Что бы ни предстояло в дальнейшем, но за прошлое, за его достаточное разнообразие приношу вам, судьба моя, душевнейшую благодарность.
Верстовые столбы Нового года мелькают с досадной поспешностью; раньше они проплывали более отчетливо и лучше запоминались; иные запоминались навсегда.
В детстве они были светлой окраски -- на фоне снежном и приветливом. Не думаю, чтобы стоило описывать их новогоднюю прелесть. Мы их подгоняли кнутиком нетерпения: "бегите скорее, подталкивайте будущее!" Они на бегу улыбались: "смотри, не пожалей!" С каждым годом мы подрастали на вершок, и вот -- в зеркале подобие усов. Прощай, страна родная, отправляюсь накачивать разум положительными знаниями, да будет собственных Платонов и быстрых разумом Невтоном российская земля рождать!
Сдав зимние зачеты ("Русская правда", биметаллизм, пандекты, прибавочная стоимость), водрузив чемодан прямо на колени ваньке, потому что в санках места нет, мы спешили на вокзал, а оттуда в третьеклассном вагоне, на верхней полке, скорым путем в свою провинцию. В этом вагоне я трясся ежегодно на рубеже двух лет пять суток туда и пять обратно, так как дорога от Москвы была еще кружная, с двумя перевалами через Уральский хребет, из Европы -- в Азию, из Азии -- в Европу. Никакого города Свердловска не было, Свердлов был еще сам студентом, а был Екатеринбург, откуда, расскакавшись, скатывались по сю сторону, на крепкий лед реки Камы.
Здесь под Новый год мы танцевали па-де-катр и миньон на студенческом балу. Вся грудь в золотых бумажных орденах, в кармане ее платочек, в волосах конфетти. Для лихости пили что-нибудь покрепче, но и без этого было весело. Уральские промышленники-меценаты обеспечивали сбор, накачивались шампанским, сыпали на поднос золото и прямо с бала умыкали в чрезвычайном поезде неказистых актрис драмы и оперы во внутренние губернии; а почему -- неизвестно; можно бы и не умыкая; но требовался размах -- страна наша огромная! Потом они возвращались одиноко и благоразумно, потрепанными и довольными, на свои заводы копать соль, золото, уголь и хризолиты.
Но, конечно, в каждой порядочной русской биографии должны быть таганки и бутырки. Ими кончался университет и начиналась общественная деятельность. Из камеры номер 349, что в пятом этаже, были слышны последние пушечные выстрелы на Пресне: блестящая победа, силы над мечтаниями. Потом все смолкло и наступил быт. Тридцать первого декабря буйного года вечером я играл в шахматы по стуку с партнером, сидевшим тремя этажами ниже; никогда его не видал, так до сих пор и не знаю, кто он был. Он стуком вызвал -- я стуком принял вызов. Приходилось выстукивать ходы во внешнюю стену медной кружкой; осыпалась штукатурка и негодовали соседи. Играли отказанный ферзевый гамбит, и был я разбит вдребезги. А ровно в двенадцать часов донесся задавленный стенами возглас неизвестно откуда и чей: "С Новым годом!" Пролетело по длинному коридору и застряло в щелях дубовой двери. В ответ ясно, спокойно и деловито послышалось: "Молчи там!" И затем немедленно наступил год первой Государственной Думы, ничего в нашей судьбе не изменивший.
Но меньше всего можно было ожидать, что следующий канун года будет встречен под пальмами: жандармские гадалки и судебный прорицатель обещали совсем иное!
И, однако, перед самыми святками закружившееся колесо жизни зацепило за фалды и поволокло с финляндского севера на самый европейский юг. Покачало в море, кубарем прокатило по неведомым городам и усадило перед средиземноморским горизонтом, надвое разрезанным высоким кипарисом. И не жарко, и не холодно -- итальянский декабрь. Перед носом болтаются оранжевые апельсины: протяни руку и ешь. Большой сад спускается к морю террасами, одна из них обрывается аркой, а из арки выскакивает поезд и улепетывает в Геную. Во всяком случае на действительность нимало не похоже.
Нас пятеро: две пары и один человек. Проезжая через Женеву, прихватили еще одного с дочкой, руссейшего русака, доктора, толстовца, в кавказской бурке. На эту бурку итальянцы все глаза высмотрели: дело невиданное! По дешевке сняли в местечке Сори огромную старую виллу "Мария", в десять комнат, да еще ослиный домик, который к лету заселился новыми приезжими человеками.
К концу декабря уже знали, что существует Асти Спуманте, шипучка не хуже французских и много слаще. Пробка в расписной потолок: "С Новым годом!". Закусывали, конечно, апельсинами и "дольче пане дженовезе" -- сладкой генуэзской булкой. И, разумеется, тосковали. Тоска -- хроническое состояние доброго русского человека; не будь этой тоски -- жить бы стало невозможно, а с тоской -- ничего, живем.
Так -- два новогодних кануна, а третий -- в Париже. Должен сказать, что за двадцать пять лет Париж не очень изменился, хотя, конечно, на паровичках уже не ездят. Писательских новогодних балов не было: не было писателей. Но новогодних канунов, как и теперь, было два; тогда в этом был большой смысл, сейчас -- только скверная привычка.
Но Париж -- случайный этап, а нужно устраиваться прочно. Устраиваться прочно нужно потому, что из России приходят странные письма. Роюсь в своем архиве и нахожу одно, помеченное девятьсот восьмым годом:
"Время так сильно изменилось, и люди стали другими. Совсем другие настроения. Болезненное страдание из-за вопроса "что делать?" и "как быть?" сменилось ухарской улыбкой на беззаботном лице; решимость пострадать и радость участия в делах родной страны -- грустным молчаливым созерцанием наступившего пасмурного затишья. Это грустное созерцание освещается, правда, иногда улыбкой, связанной с воспоминанием бывшего, потому что в этом воспоминании блестит вера в воскресение, во второе пришествие".
Что за "второе пришествие"? И вот тут, одновременно с улыбкой, по лицу пробегает судорога тяжкого предчувствия. Странное пророчество читаю я в том же письме:
"Тогда будет еще хуже, ибо тогда наступит истинная деморализация: это второе пришествие не будет звучать трубным гласом с небес, это не будет победное восстание, это будет ужасный бунт, смутное время, это будет страшный поток крови, это будут ужасы, каких еще не видывал мир! Голодные люди, как волчьи стаи, будут рыскать по дорогам. Дым, огонь кровавым туманом подымутся над землей, и среди этого дыма и крови будут веселиться немногие легкомысленные, пока, как коршун, не налетит на них смерть. Это продлится не год, не два, а может быть, много лет, и потом люди, усталые и измученные, будут хвататься за старое, за гнилое, будут устраивать тихие болотца, только потому, что они тихие. Но ведь из всего этого человек выйдет победителем!"
Вот какие письма тогда приходили из России; и вот какие раздавались пророчества.
И потому новые кануны я проводил в Риме, столь не похожем на Рим нынешний. Под первое января мирный обыватель палил из окна из ружей и револьверов и бросал порожние бутылки и фьяски. Холостые выстрелы никого не убивали, а стекла ничему не мешали: автомобилей еще почти не было. С сорой Эрнестой и сором Карло мы сидели за новогодним столом и оживленно беседовали о преимуществах английской соли перед касторкой и о различиях между занесенной снегом Москвой и залитым солнцем Римом. По ту сторону площади, в Ватикане, папа Пий X, старый и добродушный человек, может быть, тоже встречал Новый год, а вернее мирно спал по причине преклонного возраста. Молодой неаполитанский адвокат, приглашенный с нами поужинать, которого я видел в первый раз в жизни, царапал мне на своей фотографической карточке: "На память моему лучшему русскому другу". Чудесно было в римском "тихом болотце"! Мы ели, конечно, индюка (галлиначчо), а пили марсалу и асти.
Шли года, и зачем-то я оказался под стенами осажденного Адрианополя. Это было не весело и не забавно. Когда же Адрианополь пал, мы потолкались и поликовали в Софии, куда вернулись с поля побед Фердинанд и Немирович-Данченко1. Затем, посидев еще несколько дней в Белграде и поиграв в шахматы с корреспондентом киевской буржуазной газеты Львом Давыдовичем Троцким, я взял курс на север -- и в самый канун Нового года пересек австрийскую границу, сразу попав из первого января в тринадцатое. Не было великой Сербии, Загреб был Аграмом, во Фьюме еще не предполагались скандалы итальянского поэта-диктатора. В Венеции наш пароход встретило обычное зимнее ясное утро, и дворец дожей казался в воде настоящим, а на земле перевернутым вверх ногами -- Сильвестр Щедрин2 прав в своей оценке этого замечательного образчика архитектуры.
Когда в полдень выпалила пушка и голуби на пьяцца Сан-Марко сделали три обычных круга, -- я мог бы, конечно, сказать, что балканские выстрелы предшествуют пальбе по всей Европе. Но так как я этого не сказал и даже не подумал, то канун четырнадцатого года, вместе со всеми непророками, встретил по обычаю тихих лет и без всяких содроганий. Дальше нет ясных воспоминаний до самой Казани, то есть, есть, пожалуй, но они перепутаны в клубок городов, морей, потушенных пароходных огней, спасательных кругов, северных стран, полночного солнца в Торнео, жандармов на русских станциях, министров в Петербурге, десяти губернских городов, западного фронта, Нового года без встречи и без вина, Корабля смерти на Лубянке, Голодного комитета и арестантского грузовика: все мелочи, испытанные каждым добрым гражданином.
А вот в Казани мы встречали Новый год пельменями и самогоном.
Сначала, помнится, была мелодрама в городском театре. По привилегии почетного ссыльного, я сидел в первом ряду кресел в завидном костюме: при не совсем потертой заграничной визитке -- расписные казанские валенки; ноги приходилось подбирать из опасения насекомых.
А по окончании спектакля пошли (ехать было не на чем) на квартиру к комику. Примадонна и благородный отец кипятили на буржуйке воду для пельменей, заранее приготовленных и защипанных; режиссер обращал воду в вино, остальные накрывали на стол. Поевши и попивши, мы пели и плакали -- и по-русски, и по-цыгански, а под утро разошлись по домам в полном спокойствии, потому что совдеп опубликовал, что в ночь под Новый год на улицах в прохожих стрелять не будут, -- и действительно не стреляли. На другой день, едва я затопил дома печку, пришли с новым обыском и девятым приглашением явиться в чека, только что переименованное в ГПУ. Но все это -- мирно н не в связи с Новым годом.
Годом позже, встречая тот же праздник под звуки румынского оркестра в ресторане на Прагер-плац, в Берлине, я все думал: "а как поживает тот черемис, председатель кооператива, который, прожив всю жизнь без особых дум и национальных устремлений, внезапно превратился в яростного и щепетильного гражданина республики народов Мари?3 Он подарил мне в Казани бутыль пихтовой эссенции -- гораздо лучше германских, да и французских духов. И вообще -- зачем судьба так швыряет людей?"
Вот и еще прошло десятилетие. В нынешнем году, пока вы будете красоваться на балу Красного Креста, я встречу Новый год дома. И когда часы на доме умалишенных пробьют полночь, я искуплю неуместную веселость и беззаботность этих воспоминаний чтением ужасающих стихов Николая Огарева, нашего предшественника по эмиграции:
Скачи, скачи, дребезжащая телега,
Недолго нам доплестися до ночлега,
Недолго нам до ночлега векового,
Ночлега темного, гробового.
А сколько дней протрещали мы по свету,
Успеха в том, оказалось, нам нету,
Начала добрые поспотыкались,
Стремленья все праздны остались.
Скачи, скачи, дребезжащая телега:
Пора, пора добираться до ночлега...
ПРИМЕЧАНИЯ
Кануны (1933, 1 января, No 4302)
1 Имеются в виду болгарский царь Фердинанд I Кобургский (1861--1948) и писатель Вас. И. Немирович-Данченко (см. о нем выше).
2 Щедрин, Сильвестр Феодосиевич (1791--1830) -- русский живописец, с 1818 г. работал в Италии.
3 В ноябре 1920 г. была образована Марийская автономная область в составе РСФСР.