Аннотация: Текст издания: Книгоиздательство "Міръ Божій".
Литературно-научный сборникъ. 1906.
Семья Арона Рабиновича. Разсказъ.
За городокъ, тамъ, гдѣ были кладбища, понуро высилось огромное зданіе центральной тюрьмы. Изъ ея рѣшетчатымъ оконъ виднѣлось лагерное поле съ бѣлыми палатками, въ зеленой оправѣ густыхъ рощъ; виднѣлся ипподромъ и рельсы желѣзной дороги. Рядомъ съ ними, съ глянцевитой спинкой темно-бурыхъ полосъ, сѣрѣло шоссе. Стлалося и уходило далеко къ черному простору вспаханныхъ полей...
Старая дорога была вблизи -- въ сторонѣ: кривой, изрытой тропой изгибался заброшенный шляхъ.
По шляху ѣздили только мужики пригородныхъ селъ: съ металлическимъ стукомъ и разрывнымъ грохотомъ тряслись неуклюжія мужичьи фуры. По шоссе мчались щегольскіе экипажи богатыхъ помѣщиковъ, важно подгоняемые звономъ бубенцовъ, медленно двигались похорони, шли этапы. И порой, когда сѣрый строй кандальниковъ нагонялъ торжественную процессію смерти, дикій аккордъ цѣпей грубо обнималъ нѣжную мелодію Requiem'а, трогательную, чистую...
Когда открывался сезонъ скачекъ, на ипподромѣ игралъ военный оркестръ, и веселая музыка бравурнаго галопа шумно рвала суровое безмолвіе тюрьмы и кладбищъ.
Вообще, на этой скорбной дорогѣ странно перемѣшались тишина и безпокойный шумъ. Была пестрая смѣсь бодрой жизни бѣгущаго поѣзда и величаваго безмолвія погоста.
Обыкновенно, впрочемъ, шумно бывало только по утрамъ и къ вечеру, когда грохотали деревянными ящиками вагоновъ бѣгущіе поѣзда. Въ остальные часы дня тутъ тяжело покоилось придушенное молчаніе.
Жизнь фабричнаго города, клокочущая, кипучая, докатывалась сюда обезсилѣнной, растерянно притихшей, словно робѣла и пугалась этого мѣста людской неволи, кандальнаго лязга и нездоровыхъ сновъ.
Скорбь рѣшетчатыхъ оконъ, вздохи каменныхъ мѣшковъ, загадочная важность тайной казни окутывали этотъ темный домъ слѣпой тоской, покорнымъ ожиданіемъ фатальнаго несчастья. Чувствовалось, что за этими стѣнами несчастье безпредѣльно, ужасъ безконеченъ.
* * *
Въ среду, въ день свиданія съ "политическими" у острога стали собираться съ ранняго утра, такъ какъ арестованныхъ насчитывали сотнями. Къ девяти часамъ у кирпичныхъ стѣнъ тюремнаго забора, уже виднѣлись цѣлыя толпы, густыя и пестрыя.
Цилиндры и картузы, шинели военныхъ, блузы фабричныхъ. Нарядныя дамы, студенты, стриженныя барышни, женщины съ рабочихъ окраинъ въ кружевныхъ косынкахъ, длиннополые евреи -- всѣ разставлены въ очередь -- въ длинные-длинные ряды.
Давка, глубокіе вздохи, томительное, воющее ожиданіе. Глаза ожидающихъ безпокойно смотрятъ на запертыя ворота, на часового со штыкомъ.
Время къ полудню. Надъ сводчатой коронкой угловой пристройки, съ ликомъ Христа въ золоченой ризѣ, часы звонко мѣрятъ день. Отсчитали двѣнадцать ударовъ и пѣвуче смолкли. Тотчасъ же хрипло пронесся тягучій скрипъ: въ желѣзныхъ воротахъ централа степенно открывается небольшая четырехъугольная калитка.
Помощникъ начальника тюрьмы, маленькій, тщедушнѣйшій человѣчекъ съ птицеобразной физіономіей и длиннѣйшей шашкой черезъ плечо, чопорно вышелъ изъ квадратнаго отверстія и важно, подражая командѣ караульнаго офицера, громко читаетъ списокъ разрѣшенныхъ свиданій. Пришедшіе раздѣлены на группы, всѣхъ впустить сразу невозможно, мѣста не хватаетъ, они по частямъ будутъ впущены въ тюрьму.
Толпа взволнованно колыхнулась. Замелькали чемоданы, корзинки, мѣшечки и узлы. Въ нихъ, въ "передачѣ", была пища, одежда, бѣлье, были цвѣты, много цвѣтовъ...
"Передача" тутъ же у ворогъ тщательно разворачивается, перебирается: она внимательно осматривается часовыми. Въ молокѣ, въ кастрюлѣ съ бульономъ мѣшаютъ желѣзной пластинкой, подозрительно взбалтывая жидкость. Твердую пищу ломаютъ на куски -- все ищутъ "контрабанду": пилки, записочки, газеты.
-- Ав-ваку-умовъ! Госпожа Лавалетъ! Галь-пеэри-инъ! Господинъ Андреяновъ!.. Петровъ... Хаимо-овичъ, -- тягуче и громко выкрикиваетъ "помощникъ", и бѣлая пасть воротъ быстро глотаетъ вереницы людей, а за ними, сзади, напираютъ все новыя и новыя толпы.
Аронъ Рабиновичъ, его жена и дочь, вопреки своему обыкновенію, нынче запоздали: дѣвочка сегодня утромъ оставила больничную койку.
Любочка, какъ только привезли ее изъ лечебницы, сказала: она дома не останется, она тоже пойдетъ на свиданье къ Борѣ. Непремѣнно пойдетъ. Притомъ ей съ нимъ необходимо поговорить, очень необходимо...
Любочка важно приложила указательный палецъ къ сжатымъ губкамъ: значитъ, тайна. И пусть ее не разспрашиваютъ.
Въ лечебницу дѣвочку помѣстили послѣ погрома. Въ тѣ дни Арона Рабиновича разгромили. Все, что можно было унести -- расхитили. Остальное предали разрушенію. Дачу "Евгенію" -- такъ онъ ее называлъ въ честь старшей дочери -- его чудную дачу обратили въ безобразную мусорную кучу. Ее уничтожили до тла. Сначала принялись за садъ: сломали вѣтви у деревьевъ, содрали кору со стволовъ.
Корова Дуняша паслась недалеко отъ дачи. Раскатистые крики погибающихъ животныхъ погнали ее домой. Угрожающе мыча, корова вбѣжала въ опустошенный садъ. Къ ней кинулись злобные поди. Корова выставила рога. Дуняшѣ перебили хребетъ. Сначала ей прострѣлили ноги и, когда она упала, оторвали хвостъ, выкололи глаза, потомъ перебили хребетъ...
-- Сдыхай, жидовская корова!
Старый Аронъ съ женой спаслись чудомъ. Надъ ними, въ горящемъ домѣ, рухнулъ деревянный простѣнокъ, падая, онъ потушилъ огонь и покрылъ ихъ. Толпа считала, что "жидовъ" задавило на смерть, а рыться въ кучахъ пожарища опасалась.
Любу выбросили изъ окна. Дѣвочка упала въ густую траву и осталась невредимой, но лишилась чувствъ. Когда къ ней вернулось сознаніе, она увидѣла, что лежитъ въ одной изъ пещеръ каменоломенъ, недалеко отъ дачи. Туда она часто лазала вмѣстѣ со своимъ пріятелемъ -- Жукомъ. Онъ тоже былъ здѣсь. Когда Люба очнулась, собака радостно запрыгала вокругъ своей подруги. Она прыгала молча. Жукъ, видимо, опасался привлечь чье-то враждебное вниманіе звуками своего лая.
У собаки морда была разбита въ кровь.
Любочка болѣла долго. И теперь, когда ее доставили домой, старики тщетно уговаривали дочку остаться дома: на свиданьи она будетъ волноваться, а докторъ предписалъ полнѣйшій покой; ей это вредно, очень вредно.
Дѣвочка упрямо настаивала: ничего ей не вредно. Притомъ она непремѣнно должна потолковать съ Борей. Она такъ и сказала "потолковать" и съ дѣтской серьезностью повела головкой.
Пришлось уступить. Ее взяли. Взяли и Жука. Тотъ, впрочемъ, самъ побѣжалъ. И вотъ почему опоздали.
* * *
Ужъ шесть часовъ времени приходится торчать здѣсь, у этихъ проклятыхъ стѣнъ... Торчать ему, женѣ, ребенку...
Аронъ Рабиновичъ ропщетъ. Двумя пальцами согнутой ладони онъ осторожно держитъ помятый лацканъ собесѣдника. Тотъ, старый еврей, сутуловатый, съ длинными локонами у висковъ, сочувственно вздыхаетъ.
-- Тутъ онъ теперь со всѣмъ своимъ семействомъ. У него больше никого нѣтъ... Сынъ, Борисъ, здѣсь на рѣшеткой. Женя тамъ...-- старикъ дѣлаетъ грустный жестъ.-- Предвѣчный знаетъ, гдѣ это? Пишетъ, -- письмо оттуда идетъ четыре мѣсяца. Га-а, -- Аронъ Рабиновичъ со скорбнымъ негодованіемъ втягиваетъ голову въ приподнятыя плечи.-- Пишетъ: это у самаго студенаго моря, тамъ гдѣ вѣчный холодъ. Хлѣбъ не растетъ!.. Дикіе люди!.. Край свѣта!.. Харлымскъ!.. Корлымскъ!.. Вотъ тебѣ названіе!? И не выговоришь. И на языкѣ не уляжется. Какъ вамъ нравится такое имя, господинъ Гольденбергь?
-- Прямо изъ Афтойры {Афтойра -- главы изъ Пророковъ. Читаются въ синагогѣ по субботамъ. Тамъ встрѣчаются самыя замысловатыя имена.}. Таки прямо изъ Афтойры, -- сочувственно удивляется Гольденбергъ.
-- Послать дѣвушку въ такую пустыню -- таки прямо разбой!-- ужасается онъ. И отъ ужаса и возмущенія трясетъ головой, передергиваетъ плечами. И сокрушенно умолкаетъ.
-- Свѣ-этъ! пошелъ теперь свѣтъ!
Рабиновичъ отпускаетъ лацканъ Гольденберга инеопредѣленно водить раскрытой ладонью правой руки.
-- То-есть все, весь міръ перевернулся!.. Головой внизъ.
Рыдающія причитанія женщины прерываютъ Арона Рабиновича.
Онъ обернулся. Его жена, Хана сердечно успокаиваетъ плачущую старуху.
-- Гга-а?! То-есть -- удивленье! Гарпина Бебекъ... молочница, которая развозитъ молоко по дачамъ...
Послѣ погрома эта Гарпина злорадствовала, радовалась его, Рабиновича, несчастью. Говорила... громко, на всю улицу, говорила: "жидамъ такъ и слѣдуетъ".
И теперь она тутъ, тоже по случаю несчастья, рядомъ съ нимъ.
-- То-есть, что Всевышній дѣлаетъ!?. И Хана еще съ ней возится. Эта Хана!.. Всѣхъ бы обняла. Габата! {Благотворительница.} -- досадливо поводитъ сжатыми губами.
-- Кто у васъ тутъ?-- сурово допрашиваетъ онъ плачущую бабу.-- Вамъ же не сегодня. Которые съ уголовными, такъ у нихъ свиданье не сегодня.
-- Говорю вамъ, свиданья не будетъ. Потому у васъ же уголовный, по уголовному...-- медленно съ злорадной сдержанностью цѣдить онъ слова и смотритъ въ упоръ на растерянную бабу.
-- Ни, какъ можно! -- Старуха огорченно обидѣлась.-- Тоже изъ тіхъ... изъ нашихъ... Гарпина конфузливо ищетъ незнакомое слово.-- Которые за бідный народъ...-- она смущенно чешетъ переносье, неловко оглядываясь. -- Изъ политяцкихъ, -- обрадовалась она, найдя нужное слово, и фартукомъ вытираетъ набѣгающія слезы.-- Сімъ годовъ служилъ во Дальнемъ Владивостокѣ. Бився, дрався тамъ. Зробили его калікой: руки рушився -- чисто. Пріихавъ домой, до батька, до мати... Только переночевавъ, ажъ его забрали... Хотивъ ще утромъ пидти, извинить, у баню. Думалъ, встанеть и пойдеть... Я ще ему бѣлье вготовила. А тутъ на-а! Пришли у ночи, якъ ті разбойники... Ой, Боже-жъ мій! Боже-жъ мій, ми-илосер-дый!..
И она зарыдала горько, безпомощно, ломая руки, качая головой. Изъ подъ поношеннаго платка выбились космы сѣдыхъ волосъ.
Женщины ее окружили, успокаивали, утѣшали. Часовой, пѣхотный солдатъ небрежно опершись о ружье, презрительно ухмылялся.
* * *
-- Какъ вамъ сказать.
Аровъ Рабиновичъ снова уцѣпился лѣвой рукой на лацканъ собесѣдника. Правая у него занята. Ею онъ рисуетъ въ воздухѣ какіе-то кабалистическіе знаки.
-- Значитъ... ааа-за... ымм... то есть, кто могъ думать? Кону приходило на мысль?..
Онъ отпускаетъ лацканъ и раскрытыми ладонями обѣихъ рукъ изображаетъ безпомощное недоумѣніе. У него сейчасъ нѣтъ словъ, ясныхъ опредѣленныхъ словъ, чтобы передать господину Гольденбергу все то, что онъ пережилъ, что перенесъ за эти два опустошительныхъ года. И сводитъ брови, сжимаетъ и раскрываетъ ладони.
...Я знаю одно: свѣтъ перевернулся! Окончательно! Вотъ подождите, сейчасъ я вамъ объясню по порядку.-- Старикъ дѣлаетъ небольшую паузу и задумчиво разглаживаетъ локоны у висковъ.-- Должны вы знать, что пятнадцать лѣтъ назадъ, я самъ строилъ эту темную яму... Острогъ этотъ...
-- Чтобъ онъ вамъ провалился со всѣми ими, съ этими душегубами... Этотъ Бейсъ-Іойхомъ {Мѣсто вѣчнаго успокоенія}.
-- Ну, извѣстно, снялъ я этотъ подрядъ и все, какъ слѣдуетъ... И не думалъ, и на мысль не приходило, что самъ, не про васъ будь сказано, собственными руками рою себѣ могилу.
-- Себѣ?
Рабиновичъ укоризненно остановился, саркастически улыбнулся и съ горечью самообличенья заспѣшилъ:
-- И для себя, и для жены, и для дѣтей, и даже, извините, вотъ для этой собаки. Словомъ, для всего своего семейства. Что вы смѣетесь? Насчетъ собаки? Такъ вы немножечко подождите. Надъ этой собакой вовсе не смѣяться надо. Мое благородное слово! Вотъ вы ее видите: она собака -- называется скотина, звѣрь, а она мнѣ дите спасла отъ вѣрной смерти. И она у меня въ домѣ въ почетѣ, и я ее уважаю и даже, шутя, называю ее: ребъ Жукъ... Но это потомъ.
...Да. Такъ объ острогѣ. Сначала попала сюда, въ это черное мѣсто, дочь. Моя старшая, Женя. Вотъ отъ нея и пошли всѣ мои бѣдствія, Какъ міръ говоритъ: все изъ-на дѣтей. Да-а.-- Кончила она, благодареніе Богу, гимназію, кончила очень великолѣпно, съ золотой медалью кончила. Ну, мы съ женой стали думать. Извѣстно, о чемъ родители думаютъ -- видать замужъ. Дѣвушкѣ, понимаете ли меня, пошелъ девятнадцатый годъ. Хорошо. Ну, а она: папа, хочу поѣхать за границу: филозофію учить.-- Ну-у, какъ вамъ это нравится? Дѣвушка -- и филозофія, аа-а?
-- Мессіанскія времена, -- со скорбной покорностью свидѣтельствуетъ Гольденбергъ.-- Таки мессіанскія времена!
Рабиновичъ оживился.
-- Послушайте дальше. Подумали мы съ женой такъ: она у насъ съ характеромъ. Добрая, желчи не имѣетъ, золотое сердце. Всему свѣту помогла бы, но характерная. Разъ захотѣла, то пусть ужъ тамъ гремитъ, вселенная пусть перевернется, а она поставитъ на своемъ. Это первое. Второе, умна она, какъ день. Это не то, что я -- отецъ и хвалю свое дитя. Всякій, кто хоть съ нею два слова сказалъ, то же самое подтвердитъ. -- И рѣшили мы: пусть ужъ будетъ заграница. Видимъ же у людей то же самое. И дочь доктора Симоновича, и дочь доктора Маргулиса, и у Переца, и у Финкельштейна. У всѣхъ. Ужъ теперь такой свѣтъ: сыновья богачей на фабрикахъ тамъ, извините, какъ простые рабочіе, а дочери учатъ филозофію. И потомъ, думаемъ, подальше отсюда, -- очень даже хорошо. Ну, а вышло -- очень даже наоборотъ. Какъ міръ говорить: человѣкъ мечтаетъ, а Богъ смѣется.
-- Да-а... Поучилась моя Женя въ той заграницѣ три года и пріѣхала обратно домой. Полный филозофъ! Весьма благородно. Какъ разъ къ нашей серебряной свадьбѣ пріѣхала. Устроили мы вечеръ. Ну, у насъ гости и все такое: всѣ семнадцать вещей.-- Сидятъ въ саду у меня на дачѣ, какъ водятся; лѣтомъ, пьютъ чай, разговариваютъ. Женя играетъ на рояли. Вдругъ "среди этого" Жукъ, вотъ онъ, собака, загавкалъ, запрыгалъ, землю ѣстъ!-- Что тамъ такое?-- Гости!
Аронъ Рабиновичъ значительно понизилъ голосъ, многозначительно повелъ бровями.
-- Черные гости! Эти голубые черти, машхъ-хабале {Демоны разрушенія.}... Принесъ ихъ недобрый!.. Мы стали какъ мертвые. Можете себѣ уже представить, что стало съ вашей серебряной свадьбой! Черная хупэ {Черный балдахинъ. Когда хоронятъ дѣвушку невѣсту, гробъ съ тѣломъ ставятъ подъ вѣнчальный балдахинъ чернаго цвѣта. Туда же вводятъ жениха. "Черная хупэ" -- синонимъ самаго ужаснаго.}, а не серебряная свадьба. Еще хуже! Стали они вездѣ шарить, рыть, искать... Стра-асть! Лѣзли въ погреба, на чердакъ, лѣзли на деревья... Ну, потомъ берутъ дите, Женю.-- За что вы ее берете?
-- Не ваше дѣло.
-- Ка-акъ? вы забираете мое дите, мое мясо-кровь -- и вовсе не мое дѣло?
-- Именемъ закона. Я по закону.-- Это мнѣ полковникъ жандармскій говоритъ. Лицо у его, какъ у разбойника, какъ у настоящаго душегуба.
-- Какой законъ? -- кричу. Рѣжутъ у отца дите, цѣдятъ ея кровь, и даже не говорятъ: за что! Такъ это не законъ, а разбойство, душегубство!..
-- Я думалъ, меня ударъ хватитъ. Но идите, кричите: "Хай вейкаемъ" {Хай Векаемъ -- Синонимъ Божьяго Имени.}. Оой-ой-ой!-- Старикъ нервно скомкалъ бороду, расправилъ ее и взволнованно продолжаетъ:
-- Когда ее увели и въ дамѣ стихло, такъ у насъ стало такъ пустынно, такъ тяжко, какъ было послѣ разрушенія Іерусалима! Вы уже можете себѣ представить... Знали? Думали, приведутъ ее въ острогъ и тамъ... Вотъ знаетъ, что тамъ надъ нею совершатъ. Потому что, развѣ они люди. Это же звѣри... Ну, утромъ, чуть свѣтъ, поднялся я и сталъ работать. -- Игрушка это? Надо же дите изъ узилища вызволить. Я сейчасъ, извѣстно, къ полицеймейстеру, онъ у меня "мѣсячныя" получаетъ. Ну, а онъ: "не могу; если бы по уголовному, тогда съ удовольствіемъ. А тутъ политическое".
