Острогорский Виктор Петрович
Мотивы Лермонтовской поэзии

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Часть вторая.


   

Мотивы Лермонтовской поэзіи *).

*) Русская Мысль, кн. I.

VII.

   Литературная извѣстность Лермонтова начинается, собственно, только съ 1837 г., именно съ того стихотворенія На смерть Пушкина, которое тотчасъ же и повлекло за собой переводъ иди, вѣрнѣе, ссылку на Кавказъ, такъ что эта дѣятельность обнимаетъ всего четыре года. Попытаемся же опредѣлить, въ самыхъ общихъ чертахъ, что именно представляетъ для насъ, черезъ полвѣка по смерти поэта, эта оригинальная поэзія со стороны изображенія и субъективной оцѣнки русской жизни.
   Посмотримъ, прежде всего, какою представлялась поэту современная ему русская литература, какъ онъ самъ смотрѣлъ на поэзію и чего отъ нея требовалъ. Сидя за дуэль съ Барантомъ, въ мартѣ 1840 г., въ Петербургѣ на арсенальной гауптвахтѣ, Лермонтовъ написалъ оригинальный разговоръ между журналистомъ, читателемъ и писателемъ, напоминающій подобный же Разговоръ книгопродавца съ поэтомъ Пушкина. Какою жалкой представляется поэту эта литература, поставленная въ узкія цензурныя рамки, запрещающія касаться мало-мальски живыхъ вопросовъ!
   
            "О чемъ писать? Востокъ и Югъ
            Давно описаны, воспѣты;
            Толпу ругали всѣ поэты,
            Хвалили всѣ семейный кругъ;
            Всѣ въ небеса неслись душою,
            Взывали съ тайною мольбою
            Къ N. N., невѣдомой красѣ, --
            И страшно надоѣли всѣ.
            Стихи -- такая пустота:
            Слова безъ смысла, чувства нѣту,
            Натянутъ каждый оборотъ;
            Притомъ -- сказать ли по секрету?--
            И въ риѳмахъ часто недочетъ".
   
   А если и придутъ поэту въ голову благія мысли, тронутъ его глубокія чувства и со всѣмъ жаромъ свободнаго вдохновенія онъ довѣрить ихъ бумагѣ, то
   
            "Эти странныя творенья
            Читаетъ дома онъ одинъ,
            И ими часто безъ зазрѣнья
            Онъ затопляетъ свой каминъ".,
   
   И когда захочетъ онъ смѣло предать позору "приличьемъ скрашенный порокъ", гдѣ жестоко и неумолимо выскажетъ правду, онъ не рѣшится показать "этихъ горькихъ строкъ неприготовленному взору" непонимающихъ поэта читателей...
   
            "Къ чему толпы неблагодарной
            Мнѣ злость и ненависть навлечь,
            Чтобъ бранью назвали коварной
            Мою пророческую рѣчь?"
   
   На первомъ же вдохновенномъ трудѣ, вызванномъ гибелью любимѣйшаго поэта, Лермонтовъ испыталъ справедливость этихъ горькихъ словъ, и въ одномъ изъ стихотвореній, извѣстныхъ по-нѣмецкому переводу Боденштедта, говорилъ слѣдующее: "Богъ даровалъ мнѣ глаза и ноги; но когда мнѣ захотѣлось пойти на своихъ ногахъ и когда я задумалъ взглянуть своими глазами, я долженъ былъ поплатиться за это, какъ за преступленіе". Какою злою ироніей звучатъ слова журналиста о томъ, что поэтовъ нашихъ вдохновляетъ ссылка, какъ и до сихъ поръ, но уже въ серьезъ, утверждаютъ нѣкоторые наивные люди, увѣряющіе, какъ благодѣтельно будто бы подѣйствовала она на Пушкина и особенно на Достоевскаго:
   
            "За то какая благодать,
            Какъ небо вздумаетъ послать
            Ему (поэту) изгнанье, заточенье,--
            Тотчасъ въ его уединеньи
            Раздастся сладостная пѣснь".
   
   Жалки стихи, плоха и проза. Сѣробумажные журналы тридцатыхъ годовъ съ сотней опечатокъ полны переводовъ,
   
            "А если вамъ и попадутся
            Разсказы на родимый ладъ,
            То, вѣрно, надъ Москвой смѣются
            Или чиновниковъ бранятъ.
            . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
            Когда же на Руси безплодной,
            Разставшись съ ложной мишурой,
            Мысль обрететъ языкъ простой
            И страсти голосъ благородный?"
   
   Обратиться ли къ критикѣ, тамъ
   
                     "мелкія нападки
            На шрифтъ, виньетки, опечатки,
            Намеки тонкіе на то,
            О чемъ не вѣдаетъ никто.
            Въ чернилахъ вашихъ, господа,
            И жолчи ѣдкой даже нѣту,
            А просто грязная вода.
            . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
            Скажите, каково прочесть
            Весь этотъ вздоръ, всѣ эти книги,
            И все затѣмъ, чтобы сказать,
            Что ихъ не надобно читать".
   
   Какова же, по мнѣнію Лермонтова, читающая публика, видно изъ предисловія ко второму изданію Героя нашею времени. "Наша публика,-- говоритъ авторъ,-- такъ еще молода и простодушна, что не понимаетъ басни, если въ книгѣ нѣтъ нравоученія. Она не угадываетъ шутки, не чувствуетъ ироніи, она еще не знаетъ, что въ порядочномъ обществѣ и порядочной книгѣ явная брань не можетъ имѣть мѣста; что современная образованность изобрѣла орудіе болѣе острое, почти невидимое и, тѣмъ не менѣе, смертельное, которое, подъ одеждою лести, наноситъ неотразимый и вѣрный ударъ. Наша публика похожа на провинціала, который, подслушавъ разговоръ двухъ дипломатовъ, принадлежащихъ къ враждебнымъ дворамъ, остался бы увѣренъ, что каждый изъ нихъ обманываетъ свое правительство въ пользу взаимной нѣжнѣйшей дружбы". И Лермонтовъ правъ: большинство современниковъ дѣйствительно не поняли его романа и ужасно обидѣлись, и не шутя, что имъ будто бы ставятъ въ примѣръ безнравственнаго человѣка, какъ герой нашего времени; другіе же очень тонко замѣтили, что сочинитель нарисовалъ свой портретъ и портреты своихъ знакомыхъ. "Вы говорите, что отъ изображенія Печорина не выиграетъ нравственность? Извините. Довольно людей кормили сластями: у нихъ отъ этого испортился желудокъ,-- нужны горькія лѣкарства, ѣдкія истины".
   Но какъ ни жалка и эта литература, и эта публика, Лермонтовъ не отворачивается отъ нея высокомѣрно, не заключается, подобно Пушкину въ послѣдніе годы, въ чистое, безотносительное къ современности искусство,-- онъ требуетъ, чтобы поэзія была хранительницей и воспитательницей высшихъ идеаловъ добра и истины, пророкомъ общества, которое шло бы за своимъ поэтомъ, какъ за святымъ вождемъ, къ болѣе разумной и человѣчной жизни. Такой взглядъ на искусство у Лермонтова проходитъ опредѣленно и послѣдовательно во всѣхъ произведеніяхъ, относящихся къ этому предмету. Какъ ода На смерть Пушкина вызвана негодованіемъ на то, что не умѣло общество сохранить своего великаго учителя, такъ и послѣднее предсмертное стихотвореніе Лермонтова Пророкъ есть голосъ за того же поэта пророка, непонятаго современниками и оскорбляемаго ими, но все же не усидѣвшаго въ своей пустынѣ на ниспосылаемой свыше пищѣ и торопливо пробирающагося въ тотъ же городъ, откуда его выгнали жалкимъ нищимъ, всѣми презираемымъ за его высокую миссію. Требуя, чтобы "мечты поэзіи, созданія искусства шевелили сладостнымъ восторгомъ умъ" (Дума), Лермонтовъ строго относится къ молодому мечтателю, для котораго поэзія -- только "раздраженіе плѣнной мысли" или "тяжелый бредъ души больной", интересный только для самого автора, и въ стихотвореніи Поэтъ сравниваетъ голосъ истиннаго поэта съ "вѣчевымъ колоколомъ, звучащимъ во дни торжествъ и бѣдъ народныхъ". Такая постановка общественной роли поэзіи на точку зрѣнія общечеловѣческихъ и историческихъ требованій составляетъ одну изъ величайшихъ заслугъ Лермонтова, который въ этомъ отношеніи вполнѣ сходится съ Гоголемъ, въ его объясненіяхъ къ Ревизору и въ Мертвыхъ душахъ прямо указывавшимъ на ту же роль искусства. То, что у Пушкина проглядывало болѣе случайно и нерѣдко затемнялось другими стихотвореніями, гдѣ поэтъ являлся служителемъ Аполлона, съ презрѣніемъ глядѣвшимъ на толпу, то у Лермонтова было неизмѣннымъ убѣжденіемъ до самой смерти.
   

VIII.

   Относясь съ такими широкими требованіями къ искусству, Лермонтовъ, какъ ни кратковременна была его литературная дѣятельность и какъ ни была она стѣснена цензурными рамками, все-таки, оставилъ яркую картину современнаго ему общества, которая достаточно объясняетъ скорбь, такъ рѣзко отличающую всю его лирическую поэзію. Не надобно забывать только, что картина эта обрисовываетъ не всѣ слои нашего общества, а только тотъ кругъ общества высшаго, преимущественно богатой помѣщичьей молодежи, гдѣ пришлось поэту вращаться. На ряду съ этимъ обществомъ жило въ это же время и то поколѣніе болѣе серьезно образованнаго меньшинства, которое, имѣя своимъ центромъ Бѣлинскаго, извѣстно подъ именемъ людей сороковыхъ годовъ. Но этому меньшинству, какъ мы упоминали раньше, Лермонтовъ остался чуждъ, хотя нѣкоторыя попытки къ сближенію съ нимъ въ послѣдніе годы жизни поэта и были (отношенія къ Отечественнымъ Запискамъ, сближеніе съ Краевскимъ, свиданіе съ Бѣлинскимъ на гауптвахтѣ).
   Во главѣ произведеній Лермонтова, обрисовывающихъ жизнь интеллигентной молодежи, поставили бы мы Думу. Это стихотвореніе, при всей своей извѣстности, кажется намъ еще не вполнѣ оцѣненнымъ во всей глубинѣ своего значенія. Это какъ бы увертюра, программа дальнѣйшей нашей литературы, продолжавшей въ разныхъ типахъ представлять русскую интеллигенцію. Въ какихъ-нибудь 44 стихотворныхъ строкахъ поразительной желѣзной силы соединено здѣсь столько глубочайшихъ мыслей, столько содержанія, что всѣ эти изображенія интеллигентныхъ пошляковъ и тряпичныхъ юношей у Григоровича и Писемскаго, лишнихъ людей у Тургенева, включая сюда даже и Рудина съ Лаврецкимъ, скучающихъ интеллигентовъ у Некрасова, кажутся только различными художественными воплощеніями этихъ самыхъ мыслей. Что же касается той потрясающей скорби, которою эта Дума проникнута, то, кажется, во всей русской литературѣ еще и до сихъ поръ нѣтъ стихотворенія, могущаго съ ней въ этомъ отношеніи сравниться. Оно настолько жизненно, настолько глубоко и обще захватываетъ самый жгучій вопросъ о нашемъ образованіи, что кажется написаннымъ какъ будто вчера, и уже одно, независимо ни отъ какихъ другихъ прекраснѣйшихъ произведеній Лермонтова, дѣлаетъ это имя особенно дорогимъ для насъ и чрезъ полвѣка послѣ его смерти.
   Страшная картина рисуется передъ читателемъ. Оторванная отъ народа, коснѣющаго въ невѣжествѣ и бѣдности, чуждая интересамъ общечеловѣческимъ, которые едва проникаютъ въ общество, не имѣющая свободнаго поля для дѣятельности, да и получившая, вмѣсто истиннаго образованія, одинъ ненужный хламъ школьныхъ познаній, въ полезности которыхъ для развитія и для жизни можно сомнѣваться, эта молодежь, "надежда, цвѣтъ для царства", старѣетъ въ бездѣйствіи. Не имѣя ни солиднаго образованія, которое могло бы помочь разобраться въ этой сложной жизни, ни преданій историческихъ, которыми можно было бы гордиться, ни разумныхъ удовольствій, ни гуманнаго воспитанія сердца, характера, силы води, направіенной къ высшей цѣди, эта молодежь "спѣшитъ безъ счастья къ гробу, глядя насмѣшливо назадъ".
   Мысли, выраженныя въ Думѣ, воплощаются въ цѣльный образъ въ Героѣ нашею времени. Что такое представляетъ собою этотъ пресловутый Печоринъ, иронически названный героемъ лермонтовскаго времени, и въ самокъ дѣлѣ бывшій имъ въ глазахъ тогдашняго, мало требовательнаго общества, и особенно дамъ, вродѣ Вѣры и княжны Мери? Это молодой человѣкъ, полный физическихъ силъ, здоровый и ловкій, съ изящными манерами, съ отличнымъ французскимъ языкомъ, мастеръ и въ танцахъ, и въ верховой ѣздѣ,-- словомъ, получившій блестящее свѣтское воспитаніе. Онъ богатъ настолько, что можетъ вести большую игру, покупать отличныхъ коней и оружіе, путешествовать. Отъ природы онъ одаренъ недюжиннымъ, аналитическимъ умомъ, и можетъ критически относиться къ чужимъ къ своимъ собственнымъ поступкамъ. Условія, и природныя, и экономическія, въ которыхъ этотъ человѣкъ поставленъ, повидимому, самыя благопріятныя или того, чтобы, по крайней мѣрѣ, попробовать доучиться серьезно, и потомъ хоть на чемъ-нибудь попытать силы для разумной дѣятельности въ отечествѣ. Но для того, чтобы самостоятельно продолжать свое образованіе, нужна любознательность, которой въ немъ не пробуждено вовсе, а чтобы попытаться разумно приложить къ дѣлу свои знанія и развитіе, нужно сознаніе своихъ обязанностей передъ обществомъ и родиной. Но ни такой любознательности, ни подобнаго сознанія какъ въ Печоринѣ, какъ и во всѣхъ другихъ Лермонтовскихъ герояхъ изъ высшаго общества (наприм., Арбенинъ) нѣтъ и помина. Все это узкіе эгоисты до мозга костей, прожигающіе жизнь въ свѣтскихъ развлеченіяхъ, кутежахъ, карточной игрѣ и любовныхъ похожденіяхъ, ничего не оставляющихъ ни сердцу, ни уму. Такой эгоистъ durch und durch и Печоринъ, сознающій въ себѣ какія-то необъятныя силы, которымъ нѣтъ простору и которыми онъ кокетничаетъ въ своемъ дневникѣ, хотя силъ-то этихъ въ романѣ и не видать. Идя пассивно за общимъ теченіемъ, онъ опредѣляется въ военную службу, вѣроятномъ одинъ изъ блестящихъ столичныхъ полковъ, но за какую-то исторію (можетъ быть, за дуэль изъ пустяковъ, за мальчишскую выходку противъ начальника, наконецъ, просто за какую-нибудь провинность противъ дисциплины) его ссылаютъ на Кавказъ, и авторъ показываетъ намъ этого представителя молодежи въ трехъ отношеніяхъ: во-первыхъ, по отношенію къ простымъ людямъ (Бэла, дѣвушка въ Тамани и Максимъ Макси мовичъ); во-вторыхъ, въ обществѣ офицеровъ; въ-третьихъ, по отноше нію къ женщинамъ своего круга, Вѣрѣ и княжнѣ Мери. Весьма непригляд нымъ, чтобъ не сказать больше, обрисовывается Печоринъ въ своей чисто животной страсти къ Бэлѣ, которую онъ погубилъ, и слава Богу, что ои погибла во время, еще имъ не брошенная. Съ какимъ убійственнымъ высокомѣрнымъ презрѣніемъ относится онъ къ добряку Максиму Максимовичу, когда тотъ уже больше ему не нуженъ! Въ какомъ комическомъ положеніи очутился онъ самъ, когда въ своихъ любовныхъ поползновеніяхъ наскочилъ на дѣвушку-контрабандистку, съ которой уже готовъ былъ за вести легкую интригу, прикрывая ея противузаконный промыселъ, но кото рая чуть-чуть его не утопила! Одно удовлетвореніе прихотливой, не знающей удержу, страсти -- вотъ что руководитъ этимъ интереснымъ интеллигентомъ, находящимъ въ этомъ удовлетвореніи единственное развлеченіе въ своихъ странствованіяхъ по Кавказу.
   Но вотъ онъ въ обществѣ офицеровъ въ Пятигорскѣ. Какую роль играетъ онъ здѣсь и какъ проводитъ время? И здѣсь, также какъ и въ трехъ другихъ разсказахъ (Бэла, Тамань, Максимъ Максимовичъ), для него только средство убить праздное время, которое нельзя же на полнить все охотой да поѣздками въ горы, а стычки съ горцами бываютъ не каждый день. И вотъ интеллигентъ, съ презрѣніемъ смотрящій на всѣхъ этихъ въ самомъ дѣлѣ ничтожныхъ Грушницкихъ, драгунскихъ капитановъ, адъютантовъ и сближающійся съ однимъ недалекими простакомъ себѣ на умѣ Вернеромъ, поитъ ихъ виномъ, играетъ съ ними въ карты и удивляетъ ихъ подвигами безумной и ненужной храбрости какъ, напримѣръ, въ разсказъ Фаталистъ. А какимъ ничтожествомъ рисуется этотъ Печоринъ въ своемъ травленьи жалкаго мальчишки Грушницкаго, котораго убиваетъ навѣрняка даже безъ угрызенія совѣсти!
   Что сказать объ его отношеніяхъ къ Вѣрѣ и княжнѣ? И эти обѣ женщины для него опять только средство убить праздное время и потѣшить мелкое самолюбіе легкою побѣдой. Для него ничего не значатъ репутація и спокойствіе любящей его Вѣры, которой жизнь разбиваетъ онъ окончательно, а все это ухаживаніе за Мери, сердцемъ которой онъ играетъ какъ кошка съ мышью, крайне возмутительно, тѣмъ болѣе, что этотъ человѣкъ уменъ и понимаетъ и даже подробно анализируетъ свои поступки.
   Такъ въ любовныхъ приключеніяхъ и времяпровожденіи среди неразвитаго офицерства прожигается жизнь этого человѣка, полнаго силъ молодости и ума. Уже изображеніе такого безплоднаго прожиганія жизни однимъ изъ многихъ представителей тогдашней русской интеллигенціи составляетъ заслугу писателя, представившаго это прожиганіе въ такомъ яркомъ свѣтѣ, что оно возбуждаетъ въ читателѣ отвращеніе и ужасъ, но есть въ Печоринѣ другая сторона, которая если его, конечно, и не оправдываетъ, то, по крайней мѣрѣ, возбуждаетъ къ нему интересъ и вниманіе: это -- полнѣйшее пониманіе имъ самимъ всей пошлости, безплодности, ненужности своей жизни, и, въ то же время, неумѣнье, незнаніе, какъ устроить ее иначе. Какъ ни отвратительно его поведеніе, этимъ самымъ пониманіемъ ничтожности своего существованія онъ неизмѣримо выше всѣхъ окружающихъ его людей, и ни за что не перемѣнилъ бы онъ своей жалкой жизни на прозябаніе Грушницкаго, драгунскаго капитана, мужа Вѣры и даже Максима Максимовича. Онъ, дѣйствительно, смутно сознаетъ и себѣ какія-то высшія силы для чего-то лучшаго, но въ чемъ это лучшее, на что бы именно могъ онъ направить эти силы, романъ отвѣта не даетъ, ограничиваясь темными намеками вродѣ сравненія Печорина съ геніемъ, прикованнымъ къ чиновничьему столу, или съ человѣкомъ атлетическаго сложенія, вынужденнымъ вести слишкомъ умѣренную жизнь. За такую самолюбивую рисовку передъ самимъ собою критика не разъ упрекала Печорина, но, какъ намъ кажется, не совсѣмъ справедливо. Дѣло въ томъ, что Лермонтовъ только и могъ показать своего героя въ его любовныхъ дѣлахъ да въ обществѣ офицеровъ; коснуться же мучащей Печорина жажды дѣятельности общественной, политической, которая у него, какъ у человѣка умнаго, должна была проявиться, не было въ то время никакой возможности. И пришлось автору ограничиться одними недоговоренными анализами внутреннихъ страданій героя и намеками на необъятныя силы духа, которыхъ некуда приложить. Эти-то страданія, не дающія герою покоя даже среди наслажденій, никогда не позволяющія ему удовлетвориться тѣмъ, чѣмъ удовлетворяются всѣ, и, въ концѣ-концовъ, гонящія его, бѣднаго скитальца Русской земли, умирать въ Персію, представляютъ особый интересъ и возбуждаютъ къ Печорину даже нѣкоторое сожалѣніе. Выставилъ эту неудовлетворенность и тоску по дѣятельности въ Евгеніи Онѣгинѣ и Пушкинъ; но куда же умнѣе Онѣгина Печоринъ, и насколько ко болѣе глубоко и ярко выставлены страданія послѣдняго! Вы можете только угодно осуждать поступки Печорина, его отношенія къ окружающимъ; но что онъ человѣкъ глубоко несчастный, совершенно одинокій въ окружающей его толпѣ, до которой онъ не можетъ опуститься и которой не въ состояніи возвысить, въ этомъ, кажется, не можетъ быть сомнѣнія. Тщетно ищетъ онъ успокоенія въ любви, не дающей ему ничего, кромѣ физическаго удовлетворенія; въ обществѣ, скоро надоѣдающемъ своею пустотой, въ игрѣ, въ природѣ, наконецъ,-- этого покоя нѣтъ для него нигдѣ онъ естественно становится едва ли не фаталистомъ, ожидая, чтобы шальная пуля горца или персидская лихорадка прекратили его жалкое, никому ненужное существованіе. У Рудина былъ университетскій кружокъ и наука, показавшіе впереди благородныя цѣли, были хоть попытки общественной дѣятельности; у Печорина не было ничего: онъ былъ безжалостно брошенъ судьбой со всѣмъ своимъ умомъ и способностями совершенно одинокимъ въ общество кавказскихъ дикарей и офицеровъ. Но онъ, все-таки, при всѣхъ своихъ недостаткахъ, при всемъ эгоизмѣ, не потерялъ въ себѣ человѣческаго облика: недаромъ его любятъ такіе люди, какъ Максимъ Максимовичъ, и всѣ находятъ въ немъ что-то такое, что невольно влечетъ къ нему, и, по словамъ Вѣры, разъ полюбивъ, его уже нельзя забыть никогда. Только обликъ-то этотъ обыкновенно скрытъ подъ личиной напускной холодности и высокомѣрнаго презрѣнія, не допускающаго осмѣлиться заглянуть въ эту гордую душу. Когда же Печоринъ остается самъ съ собою и предаетъ бумагѣ свои настоящія мысли и чувства, какъ этотъ обликъ несказанно печаленъ, сколько въ немъ глубого затаеннаго страданія, самобичеванія, презрѣнія къ самому себѣ! Пошляковъ-ловеласовъ и всякихъ аристократическихъ прожигателей жизни и до Лермонтова выставляла русская литература, хотя бы Марлинскій; разоблачили пошлость этихъ лицъ и послѣ Лермонтова, особенно Писемскій, только одинъ Лермонтовъ съумѣлъ представить въ Печоринѣ не одну только пошлость, но, вмѣстѣ съ тѣмъ, и горькое сознаніе этой пошлости при и ясныхъ стремленіяхъ къ болѣе человѣческому существованію. Но современники поняли Печорина слишкомъ односторонне и, не умѣя читать между строкъ, проглядѣли именно эту симпатичную сторону его характера и увидѣли въ немъ только эгоиста-ловеласа, кромѣ Бѣлинскаго, который обратиль вниманіе и на нее, но прямо высказаться не могъ. Теперь же, по истеченіи цѣлаго полустолѣтія съ появленія романа, можно сказать прямо, что ни въ одномъ русскомъ произведеніи не выставленъ съ такою силой и такъ ярко, какъ въ Печоринѣ, русскій одинокій интеллигентъ, "кипящій въ дѣйствіи пустомъ" и, въ то же время, такъ глубоко страдающій своимъ одиночествомъ, оторванностью и отъ общества, и отъ народа, и отъ родины, съ которой онъ не связанъ никакою нравственною связью. Романъ Герой нашего времени, помимо своихъ художественныхъ достоинствъ, до сихъ поръ не потерялъ интереса какъ по изображенію нравовъ, такъ и въ особенности по психологическому анализу характера Печорина, который сознаніе ненормальности своей жизни по необходимости долженъ былъ хранить въ душѣ, довѣряясь только одному дневнику.
   

