Вот перед нами книжка, которая многим покажется странной, но которую "друзья Розанова" (а их много) тотчас же оценят, как его книгу.
Своеобразнейший из "российских" писателей должен был рано или поздно найти эту "свою" форму. Ряд отдельных заметок, отрывков, записей, точно на блокноте или отрывном календаре -- записей почти ежедневных обо всем, что "подумалось", было замечено, услышано, припомнилось... И прежде всего -- заметок о своих, о "ближних", понятых не в новозаветном, а в том извечном, ветхозаветном смысле, которому одному всегда верен Розанов. Здесь мы с ним вместе "дома" -- там, куда никогда не пускали нас до сей поры "писатели", да нам и в голову не приходило "попроситься". Но для Розанова нет этой самой грани, неприступно делящей "жизнь" и "литературу". Сам блестящий писатель, он недаром роняет афоризм: "писательство есть несчастье" (с. 35). Литература не существует для него как "профессия", как "служба", куда прикажете? в виц-мундире и с застегнутой на четыре пуговицы душой. И вот почему он мог сделать то, на что не решился бы ни один "профессиональный" писатель: он прилагает к этой книжке ряд семейных портретов и говорит-рассказывает интимное своей жизни, биографии, своей души. Удивительная, странно-единственная книга, как странен единственный в своем роде ее автор.
Всякая цитата из этой книги, из интимных ее страниц была бы ошибкой: так меняется тон их, будучи выхвачен из живой ткани целого. Книга Розанова есть именно живая книга, осколок пережитой и переживаемой жизни, претворившийся в слова и сорвавшийся в литературу...
Кто знает книжку "Уединенное", выпущенную им в прошлом году, представляет себе и эту книгу, которая является как бы вторым ее томом. Но в отличие от "Уединенного", эта книга менее боевая, менее суровая, менее проповедническая и еще более замкнутая в себе и лирическая. Порхает порою насмешка, вспоминаются други и недруги, сердит политика -- совершенно чуждая для автора область (и страницы о ней самые слабые), мелькают философские "размышления"... Но это все на периферии; внимание скользит и быстро обращается снова "вовнутрь", "к себе домой" -- туда, где ждут любимые облики, "свой" уют, любимые досуги "за нумизматикой" и немногие, неведомые миру друзья. Кому чужд Розанов, -- будет чужда и эта книга; но для "своего" она будет "своей".
Самое интересное "общего" характера -- это признание: "От роду я никогда не любил читать Евангелия. Не влекло... Напротив, Ветхим Заветом я не мог насытиться" (с. 255). Тоже странно-единственное признание... И в свете его вдруг раскрывается весь писатель и весь человек. Да, это древний израильтянин перед нами, чуждый всякой общественной жизни, всему "римскому" и идущему от Рима, но счастливый в шатре своем и под смоковницей своею, где он мыслит, богословствует и изредка записывает и кидает нам эти листки "на обороте транспаранта" (с. 435).