчешь, м-мерзавец? -- спрашивает он мальчика. Виктор молчит.
-- Мать! Нет ли стаканчика кофейку? -- отворачивается старик к жене.
-- Глаша! Принеси кофею! -- кричит старуха.
-- Н-да... Ну-с, побеседуем на другие темы!.. -- возобновляет разговор Костоедов. -- Итак, что нового у вас? Устраивали ли вы сегодня химическую обструкцию? И будут ли завтра -- баррикады.
Виктор, к которому обращен вопрос, молчит.
Старик вспыхивает.
-- Встать! -- гремит он, стуча кулаком по столу.
-- Встать, нег-год-дяй, когда тебе отец говорит!
Виктор поднимается и стоит.
-- Тихон Петрович! Тише!.. -- умоляющим голосом лепечет старуха, робко мигая покрасневшими ресницами. По ее морщинистым щекам катится прозрачная слезинка.
-- Молчать! Я кто? Я отец этому негодяю? Или нашему бондарю через улицу квасовар?
Воцаряется молчание.
Васечка болтает ногами и звонко прихлебывает компот.
-- А я сегодня дворнику Петьке морду наклепал! -- вдруг говорит он.
Старик поворачивает к нему свое худое, обтянутое темною кожею, лицо, покрытое щетиною коротких седых волос.
-- Подрались? За что?
-- А он, папаша, песню стал петь: -- Вставай, говорит, пробуждайся рабочий народ. А я ему и говорю: эта песня скверная. Только пьяные мужики поют. Ну, а он спорить стал. А я ему по морде...
-- Грех драться, Васечка! -- нравоучительно говорит Марья Андреевна.
Тихон Петрович вытягивает вперед длинную волосатую руку:
-- Тсс... Помолчи, мать! Что ты дрался, Васька, это -- плохо. Умный человек этого не делает...И я тебе запрещаю... Слышишь? Положительно и категорически -- запрещаю... Слава Богу, мы не в бессудное время живем. Есть полиция. Есть агенты... Но твои чувства делают тебе честь, Василий! Да, делают честь... Хотя, мне кажется, что в тебе покуда только инстинкты говорят... И надеюсь, что ты не будешь повторением твоего старшего брата...
-- Никогда не буду, папаша. Я Витьку не люблю...
Смолкают. Васечка вновь углубляется в тарелку с компотом и болтает под стулом ногами.
Виктор стоит, хмуро глядя в окно, из которого виден противоположный тротуар, занесенный снегом,
-- Пошел, мерзавец, в свою комнату! -- гремит вдруг голос Тихона Петровича.
Мальчик вздрагивает, поворачивается, и неровными, колеблющимися шагами уходит в свой уголок.
Старик садится и раскуривает длинную трубку.
-- Н-да... Очевидно, эти господа революцию отложили! -- говорит он самодовольно. -- И нашему Виктору придется обождать, покуда его выберут президентом перекопских соединенных штатов... А затвори-ка двери, мать!
Виктор сидит у своего стола, положив на стол какой-то учебник. Он упорно глядит в книгу, но его глаза не видят ничего. Он слушает.
-- Посплю часочек! -- говорит Тихон Петрович, подымаясь, -- а в семь разбудишь меня, мать!
-- В семь?
-- Что тебе -- три раза повторять? Да смотри, чтобы самовар был готов... Я вечером поработать хочу...
Голос старика понижается. До слуха Виктора долетают только отрывки слов. Виктор напрягает слух. Кровь бросается в голову, звенит тысячами молотов в висках. Перед глазами плывут разноцветные круги. Сердце бьется в груди с безумною силою, а то вдруг замирает.
-- Хочу директору написать! -- слышит, как во сне, Виктор.
-- Директору? -- слабо ахает Марья Андреевна.
-- А ты не ахай... Конечно, если просто ляпнуть, что, мол, так и так, -- его же, Виктора, первого попрут из гимназии... Но если написать, не подписываясь... И отметить все зловредные личности...
-- Лучше не надо, Тихон Петрович! Бог с ними! Еще выгонят Витю...
-- Пссст! Замолола, мельница? Я говорю, -- это надо еще обдумать... Во всяком случае, если бы понадобилось пожертвовать на алтарь отечества даже собственную кровь... Тем более, на Виктора я смотрю как на погибшего... Да, да. Как на погибшего... И это потому, что в нем твоя кровь!.. Кудринская! Будь в нем наша кровь, костоедовская...
Голоса смолкают. Потом опять глухо и зловеще звучит речь отца:
...Но на обязанности начальства, хотя бы и педагогического, или тем более педагогического, -- в наши смутные дни, когда, благодаря подлой иноземной интриге, матушка Россия угрожаема опасностью быть растерзанною на части... Ну, словом, коротко: -- если мой собственный сын, хотя и носящий фамилию Костоедова, является крамольником, то я не задумаюсь! Да, я не задумаюсь...
-- Да? Соблазн? Опомнится? Думаешь, костоедовская кровь еще заговорит? Дай то Бог! Но, знаешь, по совести: плохая, очень плохая надежда...
Опять молчание.
-- Я тридцать пять лет моему Государю верою и правдою... согласно присяге и костоедовским традициям... Да, тридцать пять лет! И я не потерплю. Я не потерплю! Я собственными руками удушу щенка!.. Сейчас же. Сию минуту!..
Торопливые шаги приближаются к дверям комнатки Виктора.
Мальчик вскакивает, как кошка, швыряется в угол и вытаскивает из кармана перочинный ножик, сжимая его в кулаке. Сердце бьется с безумною силою. Глаза загораются. На щеках играют красные пятна, и грудь дышит тяжело и скоро, скоро...
-- Тихон Петрович! Голубчик! Родной мой!
За дверью слышна возня. Потом все стихает.
Виктор, все еще держа нож в руке, опускается на свое место и беззвучно шепчет, еле шевеля побелевшими губами: