Профессор Флиднер был сегодня в отвратительном настроении, и это портило для него все окружающее. Деревья на бульварах, подстриженные и выровненные в линейку, казались скучными и ненужными среди каменных стен. Унылая архитектура домов, то нелепо вычурная, то тяжеловесно скучная, раздражала до физической боли. Оглушающий грохот, вырывающийся то и дело из открытых на улицу люков метрополитена, как из отдушин подземного ада, заставлял его вздрагивать, будто новичка, впервые попавшего в Берлин. Уличная толпа, к которой он привык уже за эти годы, снова наседала своим суетливым, мещанским лицом. Сигара казалась особенно безвкусной, и хотелось швырнуть ее в физиономию молодым людям неопределенного вида, наполнявшим Фридрихштрассе.
Положительно профессор был не в духе.
Разумеется, всему были и причины. И даже не одна.
За последнее время Флиднер вообще был раздражителен и недоволен всем окружающим. Совершалось что-то непонятное, не укладывающееся в его голове в тот стройный порядок, который раньше так ясно и отчетливо охватывал жизнь. Происходил какой-то сумбур, в котором немыслимо было (да, по правде говоря, и не хотелось) разбираться. В мир ворвалась крикливая болтовня, замелькали наполовину шутовские фигуры людей, наводнивших собою и улицу, и политику, и всю Германию.
Профессор не был закоренелым консерватором, тем менее монархистом, но рухнувшая на его глазах общественная машина являлась в его глазах воплощением устойчивости и порядка, где каждый чувствовал себя, как камешек, вставленный на свое место в мозаичной картине. А теперь будто капризная рука перепутала цветные кусочки и разбросала их, как попало. Кое-где сохранились отдельные целые и знакомые обрывки, но в общем все безнадежно перемешалось.
Раньше так приятно было ощущать себя в этой стройной машине. И росло чувство гордости в сознании себя сыном великого народа, назначенного судьбой быть вождем человечества, -- в этом он был глубоко и твердо убежден.
Но вот уже несколько лет, как камешки перепутаны. Народ задыхается (это ему твердят все), им овладели какие-то политические фантазеры, неизвестные личности, дикие идеи, на политической арене мечутся цирковые клоуны, а Германия... Германия вынуждена просить подачек, ею распоряжаются наглые победители, она низведена до положения какой-нибудь Польши.
Флиднер остановился и в порыве ярости швырнул прочь недокуренную сигару.
Его Германия, великая, могущественная, культурная родина, которую эти наглецы из Парижа покровительственно похлопывают по плечу, запрещают одно, разрешают другое, обещают награду за хорошее поведение.
Черт возьми! -- Он гневно взмахнул тростью и чуть не сбил шляпу с круглолицего молодого человека, с недоумением проводившего взглядом высокого седого старика, так бесцеремонно обращавшегося с прохожими.
Но они жестоко ошибаются там, по ту сторону Рейна. Они рано торжествуют.
Все, что есть здорового, истинно немецкого в этой несчастной стране, -- все это ставит себе единственную цель, для которой люди живут и работают: исцелить кровоточащие раны, вдохнуть надежду, уверенность в своих силах в больной организм и разорвать, наконец, цепи, которыми опутана Германия со всех сторон... И тогда она опять станет первой среди народов мира и поведет их за собою.
Но путь к этому лежит, конечно, только через победу. Надо смыть кровью позор поражения, надо наступить ногой на горло врагу и продиктовать ему свою волю. И это будет, черт возьми, будет, хотя бы им всем пришлось ходить в крови по колени.
Сильный шум прервал нить размышлений Флиднера. По улице, наполняя ее лязгом железа, двигалась батарея тяжелых орудий, запряженных, вместо лошадей, повозками-тракторами. Машины прерывисто дышали и гремели, за ними горластые пушки, закрытые чехлами, катились с грохотом и шумом.
Рядом шли люди в военной форме, и ехало несколько верховых. Все они казались пигмеями, маленькими, вертлявыми слугами железных чудовищ.
Флиднер остановился. Знакомое зрелище наполнило его удовлетворением и гордостью. В нем он видел побеги того будущего, для которого он сам работал. Машина на службе человека. В этом был залог победы.
Мобилизовать все области человеческого знания и таким образом вернуть выбитое из рук оружие, усилив его в сотни, в тысячи раз. Вот в чем было спасение, и именно этому посвятил он свою жизнь. Надо было овладеть новой силой, которая могла бы создать решительный и сокрушающий перевес тогда, когда пробьет назначенный историей час.
Батарея, громыхая по мостовой, сопровождаемая толпою зевак, уже исчезла из виду, а Флиднер все еще стоял, глядя ей в след и не замечая толчков и ворчания прохожих, с разбегу налетавших на него в непрерывном уличном потоке.
Наконец, сильный толчок, от которого шляпа его съехала на затылок, привел его в себя. По улице по-прежнему катилась лавина автомобилей, такси, автобусов, звенели трамваи, и двигались в неустанном беге людские волны. Флиднер направился к ресторану, в котором он часто проводил полчасика за бутылкой скверного вина и одурманивался сигарой, если хотелось отвлечься от беспокойных назойливых мыслей.
И, вернувшись к событиям этого дня, Флиднер опять очутился во власти мучительного состояния духа.
Да и было от чего. Прежде всего, сегодня утром, в рабочем кабинете, рядом с лабораторией, он обнаружил исчезновение некоторых документов, касавшихся его работы. Кража была совершена ночью с невероятной, почти непостижимой наглостью. Для сохранения в тайне своей работы он производил опыты в небольшом уединенном флигеле, в саду, сзади большого жилого корпуса.
Окна, высоко расположенные над землей, были затянуты железной решеткой, и от них, как и от дверей, была устроена сеть проводов тревожной сигнализации, не говоря уже о ночных сторожах из старых унтер-офицеров.
И все-таки провода оказались перерезанными, решетка распилена, вернее, у краев расплавлена водородным пламенем, а стекло в раме вырезано.
В комнате царил беспорядок. Два ящика стола были взломаны, и содержимое их выброшено на пол. Воры, видимо, торопились, так как не успели тронуть остальных. Но что было хуже всего: оказался взломанным и несгораемый шкап, и один из его внутренних ящиков так же опустошен. Остальные носили следы попыток их вскрыть, но остались целы. Очевидно, что-то спугнуло ночных посетителей, и они поспешно бежали, не успев кончить дела. Это было видно и по оставленным ими следам. Оброненный у окна, запачканный грязью и сажей носовой платок, капли крови у шкапа, вероятно, от ссадин на руке, и обрывок вчерашней газеты.
Никаких следов в саду обнаружить не удалось; но вызванный профессором полицейский комиссар и агент сыска одобрительно качали головами, осмотрели и уложили в портфель найденные предметы, а затем явились с собакой, которая, выпрыгнув из окна, потащила своих провожатых к каменной стенке, где оказался замаскированный кустами пролом, и дальше через двор в одну из людных улиц Берлина.
Словом, все происходило так, как полагается в таких случаях, но, проводив агентов, уверявших его, что дело идет великолепно, Флиднер не почувствовал ничего, кроме раздражения.
Просмотрев бумаги и документы, он обнаружил отсутствие некоторых из них, содержавших сводку, полученную им за последние месяцы прошлого года. Правда, это были черновые наброски, но в них заключались новые данные, которые он держал в секрете и которые послужили для него звеном в дальнейшей работе.
Хуже всего было то, что во всей этой затее видна была направляющая рука знатока дела.
Ему было отлично известно, что в Нанси производились работы в том же направлении. Маленький сухонький старичок с пронзительным взглядом глубоко сидящих глаз, седым хохолком на лбу и остренькой бородкой, портреты которого он с таким любопытством и злобой рассматривал в "Illustration", руководил всеми исследованиями и протягивал сюда свои жадные, цепкие пальцы. Они не встречались ни разу в жизни, но ненавидели друг друга со всей глубиной чувства, на какое каждый был способен.
Они казались лошадьми, скачущими к одной цели.
От того, кому первому из них удастся решить задачу, овладеть дремлющей вокруг в неизмеримых количествах энергией, взнуздать ее и направить по своей воле, зависел в огромной степени ход глухой борьбы между двумя народами, борьбы, не прекращавшейся в сущности ни на минуту, несмотря на "добрососедские отношения".
Сегодня в этой скачке, в этой игре его противник взял верх.
Уже этого было достаточно, чтобы на несколько дней отравить состояние духа профессора. Но это было не все. Выйдя из дому, по пути к Ашингеру, Флиднер встретил свою дочь оживленно беседующей с человеком, лицо которого показалось ему знакомым.
Его сразу передернуло. Их взгляды, манера говорить, самый характер беседы, в пылу которой они не замечали не только его, но, видимо, и всего окружающего, -- были, очевидно, слишком интимными, недопустимыми, наконец, просто неприличными. Разумеется, теперь молодежь живет по-своему. Эти проклятые годы изменили ее до неузнаваемости. Распущенность, отрицание всяких авторитетов, самоуверенность, насмешливый, дерзкий дух необузданного скептицизма... Знакомые черты вырождения, упадка, разнузданности...
И Дагмара, эта едва двадцатилетняя девчонка, давно вызывала в нем чувство досады и вместе с тем недоумения. Он становился в тупик перед ее резкими репликами, обличавшими и острый, ищущий ум, и какую-то растерянность, разбросанность, и умышленно утрируемое стремление к самостоятельности.
Он терялся, не умел ей возразить или говорил такие избитые, пошлые вещи, за которые самому становилось стыдно. А она только усмехалась или досадливо подергивала плечами.
Ему вспомнилось избитое сравнение с курицей, высидевшей утят. Черт возьми! вот что значит, что девочка росла без матери.
И все-таки он не думал, чтобы дочь рискнула так себя афишировать.
Флиднер вспомнил, наконец, где он видел и этого высокого, несколько сутулого, с острыми чертами и живым взглядом серых глаз человека. Он был его слушатель, русский инженер, приехавший недавно из этой удивительной страны, где шла такая дикая, не сообразная ни с какими законами здравого смысла и логики жизнь.
Будучи аспирантом, или как там у них это называется, одной из столичных высших школ, он приехал сюда для усовершенствования в специальности. Он слушал лекции у Флиднера, еще кое у кого из его коллег и работал в лаборатории профессора Ферстера. Был он молчаливым, сдержанным человеком, но сквозь маску внешней холодности чувствовалась упорная, напряженная работа, работа мозга, впитывающего, как губка, все окружающее. И вместе с тем в его глазах сверкал подозрительный огонек -- не то насмешки, не то угрозы. В вопросах, которые он ставил, всегда сквозила какая-то затаенная мысль, будто он не столько ждал ответа, сколько сам в чем-то испытывал вопрошаемого.
Флиднер особенно осторожно и внимательно отвечал на его вопросы, хотя они вовсе не отличались особенной глубиной или оригинальностью.
Он не любил странного студента, как и всего, что исходило оттуда, из страны, где люди, вещи и идеи, казалось, задались целью стать на голову и доказать всему миру, что они могут стоять в такой удивительной позе так же твердо, как нормальные люди на двух ногах.
Таков был человек, увлеченный интимным разговором, с которым профессор только что встретил Дагмару.
Черт возьми! Этого только недоставало: чтобы под его собственный кров ворвалась дикая азиатчина.
Флиднер вошел в ресторан.
Было, как обычно, шумно и суетливо. Стоял стук ножей и вилок, гомон голосов, в открытые окна доносился грохот улицы, и в волнах сизого дыма чернели котелки, шляпы, сияли лысины, жестикулировали руки, торопливо двигались челюсти, и упитанные лица наклонялись друг к другу, выдавливая непрожеванные слова.
Флиднер прошел через общий зал в один из тихих кабинетов к своему столику, где сидел уже высокого роста худой старик в просторном сером костюме. Его совершенно лысый череп с шишкой на темени открывал покатый лоб, под которым сидели глубоко запавшие, будто выцветшие глаза, усталые и неподвижные; подстриженные седые усы и маленькая собранная к середине бородка не скрывали углов рта, оттянутых книзу в унылой гримасе не то сдерживаемой боли, не то презрительной усмешки.
Он слегка приподнялся навстречу Флиднеру и протянул ему руку с длинными, выхоленными пальцами. Оба молча уселись, и, пока Флиднер заказывал подошедшему метрдотелю обычные "варме вюрстхен" и бутылку рейнского, старик молча, опустив подбородок на охватившие набалдашник трости кисти рук, разглядывал своего соседа.
-- Вы, вероятно, нездоровы? -- спросил он Флиднера, когда метрдотель ушел.
Профессор снял шляпу, провел рукою по редким волосам, закурил новую сигару и только тогда собрался ответить:
-- Нездоров духом...
-- О, это теперь вроде насморка -- повальная болезнь, -- усмехнулся собеседник, -- я думаю, что здорового духом человека можно было бы показывать в паноптикуме и сколотить на этом кругленький капиталец.
-- Может быть, вы и правы. Но бывают все же дни, когда чувствуешь себя совсем невменяемым, и хочется обломать свою трость о первую попавшуюся башку...
-- Ого!.. это уже скверно, дорогой Флиднер. Пожалейте, если не головы, то хоть вашу трость и расскажите в чем дело, если это не секрет.
