Мой крейсер несет разведочную службу в Архипелаге, а я скучаю: турки -- настолько милые и предупредительные противники, что оставляют нам слишком много свободного времени. Здесь, по крайней мере, война совершенно не чувствуется. Сейчас я выходил на палубу: чудный вечер, теплый и тихий, какие в осеннее время выдаются нечасто даже на Средиземном море. Вода неподвижна, как темно-зеленый малахит, отраженье полного месяца нежится в ней золотым столбом, а с берегов Пароса, где мы стоим сейчас, несется такой головокружительный аромат, от которого можно опьянеть. Быть может, древние, боги Греции празднуют какой-нибудь пир сегодня в его оливковых рощах и слишком щедро разливают свою амброзию...
Я чувствую романическое настроение под влиянием окружающей обстановки и берусь за перо, чтобы рассказать одну историю в этом духе, случившуюся со мною. Я думаю о ней очень часто во время моих бессонных ночей на страже. Быть может, скоро она перестанет волновать меня, но воспоминание об этой истории будет, я знаю, еще не раз возвращаться ко мне. Как бы то ни было, такие вещи случаются не каждый день в жизни.
Это было недавно, месяц тому назад, во время военных приготовлений Турции, тянувшихся так долго и давших такие ничтожные результаты. Теперь я -- моряк, лейтенант и флаг-офицер Его Превосходительства контр-адмирала Мидльмарча, назначенный для командования разведочным крейсерским отрядом; но в то время я занимал должность атташе великобританского посольства в Константинополе. Я расстался с этой должностью добровольно: лучше быть хорошим моряком, чем плохим дипломатом, а у меня есть основания думать, что в ответственной роли чиновника министерства иностранных дел, да еще в Стамбуле, я вряд ли оказался на высоте призвания.
Великобританское посольство, как и все другие, в летнее время помещается в Терапии, на европейском берегу Босфора, в нескольких милях от Перы {...Перы -- Пера (ныне Бейоглу) -- район в европейской части Стамбула, отделенный от старого города Золотым Рогом, исторически наиболее европеизированная часть города.}; но казенным помещением я не пользовался. Мой друг Джами-паша любезно предоставил в мое полное распоряжение принадлежавшую ему "Виллу роз" в Бенкосе, -- очаровательный уголок, созданный для поэтического уединения двух влюбленных. Когда форты Дарданелл падут перед союзниками и наши крейсеры войдут в Босфор, я буду искать в подзорную трубу на азиатском берегу маленький белый домик с плоской крышей и цветными балконамн-шахниширами, замаскированный целою чащей диких роз, буду искать вековые кедры и уносящиеся в небо гордые кипарисы парка, в котором я провел много сладких минут.
Утром, отправляясь на службу, я переплывал Босфор в легком каике, летевшем как птица под ударами весел темно-бронзовых каикджи, и любовался дивною панорамой берегов, смотрящихся в благословенные Пророком воды. Возвращался я обыкновенно поздно, потому что обедал в ресторане в Пере, а остальная часть вечера уходила на прогулки по улицам старого Стамбула, которого я не успел еще изучить как следует, или на скитания по веселым притонам квартала Абул-Вефа в поисках сильных ощущений. Но так как эти последние были довольно однообразны -- вино, кальян, еврейские и армянские женщины в разных пропорциях и соотношениях, то, в конце концов, меня потянуло в иные места, более культурные и если и развращенные, то на европейский, а не на левантийский лад.
Итак, в тот вечер я очутился в Turc-HТtel. Мне нравилось это место: во первых, там играет довольно приличный оркестр, а во вторых, в его мраморных залах можно любоваться младотурецкими дамами высшего общества, удивительно быстро усвоившими основные принципы эмансипации. Турчанки стареют рано, как еврейки, но в молодости они очаровательны со своей матовой бледностью, изящными ручками и великолепными газельими глазами. В общем, мне думается, немногие из этих красавиц жалеют о том, что сбросили наконец свои чадры. Ведь это было так просто!