IX.

   Неизмѣримо ниже Печорина свѣтское общество, изображенное Лермонтовымъ въ самыхъ мрачныхъ краскахъ. "Дерзко бросилъ поэтъ ему въ глаза желѣзный стихъ, облитый горечью и злостью" (Первое января) и цѣломъ рядѣ прекрасныхъ лирическихъ произведеній, изъ которыхъ На смерть Пушкину достигаетъ поразительной силы негодованія. Вездѣ рисуется это общество, можетъ быть, нѣсколько пристрастно, совершенно пустымъ, преданнымъ сплетнямъ, завистливымъ ко всему, что сколько нибудь отличается умомъ, такъ или иначе поднимается надъ уровнемъ общей плоскости. закоснѣлое въ предразсудкахъ, безчувственное, невѣжественное, надменное своимъ высокимъ родовымъ положеніемъ, съ высомѣрнымъ презрѣніемъ относится оно даже къ такому генію, какъ Пушкинъ, павшій жертвой мести этого общества, и безжалостно давитъ малѣйшее появленіе свободнаго чувства, мысли или слова. Ложь, продажность, коварство этихъ людей, сильныхъ своимъ положеніемъ, глубоко возмущаютъ умъ поэта, и онъ осыпаетъ ихъ мѣткими стрѣлами негодующей сатиры, и мы вполнѣ понимаемъ озлобленіе противъ Лермонтова, дошедшее до того, что одна особа, узнавъ о его гибели, такъ-таки прямо и выразилась: "Туда ему и дорога!" Къ сожалѣнію, кромѣ лирики, мы находимъ изображеніе этого общества только въ Маскарадѣ, сказать кстати, въ свое время не пропущенномъ на сцену "по мрачности картинъ".
   Но и это одно произведеніе даетъ не мало матеріала для знакомства съ обществомъ игроковъ, проигрывающихъ цѣлыя состоянія, принимающихъ въ свою среду шулеровъ и всякихъ проходимцевъ подъ блестящею внѣшностью,-- обществомъ, гдѣ одному ничего не стоитъ завести интригу съ женой пріятеля, другому оклеветать бѣдную женщину, а третьему, обладающему страстями дикаря, отравить свою жену. Какими странными кажутся теперь, черезъ пятьдесятъ лѣтъ, эти нравы въ томъ кругу, который считалъ себя образованнымъ представителемъ націи! А, между тѣмъ, такіе нравы дѣйствительно существовали рядомъ съ нравами Мертвыхъ Душъ и Ревизора, и оба великіе писателя сошлись въ изображеніи всѣхъ ихъ ужасовъ; только Гоголь изобразилъ ужасъ нравовъ помѣщиковъ и чиновниковъ, а Лермонтовъ, конечно, съ большею, не отъ него зависѣвшею скромностью -- ужасъ нравовъ класса высшаго. Одинъ -- Гоголь -- надъ своими изображеніями сквозь горькій смѣхъ плакалъ; другой -- Лермонтовъ -- негодовалъ, призывая гнѣвъ на все то, что мѣшало свѣту и болѣе осмысленной человѣческой жизни.
   

X.

   Судя по юношеской драмѣ Menschen und Leidenschaften, гдѣ гусарская честь съ готовностью защищать ее кровью и гусарское слово, вѣроятно, подъ вліяніемъ знакомства поэта съ военною молодежью, выдвинуты довольно ярко; повидимому, въ ранней юности военная служба возбуждала особую симпатію въ Лермонтовѣ. Въ этомъ убѣждаетъ насъ и поступленіе въ юнкерскую школу наперекоръ волѣ бабушки, какъ говорятъ, чуть не на колѣняхъ умолявшей внука оставить свое легкомысленное намѣреніе. Школа съ ея военно-удалыми нравами могла также увлечь юношу, искавшаго въ попойкахъ и нескромныхъ похожденіяхъ простора для кипучихъ срастей рано развившейся физически и значительно испорченной домашнимъ баловствомъ натуры, и онъ отдалъ щедрую дань товариществу, падкому до фривольнаго эрота, цѣлымъ рядомъ порнографическихъ стиховъ и безшабашныхъ проказъ; и товарищи, надобно отдать имъ справедливость, свято сберегли для потомства сокровища этой гусарской поэзіи. Но эта военщина тронула душу поэта только слегка, не оставивъ въ ней глубокаго слѣда, только познакомивъ его ближе съ тою жизнью, которая могла увлекать его, юношу, своимъ внѣшнимъ блескомъ и призрачною свободой. Уже въ школѣ онъ пишетъ извѣстную Юнкерскую молитву, гдѣ съ ироніей относится къ своему новому положенію, а въ его письмахъ отъ этого времени, и позже, до ссылки, проглядываетъ, какъ тѣсно бывало ему подчасъ въ этой казарменной жизни и какъ иронически относился онъ къ своему времяпровожденію и товарищамъ. Какъ извѣстно, Лермонтовъ былъ плохимъ офицеромъ по службѣ, весьма нелюбимымъ требовательными начальствомъ, наблюдавшимъ строго за дисциплиной, и нерѣдко бравировалъ несоблюденіемъ формы и мальчишескими выходками, приводившими въ ужасъ тогдашнихъ фронтовиковъ-начальниковъ. Жизнь въ военной службѣ послѣ первой ссылки должна была стать особенно тяжела для поэта, и онъ нѣсколько разъ рвался выйти въ отставку; но родные, отъ коихъ онъ, привыкшій къ роскоши, вполнѣ въ матеріальномъ отношенія зависѣлъ, не пустили, а, можетъ быть, по разнымъ соображеніямъ не выпустило начальство, неохотно дававшее ему даже отпуски, и онъ поневолѣ остался военнымъ до самой смерти. Какою ироніей судьбы звучитъ написанный въ Ставрополѣ полковымъ писаремъ затребованный изъ штаба для послѣдняго въ жизни Лермонтова отпуска отзывъ о его поведеніи, читанный случайно имъ же самимъ: "Поручикъ Лермонтовъ служитъ исправно, ведетъ жизнь трезвую и добропорядочную и ни въ какихъ злокачественныхъ поступкахъ не замѣченъ" (Русская Старина 1875 г., No II: Воспоминанія Костенецкаго).
   Самъ военный, часто изображавшій, особенно въ юношескихъ произведеніяхъ, боевыя сцены, Лермонтовъ не сторонникъ войны. Отдавая устами стараго служаки въ Бородинѣ должную честь храбрымъ защитникамъ родины въ великой патріотической битвѣ, онъ устами Измайла-Бея говоритъ русскому офицеру:
   
                     "За славой
            Привыкнувъ гнаться, ты забылъ,
            Что славы нѣтъ въ войнѣ кровавой
            Съ необразованной толпой.
            За что завистливой рукой
            Вы возмутили нашу долю?
            За то, что бѣдны мы, и волю,
            И степь свою не отдадимъ
            За злато роскоши нарядной;
            За то, что мы боготворимъ,
            Что презираете вы хладно?
            Не бойся, говори смѣлѣй,
            Зачѣмъ ты насъ возненавидѣлъ,
            Какою грубостью своей
            Простой народъ тебя обидѣлъ?"
   
   Не прельщаясь "славой, купленною кровью" (Родина), поэтъ хорошо знаетъ цѣну этой славы, и въ одномъ изъ превосходнѣйшихъ предсмертныхъ произведеній, въ Валерикѣ, представляетъ потрясающую картину дикой рѣзни съ черкесами, когда сама рѣка покраснѣла отъ крови и грудами валились другъ на друга человѣческія тѣла. Ужасъ охватываетъ читателя этого страшнаго описанія, въ которомъ такими трогательными, гуманными чертами выдѣляется смерть любимаго капитана, оплакиваемаго старыми усачами:
   
            "И съ грустью тайной и сердечной
            Я думалъ: жалкій человѣкъ!
            Чего онъ хочетъ?... Небо ясно,
            Подъ небомъ мѣста много всѣмъ;
            Но безпрестанно и напрасно
            Одинъ враждуетъ онъ... Зачѣмъ?"
   
   Такого отношенія къ войнѣ, да еще въ такое военное время, когда илъ Лермонтовъ, не находимъ мы ни у кого изъ русскихъ поэтовъ да самаго графа Л. Н. Толстаго въ его севастопольскихъ разсказахъ, такъ то иниціатива разсмотрѣнія войны именно съ этой гуманной стороны всецѣло принадлежитъ Лермонтову.
   Не чужда Лермонтовская поэзія и изображеній современнаго поэту военнаго, собственно офицерскаго быта, до него въ литературѣ нашей почти не затронутаго, если не считать Грибоѣдовскаго Скалозуба, немногихъ отточенныхъ чертъ у Пушкина, да повѣстей Марлинскаго, искусственныхъ идеализированныхъ. Какъ ни прискорбно, что юный поэтъ отдалъ такъ много творческихъ силъ журналу Школьная Заря, издававшемуся въ рукописи въ юнкерской школѣ, гдѣ воспѣвалъ юнкерскіе подвиги, но и эти произведенія нескромной музы ярко рисуютъ времяпровожденіе золотой молодежи, на шалости которой смотрѣлось сквозь пальцы, благо серьезная мысль не волновала юнаго ума, строго поставленнаго въ извѣстныя рамки.
   Въ послѣднемъ отзвукѣ этой шаловливой музы, въ напечатанной еще при жизни поэта Казначейшѣ, фигурируютъ удалые, "буйные усачи", уланы, съ презрительнымъ отношеніемъ къ штатскимъ и непремѣннымъ вожделѣніемъ къ дамскому полу, не остающемуся равнодушнымъ къ усамъ и шпорамъ. Въ этой поэмкѣ, повидимому, уже проглядываетъ колкая иронія къ побѣдителямъ женскихъ сердецъ вообще и къ герою разсказа особенно:
   
            "Онъ былъ мужчина въ тридцать лѣтъ,
            Штабъ-ротмистръ, строенъ, какъ корнетъ;
            Взоръ пылкій, усъ довольно черный,--
            Короче, идеалъ дѣвицъ,
            Одно изъ славныхъ русскихъ лицъ".
   
   Прокутивъ все отцовское имѣніе еще корнетомъ, онъ жилъ, какъ птица, привыкъ лежать и спать, не вѣдать,
   
            "Чѣмъ завтра будетъ пообѣдать.
            Шатаясь по Руси кругомъ,
            То на курьерскихъ, то верхомъ,
            То полупьянымъ ремонтеромъ,
            То волокитой отпускнымъ...
            . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
            Страстьми земными не смущаемъ,
            Онъ не терялся никогда..."
   
   и всюду, гдѣ только представлялся малѣйшій случай, срывалъ цвѣты удовольствія. И надобно признаться, что этотъ типъ неунывающаго военнаго россіянина немного пріапическаго характера очерченъ поэтомъ очень ярко. Полнѣе и разностороннѣе очерченъ военный бытъ въ Героѣ нашею времени. Здѣсь передъ нами, во-первыхъ, армеецъ-службистъ, окуренный порохомъ, добросердечный и прямодушный простакъ, Максимъ Максимовичъ, выставленный авторомъ безъ малѣйшей утрировки и встающій передъ нами, какъ живой, во всей симпатичности своей нетронутой натуры; во-вторыхъ, какъ совершенный контрастъ съ нимъ, аристократическій Печоринъ.
   "Въ то время,-- разсказываетъ одинъ изъ кавказскихъ сослуживцевъ Лермонтова,-- былъ у насъ на Кавказѣ особенный извѣстный родъ изящныхъ молодыхъ людей,-- людей великосвѣтскихъ, считавшихъ себя выше другихъ по своимъ аристократическимъ манерамъ и свѣтскому образованію, постоянно говорившихъ по-французски, развязныхъ въ обществѣ, ловкихъ и смѣлыхъ съ женщинами и высокомѣрно презиравшихъ весь остальной людъ: всѣ эти барчата съ высотъ величія гордо смотрѣли на нашего брата армейскаго офицера и сходились съ нами только въ экспедиціяхъ, гдѣ мы въ свою очередь смотрѣли на нихъ презрительно и издѣвались надъ ихъ аристократизмомъ. Къ этой категоріи принадлежала большая часть гвардейскихъ офицеровъ, ежегодно тогда посылаемыхъ на Кавказъ (Русск. Стар. 1875 г., No IX). Этотъ-то живой человѣкъ и разоблаченъ авторомъ въ Печоринѣ, въ изображеніи котораго Лермонтовъ не пожалѣлъ темныхъ красокъ.
   Рядомъ съ Печоринымъ выставлена другая разновидность военнаго типа -- совсѣмъ уже ничтожный Грушницкій, по мнѣнію сослуживцевъ Лермонтова, напоминающій его убійцу, рисующійся передъ дамами военною формой и напускною разочарованностью, трусъ въ душѣ и хвастунъ, пошлякъ, не подозрѣвающій своего убожества.
   Если къ этимъ тремъ фигурамъ, очерченнымъ болѣе подробно, присоединить еще забіяку драгунскаго капитана и все вообще выставленное здѣсь офицерское общество, съ кутежами, картежемъ, волокитствомъ и особою щекотливостью по отношенію къ мундирной чести, которую можно защитить или омыть одною только кровью, то нужно признать, что офицерство того времени обрисовано поэтомъ довольно полно. Съ особенною же яркостью выступаетъ въ Героѣ нашего времени легкомысленное отношеніе этихъ людей къ жизни. Не имѣя за душой никакого серьезнаго дѣла, никакой опредѣленной цѣли, загрубѣвъ въ дисциплинѣ кастовой замкнутости и кровавыхъ бояхъ, гдѣ ежеминутно жизнь подвергается риску, эти люди ставятъ ее ни во что и доходятъ до фанатизма. Общество офицеровъ совершенно равнодушно присутствуетъ при возмутительномъ испытаніи слѣпой судьбы въ разсказѣ Фаталистъ, это же общество допускаетъ подлость съ пистолетами при дуэли Печорина, и даже такой умный человѣкъ, какъ докторъ Вернеръ, не только не дѣлаетъ ничего, чтобы этому воспрепятствовать, но даже становится своимъ секундантствомъ участникомъ прямо въ убійствѣ человѣка, а затѣмъ благоразумно сторонится отъ законной кары, давъ свидѣтельство, что Грушницкій свалился въ пропасть самъ. Удивляться ли при такихъ нравахъ тому, что и самъ поэтъ былъ убитъ изъ-за какого-то вздора, въ присутствіи друзей-секундантовъ, какимъ-то Мартыновымъ, котораго, какъ, наприм., г. Костенецкій въ своихъ воспоминаніяхъ, откуда отрывокъ мы приводили, рисуетъ личностью ничтожнѣйшею? Смерть Грушницкаго, такъ прекрасно изображенная поэтомъ, напоминаетъ до нѣкоторой степени смерть самого Лермонтова.
   

XI.

   Весьма видное мѣсто занимаетъ въ Лермонтовской поэзіи, какъ и въ поэзіи Пушкина, женщина и вообще любовь. У Лермонтова, пожалуй, этому предмету, сравнительно, удѣлено мѣста даже больше, особенно принимая во вниманіе количество написаннаго тѣмъ и другимъ. Въ нихъ по отношенію къ изображенію любви много общаго. И тотъ, и другой изображали любовь эротическую, животную; оба въ восточныхъ дикаркахъ и непосредственныхъ натурахъ искали идеала, не находимаго въ современномъ обществѣ; оба изображали пустоту и безсодержательность русской женщины такъ называемаго образованнаго общества; оба, наконецъ, пытались отьискивать въ этомъ обществѣ идеалъ положительный (у Пушкина -- Татьяна и Полина въ отрывкѣ Рославлевъ, у Лермонтова -- Ольга въ Юношеской повѣсти, Ольга въ позднѣйшей редакціи Маскарада, повидимому, дѣвушка въ Сказкѣ для дѣтей) {См. о женщинѣ у Пушкина въ моей книгѣ: Памяти Пушкина. Очерки пушкинской Руси. Спб., 1880 г., стр. 68--79.}. Но въ отношеніяхъ къ женщинѣ и любви у обоихъ поэтовъ и большая разница. Пушкинъ относится къ женщинѣ снисходительно, часто шутливо, съ легкою ироніей, и только иногда, какъ, наприм., къ Татьянѣ или Дунѣ (Станціонный смотритель), съ глубокимъ сожалѣніемъ; находитъ въ любви удовлетвореніе; такъ или иначе, примиряется съ женщиной, которая для поэта источникъ счастья и, по-своему, сама счастлива. Лермонтовъ, согласно своему всегда протестующему характеру, часто относится къ женщинѣ съ горчайшею ироніей и негодующимъ осужденіемъ, съ острою сердечною болью за ея пустоту, легкомысліе и кокетство:
   
             "За все, за все тебя благодарю я:
             За тайныя мученія страстей,
             За горечь слезъ, отраву поцѣлуя,
             За месть враговъ и клевету друзей;
             За жаръ души, растраченной въ пустынѣ,
             За все, чѣмъ я обманутъ въ жизни былъ...
             Устрой лишь такъ, чтобы тебя отнынѣ
             Недолго я еще благодарилъ" (Благодарность).
   
   Поэтъ доходитъ даже до полнѣйшаго отчаянія найти въ любви счастье ("И скучно, и грустно") и глубоко страдаетъ, видя въ женщинѣ пустую свѣтскую куклу или игрушку страсти. Положеніе хорошей женщины въ обществѣ, которое осуждаетъ всякое искреннее чувство и не прощаетъ малѣйшаго увлеченія, наполняетъ его душу скорбью:
   
             "Мнѣ грустно, потому что я тебя люблю,
             И знаю: молодость цвѣтущую твою
             Не пощадитъ молвы коварное гоненье.
             За каждый свѣтлый день иль сладкое мгновенье
             Слезами и тоской заплатили) ты судьбѣ.
             Мнѣ грустно... потому что весело тебѣ" (Отчего).
   