Флиднер выпустил облако сизого дыма и задумчиво смотрел на собеседника.
Он часто встречался здесь с этим старым циником и скептиком, осевшим в Берлине, одним из обломков, рассыпавшихся по всему миру после русской революции.
Горяинов был еще несколько лет тому назад одним из видных в России инженеров-предпринимателей. С его именем связывали многие смелые проекты, касающиеся железнодорожного строительства, особенно в Сибири.
В нем видели будущего главу министерства в кабинете российской "оппозиции его величества". События перепутали карты, и он очутился в эмиграции с порядочным капиталом, вовремя спасенным в общем крушении. Теперь он отошел от всяких дел, вел жизнь независимого человека, немножко вивёра, немножко литератора (он выпустил в прошлом году томик своих воспоминаний, наделавший много шума в эмиграции); держался в стороне от всех партий, групп и группочек, одинаково надо всеми ими подсмеивался и, как говорили злые языки, натравливал их друг на друга ядовитыми статьями, появлявшимися в газетах враждовавших лагерей под разными подписями.
Флиднер не понимал его, считал немного фразером и пустословом и все же любил беседовать с ним, находя какое-то болезненное удовольствие в циническом, как он считал, безразличии собеседника.
Они часто встречались в этом тихом кабинете, рядом с гомонящим залом, и Флиднер рассказывал инженеру о многом, о чем не рискнул бы говорить с соотечественниками. И теперь на вопрос Горяинова он задумался не от колебания, говорить или нет, а просто не оторвавшись еще окончательно от своих мыслей.
-- Секрет? нет, -- ответил он наконец, -- да и какой может быть секрет, раз он стал достоянием сыскной полиции?
-- О-о! даже до того дело дошло?
-- К сожалению. У меня украдены секретные документы, касающиеся моей работы. Понимаете ли: расплавлена решетка, вырезано стекло, проломана стена, -- словом, грабеж по последнему слову техники.
-- Недурно! -- в глазах собеседника зажглись веселые огоньки. -- Конечно, друзья из-за Рейна?
-- Разумеется. Я больше чем уверен, что эта старая лисица из Нанси дергает ниточки. О, с каким удовольствием я бы ему перервал горло!
-- Не будьте так кровожадны, дорогой. Ведь если говорить откровенно, то это был только реванш, не правда ли?
-- То есть?
-- Мне вспоминается, что года полтора назад очень похожий случай был именно в Нанси... Несколько в иной обстановке, но с тем же результатом. Пропажа бумаг и даже порча кое-каких приборов и установок.
-- Ну, и?
-- Ну, и в "Temps" высказывалась довольно недвусмысленная догадка, что ниточки дергали... гм, гм... из Берлина.
Флиднер усмехнулся.
-- Хотя бы и так. Война есть война. И, естественно, радуешься поражениям врага и досадуешь на свои неудачи.
-- А я думал, что мы теперь наслаждаемся миром, которым мудрые пастыри народов навсегда осчастливили своих пасомых.
-- Бросьте эту сказку. Ей не верят теперь и грудные ребята.
-- Отлично. Значит, так сказать, перманентная война. И когда же вы предвидите ее конец?
-- Только тогда, когда эти молодчики за Рейном будут поставлены на колени.
-- А как же с молодчиками за Ла-Маншем?
-- Придет и их очередь. Рано или поздно. История справедлива.
-- Утверждение рискованное... Но допустим, что так. Сказка начинается сначала? Фридрих Великий -- вы наверху; Наполеон -- вас подмяли; Седан -- вы наверху; 18-й год -- вас подмяли. В недалеком будущем, допустим, вы -- наверху, потом молодчики из-за Рейна опять выкарабкиваются. Знаете, вроде цапли, которая стоит на болоте и качается от головы к хвосту: нос вытащит, хвост увязнет; хвост вытащит, нос увязнет, и так дальше до бесконечности.
-- Ну, нет, черт возьми; на этот раз будет конец. Мы их раздавим окончательно.
-- Не правда ли? Так что Версаль покажется детской игрушкой? Вот это я называю трезвым взглядом на вещи. А не казалось ли вам иногда, дорогой, что все это достаточно уныло и беспросветно, и не стоит тех бед и той крови, в которой захлебывается человечество?
-- Это -- борьба за то, что для нас самое близкое и дорогое: борьба за родину и ее торжество. Неужели в вас нет совсем этого чувства и стремления?
-- У меня? Нет, многоуважаемый. Я излечился радикально. Я со стороны гляжу на эту игру, не аплодируя никому из актеров. Мне все равно.
Глава II Дух ненависти
Флиднер вставал рано. Это была давнишняя привычка к регулярному образу жизни, которая поддерживала в нем неизменное спокойствие, уравновешенность и медлительную размеренность в словах и поступках, которыми он так гордился. Она сохраняла мозг, нервы и мускулы, держала мысль всегда отчетливой и ясной. И доставляло непередаваемое наслаждение такое точно регулируемое, медленное чередование округленных, законченных идей и образов; точно работа тщательно собранной и хорошо смазанной машины надежной и солидной фирмы.
Правда, за последнее время все чаще и чаще случались перебои.
Это было очень грустно; но, разумеется, всякий механизм рано или поздно начинает изнашиваться. С неизбежным надо примириться. Но все же следовало протянуть возможно дольше, -- во всяком случае, пока не будет выполнена взятая им на себя задача. А тогда -- пусть приходит старость...
Впрочем, на этом сейчас мысль останавливалась мало; именно сегодня она работала необычайно четко и плодотворно. Флиднер закрывал глаза, и ему казалось, что он чувствует физически, как по серым ниточкам нервов, от клеточки к клеточке ползут, цепляясь друг за друга, длинными прочными цепочками образы, выводы, широкие обобщения, складываясь в ясную, отчетливую картину.
Необыкновенное наслаждение!
И что важнее всего, -- это не было самообманом, иллюзией возбужденной нервной системы, -- нет: перед ним были реальные результаты, которые он мог ощупать руками. За последние три-четыре дня работа двинулась вперед гигантскими шагами, стало ясно, что еще немного, и будет найден ключ к загадке, которая откроет человечеству дверь в новую эпоху истории. Вопрос недель, месяцев -- самое большее.
Флиднер ощущал внутреннее трепетание, необычайную обостренность всех впечатлений, будто предчувствие назревающего открытия. Уже вчера, глядя в окуляр микроскопа на толкотню атомов на флуоресцирующем поле экрана, он чувствовал трепещущую здесь силу, готовую брызнуть в мир широким потоком по мановению его руки. Еще немного!
Кроме того, вчера вечером принесли из типографии последнюю корректуру книги, издаваемой им сейчас, как подведение итогов многолетней работы. Груда листков с знакомым, приятно возбуждающим запахом лежала перед ним, и на заглавном листке ровными строчками мелкого шрифта бежали слова, как бы охватывавшие кратко историю его жизни: "доктора Конрада Флиднера, профессора и директора высшей школы в Берлине, тайного советника, доктора философии и точных наук"... И так же длинно и многозначительно было перечисление званий и титулов его старого учителя и профессора, памяти которого он посвящал свой труд. Флиднер перечитывал эти строчки, и ему казалось, что минувшие годы общей сумятицы, годы войны и революции, были только скверным сном, от которого он только что проснулся. По-прежнему он -- тайный советник двора могущественного монарха, по-прежнему идет трезвая, размеренная, полная ясного смысла жизнь, в которой он твердо знает свое место и значение...
Кажется, сейчас откроется дверь, и ему передадут извещение, что "его величество соизволит принять тайного советника Флиднера в 12 1/2 часов дня в среду в Потсдаме"...
В дверь сильно постучали. Профессор, тайный советник и доктор точных наук, не успел еще вернуться к действительности от картин прошлого, как стук повторился еще громче и нетерпеливее. Флиднер только открыл рот, чтобы откликнуться, как дверь распахнулась настежь, и в комнату ворвалась в образе высокого молодого человека в военной форме, размахивавшего свежим газетным листом, как победным знаменем, сама вопиющая современность.
-- Здравствуй, отец, -- закричал он еще с порога. -- Я к тебе с добрыми вестями! Угадай-ка, в чем дело?
Флиднер уже пришел в себя и смотрел на сына со спокойной улыбкой, в которой сквозила добродушная насмешка над юной горячностью, смешанная с любованием и гордостью.
Молодежь ведь всегда экспансивна. Он вспомнил себя в день последних экзаменов в университете и тихо засмеялся.
-- Ну, ну, выкладывай свои новости. Что случилось? Москва провалилась сквозь землю? В Париже моровая язва? Картофель подешевел на полпфеннига? В чем дело?
Человек в мундире поднес газету к самому носу отца и торжествующе указал пальцем на заголовок, напечатанный жирными буквами.
Флиднер невольно привстал и, мертвенно побледнев, впился глазами в газетные буквы, в которых как будто он не мог уловить смысла.
Но так, конечно, только казалось. Самое важное уже врезалось в мозг и проникло в сознание чувством нестерпимой, необузданной радости.
Молодой человек торжествовал, наблюдая произведенное им впечатление, и оглушающе смеялся.
-- Недурно, что ты скажешь, а? Москва, к сожалению, на месте, но старая лисица в Нанси взлетела на воздух вверх тормашками со всеми потрохами!
Потом вдруг стал серьезным и сказал медленно и торжественно:
-- Теперь, отец, победа твоя, а вместе с ней и Германии...
Оба молчали. Флиднер жадно впивал короткие строки, принесшие первое известие о случившемся, и начинал его осознавать во всем значении. Да, в Нанси произошла катастрофа; страшный взрыв, уничтоживший всю лабораторию, где производились работы его соперника; погиб и он сам, и оба его ассистента, здание разрушено до основания и охвачено пожаром, -- вся работа уничтожена безвозвратно и бесповоротно. На этот раз полная, решительная победа! Теперь никто не стоит у него на дороге, и скоро Германия получит из его рук небывалой еще силы оружие, которое сделает ее госпожой мира...
-- Да, Эйтель, -- сказал он торжественно, -- теперь осталось ждать недолго.
Профессор еще раз перечитал газету, уселся глубоко в старое кресло, так уютно облегающее тело, и открыл ящик с сигарами. Курение всегда успокаивало его, а сейчас нервы были слишком возбуждены, и по серым ниточкам, вместо плавного медлительного потока, мчались каскады и брызги пены, и низвергались водопады. Это было нехорошо. Следовало ввести реку в берега.
Он взял сигару и подвинул ящик сыну.
-- Кури.
Оба сидели некоторое время молча, охваченные приятной истомой, погруженные в свои мысли, и наполняли комнату сизыми волнами дыма. Отуманенный мозг шевелился вяло и цеплялся за случайные внешние впечатления.
Взгляд Флиднера остановился на военном мундире сына, к которому он все еще не мог привыкнуть в течение года. Эйтель служил в кавалерийском полку рейхсвера и сейчас, перед тем как быть допущенным в офицерский корпус, -- отбывал стаж рядовым волонтером.
-- Ну, как твои дела? -- спросил отец, кивая на галуны воротника молодого человека. Эйтель сразу оживился, и из облаков дыма зазвучал его возбужденный голос:
-- О, прекрасно, отец. Ты знаешь, вчера я был первый раз приглашен к завтраку в офицерское казино. Полковник и другие офицеры были очень любезны. Майор Гроссман намекнул, что, может быть, очень скоро я буду допущен в их общество. Подумай, как это было бы хорошо!
Флиднер сидел, по-прежнему улыбаясь, и рассеянно слушал рассказ сына. Мысль перебросилась опять туда, в Нанси, где догорала лаборатория, и лежала обожженная груда костей, -- все, что осталось от его соперника.
"Его величество случай", -- вспомнились профессору слова Фридриха Великого. -- Случай врывается в точно рассчитанную работу, -- и все идет прахом, и судьба всего народа ставится на карту... Странно!
-- Полковник отозвался с большим уважением о тебе, отец; он говорил, что Германия тебе многим обязана, -- продолжал Эйтель, и голос его зазвучал гордостью.
По серым ниточкам мозга все еще перекатывались не упорядоченные, отрывочные каскады мыслей.
"Случай дает победу, случай несет поражение. В сущности и я, конечно, от него не застрахован. Однако: случай ли?"
Но Эйтель уже заметил, что отец его не слушает, и в голосе его прорвались нотки раздражения.
Флиднер усилием воли оторвался от овладевших им образов и вслушался в слова сына.
-- Я знаю, что твоя работа очень важная, что она даст Германии новую силу. И, разумеется, она должна остаться тайной. Но мне интересны не детали, тем более что они мне, конечно, и недоступны, а общая идея, основной принцип, о которых, я думаю, ты можешь рассказать. А то ведь я знаю об этом меньше, чем любой фендрик в нашем полку.
Это была правда. Флиднер не любил делиться в семье идеями, касающимися его работы. Отчасти вследствие природной скрытности и склонности к одинокому размышлению, отчасти по какому-то смутному чувству, близкому к суеверному предчувствию. Да, впрочем, вопрос никогда и не ставился так прямо. Семья всегда немного побаивалась его. И вот перед ним сидит этот белокурый юноша и предъявляет какие-то права. Ну, разумеется, ведь он его сын, и старик во многом угадывал в нем самого себя, и это мирило с ним тайного советника Флиднера. Спокойная улыбка снова появилась на лице профессора:
-- Да, пожалуй, пора тебе кое-что узнать о моей работе.
-- Только ты не станешь мучить меня какими-нибудь сложными выводами или трехэтажными формулами, -- с гримасой комического ужаса сказал Эйтель: -- а будешь говорить простым человеческим языком?
-- Не беспокойся, я ведь знаю, что ты всегда воевал с формулами, -- улыбнулся отец и задумался на несколько минут.
-- Ты представляешь себе, -- заговорил он, наконец, медленно и неторопливо, как всегда, -- что главная задача человека на земле -- это борьба за энергию, которую он черпает из природы в самых разнообразных видах?
Эйтель кивнул головой.
-- Каждое новое взрывчатое вещество, каждая вновь сконструированная машина, каждый открытый пласт каменного угля и нефти, -- это новый, более удобный или целесообразный способ и возможность выкачивать из мира энергию, которая движет наши поезда и пароходы, работает на фабриках и заводах, носит по воздуху наши аэропланы, бросает за десятки и сотни километров наши снаряды...
-- Да, да, она нам нужна для наших орудий, -- прервал Эйтель, -- для наших броненосцев...
-- Которых у нас нет, -- с горечью остановил его отец, качая головой.
-- Они будут, или иначе не стоит жить.
-- Они будут, -- подтвердил как эхо, Флиднер, -- и для этого мы работаем. А для них нужна энергия. Но каменный уголь на земле постепенно иссякает, нефть тоже; водопады и сила рек не смогут дать скоро той массы энергии, которую поглощает человек. А, главное, все эти виды энергии связаны с тяжелыми, громоздкими массами вещества и не везде имеются под рукой. Между тем, энергия рассыпана повсюду вокруг нас в неисчислимых количествах.
-- Где же? -- с недоумением спросил молодой человек, оглядываясь, точно ожидая увидеть что-то в тишине угрюмой комнаты.
-- Везде, -- ответил широким жестом профессор, -- начиная воздухом, которым мы дышим, и кончая пылью под нашими ногами. Знаешь ли ты, что такое атомы?
-- Гм, во всяком случае что-то очень маленькое, -- улыбнулся Эйтель.
-- Вот именно, -- засмеялся Флиднер. -- Это те мельчайшие кирпичики, из которых складываются все тела вселенной. И самое важное то, что эти частички вещества образованы из электрических зарядов, связанных с огромными количествами энергии. Они похожи в этом отношении на туго свернутые пружины или заряды взрывчатых веществ, которые таят в себе неисчерпаемые запасы силы. В сущности все, что мы видим под нами, над нами, вокруг нас, в нас самих, -- это колоссальные склады энергии. Надо только найти ключ, который открыл бы эти сокровища, позволил бы ими распоряжаться по нашему усмотрению.
-- Это та самая энергия, которую дает радий, не правда ли? -- прервал Эйтель.
-- Совершенно верно. Энергия радия того же происхождения; его атомы как бы взрываются сами собой и выделяют заключенную в них силу. Но, во-первых, это происходит чрезвычайно медленно, так что энергия получается ничтожными дозами, и ускорить процесс мы пока не в состоянии. А главное -- запасы радия и родственных ему веществ на земле ничтожно малы.
-- Тогда в чем же дело?
-- В том, чтобы заставить распасться -- взорваться атомы других веществ, имеющихся у нас под руками в любых количествах: кислорода, которым мы дышим, особенно азота, который с ним смешан, меди, железа, цинка, -- словом, любого вещества.
-- И это возможно?
-- Разумеется. Многое уже было сделано в этом направлении до меня. Резерфорду удалось разрушить атомы азота; затем последовала очередь алюминия, хлора и некоторых других легких элементов. Из них удалось выбить их составные части -- ядра атомов водорода, так называемые протоны...
-- Значит, задача уже решена?
-- Далеко нет. Во-первых, таким образом разрушалась лишь ничтожная часть атомов; а во-вторых, они распадались далеко не целиком, -- от них отбивались только маленькие осколки, так что и энергия освобождалась в неизмеримо малом количестве. Практически эти попытки ничего не давали. Они являлись только первыми шагами.
-- А если бы удалось разрушить их до конца?
-- То получился бы результат, на первый взгляд просто невероятный; приблизительно можно подсчитать, что если бы суметь освободить сразу и использовать лишь часть энергии, заключающейся внутри атомов одного грамма радия, именно ту часть, которую он излучает постепенно во время самопроизвольного распада, то ее хватало бы на то, чтобы в течение суток производить работу паровоза, везущего поезд весом в 300 -- 400 тонн.
-- Как ты сказал? Один грамм -- и суточная работа паровоза? -- Эйтель даже привстал от изумления.
-- Вот именно. И повторяю: это сравнительно небольшая доля всей энергии, сосредоточенной внутри атомов материи. Ты понимаешь, какие неисчислимые богатства мы попираем ногами, И что было бы, если бы мы сумели извлечь эти колоссальные дремлющие силы не только из радия, но и из любого вещества, из любого камня, валяющегося на улице, из пыли под нашими ногами, из обломков ржавого железа, из лужи грязной воды, -- откуда хочешь! Мы затопили бы мир потоками энергии, за которую борется и из-за которой страдает человек, мы освободили бы его от необходимости нести проклятие труда, мы наводнили бы землю легкими и могучими машинами, которые сделали бы жизнь светлой и радостной, мы...
-- Мы напитали бы этой силой, прежде всего, наши орудия и наши броненосцы, наши аэропланы и наши танки, -- прервал отца Эйтель, стоя во весь рост посреди комнаты, с блестящими глазами, угрожающе простирая руки со сжатыми кулаками куда-то в пространство, будто всей вселенной.
-- Конечно, это прежде всего, -- снова эхом отозвался Флиднер, -- иначе быть не может. Это не обойдется без потрясений, страшных катаклизмов, но теперь Германия выйдет из них победительницей, вооруженная силой, которую мы ей дадим, и...
-- И через кровь и трупы на аркане потащит человечество в землю обетованную? -- раздался в дверях скорбный, вздрагивающий голос.
Собеседники смолкли, и наступила тягостная пауза. Флиднер нахмурился и смотрел исподлобья на стоящую у порога девушку. Эйтель презрительно фыркнул и начал насвистывать какой-то пошленький мотивчик, затем уселся в кресло, закинув ногу за ногу, и демонстративно рассматривал в упор сестру далеко не дружелюбным взглядом.
-- Я, кажется, вам помешала, -- сказала девушка, подходя к Флиднеру. -- Доброго утра, отец. Я стучала к вам два раза, но вы так увлеклись разговором, что ничего не слышали. Здравствуй, Эйтель.
Профессор холодно подставил щеку дочери для поцелуя и почувствовал, как его охватывает глухое раздражение и недоумение, которое он испытывал за последнее время очень часто в ее присутствии. Эйтель в ответ пробурчал что-то невнятное, так что трудно было понять, приветствие ли это или протест.
-- Вы говорили о войне, -- это то, о чем я никогда не могу слушать равнодушно, -- словно оправдываясь, заговорила девушка, невольно морщась от табачного дыма, щекотавшего горло.
Собеседники по-прежнему молчали, и Эйтель громко отбивал пальцами на доске стола воинственный марш. Флиднеру было не по себе, но он решительно не знал, что сказать.
Дагмара заметила газетный лист в руках отца, и это дало новую пищу ее мыслям.
-- Вот и здесь, -- сказала она, -- только и разговоров, что о войне. Война не прекращается ни на один день. То в Африке, то в Сирии, то в Китае, то где-то в Мексике или Чили, -- но всегда где-нибудь на земном шаре люди рвут друг другу горло... И у нас в Европе только и слышишь: угроза войны с востока, угроза войны с юга, -- можно подумать, что человечество с ума сошло! Неужели эта война не была последней?
-- А ты согласилась бы, чтобы она оказалась последней, и на Германии остались бы позор и тягость поражения? -- спросил Флиднер, чувствуя, что он говорит не то, что нужно, и не так, как нужно.
-- Согласилась бы! -- горячо воскликнула девушка. -- В конце концов ведь когда-нибудь надо покончить с этим, да мы и сами во многом виноваты со своими мечтами о всемирном господстве...
-- От которых мы не отказываемся и теперь, -- сухо возразил профессор, а Эйтель вскочил, весь дрожа от негодования.
-- Вот такие куриные души и привели нас к поражению! Мне противно слушать эти слезливые разглагольствования, -- выкрикнул он злобно.
-- Ты начинаешь браниться, брат, а это самый слабый из аргументов, -- насмешливо остановила его Дагмара.
-- Ну, разумеется, где же мне было научиться аргументации! Я не изучал логики одновременно с наукой нежной страсти в трогательном единении с каким-нибудь желторотым буршем!
Девушка вспыхнула багровым румянцем, так что покраснели даже кончики ушей.
-- Тебе не стыдно говорить подобные пошлости? -- вырвалось у нее.
Флиднер примиряюще протянул руку к детям, чтобы остановить ссору, но его никто не слушал.
-- Я привык говорить то, что думаю, и мне кажется, что позорно немецкой девушке забыть хоть на минуту падение родины из-за какой-то гуманитарной чепухи...
-- Но именно об этом-то мы и думаем. Ведь этот дух ненависти, жажда мести меньше всего могут послужить тому, чтобы залечить ее раны! -- возразила Дагмара.
-- Ненависти! Да, да, мы именно на ненависти будем строить свою жизнь; мы ни на минуту не забудем о ней, мы будем радоваться каждому поражению, каждому несчастию врага, -- Эйтель скомкал в руках газету, -- пока мы не станем ему ногой на горло, пока мы не услышим мольбы о пощаде...
Дагмара растерянно молчала, подавленная силою этого дикого взрыва. Она перевела взгляд на отца, как бы ища его поддержки. Но Флиднер хмуро молчал и машинально сосал уже потухшую сигару.
-- Мы никогда не поймем друг друга, -- упавшим голосом произнесла девушка, вдруг сгорбившись будто под тяжелой ношей.
-- Откровенно говоря, я не особенно об этом и хлопочу, -- насмешливо отрезал Эйтель, снова усаживаясь в кресло и делая вид, что очень занят срезыванием кончика новой сигары.
Дагмара молча направилась к двери и не успела еще притворить ее за собой, как услышала:
-- Синий чулок!
Она еще больше вобрала голову в плечи, словно спасаясь от удара, и бросилась к себе. Там, зарывшись в подушки у себя на кровати, разразилась тяжелыми рыданиями, нисколько не облегчавшими душу.
Подобные сцены за последнее время бывали в семье нередко, однако такой безобразной она еще не помнила. Дагмаре казалось, что ее самоё душит дух ненависти и злобы, которым пропитаны были даже стены мрачного дома.
В кабинете наступило неловкое молчание. Флиднер в сущности был согласен с сыном, но ему претила грубость его выходок.
Разговор больше не возобновлялся, и после нескольких незначительных фраз Эйтель поднялся и сказал, что уходит в полк. Через полчаса вышел и Флиднер и отправился в институт, где у него в десять часов была назначена лекция. Вдоль Фридрихштрассе катился обычный для этого часа поток делового люда. Среди однообразного уличного шума острыми взвизгами вонзались пронзительные голоса газетчиков, вопивших на разные лады о катастрофе во Франции.
-- Взрыв лаборатории в Нанси!
-- Гибель французского ученого!
-- Пожар с человеческими жертвами!
И эти крики почему-то раздражали Флиднера и гасили в душе остатки радости, испытанной при первом известии о случившемся. Ему хотелось заткнуть эти звонкие глотки и скомкать листы, расхватываемые на лету жадными руками. Казалось, что от людского потока поднимались душные испарения и витали над улицей, как невидимый туман, затрудняющий дыхание.
"Дух ненависти", -- вспомнились ему слова дочери.
Лекция в институте прошла, как обычно, но после нее произошел маленький эпизод, оставивший в душе скверный осадок.
К профессору подошла группа студентов с вопросом, какова, по его мнению, может быть причина случившейся в Нанси катастрофы. Было известно, что там производились опыты над разложением атомов, и было интересно узнать мнение такого авторитета в этом вопросе, как профессор Флиднер. Он попытался отделаться общей фразой:
-- По всей вероятности, просто неосторожность, несчастный случай... -- и сейчас же вспомнилась давнишняя мысль: случайность ли?
И будто отвечая на это, задал вопрос Дерюгин, глядя своими проницательными глазами в упор на Флиднера:
-- А, может быть, профессор, дело не в случае, а в неизбежном следствии самой работы? Стремясь освободить внутриатомную энергию, получили такой ее поток, который не смогли локализовать? Ведь, кажется, Астон говорил как-то, что подобные исследования -- это работа с огнем на бочке с порохом?
-- Если бы даже было и так, -- сухо ответил Флиднер, -- то это все же следствие неосторожности. Такой результат предвидеть можно и при систематической, правильно поставленной работе, его не трудно ликвидировать.
Дерюгин чуть заметно пожал плечами и отошел прочь.
У Флиднера было много дела как в институте, так и у издателя, и в типографии, и возвращаться к этой мысли было некогда. Но, отодвинутая в глубину сознания, она шевелилась на дне души неясным, беспокойным предчувствием.
Глава III Взбунтовавшаяся материя
На следующий день Флиднер вернулся домой, по обыкновению, перед самым обедом, и его беспокоила мысль о том, как он встретится после вчерашней сцены с дочерью.
Они всегда обедали вместе; Эйтель, когда бывал свободен от службы, присоединялся к ним. Четвертым лицом была жившая у них в доме после смерти жены Флиднера его тетка, заплесневевшая старая дева, взявшая на себя заботы по ведению хозяйства племянника. Эти собрания за обедом сохраняли внешний признак семейного очага, хотя для всех участников являлись тягостной повинностью.
Они проходили обычно в полном молчании, особенно когда не бывало Эйтеля; в его же присутствии обеды кончались неизбежной пикировкой между братом и сестрой. И все же Флиднер требовал неуклонного соблюдения внешнего декорума, боясь сознаться самому себе, что в сущности это была только инсценировка, а не семья, которая давно развалилась.
Сегодня, придя к обычному часу в столовую, он застал в просторной темной комнате только тетку Марту, гремевшую ключами и выговаривавшую что-то прислуге.
С началом боя часов, оба сели за стол, и обед начался в обоюдном молчании. Наконец, Флиднер не выдержал. Когда прислуга внесла новое блюдо, он спросил ее как бы вскользь:
-- Разве фрейлейн нет дома?
Девушка растерянно взглянула на тетку Марту; старая дева заморгала безбровыми глазами и произнесла испуганным голосом:
-- Но, Конрад, мы думали, она тебя предупредила. Она вероятно, уехала куда-нибудь на несколько дней, так как взяла с собой чемодан и оделась по-дорожному.
Рука Флиднера с куском дичи на вилке остановилась на полпути к месту назначения.
-- Что вы сказали, тетушка? -- переспросил он, опуская вилку на стол, -- уехала с чемоданом? Когда?
-- Фрейлейн оставила письмо для господина профессора, -- почтительно прибавила горничная, остановив на Флиднере соболезнующий, как ему показалось, взгляд. Он сделал над собой усилие и сказал спокойно, обращаясь к тетке:
-- Да, теперь я вспомнил, -- она собиралась уехать на несколько дней к подруге, куда-то в Целендорф. Вы говорите, она оставила письмо? -- переспросил он девушку.
-- Я положила его на столе, в кабинете господина профессора, -- наклонила голову горничная. Старая дева отвела взгляд от глаз племянника и ничего не сказала. Обед кончился в молчании.
Флиднер, как всегда, отправился к себе в кабинет обычной размеренной походкой. И только когда захлопнулась за ним дверь, он сбросил маску равнодушия и порывисто подошел к столу, где среди педантического порядка белел на зеленом поле беленький квадратик письма. Дрожащими пальцами он вскрыл конверт и вынул коротенькую записку, написанную нервной рукой.
"Я ухожу, отец. Прости, если огорчу тебя этим, но оставаться дольше в нашей семье я не в состоянии. Вчерашняя капля переполнила чашу. Я ухожу от духа ненависти и попытаюсь искать истину на других путях.
Дагмара".
Флиднер грузно опустился в кресло. В голове у него шумело; не хватало воздуха, -- так что он разорвал ворот сорочки, чтобы освободить дыхание, ноги стали омерзительно мягкими и дряблыми. Такого оборота дела он не ожидал.
Его дочь, маленькая Дагмара, которая так недавно еще карабкалась к нему на колени и путалась пальчиками в его седеющей гриве, теперь этой запиской оставляла ему целый обвинительный акт и уходила в жизнь на свой риск и страх, отказываясь иметь что-либо общее с родным домом. В чем же дело? Разве он не делал для нее всего, что следовало делать отцу, разве он не кормил, не одевал, не заботился о ней? Разве, преодолев свое отвращение к деятельности женщины вне семьи, он не разрешил ей поступить в высшую школу? Или именно за это он и несет теперь расплату?
Он положительно растерялся; он чувствовал, что в жизнь врывается что-то дикое, совершенно непонятное, эта странная, новая улица с ее многоголосым ревом, фантастическими бреднями, дыханием миллионных толп.
Это чувство растерянности господствовало надо всем остальным. Похоже было на то, будто из тихой заводи он попал внезапно в бурное течение, широким бурлящим потоком с грохотом и воем, среди пены, брызг и тумана несущее его на утлом челноке без весел и руля в неизвестную даль, -- то ли в открытое море, то ли под кручу водопада. Раздался резкий стук в дверь.
И опять, как раньше, не успел еще он откликнуться, как в комнату ворвался Эйтель, на этот раз не радостный и торжествующий, а с лицом, искаженным злобою и негодованием.
-- Ты знаешь, отец, это переходит всякие границы, -- воскликнул он вместо приветствия, -- ты знаешь, я встретил сейчас Дагмару. Она ехала по Унтер-ден-Линден, в авто, вдвоем с этим рыжим идиотом, которого ты мне как-то показывал... ну, как его, русский, с одной из таких дурацких фамилий, которые нельзя выговорить, не сломав языка.
-- Дерюгин? -- переспросил Флиднер, почти беззвучно, сорвавшимся голосом.
-- Да, да... и он держал ее за талию, как какой-нибудь клерк, отправляющийся со своей возлюбленной на прогулку в Тиргартен. Черт возьми! Всему есть границы! Так себя компрометировать! Это немыслимо! Ее надо прибрать к рукам!
Флиднер молча протянул сыну раскрытую на столе записку. Эйтель сначала, видимо, не понял, в чем дело. Он вопросительно взглянул на отца.
-- Что это значит? -- спросил он недоуменно.
-- Она ушла, -- тем же сдавленным голосом ответил тот.
-- С этим... с этой русской свиньей!
Эйтель почти задохнулся от бешенства. Глаза у него стали круглыми, как у хищной птицы, кулаки сжались, голос перехватило.
Флиднер сидел, как пришибленный. Итак, вместо трагедии -- нелепый фарс, водевиль скверного тона. Он вспомнил встречу с дочерью и Дерюгиным несколько дней назад на улице. Как он не догадался?
Значит, идеи идеями, -- а финал -- бегство с любовником из-под отцовского крова. Недурно, черт возьми!
И в голове его вдруг мелькнула трусливая мысль: в хорошенькое положеньице он будет поставлен среди сослуживцев. Особенно эта остроносая, с птичьей физиономией фрау Шенбейн, -- вот кто будет торжествовать! Дочь профессора Флиднера сбежала из дому с русским студентом и гуляет с ним под ручку по Унтер-ден-Линден! Это позор, посмешище!
И, как бы отвечая на его мысли, Эйтель стукнул по столу кулаком:
-- Но что будет, если эта история дойдет до полковника и общества офицеров! Как я покажусь им на глаза! Разве мне удастся быть принятым в офицерский корпус?.. Ну, сестра, разодолжила ты нас, нечего сказать! -- и Эйтель забегал по комнате, как пойманный зверь, и грозил в окно кулаками.
-- Послушай, отец, -- остановился он, наконец, -- ее надо вернуть, во что бы то ни стало...
Флиднер пожал плечами.
-- Ты сам не знаешь, что говоришь. Она -- совершеннолетняя и может жить, где хочет.
-- Черт бы побрал эту свободу! -- и Эйтель, не простившись, выбежал вон, хлопнув дверью, так что задребезжали стекла в окнах.
Флиднер хотел было его остановить: еще наделает глупостей сгоряча.
Но его вдруг охватила внезапная апатия, ноги все еще были будто набиты ватой, тело казалось грузным и расслабленным, двинуть даже рукою стоило неимоверного труда. Да, это была старость... Он остался сидеть в кресле, пытаясь понемногу вернуть самообладание и собрать мысли.
Опять они прыгали каскадами, так что нельзя было за ними уследить. Как-то невольно вспомнил он такое же беспорядочное, хаотическое движение атомов на флуоресцирующем поле экрана. И это привело, наконец, за собой новую мысль, четкую, ясную, за которую он поспешил уцепиться, как за якорь спасения.
Конечно, в его личной жизни произошла крупная неприятность, которая может вызвать события, быть может, очень грустные. Но независимо от личных невзгод шла его работа, и он должен идти к намеченной цели, несмотря ни на что. Это было несомненно и очевидно, и было странно, как раньше не пришло ему в голову.
Ведь как раз сегодня он должен был начать новый опыт, пустить в ход только что сконструированный аппарат, от которого он ждал решительных результатов.
Понемногу привычный ряд выводов и соображений овладел окончательно его вниманием. Флиднер поднялся и, захватив с собой записки и схемы работ, направился в лабораторию. В саду было тихо; издали доносился ослабленный расстоянием уличный шум; вечерний сумрак скрадывал очертания.
Среди темных силуэтов деревьев мерцали рядом две звезды, да вставало молчаливой тенью небольшое уединенное строение, из одного окна которого лился свет на расчищенные дорожки и кусты смородины у самой стены. Это работал его помощник в маленькой комнате, в левом углу здания. Флиднеру не хотелось встречаться сейчас с кем бы то ни было. Но на стук открываемого замка ассистент встретил профессора у дверей маленькой лаборатории с молчаливым поклоном. Флиднер протянул ему руку и сказал мягко:
-- А вы работаете до сих пор, Гинце? -- и не ожидая ответа прибавил. -- Вы не беспокойтесь, пожалуйста; я сейчас повожусь немного один. Мне хочется попробовать новую установку, а завтра мы займемся ею систематически.
Гинце молча наклонил голову и ушел к себе; Флиднер повернул выключатель и закрыл за собою дверь. Вспыхнувший свет озарил давно знакомую картину, сразу охватившую душу тишиной и покоем рабочей атмосферы. По стенам тянулись провода строгими линиями; рубильники торчали между ними, как костяные пальцы; поблескивали стеклянные приборы на столах и полках; отсвечивали желтоватыми бликами металлические части аппаратуры; мраморная распределительная доска с ее цветными лампочками и приборами придавала комнате вид холодный и торжественный.
На большом каменном столе, у задней стены, была собрана установка, с которой должна была начаться работа. Флиднер остановился около нее с чувством внутреннего удовлетворения и трепетного ожидания. Все, что здесь было, являлось отблеском и воплощением его мыслей. Этот же новый аппарат был всецело его детищем. К обычному способу расщепления атомов при помощи бомбардировки их ядрами гелия, вылетающими из радиоактивного вещества, он прибавил действие электрического поля огромного напряжения, чтобы ускорить движение этих микроскопических снарядов. А сегодня предполагал еще попробовать влияние некоторых примесей к разлагаемому азоту, рассеянных в трубке с газом в виде мельчайшей взвешенной пыли.
Здесь каждый рычаг, каждый винтик и виток проволоки, каждый контакт проводников, -- все до последней мелочи, -- было тщательно продумано, взвешено и рассчитано. Теперь оставалось просмотреть схему всей установки и пустить ее в ход.
Флиднер еще раз внимательно проверил аппаратуру, установил микроскоп над флуоресцирующим экраном и включил ток.
Раздалось глубокое, грузное жужжание умформера [прибор для преобразования переменного тока в постоянный]. Будто в окна из мрака ночи бился крыльями и гудел гигантский шмель, потрясая своими ударами бетонные стены.
Профессор погасил свет и взглянул в микроскоп. Там была обычная картина: будто падающие звезды в тихую августовскую ночь, мерцали по темному полю слева направо, по направлению тока, вспышки мечущихся атомов; огненные линии, следы разрушающихся микрокосмов, бороздили поле зрения, местами перекрещиваясь между собою, сталкивались, гасли, снова вспыхивали, и странной была мертвая тишина, в которой рождались эти таинственные катастрофы.
Тогда поворотом маленького крана Флиднер впустил в трубку аппарата облачко пыли, которая должна была служить возбудителем и усилителем процесса. И сразу же изменилась картина в темном поле прибора. В поток огненных линий ворвались целые вспышки лучей, разбрызгивающихся то там, то здесь во все стороны от одной точки, будто бесшумные взрывы миниатюрных снарядов. Так оно и было на самом деле. Отдельные осколки, отбиваемые этой удивительной бомбардировкой и чертившие свои огненные пути по экрану, заменились теперь взрывами целых атомов, разлетавшихся на десятки и сотни обломков. Рушились микроскопические миры, беззвучно грохотали катастрофы, один за другим брызгали потоки лучей. И по-прежнему стояла тишина, нарушаемая однообразным гудением умформера.
Итак, задача была решена, -- по крайней мере, ее главная половина, -- ожидание не обмануло Флиднера.
Хлопнула выходная дверь, -- вероятно, Гинце кончил работу и ушел к себе. Этот звук напомнил профессору о внешнем мире, и вдруг воспоминания пережитого дня нахлынули на него огромной волной. Он с досадой откинулся в кресло и постарался отогнать докучные мысли, но это не удалось: они точно ждали тишины, чтобы среди нее овладеть его вниманием. Да, надо было сознаться, машина начинала работать из рук вон плохо.
После нескольких бесплодных попыток сосредоточиться -- Флиднер попробовал обмануть этих невидимых, назойливых врагов, отдавшись на время их власти.