Мне повезло: за соседним столиком сидела как раз такая красавица, показавшаяся мне с первого взгляда самым законченным и совершенным типом турецкой женщины. Но уже в следующую минуту я начал колебаться. Мне приходилось долго жить в Афинах, где я успел изучить в совершенстве гречанок: несомненно, в моей красавице было что-то греческое. Быть может, она родом из Македонии. Определить происхождение незнакомки по ее туалету было еще труднее и в то же время легче легкого: изящная mondaine {...mondaine -- светская, модная дама (фр.).} с Елисейских полей, одетая по последней модели Редферна {...Редферна -- Т. е. английской фирмы Redfern & Sons, в описываемое время одного из ведущих европейских домов высокой моды, с нач. 1880-х гг. имевшей отделения также в Париже и Нью-Йорке.}. Оживленно болтая со своим кавалером, сидевшим ко мне спиною, красавица бросала в мою сторону такие красноречивые взгляды, которые показались бы авансом даже далеко не самонадеянному мужчине. Я уже обдумывал подходящее вступление, несколько затруднявшееся наличностью кавалера: мой дипломатический пост обязывал меня к особой осторожности и не допускал и мысли о каком-либо недоразумении, даже самом корректном -- вплоть до обмена визитными карточками. Но в этот момент мужчина повернулся в профиль-- я узнал в нем советника германского посольства, Рудольфа Генца.
Германец, разумеется, должен быть моим врагом. Но, во-первых, Генц повсюду говорил о своем швейцарском происхождении, а во-вторых, казался мне на редкость симпатичным и теплым малым. Черт возьми, возможны же счастливые исключения, хотя бы среди немцев. Притом здесь, на Востоке, мы были, прежде всего, представителями Европы, а это тоже кое-что значит, не правда ли? Избегая, по молчаливому взаимному соглашению, разговоров на тему европейских событий, мы с Генцем ухитрялись оставаться в хороших отношениях и, понятно, всего менее я сожалел об этом сейчас.
-- Чарли Бетфорд! Вот приятная встреча, мы только что говорили о вас.
И, не ожидая моей просьбы, Генц представил меня своей даме. Фамилию последней мне так и не удалось запомнить; я сомневаюсь даже, была ли произнесена эта фамилия при представлении, а потом, потом мы прекрасно обходились без нее. Но имя "Фатьма" показалось мне очень красивым: оно так шло к прелестной фигурке моей новой знакомой. M-lle Фатьма говорила по-по-французски так же свободно и изящно, как носила свой парижский туалет. Начался оживленный разговор, комплименты, любезности; шампанское искрилось перед нами в бокалах, оркестр играл что-то волнующее и мечтательное, -- и в результате наши ноги под столом встретились -- разумеется, случайно... В этой милой стране такие вещи происходят чрезвычайно просто.
Дальше все было так, как всегда бывает в таких случаях.
Я стал встречаться с Фатьмой все чаще; для этого стоило только пройти перед заходом солнца по Большой улице Перы. Увлекшись разговором, мы переходили по мосту через Золотой Рог и углублялись все дальше в пустынные улицы турецкого Стамбула, с их безмолвными домами, игрушечными мечетями и кладбищами, такими неожиданными среди большого города и такими поэтическими в своем задумчивом зеленом покое. Фатьма умела быть веселой и сентиментальной, остроумной и мечтательной, но прежде всего она неизменно оставалась прелестной, прелестной настолько, что, право, извинительно было потерять голову от ее близости. Я и не замедлил это сделать. В короткое время мы сблизились с нею так, как будто знали друг друга целые месяцы. Впрочем, это не совсем верно: в то время, как она могла изучить в совершенстве всю мою биографию, я знал о ней только одно: подобных глаз мне не приходилось встречать ни в одной стране Старого и Нового света. Общественное положение, личная жизнь, даже происхождение моей волшебницы были так же мало известны мне теперь, как и в первый день нашего знакомства, да признаться, и мало меня интересовали. Плохо только то, что при таком отсутствии любознательности я все-таки продолжал считать себя дипломатом...
Фатьма долго не решалась посетить меня в моем уголке, но в конце концов я все-таки убедил ее сделать это. "Вилла роз" привела ее в восхищение. Она восторгалась всем: моим парком, действительно великолепным, библиотекой, репродукциями картин Бёклина {...Бёклина -- А. Бёклин (1827-1901) -- швейцарский художник и скульптор, виднейший символист, чрезвычайно популярный в нач. XX в.}, коллекцией моих вееров, оружия и в особенности наргиле, которыми я гордился не без основания. Мне удалось разыскать эти старинные драгоценные наргиле, усыпанные драгоценными камнями, в одной еврейской лавчонке на старом базаре; это была настоящая редкость, которой позавидовал бы, пожалуй, не один музей в Европе. Фатьма оценила мои трубки, как знаток, с первого взгляда. Я предложил ей затянуться: она отказывалась, но глаза ее заблестели от удовольствия, и борьба с искушением была непродолжительной. Сидя на диване рядом, мы курили молча, как настоящие правоверные турки, а потом забыли весь мир в объятиях друг друга. Это было днем, около трех часов. Настал вечер, слуги спустили на окнах жалюзи из тонких дощечек и зажгли старинные бронзовые лампы, а Фатьма все еще была у меня. Сидя за пианино, она играла мою любимую "Chant de Cygne" Сен-Санса {..."Chant de Cygne" Сен-Санса -- в тексте ошибочно: "Signe". Имеется в виду пьеса Le Cygne ("Лебедь") из сюиты К. Сен-Санса (1835-1921) Карнавал животных (1886), с 1900-х гг. прославленная А. Павловой как балетный номер Умирающий лебедь.}, играла превосходно, с глубоким чувством. Я молча любовался ею: утомленная, бледная, с благородной шеей, высоко поднимавшей прелестную головку над покрывавшим ее плечи голубым атласом, она сама походила на прекрасного лебедя, поющего свою прощальную песнь над родными водами...
Эту ночь она провела у меня, а к вечеру следующего дня перебралась ко мне окончательно. Так начался наш медовый месяц -- самый сладкий из всех, которые мне приходилось переживать когда-либо. Фатьма любила меня глубоко и бескорыстно, как настоящая южанка, забыв все на свете, бросившись в омут своей страсти очертя голову. Я знал до нее много женщин. Не менее, чем маркиза де Корневиля {...маркиза де Корневиля -- Речь идет о герое комической оперы Р. Планкета Корневилъские колокола (1877), хвастающемся своими любовными победами.}, меня дарили своей благосклонностью и холодные сентиментальные англичанки, и француженки, испорченные, как лежалая дичь, особо ценимая знатоками, и испанки, у которых дня не проходит без слез и трагедий, и прочие, имена которых я позабыл давно. Но такой искренней, глубокой любви, трогательной и почти забавной в своей непосредственности, я не встречал никогда до сих пор -- и, пожалуй, уж никогда не встречу, как это ни грустно. В моей памяти надолго останутся наши прогулки при луне по старому парку "Виллы роз", вековому тенистому парку, в лабиринте аллей которого, казалось, еще бродят призраки неверных жен и их палачей-евнухов, дикому парку, разросшемуся, как лес, на свободе. А ночные поездки но Босфору, когда каик, в котором мы были только вдвоем, засыпал посреди искрящейся серебром и золотом зыби и бархатный голос Фатьмы уносился вдаль, соперничая с соловьями в кипарисовых чащах Бенкоса. Иногда мы предпринимали и более отдаленные экскурсии по морю. Наша яхта, легкая и белая как мечта, неслышно скользила вдоль берегов; лиловые горы, освещенные заходящим солнцем, поднимались, точно исполинские букеты сирени, из венков темной зелени, в которой белые прибрежные виллы и деревни казались скромными полевыми цветами. В Стамбуле мы целые часы проводили среди могил гостеприимного кладбища за Адрианопольскими воротами, где мраморные разноцветные памятники, испещренные золотыми буквами, благосклонно смотрели на нас из-под нависших ветвей ив и кедров. Аллах велел мертвым мирно покоиться под землей и живым наслаждаться любовью и солнцем -- ни те, ни другие не должны завидовать друг другу...
Между тем, тучи на политическом горизонте сгущались. Отряды солдат, оборванных и жалких, торжественно дефилировавшие по улицам под командой германских офицеров, не казались мне особенно грозными, но все же было несомненно, что эти маршировки не сводятся к простому параду. Шифрованные телеграммы, ежедневно осаждавшие мой письменный стол в количестве, напоминавшем наводнение, еще более располагали к пессимизму. Как раз в это время мне была поручена одна секретная работа, очень ответственная: чрезвычайно лестное доверие к молодому атташе, скорее всего объяснимое недостатком рабочих рук в посольстве, штат которого сильно поредел с объявлением войны Германии. Впервые за три недели моей дружбы с Фатьмой мне пришлось запирать от нее мой стол и работать украдкой, когда она гуляла или спала. Ее глаза, прекрасные и любимые, правда, но все же глаза турчанки, не должны были видеть даже черновых листов моего рапорта.