   Гибель Бэлы, Тамары, разбитая въ конецъ жизнь Вѣры (Герой нашего времени) изображены съ трогательнымъ участіемъ къ ихъ судьбѣ. Въ той любви, которую поэтъ испытываетъ, онъ не находитъ удовлетворенія никогда и безпощадно анализируетъ ее въ минуты, когда всякій другой беззавѣтно весь отдался бы счастью. Словомъ, любовь не удовлетворяетъ ни его самого, да не даетъ радости и женщинѣ; или же эта любовь кратковременная и покупается слишкомъ для нея дорогою цѣной, какъ, наприм., любовь Бэлы, Вѣры, Ольги (Бояринъ Орша). Поищемъ же причины такого отношенія къ любви въ обстоятельствахъ жизни поэта.
   Однимъ изъ самыхъ первыхъ дѣтскихъ впечатлѣній Лермонтова, запавшихъ въ душу, былъ образъ юной страдалицы-матери, глубоко несчастной съ мужемъ, баюкавшей сына, сквозь слезы, колыбельною пѣсенкой. Эта грустная пѣсня едва ли не единственной для него дорогой женщины звучала въ его ушахъ всю жизнь. Онъ не можетъ равнодушно слышать музыки, которой звуки
   
                       "Жадно ловитъ сердце,
             Какъ въ пустынѣ путникъ безотрадный
             Каплю водъ живыхъ...
             И въ душѣ опять они рождаютъ
             Сны веселыхъ лѣтъ,
             И въ одежду жизни одѣваютъ
             Все, чего ужь нѣтъ.
             Принимаютъ образъ эти звуки,
             Образъ милый мнѣ;
             Мнится, слышу тихій плачъ разлуки,
             И душа въ огнѣ..." (Звуки).
   
   Отзвукъ этихъ дѣтскихъ пѣсенъ слышится и въ чудныхъ стихотвореніяхъ: "Есть рѣчи -- значенье...", "Слышу ли голосъ твой", а воспоминанія объ этихъ ласкахъ рано погибшей матери, образъ которой никогда не оставлялъ поэта, навѣяли ему такія трогательныя пьесы, какъ Козачъя колыбельная пѣсня, Ребенку ("О грезахъ юности томимъ воспоминаньемъ"), "Ребенка милаго рожденье". "Я, Матерь Божія", дышащія особенною любовью къ дѣтямъ. Въ этомъ-то глубокомъ чувствѣ къ матери, а также и въ рановременной поэтической любви къ какой-то дѣвочкѣ на Кавказѣ, о которой неоднократно вспоминаетъ онъ въ своихъ стихотвореніяхъ (наприм., Первое января), видимъ мы источникъ того меланхолическаго, нѣжнаго отношенія къ женщинѣ вообще, которое замѣчается во многихъ его произведеніяхъ. Эти два образа чистой любви, матери и невиннаго бѣлокураго ангела-дѣвочки, оба безвозвратно исчезнувшіе, и положили въ душѣ поэта основу того цѣломудреннаго идеализма, который, при всей страстности, ироніи и скептицизмѣ, не оставлялъ поэта до самой смерти. Довольно вспомнить стихотворенія послѣдняго года его жизни: "Изъ-подъ таинственной, холодной полумаски", Утесъ, Дубовый листокъ, "Выхожу одинъ я на дорогу". Во всѣхъ нихъ, какъ и во многихъ произведеніяхъ, начиная отъ ранней юности, звучитъ у Лермонтова требованіе любви чистой, сердечной, вѣра въ ея существованіе, независимо отъ одной только физической страсти, но, не находя удовлетворенія этому требованію въ женщинахъ, которыхъ онъ встрѣчалъ, и такъ часто въ нихъ разочаровываясь, онъ естественно впадаетъ въ элегическій тонъ, полный глубокой печали. Тосковали по идеалу чистой любви и Жуковскій, и самъ Пушкинъ, но ни у кого изъ нихъ требованіе этой духовной сердечной привязанности не выразилось такъ постоянно, настойчиво и съ такою поразительною силой, какъ у Лермонтова, который такъ трогательно выражаетъ это требованіе въ аллегорическомъ образѣ бѣднаго дубоваго листочка, тщетно просящаго пріюта у гордой чинары, а въ другомъ стихотвореніи выражаетъ желаніе, чтобы даже и надъ могилой поэта, слухъ его лелѣя, сладкій голосъ пѣлъ ему про любовь.
   Неестественно рано пробудилась въ поэтѣ, подъ вліяніемъ болѣзненнаго развитія фантазіи а, можетъ быть, и помѣщичьихъ нравовъ, рисующихся въ поэмѣ Сашка, носящей, повидимому, въ значительной степени біографическій характеръ, и физическая страсть, разжигаемая постояннымъ пребываніемъ въ кругу барышенъ. Шестнадцати лѣтъ въ стихотвореніи Первая любовь онъ говоритъ:
   
             "Въ ребячествѣ моемъ тоску любови знойной
             Ужь сталъ я понимать душою безпокойной.
             На мягкомъ ложѣ сна не разъ во тьмѣ ночной,
             При свѣтѣ трепетномъ лампады образной,
             Воображеніемъ, предчувствіемъ томимый,
             Я предавалъ свой умъ мечтѣ непобѣдимой,
             Я видѣлъ женскій ликъ..."
   
   Цѣлый рядъ стихотвореній къ женщинамъ, заигрывавшимъ съ мальчикомъ, рисуетъ съ разныхъ сторонъ по преимуществу физическую красоту, страстныя къ ней стремленія, неудовлетворенность желаній или быстрое разочарованіе въ предметахъ любви, и все это въ возрастѣ отъ 14--17 л. А стихотвореніе "Склонись ко мнѣ, красавецъ молодой", и картина перваго страстнаго романа мальчика съ дворовою дѣвушкой въ поэмѣ Сашка позволяютъ допустить, что эротическія наслажденія, при легкости помѣщичьихъ нравовъ, стали доступны поэту очень рано. И хотя, и въ стихотворенія, и въ поэму вложено много участія къ несчастной судьбѣ красавицы, не знавшей матери и проданной пятнадцати лѣтъ какому-то злодѣю, равно какъ и къ судьбѣ крѣпостной дѣвушки, сначала соблазненной бариномъ, а потомъ сосланной за ласки къ мальчику, его сыну; но нельзя не признать, что подкладка и тамъ, и тутъ чисто-эротическая. Эта же страсть даетъ такую обильную пищу юнкерской поэзіи, звучитъ въ Демонѣ и въ послѣдніе годы жизни Лермонтова, время отъ времени, вызываетъ у него, такіе, въ своемъ родѣ единственные шедевры, какъ Дары Терека, Тамара, Сосѣдка, Русалка, Морская царевна.
   Но какъ ни часто звучатъ у поэта, особенно въ юности, страстные мотивы, тѣмъ не менѣе, какъ сказали мы выше, онъ ищетъ, все-таки, любви не только красивой одалистки, но и женщины-человѣка. Что же находитъ онъ вокругъ себя въ тотъ возрастъ, когда формируется душа и образуется характеръ? Передъ нимъ цѣлый рой пустыхъ барышенъ, занятыхъ только кокетствомъ, хотя бы, за неимѣніемъ лучшаго, даже съ нимъ, мальчикомъ, балами, кавалерами, блестящими партіями, свѣтскими интригами и легкими измѣнами. Записки Хвостовой именно своею наивною откровенностью представляютъ для изученія этой женской среды матеріалъ неоцѣненный. Поразительно, читатель, до какой степени пуста жизнь этихъ представительницъ большаго свѣта, какъ бѣдны и жалки ихъ интересы: ни одной мысли о своемъ настоящемъ положеніи, ни одной попытки критически отнестись къ окружающему, ни малѣйшаго поползновенія сколько-нибудь дополнить свое убогое образованіе. И какъ результатъ такого умственнаго развитія -- скука, убійственная скука, если нѣтъ впереди бала или другаго свѣтскаго развлеченія. Неудивительно, что Лермонтовъ, посвоему уму и начитанности, хотя бы и поверхностной, отрывочной, былъ выше всѣхъ этихъ "молодыхъ красавицъ" неизмѣримо, и съ своими идеальными потребностями долженъ былъ глубоко страдать, съ одной стороны, ими увлекаясь, а съ другой -- сознавая ихъ умственное и нравственное убожество. Немудрено, что въ своихъ юношескихъ поэмахъ онъ противупоставляетъ имъ, какъ и въ Героѣ нашею времени, непосредственныхъ полудикарокъ (Зара, Тамара, Бэла, дѣвушка въ Тамани), или ищетъ покоя на груди продажныхъ красавицъ, въ разгулѣ, пирушкахъ и вихрѣ свѣта, отъ котораго, все-таки, въ немъ выросши, не можетъ отдѣлаться. Немудрено, что единственный свѣтлый женскій образъ среди всѣхъ этихъ изящныхъ куколъ у Лермонтова -- Оленька въ драмѣ Маскарадъ, да и та компаньонка свѣтской барыни.
   Намъ говорятъ, что у Лермонтова любовь всюду несетъ за собой не просвѣтленіе, а гибель, начиная отъ первыхъ юношескихъ опытовъ и кончая Героемъ нашего времени. Да оно иначе и быть не могло. Въ томъ кругу, гдѣ вращался Лермонтовъ, счастливая прочная любовь, основанная на разумныхъ духовныхъ симпатіяхъ, была рѣдкостью. Большею частью мы видимъ здѣсь или удовлетвореніе страстей съ крѣпостными дѣвушками, кончавшееся ихъ гибелью, если онѣ только имѣли несчастіе полюбить своего обольстителя, или бракъ по разсчету, или же адюльтеръ съ замужнею женщиной, а то и съ дѣвушкой, терявшей при этомъ всю свою репутацію и даже положеніе. У Хвостовой есть прямыя указанія на гибель дурочекъ, вродѣ какой-то Лизы, увлеченной офицеромъ, и на вполнѣ резонныя заботы родныхъ о томъ, чтобы уберечь дѣвушекъ отъ сѣтей черезъ-чуръ смѣлаго соблазнителя. Видя вокругъ себя съ дѣтскихъ лѣтъ, начиная съ несчастнаго супружества матери, большею частью печальныя послѣдствія любви, поэтъ изображалъ эту любовь съ глубокою болью за ненормальность такого порядка {Отсылаемъ читателя къ любопытнымъ статьямъ г. Южакова: Любовь и счастье и русской поэзіи въ Сѣверномъ Вѣстникѣ 1888 г.}.
   Это сочувствіе къ женщинѣ, жертвѣ своей естественной потребности счастья, заслуживаетъ особеннаго вниманія. Съ какимъ трогательнымъ участіемъ относится поэтъ къ Зарѣ и къ ссылаемой въ дальнюю деревню Лаврушкѣ (Сашка), и къ Тамарѣ, и къ Бэлѣ, и къ Оленькѣ, и къ грѣшной рабѣ своихъ страстей Вѣрѣ, и даже къ этой барышнѣ-птичкѣ Мери, увлекшейся сначала "интереснымъ" Грушницкимъ, а потомъ еще болѣе интереснымъ Печоринымъ. Съ другой стороны, даже по тому немногому, что успѣлъ написать Лермонтовъ, очень опредѣленно обрисовывается въ цѣломъ рядѣ женщинъ (Нина, баронесса, Вѣра, Мери) вся умственная безпомощность и незнаніе жизни, дѣлающія женщину игрушкой и рабой мужщины. Затронутъ поэтомъ и кругъ семейный, котораго такъ боятся его герои. Семья въ юношескихъ драмахъ, въ неоконченной повѣсти, замужство Вѣры, семья въ Маскарадѣ, наконецъ, въ Казначейшѣ, гдѣ мужъ проигрываетъ жену въ карты и при гостяхъ сдаетъ ее усачу штабъ-ротмистру, производить впечатлѣніе ужаса. Можно сказать, что Лермонтовъ едва ли не первый изъ нашихъ поэтовъ поставилъ семейный вопросъ такъ серьезно и отнесся съ такимъ негодующимъ осужденіемъ къ семейнымъ безобразіямъ. Въ настойчивомъ требованіи для женщины и для ея любви большаго содержанія внутренняго, въ отношеніяхъ семейныхъ большей человѣчности и смысла Лермонтовъ пошелъ дальше Пушкина и открылъ дорогу позднѣйшимъ писателямъ-прозаикамъ -- Тургеневу и Писемскому и поэту Некрасову. Въ этомъ-то сочувственномъ отношеніи Лермонтова къ женщинѣ и его запросѣ для нея большаго счастья въ ея привязанностяхъ, можетъ быть, и заключается особенная симпатія къ Лермонтову женщинъ, а не въ изображеніи вулканическихъ страстей и интересныхъ военныхъ, какъ иногда и до сихъ поръ еще говорятъ.
   