-- Я дальше, къ градоначальнику. Къ одному черту, извините, къ другому. Даже у архіерея былъ: что ни сдѣлаешь ради дѣтей! Словомъ, полъ-свѣта на ноги поднялъ. Совалъ, мазалъ. Знаете же, какъ у насъ написано: "серебро и злато и незаконнорожденныхъ облагораживаетъ". И дѣйствительно, помогло. Черезъ три мѣсяца ее выпустили. Обрадовались мы, уже можете себѣ представить! Было у меня въ домѣ веселье и радость. Хотѣлъ ее, всѣхъ дѣтей отослать за границу. Таки сейчасъ отослать. Но дѣла. Голова же у вашего брата "занесена". Вы же это хорошо знаете. И все откладывалось. Наконецъ, собрался-таки. И что же вы думаете?
Рабиновичъ выжидательно умолкаетъ.
-- Не хочетъ ѣхать...-- укоризненно догадывается Гольденбергъ.-- Обычная теперь исторія: не повинуются отцу-матери...-- онъ безнадежно философски киваетъ головой.
-- Вотъ-вотъ! Какъ будто бы вы присутствовали при этомъ, -- удовлетворенно заторопился Рабиновичъ.-- Разсерчалъ я тогда на нее и, понимаете ли меня, говорю такъ: да, конечно! Тебѣ же необходимо заступиться за обиду Ѳони-вора! Это тебѣ, говорю, очень требуется, чтобы Ѳоня-воръ потомъ тебя же разгромилъ! А она свое: Ѳоня такой же обезсиленный, какъ и мы, евреи, какъ еврейскіе рабочіе, и я обязана работать для нихъ, а погромы устраиваетъ полиція. Много говорила -- Россія... Родина... Человѣкъ долженъ умирать на родину, и тому подобное.
-- Тогда я ей говорю: если ты кушаешь мой хлѣбъ, то должна меня слушаться. Притомъ я же тебѣ отецъ, я плохого тебѣ не желаю. Думалъ я ее этимъ взять, ну, а потомъ раскаялся, что упрекнулъ
-- Цѣлый день молчала она, а вечеромъ подошла ко мнѣ и говорить такъ:
-- Папа, слушаться васъ, дѣлать то, что вы хотите, я не могу, это противъ моей совѣсти. А на счетъ того, что живу на ваши средства -- дармоѣдкой, такъ это вы правы. И завтра я отъ васъ выбираюсь. Квартира уже у меня есть, а работу я найду. Папочка, говоритъ, вы на меня не сердитесь, не могу иначе. Не буду себя уважать. А это самое страшное, говоритъ, когда человѣкъ теряетъ къ самому себѣ уваженіе.
-- У меня отъ этихъ ея словъ въ сердцѣ, какъ ножомъ, повернуло. Но молчу. Понимаю въ сердцѣ своемъ: можетъ она еще перерѣшитъ и останется. А тамъ -- Богъ поможетъ.-- На другой день прихожу домой обѣдать, въ домѣ молчаніе, жена заплакана.
-- Что такое?
-- Женя съѣхала и Боря тоже съ нею.-- Это мой сынъ, который тутъ вотъ "сидитъ".
-- Потемнѣло у меня въ глазахъ. Разгнѣвался я. Эдакіе дерзкіе. Ужъ отцу нельзя слово сказать. Ничего, думаю. Посмотримъ, какъ вы будете жить безъ родителей.-- Потерпятъ немного нужды, думаю себѣ, и обратно вернутся. Тогда будутъ знать, какъ безъ отца-матери... Однако, ошибся. Выходитъ, что собственныхъ дѣтей не знаешь. Да-а! Такая исторія. Ну, жду. Прошло, понимаете ли меня, съ мѣсяцъ времени и на городъ свалилась эта напасть... Эта забастовка. Общая стачка. И моихъ забираютъ. Опять я полъ свѣта на ноги поднялъ, и мальчика скоро отпустили, а дочь, за ее повторительность сослали на край земли.
-- Въ эту Яркутскую область; у самаго, понимаете ли меня, замерзшаго океана. Дальше уже и воды нѣтъ. Одинъледъ и больше ничего... Вотъ какая бѣда!-- Ну, ужъ, кажется, довольно съ меня. Но я вамъ говорю, когда къ человѣку пристанетъ лихо, такъ оно его ужъ не оставитъ. Нѣ-этъ!.. Такъ вотъ... Когда мнѣ выпустили мальчика, я рѣшилъ его не трогать. Опасался слово сказать... Ну, и Боря мой сидитъ себѣ въ своей комнатѣ и читаетъ. Только читаетъ. И день и ночь читаетъ. И никуда не выходитъ. Предчувствую, что меня ожидаетъ новое несчастье. Потому, разъ человѣкъ, юноша -- молчитъ и все время проводитъ въ чтеніи, то отъ этого добра ужъ не выйдетъ. Это же мы хорошо знаемъ. Ну, предчувствую и молчу. И смотрю. Вижу, иногда придетъ къ нему какой-нибудь изъ ихнихъ. Такой оборванный, извините, обшарпанный. Но я уже боюсь замѣчаніе сдѣлать: сдѣлаешь, обидится и опять уйдетъ изъ дому, совсѣмъ навсегда. А тамъ, какъ за нимъ усмотришь. А мальчикъ горячій, нервный. Такъ я себѣ размышляю, молчу и смотрю. И досмотрѣлся. Старикъ горько усмѣхнулся, на мгновенье умолкъ, потомъ спросилъ конспиративнымъ шопоткомъ:
Гольденбергъ скорбно зацмокалъ губами:-- те-те-те. Помнитъ ли?-- Хорошо и даже очень хорошо помнитъ: съ тѣхъ же именно поръ, съ того темнаго часа, "сидитъ" его мальчикъ.
-- Ну, такъ вотъ. Къ моему принесли прятать эти...-- Аронъ Рабиновичъ смущенно поперхнулся.-- Эти... "круглыя"... Ну, а мальчикъ добрый, гордый. Неловко ему отказать имъ. Взялъ онъ это... это несчастье, хотѣлъ бросить куда-нибудь, въ какой-нибудь колодецъ.-- Я знаю? Чтобы я такъ лихо зналъ... Ну, и налѣлалъ "свадьбу". Забрали ужъ васъ всѣхъ: и его, и меня, и жену, и мою младшую дочурку -- вотъ ту крошку, словомъ, все мое семейство. Изъ всѣхъ насъ, изъ всего дома моего только собака, вотъ онъ, ребъ Жукъ, остался на волѣ. И онъ все время лежалъ вотъ тутъ, у воротъ и вылъ на ихъ головы, Владыка міра! На ихъ головы!..
...Попался я въ эту, извините, яму и думаю! Владыка міра! Бо-огъ! Отецъ! Сладкій, дорогой Отецъ! Что это, до какихъ поръ ты будешь наказывать раба твоего? Еще разъ: что это? Нно-о-сижу. Заперли меня, извините, какъ звѣря какого-нибудь... Какъ въ родѣ дикаго звѣря, за рѣшетку, на замокъ, а ты молчи:-- Кто? Что? Кому? Нѣтъ отвѣта. Говори, кричи къ четыремъ стѣнамъ! Одно слово: заперли.
-- Осмотрѣлся -- что стаю со мною: эта камера, эта "мебель" обстановка -- графская. Чтобъ мой враги, ваши враги и всѣ недруги народа вашего всегда жили бы въ такой обстановкѣ. Темно, угрюмо, какъ бѣдствія евреевъ.
-- Усѣлся на кровати. Ну-у, это ужъ постель!.. Царское ложе. Усѣлся, а весь, какъ въ рубленныхъ ранахъ, и боюсь подняться съ мѣста. Я знаю? Думаю -- острогъ, значитъ, безъ спроса не смѣй встать. Какъ провелъ я ночь эту -- не могу вамъ разсказать. Невозможно вовсе передать. Все думаю: что жена, что Любочка. За Бориса не такъ ужъ безпокоюсь. Одно -- ему же это не въ первый разъ. Другое -- даже немного на него злюсь, потому что за него должны мы всѣ безвинно страдать. Гнѣвался и все же и за его душа болитъ, какъ говорится: отецъ.
-- Да-а. Утромъ надо класть талесъ и тефилимъ {Талесъ -- молитвенный плащъ, тефилимъ -- филактерія.}, молиться же надо, а тутъ, въ камерѣ этой, стоитъ, извините, эта параша. Эта пакость. Потому, ночью не выпускаютъ и днемъ тоже, когда нужно за надобностью.-- Зову сторожа -- часового. Надо, говорю, убрать это паскудство, потому при немъ нельзя Богу молиться. Ну, доложили тамъ самому главному и убрали на время.
-- Облачился я въ талесъ и расплакался, извините, какъ малолѣтокъ.-- Ггг-а! дрожу весь, рыдаю. Ашемъ {Имя, подразумѣвается Богъ.}! плачу, Святый благословенный! Накажи меня!і Убей гнѣвомъ своимъ! Но къ племени моему обрати лицо свое, дѣтей моихъ, жену пощади! Живой Отецъ!.. Уже не въ силахъ я переносить мученія рода моего!-- Молюсь это я, такъ и слышу кто-то подошелъ къ дверямъ, открываетъ тамъ форточку. Это въ двери, въ самой ея срединѣ такая форточка, въ родѣ калитки среди воротъ, Открыли, смотрятъ
-- Вижу, молодые люди. Одѣты въ вольномъ платьѣ.
-- Мы, говорятъ, политическіе.
-- А-а! Очень пріятно.
-- И что же вамъ сказать? Молодежь все... дѣти, хотя христіанскія, но помимо ихъ школы, да будутъ всѣ дѣти еврейскія такими. Что за благородные характеры! Эта деликатность. Эта вѣжливость, -- такъ это только описать надо.-- То-есть свѣтъ-таки совсѣмъ сталъ ногами вверхъ, -- какъ я еврей!
-- Скажите, пожалуйста, прошу васъ, гдѣ это видно, чтобы русскій. христіанинъ, побилъ еврея, а-а? Мы же, благодареніе Богу, очень даже хорошо знаемъ это.-- Ну, а эти, называемые "политическіе" -- значитъ, сицилисты, такъ они говорятъ: намъ все равно, что еврей, что кто. Всѣ должны быть равны. И вы, можетъ быть, подумаете, что это только ученые или какіе-нибудь студенты.-- Какое? говорю же вамъ: рабочіе, простые рабочіе, скажемъ, слесаря, печники, столяры.
-- Да-а! Открыли они форточку, смотрятъ, что я молюсь и закрываютъ. Чего-то ждутъ. Я уже думаю, начнутъ издѣваться, какъ это водится у русскихъ: они же любятъ издѣваться надъ евреемъ, когда еврей Бога хвалитъ... Нѣтъ. Не смѣются... Ну, прочелъ я Олейну {Послѣдняя молитва утренней.}, снялъ и сложилъ талесъ и тефилимъ и подхожу къ нимъ. Спрашиваютъ:-- вы за что, коллега. Этимъ именемъ они называютъ уголовныхъ преступниковъ, которые тамъ за кражу за мошенство, уголовные которые. Такъ его, уголовнаго, они зовутъ коллегой.
-- Я не коллега, отвѣчаю, а тоже товарищъ, -- своихъ, политическихъ, они называютъ именемъ "товарищъ".
-- Я, говорю, есть Аронъ Рабиновичъ, и тутъ все мое семейство и сынъ тоже.
-- Вы отецъ Бориса?
-- Да.
-- Ну, такъ вамъ надо было видѣть, какъ они обрадовались! Ухаживали за мною, услуживали, какъ дѣти, какъ родные, какъ хорошія дѣти!
-- Ну, слыхали-ли вы о такихъ чудесахъ, а-а? Что вы скажете на это?
-- Х-мъ... Гольденбергъ скорбно насупился.-- Вы же знаете, у васъ написано: добрые гоимъ удлиняютъ голесъ, пребываніе Израиля въ изгнаніи...
-- Этъ!.. написано...-- Аронъ Рабиновичъ кашлянулъ, кашлянулъ съ оттѣнкомъ робкаго скептицизма. Заложилъ руки за спину.
-- Разное написано... У Всевышняго пути спасенія неисчислимы...-- онъ озабоченно сморщилъ лобъ.
-- Написано? Это же не въ святой Торѣ написано, и даже не въ Талмудѣ, а въ Мидрашѣ...-- въ тонѣ его явственно слышится благочестивая робость.
-- А кто знаетъ? Если Господу будетъ угодно, то можетъ отсюда... и онъ повернулся лицомъ къ острогу.-- Отсюда, говорю то-есть изъ острога, изъ этой темной ямы, придетъ спасенье для насъ, для евреевъ: вѣдь же написано: и люди, сидящіе во тьмѣ глубокой, узрѣли великій свѣтъ.
-- Что-о? Я смѣюсь? Горе смѣху моему!.. То есть, я думаю спасенье черезъ эту молодежь, которую тутъ мучаютъ.
-- Первое, они -- эти политическіе, сицилисты, таки настоящіе хорошіе люди. Второе, они же тамъ страдаютъ... Шутка ли, что они тамъ переносятъ! Когда каждая свинья надъ ними командуетъ. Одно слово -- острогъ! Это же самое страшное на свѣтѣ! Живая могила! Ну, а нашего еврея хорошо тотъ пойметъ, кто самъ много вынесъ, выстрадалъ... Да-да. Не смѣйтесь. Вотъ подождите, сейчасъ вамъ...
По угламъ посѣтительской, у ея оконъ и у входныхъ дверей, сѣрыми кучками расположены солдаты -- городъ на военномъ положеніи и рота откомандирована въ помощь тюремной стражѣ. Солдаты въ полномъ вооруженіи, и отточенные штыки жутко блестятъ тупымъ блескомъ смерти.
Арона Рабиновича съ семьей усадили въ правомъ углу противъ большой желѣзной завѣси. Люба помѣстилась посрединѣ между стариками, а у ея ногъ свернулся Жукъ. Онъ упорно смотритъ на желѣзную завѣсу. За ней тянутся длинные ряды арестантскихъ камеръ. Собака видимо волнуется. Порой, не поворачивая морды, она кидаетъ быстрый взглядъ на темныя фигуры тюремныхъ надзирателей, на синіе мундиры жандармовъ. И въ ея глазахъ, въ карихъ глазахъ умнаго животнаго, вспыхиваютъ гнѣвные огоньки. И изъ сжатой пасти вырывается предостерегающее урчанье.
-- Борисъ, ы-ы-ы... какъ тамъ... какъ теперь у васъ... Насчетъ прогулки, что теперь у васъ, то-есть...
Старикъ тоскливо умолкаетъ. Изъ встревоженной памяти исчезли всѣ слова. Онъ знаетъ, достовѣрно знаетъ, что долженъ о чемъ-то поговорить съ сыномъ, о чемъ-то весьма, очень важномъ... Но, когда въ девять минутъ надо все успѣть и надъ душой торчитъ этотъ злой звѣрь... девять минутъ... девять минутъ... Чтобъ тебя гибель Амана настигла съ твоими девятью минутами... нечестивецъ!..
...И всегда такъ: дома превосходно помнишь, даже нѣсколько разъ повторишь, наизусть заучишь... а придешь сюда -- въ это проклятое мѣсто, и все изъ головы вылетаетъ... И говоришь о пустякахъ... о глупыхъ пустякахъ...
-- Мамочка, вы не безпокойтесь. Тутъ собственно, ничего, теперь даже очень хорошо. Право. Къ тому же я привыкъ. Пустяки. Скоро выпустятъ.
Борисъ нѣжно цѣлуетъ руку матери,
-- Ну, какже, хорошо!?
Хана Рабиновичъ скорбно киваетъ головой.
-- Не забудь, папа, книжекъ. Списокъ получишь... Дай руку.
Юноша конспиративно двинулъ бровями.
Правая рука Арона Рабиновича будто случайно опускается на шляпу сына. Подъ лентой нащупалъ записочку. Осторожно оглядывается. Бросилъ нѣсколько словъ по-еврейски.
-- По вашему нельзя, по-еврейски. Говорите по-русски.
Надзиратель извиняется глазами.
-- Не ваше дѣло! Дѣлайте свое черное дѣло, а намъ не мѣшайте. Не мѣшайте мнѣ разговаривать!
Юноша вспылилъ, гнѣвно уставился на солдата. Тотъ зло насупился. Старики испуганно встревожились. Умоляютъ сына не обращать вниманіе, успокоиться. Борисъ прошелся взволнованнымъ шагомъ, нервно взъерошилъ волосы и тяжело сѣлъ.
Жукъ вздрогнулъ и метнулъ въ тюремщика злобнымъ взглядомъ.
Потомъ потеръ морду о ногу Бориса, покосился на надзирателя и издалъ плаксивый лай.
Любочка одобрительно смотритъ на своего пріятеля, нѣжно потрепала его за косматую шею.
Дѣвочка угнѣздилась на колѣняхъ брата, въ замѣшательствѣ оправила кофточку и еле слышно проронила:
-- Только ты... ты не будешь смѣяться?.. Скажи-ж!..
-- Говори, Люба. Съ какой стати я буду смѣяться.-- Въ тонѣ юноши подчеркнутая серьезность: онъ внимательно относится къ его предложенію. Оттого и назвалъ ее Любой, какъ взрослую.
Любочка ободрена. Она вдумчиво начинаетъ:
-- Боря! ты помнишь вашу корову Дуняшу? Ну, ты же знаешь, она умерла, или ее убили. Ну, я все думаю, коровы же должны тоже имѣть душу, все равно, какъ человѣкъ. Правда-а? Корова -- она самая добрая. И собака. Собаки еще больше. Собаки, такъ тѣ самыя, самыя добрыя на свѣтѣ, вотъ какъ ангелы. И Жукъ нашъ. Онъ такой хорошій, все понимаетъ. Жукъ, Боря, ты слушай, онъ настоящій умный. И онъ спрятался... когда погромъ былъ, такъ онъ спрятался вмѣстѣ со мною, какъ настоящій, какъ человѣкъ. Такъ онъ теперь...
Надзиратель взялъ Бориса за локоть. Юноша нервно отбросилъ солдатскую руку.
Жукъ зловѣще всталъ, рявкнулъ и тяжелимъ комомъ подкатился къ ногамъ тюремщика. Быстро оттолкнулъ его мордой и лапами. Испуганный солдатъ растерянно схватилъ Бориса за плечи. Тотъ рванулся.
...Яростный лай грозно залилъ обширную залу тюремнаго вестибюля. Вцѣпившись въ сапогъ солдата, Жукъ оттащилъ его, отшвырнувъ въ сторону и сталъ между тюремщикомъ и Борисомъ. Собака зловѣще щелкала зубами...
Любочка кинулась къ нему, крѣпко обняла его, пытается оттащить.
Жукъ сразу притихъ, недоумѣло поглядѣлъ на свою подругу и недовольно отошелъ. Растерявшійся надзиратель тотчасъ же оправился, и щеки его зло побагровѣли. Солдатъ угрожающе схватился за черную кобуру револьвера.
-- Не надо! Ой не надо!-- Тоненькіе дѣтскіе пальчики уцѣпились за обтрепанный обшлагъ тюремщика. Тотъ вскинулъ головой и смѣшался. Онъ увидѣлъ, побѣлѣвшее отъ страха, личико ребенка, оцѣпевѣвшихъ отъ ужаса стариковъ и растаяла его злоба. Солдатъ неопредѣленно двинулъ подбородкомъ я конфузливо проронилъ:
-- Съ насъ теперь строго требуютъ... Штрафуютъ...-- Онъ неловко замолчалъ.
Со свиданья пошли всѣ вмѣстѣ: семья Арона Рабиновича, Гольденбергъ и старуха Бебекъ. Вечерѣетъ. И по темной дорогѣ они плетутся понуро, какъ послѣ похоронъ. Идутъ. Мужчины хмуро сосредоточились, молчатъ. Женщины тихо разговариваютъ, сдержанно вздыхаютъ.
Вотъ матери подошли къ повороту и остановились. Онѣ обернулись, посмотрѣли на нѣмую громаду острога и заплакали, Хана порывисто протянула руки къ вечернему небу, она страстно молитъ:
-- Богъ! Дорогой отецъ! За дѣтей нашихъ, за ихъ чистыя муки, взыщи съ мучителей! съ жестокихъ мучителей взыщи, Судья Праведный!..