Все это время мои отношения с Рудольфом Генцем оставались прежними. Иногда он даже навещал нас, причем держал себя с Фатьмой как старый знакомый. Я не ревновал: турецкие женщины не знают слова "измена"; так, по крайней мере, говорит Пьер Лоти {...Пьер Лоти -- французский флотский офицер и в свое время чрезвычайно популярный писатель (наст, имя Л. Вио, 1850-1923), автор любовно-экзотических романов, путевых заметок и пр.; много описывал Стамбул и свой дебютный роман Азиаде посвятил истории любви франц. офицера и турчанки.}, и я ему верил. К тому же, мне было хорошо известно, что Генцу не хватает времени и для интриг в Пере, чтобы заводить себе еще новые -- в Бенкосе. Однажды, возвратившись из посольства, я застал его в гостиной с Фатьмой. Они разговаривали в сильно приподнятом тоне, но мое появление нисколько не охладило Генца, и с тем же жаром он стал доказывать мне, что Турция не сегодня-завтра объявит войну России, а стало быть, и союзникам -- он пришел предупредить меня об этом. Фатьма сидела с видом приговоренной к смерти, но это было понятно: ведь война грозила нам разлукой...
На другой день "Гебен" и "Бреслау" бомбардировали Новороссийск.
Увертюра была начата в мажорном тоне, что не замедлило сказаться на настроении публики. Я едва мог добраться до пристани Топ-Хане: известие о бомбардировке застало меня в Пере. Мост через Золотой Рог, Каракейская площадь, Большая и Брусская улицы были запружены народом. Спускался вечер, минареты Стамбула рисовались на багровом фоне заката остриями бесчисленных копий. Толпа, наэлектризованная, опьяневшая, ревела как буря. Раздавались возгласы ярости, поднятые руки угрожающе колебались в воздухе, всюду виднелись сверкающие глаза. В первый раз за все время пребывания здесь мне пришлось вспомнить о моих кавасах {...кавасах -- Кавасы -- в тогдашней Турции почетные стражи, приставлявшиеся к иностранным дипломатам.}, но их не было со мною. Кое-как пробравшись, при помощи своих познаний в области бокса, к пристани, я успел вскочить в моторную лодку, в которой под охраной матросов, вооруженных карабинами, отправлялись в Терапию чины французского и русского посольств.
Но по дороге я переменил решение. В конце концов, посольство и я отлично могли пока обойтись друг без друга; если я нужен, меня сумеют найти. Иное дело Фатьма. Она не могла ожидать моего возвращения: накануне я предупредил ее, что останусь в Пере на весь вечер. Одинокая и беззащитная, она легко могла сделаться жертвой мстительности бенкосских турок, способных жестоко расправиться с изменницей. И, наконец, мои бумаги -- как мог я забыть о них! Скорее, скорее, пока не поздно... На Терапийской пристани я вскочил в первый попавшийся каик и спустя пять минут был уже на азиатском берегу в нескольких шагах от "Виллы роз".
Комнаты оказались пустыми. Гостиная, будуар, моя библиотека -- нигде ни следа Фатьмы. Прислуга ничего не могла объяснить мне: госпожа заперлась в своей комнате и не выходила оттуда. Что это могло значить? Неужели я уже опоздал?
Но меня ждал еще лучший сюрприз в кабинете: отворенный ящик письменного стола, где хранились мои бумаги, сегодня еще более важные, чем накануне. Ключ оставался в моем кармане -- ящик открыли другим, подобранным, или же отмычкой. Мне не понадобилось много времени, чтобы убедиться в том, что бумаги исчезли, исчезли так же, как моя подруга. Теперь все было понятно. Не теряя времени на размышления, я бросился на поиски беглянки.
В глубине парка была беседка, скрытая в кустах диких роз. Фатьма очень любила этот уголок и часто, возвращаясь домой, я находил ее там. Инстинктивно я поспешил именно сюда, и предчувствие меня не обмануло. Фатьма была в беседке, закутанная в вуаль, неподвижная, как статуя. Кого она ждала? Во всяком случае, не меня. Я не мог сделать ни шага от волнения, которое только теперь начало овладевать мною, да это было и лучше. Густые кусты скрывали меня, ни одна ветка не хрустнула под моей ногой. Я решил ждать, что будет дальше.
Ждать пришлось недолго. Темный силуэт мужчины показался на аллее, скупо освещенной луной, сиянье которой едка пробивалось сквозь осеннюю листву, еще густую, как летом. Ба! Да ведь это Генц, барон Рудольф фон Генц, советник германского посольства и мой приятель. Великолепно! Генц, Фатьма и мои бумаги... Старые друзья сошлись опять, несомненно, они будут говорить с полной откровенностью, уверенные, что никто здесь не может их слышать. Но их слышат, и отчетливо; каждое слово долетает до меня в моей цветочной засаде.