XII.

   Отъ изображенія разныхъ сторонъ современной Лермонтову жизни болѣе или менѣе интеллигентнаго общества перейдемъ въ его отношеніямъ въ родинѣ вообще, народу, и тѣмъ немногимъ произведеніямъ, гдѣ обнаруживается политическое развитіе поэта.
   Еще пятнадцатилѣтнимъ мальчикомъ, можетъ быть, подъ вліяніемъ Гётевской пѣсни Миньоны, пишетъ онъ жалобы турка, называя родину "дикимъ краемъ",
   
                       "гдѣ являются порой
             Умы, и хладные, и твердые, какъ камень.
             Но мощь ихъ давится безвременной тоской,
             И рано гаснетъ въ нихъ добра спокойный пламень.
             Тамъ рано жизнь тяжка бываетъ для людей,
             Тамъ за успѣхами несется укоризна,
             Тамъ стонетъ человѣкъ отъ рабства и цѣпей!
             Другъ! Этотъ край -- моя отчизна!"
   
   Тотъ же скорбный мотивъ слышится въ 1829 г. въ прекрасной пьесѣ Монологъ ("Повѣрь, ничтожество есть благо въ этомъ свѣтѣ!"):
   
             "И душно кажется на родинѣ,
             И сердцу тяжко, и душа тоскуетъ".
   
   Въ шестнадцать лѣтъ посѣщеніе Новгорода вызываетъ у Лермонтова горячее обращеніе въ вольному когда-то городу, въ отрывкѣ: "Привѣтствую тебя, воинственныхъ славянъ святая колыбель", и въ этомъ же году задумываетъ онъ писать драму изъ времени татарскаго полона Мстиславъ, изъ которой уцѣлѣла художественная обработка народной пѣсни: "Что въ полѣ за пыль пылитъ", обнаруживающая въ поэтѣ будущаго автора Пѣсни о купцѣ Калашниковѣ. Мы уже указывали на отношенія Лермонтова въ народу въ драмахъ, въ повѣсти и въ поэмѣ Сашка. Въ послѣдней есть интересныя строфы о Москвѣ съ ея историческимъ Кремлемъ, производившимъ на поэта глубокое впечатлѣніе своею величавостью и историческими воспоминаніями. Увлеченіе современнымъ поэту военнымъ могуществомъ Россіи вызываетъ у него Два великана, Бородино, Споръ и навѣянный пушкинскимъ Клеветникамъ Россіи слабый отрывовъ, сохранившійся въ бумагахъ Лермонтова: "Опять народные витіи". Но этому военному патріотизму, какъ мы указали, поэтъ развиться не далъ. Въ 1837 г. онъ создаетъ такое, единственное по чутью народности, произведеніе, какъ Пѣсня о купцѣ Калашниковѣ, показывающая, какимъ истинно народнымъ поэтомъ Лермонтовъ, постоянно шедшій въ своемъ поэтическомъ развитіи впередъ, могъ бы сдѣлаться. Въ этомъ утверждаетъ насъ и одно изъ лучшихъ стихотвореній послѣдняго года его жизни -- Родина. Здѣсь поэтъ высказываетъ прямо, что любитъ въ родинѣ не кровавую ея славу, не заносчивое самомнѣніе, не темныя преданія старины, а любитъ ея природу и этотъ темный закрѣпощенный народъ, на рѣдкое благосостояніе котораго и убогія удовольствія онъ, поэтъ, смотритъ "съ отрадой, многимъ незнакомой". Высказать такъ прямо и опредѣленно подобный патріотизмъ во времена Лермонтова, да еще для него, опальнаго офицера, была заслугою немалой. Какъ же дорожилъ онъ своимъ назначеніемъ служить родинѣ своимъ поэтическимъ геніемъ, какъ заботился о томъ, чтобъ его поняли и оцѣнили хоть въ потомствѣ, это видно изъ многихъ его произведеній разныхъ годовъ и, между прочимъ, изъ слѣдующаго, сохраненнаго Боденштедтомъ въ нѣмецкомъ переводѣ: "Вы не хотѣли понимать меня, вы все у меня отняли, не отняли только гордости моей и силы. Поколѣнія приходятъ и уходятъ, поколѣнія уходятъ и приходятъ, и смѣна эта -- благо. Пройдете и вы, и другіе заступятъ ваше мѣсто, съ новою, болѣе чистою кровью въ жилахъ, и они поймутъ меня, если услышатъ мое слово, и сознаніе это -- благо".
   Не разъ уже указывалось на несостоятельность взглядовъ Лермонтова на Европу, Наполеона и просвѣщеніе, но эта несостоятельность -- естественное слѣдствіе какъ недостаточной образованности самого поэта, такъ и времени, котораго онъ былъ представителемъ. Такъ, какъ думали Бѣлинскій и его друзья, думали весьма немногіе; большинство же, съ европейскою наукой и новыми политическими задачами Запада незнакомое, лишенное возможности критически отнестись къ своей національной жизни и сравнить ее съ европейскою и наивно увлеченное блескомъ военнаго величія Россіи, естественно, въ невѣжествѣ своемъ смотрѣло на Европу свысока, полагая, что Западъ уже отжилъ свою миссію и долженъ передать ее намъ. Эта мысль высказывается и славянофилами, слышится въ обществѣ и поддерживается въ оффиціальныхъ сферахъ. Что же удивительнаго, что юноша Лермонтовъ, выросшій и проведшій всю краткую жизнь свою въ аристократическихъ военныхъ кругахъ и не успѣвшій выработать себѣ опредѣленнаго воззрѣнія, не былъ въ вопросахъ подобнаго рода выше своего времени? Основательнаго, серьезнаго европейскаго просвѣщенія Лермонтову было видѣть негдѣ, а то, что по большей части предлагалось подъ видомъ образованія тогдашними учебными заведеніями, могло въ самомъ дѣлѣ показаться ему "сушащей умъ безплодною наукой" и "ненужнымъ бременемъ познаній". Александръ Гумбольдъ, просмотрѣвъ программы нашихъ кадетскихъ корпусовъ, изумился разносторонней образованности русскихъ кадетъ, а товарищъ Лермонтова, А. М. Миклашевскій, разсказываетъ (Русск. Старина 1884 г., No XII), что въ лучшемъ учебномъ заведеніи того времени -- Благородномъ пансіонѣ въ Москвѣ, гдѣ Лермонтовъ учился, въ послѣднемъ, 6-мъ классѣ, "сосредоточились почти всѣ университетскіе факультеты. Тамъ преподавали всѣ науки, и потому у многихъ во время экзамена выходилъ какой-то хаосъ въ головѣ. Нужно было приготовиться, кажется, изъ 36 предметовъ". Читали даже тактику, механику и фортификацію, вмѣстѣ съ римскимъ правомъ и судопроизводствомъ. Это ли не "бремя познаній", да еще для мальчиковъ 16--17 лѣтъ?
   Ошибка Лермонтова была только въ томъ, что, осудивъ просвѣщеніе русское, онъ, вмѣстѣ съ тѣмъ, легкомысленно осудилъ и истинное просвѣщеніе Европы, которымъ мы еще не воспользовались. Увлеченіе личностью Наполеона (Послѣднее новоселье), которымъ увлекался и Пушкинъ, и вообще общество такого военнаго государства, какъ тогдашняя Россія, понятно. Трагическая же судьба этого генія, такъ чудесно возвысившагося, такъ громко прогремѣвшаго по всему міру и такъ неожиданно павшаго, увлекла даже самого Байрона, Гейне, и, естественно, поразила и Лермонтова. Видя гибель всего сколько-нибудь выдающагося въ своемъ отечествѣ (у Лермонтова гибнутъ всѣ личности, сколько-нибудь выдающіяся надъ толпой; гибель прекраснаго и въ Памяти Одоевскаго, и въ Трехъ пальмахъ), поэтъ поразился и гибелью Наполеона и отнесся къ нему сочувственно, не вдумавшись въ то, что величіе этого деспота несло за собой зло. Но, справедливо протестуя противъ ничтожности и дряблости современнаго общества, Лермонтовъ не всегда отдавалъ себѣ отчетъ, въ чемъ главная причина этого ничтожества и дряблости. Когда же поэтъ относился къ жизни съ непосредственнымъ чутьемъ правды, что почти всегда и было, онъ являлся горячимъ поборникомъ гуманности, истиннаго патріотизма и подавляемой личности человѣка, какъ это мы и видѣли въ его отношеніяхъ къ крѣпостному праву, къ семьѣ, къ народу, къ войнѣ, къ женщинѣ. Насколько расширилось бы и опредѣлилось соціальное развитіе Лермонтова, сказать, конечно, трудно, но что онъ становился съ годами серьезнѣе и глубже и сталъ работать надъ собой, въ этомъ убѣждаютъ насъ произведенія послѣднихъ лѣтъ его жизни. Не забудемъ, что, говоря о Лермонтовѣ, приходится имѣть дѣло съ его интимными юношескими тетрадями, съ подготовительными работами, набросками и планами, и только какими-нибудь четырьмя годами печатной дѣятельности.
   

XIII.

   Указавъ въ общихъ чертахъ въ Лермонтовской поэзіи мотивы изъ русской жизни, независимо отъ Байрона, постараемся въ заключеніе нашего этюда опредѣлить, какимъ же представляется намъ значеніе Лермонтова теперь, черезъ цѣлыхъ полстолѣтія отъ его преждевременной смерти? Въ нашихъ выводахъ, какъ дѣлали и раньше, мы, главнымъ образомъ, будемъ основываться на томъ, что поэтъ считалъ достойнымъ печати самъ и что, независимо отъ значенія біографическаго и библіографическаго, должно считаться священнымъ достояніемъ русской поэзіи.
   Значеніе это, прежде всего, эстетическое, художественное, и не только для насъ, русскихъ, но и для литературы всемірной, общечеловѣческой {Эстетическая оцѣнка поэта сдѣлана нами, главнымъ образомъ, на основаніи статьи Боденштедта, переведенной въ статьѣ покойнаго М. М. Михайлова Замѣтки о Лермонтовѣ въ Современ. 1862 г.}. Подобно великимъ европейскимъ поэтамъ -- Гёте, Байрону, Гейне, Лермонтовъ обладалъ талантомъ геніальнымъ и, по мнѣнію такого компетентнаго критика, какъ Боденштедтъ, представляетъ интересъ не только для насъ, но и для всего образованнаго міра. "Онъ выше всего тамъ, гдѣ становится наиболѣе народнымъ, причемъ высшее проявленіе этой народности, такой исключительной, чуждой Европѣ, какъ древне-русская въ Пѣснѣ о купцѣ Калашниковѣ, не требуетъ ни малѣйшаго комментарія, чтобы быть понятнымъ для всѣхъ". "Въ этой поэмѣ видна поистинѣ Гомеровская вѣрность, ша и простота, почему пьеса производила сильнѣйшее впечатлѣніе во многихъ германскихъ городахъ, гдѣ ее въ переводѣ читали публично. Не меньшее художественное значеніе имѣетъ Мцыри и цѣлый длинный рядъ извѣстныхъ всѣмъ пьесъ, превосходныхъ по образности, сжатости, опредѣленности и мелодичности точно выкованнаго стиха. То же должно сказать и о Лермонтовской прозѣ". "Лермонтовъ имѣетъ съ великими писателями всѣхъ временъ еще то общее, что творенія его вѣрно отражаютъ его время со всѣми его дурными и хорошими особенностями, со всею его мудростью и глупостью, и что они имѣли въ виду бороться съ этими дурными особенностями и съ этою глупостью. Но нашъ поэтъ отличается отъ своихъ предшественниковъ и современниковъ тѣмъ, что далъ болѣе широкій просторъ въ поэзіи картинамъ природы, и въ этомъ отношеніи онъ стоитъ на недосягаемой высотѣ. Онъ рѣшилъ своими изображеніями трудную задачу удовлетворить, въ одно и то же время, и естествоиспытателя, и эстетика, оставаясь вѣренъ природѣ до малѣйшихъ подробностей". "Рисуетъ ли онъ передъ нами исполинскія горы многовершиннаго Кавказа, гдѣ взоръ, подымаясь кверху, теряется въ снѣжныхъ облакахъ и, опускаясь внизъ, тонетъ въ безднѣ; или горный потокъ, то клубящійся подъ утесомъ, на которомъ страшно стоять дикой козѣ, то свѣтло ниспадающій, "какъ согнутое стекло", въ пропасть, гдѣ сливается съ новыми ручьями и вновь выходитъ на свѣтъ; описываетъ ли онъ намъ горные аулы и лѣса Дагестана или испещренныя цвѣтами долины Грузіи; указываетъ ли намъ на облака, бѣгущія "степью лазурною, цѣпью жемчужною", или на коня, несущагося по, синей, безконечной степи; воспѣваетъ ли онъ священную тишину лѣсовъ или буйный громъ битвы,-- онъ всегда и во всемъ остается вѣренъ природѣ до малѣйшихъ подробностей. Всѣ эти картины возстаютъ передъ нами въ жизненно-ясныхъ краскахъ и, въ то же время, отъ нихъ вѣетъ какою-то таинственною поэтическою прелестью, какъ будто дѣйствительнымъ благоуханіемъ и свѣжестью этихъ горъ, цвѣтовъ, луговъ и лѣсовъ.
   
   "Борьба Мцыри съ тигромъ, кулачный бой на Москвѣ-рѣкѣ, сцены битвы въ Измаилѣ-Всѣ, картины вродѣ слѣдующей:
   
             "Шумитъ Аргуна мутною волной;
             Она коры не знаетъ ледяной;
             Цѣпей зимы и хлада не боится.
             Серебряной покрыта пеленой,
             Она сама между снѣговъ родится,
             И тамъ, гдѣ даже серна не промчится,
             Дитя природы, съ дѣтской простотой,
             Она, рѣзвясь, играетъ и катится!
             Порою, какъ согнутое стекло,
             Межь длинныхъ травъ, прозрачно и свѣтло
             По гладкимъ камнямъ въ бездну ниспадая,
             Теряется во мракѣ, и надъ ней
             Съ прощальнымъ воркованьемъ вьется стая
             Пугливыхъ, сивыхъ, вольныхъ голубей...
             Зеленымъ можжевельникомъ покрыты,
             Надъ мрачной бездной гробовыя плиты
             Висятъ и ждутъ, когда замолкнетъ вой,
             Чтобы упасть и все покрыть собой.
             Напрасно ждутъ онѣ! Волна не дремлетъ:
             Пусть темнота кругомъ ее объемлетъ,
             Прорветъ Аргуна землю гдѣ-нибудь,
             И снова полетитъ въ далекій путь!"
   
   "Или;
   
             "Погасъ, блѣднѣя, день осенній;
             Свернувъ душистые листы,
             Вкушаютъ сонъ безъ сновидѣній
             Полузавядшіе цвѣты,
             И въ часъ урочный молчаливо
             Изъ-подъ камней ползетъ змѣя,
             Играетъ, тѣшится лѣниво,
             И серебрится чешуя
             Надъ перегибистой спиною" и т. д.
   
   "Или такія мѣста, какъ-то, когда Хаджи-Абрекъ вскакиваетъ на коня съ окровавленною головой Лейлы:
   
             "Послушный конь его, объятый
             Внезапно страхомъ неземнымъ,
             Храпитъ и цѣнится подъ нимъ;
             Щетиной грива, ржетъ и пышетъ,
             Грызетъ стальныя удила,
             Ни словъ, ни повода не слышитъ
             И мчится въ горы, какъ стрѣла..."
   