Черт возьми, они говорят по-турецки, а я до сих пор не очень силен в языке Пророка. Генц говорит быстро и бурно, Фатьма отвечает ему так же. Я разбираю только отдельные слова: "деньги"... "позор"... "измена"... и, наконец, последнее: "Он убежал". Это говорит Генц; понятно, он уверен в моем бегстве и доказывает Фатьме, что мои бумаги теперь не нужны никому, кроме турецкого генерального штаба. А вот и бумаги: Фатьма вынимает из-за корсажа сверток и протягивает его Генцу, но не отдает. Она еще колеблется. Я тоже. Генц стоит в пяти шагах от меня, а я стреляю без промаха, -- торопиться незачем.
Генц, по-видимому, думает иначе. Наклонившись к Фатьме, он произносит несколько слов, которых я не могу не только понять, но и расслышать Эти слова решают дело. Мои бумаги в руках Генца. Я неслышно перевожу патрон в ствол браунинга и открываю предохранитель...
Но выстрелить мне не приходится.
Происходит сцена, которой я ждал меньше всего. Спрятав бумаги, Генц вдруг делается нежным. В лунном свете Фатьма прелестна, как мечта, и быстрым движением германец обнимает мою подругу. Фатьма вырывается, ее лицо искажено гримасой отвращения и неподдельного ужаса. Но Генц сильнее; он одолевает ее и тащит в беседку. В конце концов, это только последовательно: сначала грабеж, потом насилие...
Что это? Короткое восклицание -- скорее удивления, чем боли. Генц выпускает Фатьму и, пошатнувшись, падает навзничь на ступени. В тот же миг она перескакивает через его тело и исчезает в кустах, по направлению к берегу.
Я выскочил из своей засады. Все это произошло менее, чем в минуту. Генц был мертв, он лежал с кинжалом в груди, вошедшим почти по самую рукоятку: женщина, предавшая того, кого любила, не могла оставить неотмщенным оскорбления этой любви объятиями другого мужчины.
Спрятав бумаги, я бросился за ней, но она исчезла. Густые заросли кипарисов и бука ведут к берегу; внизу, под нависшими ветвями ив, тусклой сталью блестит Босфор. Ни следа лодки на всем протяженьи, которое может видеть глаз. Но по темной воде расходятся зловещие круги, расходятся все шире, все медленнее...
Или, может быть, мне только так кажется?
Все это прошло, прошло как сон. Я сижу тесной каюте крейсера, передо мной раскрыт иллюминатор, в который вливается соленое дыхание моря; над моей головой грозные пушки, и я знаю, что если это будет нужно, они не задумаются смести с лица земли мою милую прекрасную "Виллу роз", в вековом парке которой так часто гостит теперь моя душа. Пусть! Моряку неприлично быть сентиментальным.
Я думаю сейчас о том, как поступила бы месте Фатьмы другая женщина, -- европейская и культурная. Разумеется, она не предала бы меня. Ведь наши подруги так глубоко понимают слово "долг", не правда ли? К тому же, им отлично известно значение секретных дипломатических бумаг. Но раз решившись на такое предательство, европейская женщина -- я уверен в этом -- не стала бы убивать за один поцелуй, сорванный с ее губ красивым мужчиной во мраке, среди благоухающих роз. Фатьма, наивная дикарка в парижском туалете, поступила наоборот. Она предала меня в том, чего не понимала, -- предала, быть может, не без тяжелой борьбы, уступив угрозам или обману. Но в жертву своей любви ко мне, своей верности, она принесла все, что могла, отомстив оскорбителю смертью и смертью же искупив свое преступленье. И теперь, в эту дивную ночь, когда луна так задумчиво смотрится в зеркало Архипелага и с берегов несется такой волнующий аромат, я не могу быть ее судьей, неумолимым и строгим. Она предала меня, но она любила меня больше жизни.
Я от всей души прощаю ей первое, а за второе благословляю ее память и ее вечный сон в тихих водах Босфора.
Спи спокойно, милая Фатьма! да будет Аллах милосерд к тебе...
Комментарии
Впервые: Вершины. 1915. No 27.
Г. Ю. Павлов (наст. фам. Павиланис, 1885-1958) -- поэт, писатель, драматург. Выпускник Николаевской Царскосельской гимназии. С 1918 г. жил в Москве. Автор ряда рассказов, напечатанных в периодике 1910-1920-х гг., в том числе военно-патриотических произведений периода Первой мировой войны, романа Дом рабов (1923) и пр.