   и безчисленное множество другихъ мѣстъ изъ его кавказскихъ стихотвореній,-- все это высочайшія красоты поэзіи".
   Пусть назовутъ намъ хоть одно изъ множества толстыхъ географическихъ, историческихъ и. другихъ сочиненій о Кавказѣ, изъ котораго можно было бы живѣе и вѣрнѣе познакомиться съ природою и населеніемъ этой своеобразной страны, чѣмъ изъ поэмъ Лермонтова или Героя нашего времени.
   Та же художественная сила описаній отличаетъ и всѣ другія изображенія поэта, наприм., кулачный бой, описаніе зари надъ Москвою, картины битвъ, степи (Три пальмы), дѣвушки-контрабандистки. Эта изобразительность соединяется у поэта съ необыкновенною простотой выраженія и чувствомъ мѣры, чему онъ научился у своего великаго предшественника, а также съ поразительною жизненностью и реальностью. При всей яркости и разнообразіи фантазіи, Лермонтовъ, что бы ни описывалъ, вездѣ остается, такъ сказать, на землѣ, давая воображенію вполнѣ ясныя, опредѣленныя представленія. При этомъ нельзя не обратить вниманія и на необыкновенную способность поэта рисовать одинаково хорошо словомъ, какъ, красками, предметы самые разнообразные. И небо, и земля, и дикарь, и свѣтскій человѣкъ, и современникъ, и опричникъ, и купецъ шестнадцатаго вѣка, и мужчина, и женщина, и дитя, и греза фантазіи,-- все находитъ въ. немъ живописца неоцѣненнаго, глубоко постигающаго человѣческое сердце, которое такъ сильно умѣетъ онъ трогать своею задушевностью. Во всемъ ртомъ, какъ со стороны формы, языка стиха, такъ и со стороны художественной изобразительности, Лермонтовъ всегда остается для всѣхъ поэтовъ образцомъ, по которому необходимо учиться, и никто изъ нашихъ, поэтовъ позднѣйшихъ по художественной силѣ не только его до сихъ поръ, не превзошелъ, но даже къ нему и не приблизился.
   Велико для насъ и до сихъ поръ остается значеніе Лермонтовской поэзіи этическое, въ смыслѣ подъема духа, неотразимаго вліянія этой поэзіи на Душу, возбужденія въ ней стремленій къ лучшему, высшему, благороднѣйшему, что и составляетъ важнѣйшую задачу серьезнаго искусства. При своей способности объективироваться и трактовать сюжеты разнообразные, это поэтъ вполнѣ субъективный, оригинальный, цѣльный, всюду остающійся вѣренъ себѣ, никогда не примиряющійся и не входящій въ компромиссы съ самимъ собою. Надъ всѣмъ, что бы онъ ни изображалъ вездѣ царитъ глубоко-любящая человѣка и протестующая противъ зла, лжи и пошлости личность поэта. Всюду возстаетъ онъ противъ ничтожности, мелочности, эгоизма, зоветъ къ борьбѣ, и самую смерть предпочитаетъ примиренію. Не видя силы душевной и цѣльности натуры въ современникахъ, онъ ищетъ богатырей духа между дикарями Кавказа, въ эпохѣ Ивана Грознаго (Бояринъ Орша, Пѣсня о купцѣ Калашниковѣ), въ герояхъ бородинскаго боя (Бородино: "Да, были люди въ наше время"), наконецъ, въ фантастическомъ Демонѣ, а найдя въ современномъ обществѣ одного Печорина, разоблачаетъ этого героя его собственнымъ дневникомъ, прямо говоря въ предисловіи къ роману: "Довольно людей кормили сластями, у нихъ отъ этого испортился желудокъ,-- нужны горькія лѣкарства, ѣдкія истины". Эти-то лѣкарства далъ поэтъ своимъ современникамъ въ такихъ, наприм., вещахъ, какъ На смерть Пушкина, Дума или Герой нашего времени. Этотъ-то неукротимый духъ Лермонтова, всегда зовущій къ борьбѣ со зломъ и безпощадно разоблачающій красивую пошлость современнаго героя, и привлекаетъ особенно къ Лермонтову, даже предпочтительно передъ равнымъ ему по генію Пушкинымъ, который, все-таки, такъ или иначе, примирялся съ жизнью, уходя отъ нея такъ часто въ область чистаго искусства. Лермонтова называли въ нашей литературѣ мрачнымъ пессимистомъ; находили даже въ немъ мало любви при очень большой ненависти; говорили, будто онъ подрываетъ вѣру въ человѣка, разбиваетъ, идеалы, наполняя душу однимъ отчаяніемъ. Но такое отношеніе къ поэту крайне ошибочно. Довольно вспомнить такія вещи, какъ обѣ молитвы, Ребенку, Памяти Одоевскаго, Завѣщаніе, Слышу ли голосъ твой, Сосѣдъ, Вѣтка Палестины, Когда волнуется, Оправданіе, Казбеку, Козачья пѣсня, чтобы видѣть, какой неизсякаемый источникъ безконечной любви, трогательной нѣжности таится въ душѣ этого глубоко несчастнаго чело; вѣка, клеймившаго позоромъ современное ему поколѣніе, но, вмѣстѣ съ; тѣмъ, видѣвшаго въ дѣтяхъ, которыхъ онъ такъ любилъ, зарю лучшаго будущаго (Ребенку, О грезахъ юности, Я, матерь Божія, Козачья колыбельная пѣсня).
   А съ какою любовью относился Лермонтовъ къ женщинѣ и чего въ ней; искалъ, нами уже указано. "Лермонтовская поэзія,-- справедливо говоритъ г. Южаковъ въ своей статьѣ Любовь и счастіе въ русской поэзіи,-- дѣйствительно разбиваетъ прежнюю вѣру и прежніе идеалы; но, вмѣстѣ съ тѣмъ, она поселяетъ въ душѣ такую жажду вѣры, такую потребность идеаловъ, какъ никакая идеалистическая поэзія, какъ никакая безмятежная вѣра". Въ этомъ-то страстномъ стремленіи къ свѣту, къ идеалу, при твердой убѣжденности въ неизмѣнномъ существованіи этого идеала, который, во что бы то ни стало, долженъ рано или поздно осуществиться, и заключается великое этическое значеніе Лермонтова не только для его современниковъ, но и для насъ самихъ. Какъ и они, мы еще и до сихъ поръ не только испытываемъ отъ Лермонтовской поэзіи высокое художественное наслажденіе, но и почерпаемъ въ ней вѣру въ вѣковѣчность добра и правды и силы для неустанной борьбы съ преходящимъ зломъ.
   Не менѣе велико значеніе Лермонтова историческое. Явившись въ литературѣ въ годъ смерти Пушкина съ своею знаменитою одой, за которую онъ тотчасъ же и поплатился и которая была достойною увертюрой всей его дальнѣйшей кратковременной поэзіи, онъ былъ посредствующимъ звеномъ между поэзіей Пушкинской, высоко-художественной, но еще не вполнѣ общественной и послѣдовательной во всей своей цѣлостности, и литературой писателей сороковыхъ годовъ съ единственнымъ болѣе крупнымъ, хотя и сильно дидактическимъ стихотворцемъ Некрасовымъ, развернувшимся, какъ и она, только съ наступленіемъ новаго царствованія. Появленіе Лермонтова одновременно съ Бѣлинскимъ, Кольцовымъ и Гоголемъ, по справедливому замѣчанію А. П. Пыпина, указываетъ на историческую связь поэзіи съ назрѣвавшими въ обществѣ понятіями теоретическими,; требовавшими строгой критики современности. Всѣ названные писатели отнеслись къ этой современности отрицательно. Бѣлинскій въ статьяхъ критическихъ указывалъ на несостоятельность литературы и на ея существенныя задачи. Кольцовъ въ пѣсняхъ оплакивалъ тщетные порывы къ свободѣ чувства, къ образованію, къ болѣе разумной жизни простолюдина, закрѣпощеннаго если не крѣпостнымъ правомъ, то мракомъ царящаго въ этой средѣ невѣжества. Гоголь, этотъ совсѣмъ непосредственный самородокъ, горькимъ смѣхомъ смѣялся надъ пошлостью и деморализаціей преимущественно чиновничьей и помѣщичьей среды. Благодаря именно смѣху, который не вдругъ поняли,-- смѣху надъ подьячими-чиновниками да оригинальными помѣщиками, надъ кѣмъ всѣ смѣялись, благодаря личнымъ связямъ,-- Гоголю удалось высказаться наиболѣе подло и ясно, не подвергаясь, подобно Пушкину и Лермонтову, гоненію. Много помогло Гоголю также и нападеніе не столько на извѣстный порядокъ, на общественныя условія, сколько на нравственно-извращенную натуру человѣка вообще. Положеніе Лермонтова въ этотъ тяжелый историческій моментъ было несравненно болѣе трагическое. Онъ своею одой На смерть Пушкина открылъ картину сразу; но какъ ни пострадалъ отъ этого, однако, остался вѣренъ себѣ, продолжая бичевать общество-и бросивъ ему въ лицо перчатку своею Думой и Героемъ нашего времени, на котораго слѣдуетъ смотрѣть только какъ на начало будущихъ твореній: поэтъ санъ обѣщаетъ написать вторую часть романа и въ послѣдній годъ жизни пишетъ Сказку для дѣтей. Положеніе его -- и вообще какъ сатирика, и какъ опальнаго офицера особенно -- было очень щекотливое, но онъ, все-таки, остался самимъ собою, продолжая работать надъ своимъ развитіемъ. Въ числѣ отрывковъ и бѣглыхъ пьесъ, переведенныхъ Боденштедтомъ съ рукописи, есть одна очень характерная, прямо указывающая на то, что поэтъ вполнѣ понималъ свое положеніе. "Одно милостивое слово,-- говоритъ онъ,-- одно слово раскаянія открыло бы мнѣ путь къ старой благосклонности. Но скорѣе я умру, чѣмъ скажу хоть одно слово, чтобы ложно спасти себя".
   
            "Ein einziges Wort der Gnade,
            Ein einziges Wort der Reue
            Eröffiiete mir der Pfade
            Der alten Gunst aufs Neue.
   
            Doch lieber zusammenbräche
            Ich hier in Kerker und Ketten,
            Eh' ich ein Wort nur spräche
            Durch Züge mich zu retten".
   
   И вотъ, вѣрный себѣ, какъ ни трудно было его положеніе, какъ ни кратковременна дѣятельность, Лермонтовъ, все-таки, какъ мы видѣли, представилъ яркую картину нашего интеллигентнаго общества, мужскаго и женскаго, какимъ оно было въ большинствѣ, и бичомъ своей сатиры заклеймилъ его больнѣе всѣхъ другихъ поэтовъ, выставилъ на видъ его пустоту, лицемѣріе, дрянность и зоологическія вожделѣнія. Въ этомъ смыслѣ онъ прямой продолжатель Пушкина въ его лучшихъ стремленіяхъ, какъ они выразились въ стихотвореніяхъ Лицинію, Деревня, Евгеній Онѣгинъ, Дубровскій, въ Исторіи села Горохина и нѣкоторыхъ другихъ, -- только продолжатель наиболѣе опредѣленный и яркій. Отсюда понятно, что въ произведеніяхъ Лермонтова, по словамъ А. П. Пыпина, встрѣчали выраженіе своихъ чувствъ тѣ лишніе люди, которые съ своими порывами къ общественной дѣятельности, съ своими идеалами и стремленіями, даже съ своимъ образованіемъ находили себя совершенно чуждыми въ господствующихъ нравахъ". И если Гоголь указывалъ, на чемъ слѣдуетъ останавливаться писателямъ въ изображеніи быта нетронутой образованіемъ части Россіи, то Лермонтовъ довольно ясно указалъ на ничтожность и уродливость интеллигентнаго большинства. Это-то большинство и стали представлять болѣе детально и подробно позднѣйшіе писатели -- Тургеневъ, Гончаровъ, Писемскій, гр. Л. Толстой, Салтыковъ и, какъ поэтъ-стихотворецъ, Некрасовъ. Послѣдній по таланту, конечно, стоялъ неизмѣримо ниже Лермонтова, но сходился съ нимъ по общему характеру скорби и отчасти темамъ, которыя, сообразно болѣе благопріятнымъ условіямъ времени, могъ разрабатывать гораздо свободнѣе. Отсюда такое сочувствіе къ Некрасову его современниковъ, видѣвшихъ въ немъ носителя лучшихъ своихъ думъ. Какъ и Пушкинъ, Лермонтовъ, конечно, былъ сыномъ своего времени и носилъ въ себѣ многіе недостатки современниковъ, отразившіеся отчасти и на его поэзіи; но онъ имѣлъ передъ послѣдними, независимо отъ своего генія, то великое преимущество, что, воспитавшись и вращаясь между ними, остался вѣренъ въ своей поэзіи служенію высшимъ умственнымъ и нравственнымъ интересамъ, подобно своему Поэту и Пророку, представляющимъ какъ бы предсмертный завѣтъ позднѣйшимъ писателямъ. Можетъ быть, негодующая скорбь Лермонтова, поддерживаемая и разжигаемая, какъ мы видѣли, обстоятельствами его жизни и мрачностью времени, и накладываетъ на общество иногда нѣсколько густыя краски; но не забудемъ того, что поэтъ успѣлъ выразиться по преимуществу какъ лирикъ, который всегда особенно страстно относится къ жизни. Въ этой-то лирикѣ видимъ мы даже особенное историческое значеніе Лермонтова: она дала могучій аккордъ, громогласно раздавшійся посреди общей тишины и молчанія и разбудившій современниковъ. Что же касается эпическаго и драматическаго дарованія поэта, то даже по тому немногому, что въ этихъ родахъ онъ успѣлъ дать (Пѣсня о купцѣ Калашниковѣ, Герой, Сказка, драматическіе элементы въ поэмахъ, юношескихъ драмахъ и замыслахъ), то, несомнѣнно, у него было и оно, и мы потеряли въ немъ величайшаго національнаго генія, къ которому вполнѣ примѣнимы слова его великаго учителя, что "умолкнувшая лира" Лермонтова "гремучій, непрерывный звонъ въ вѣкахъ поднять могла" и что "его страдальческая тѣнь унесла съ собою въ могилу святую тайну; и для насъ погибъ его животворящій гласъ". Но если и погибли съ поэтомъ великіе замыслы, не успѣвшіе осуществиться, уже одного того немногаго, что отъ него намъ осталось, слишкомъ достаточно, чтобы всегда наслаждаться этою чудною поэзіей, независимо отъ времени, когда она создалась, и съ благодарностью видѣть въ поэтѣ благороднаго выразителя идей и чувствъ лучшихъ изъ своихъ современниковъ.

Викторъ Острогорскій.

"Русская Мысль", кн. II, 1891

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru