Аннотация: (О книге Н. Огнева "Дневник Кости Рябцева").
Виктор Некрасов. О Косте Рябцеве
(О книге Н. Огнева "Дневник Кости Рябцева")
1986 г.
Н. Огнев. 1933 г. (РГАЛИ Ф. 370. Оп. 1. Ед. 243. Л. 7)
"Эту книгу, по праву признанную современниками знаменитой, уже давно не переиздавали. А между тем, тысячи и тысячи людей, родившихся незадолго до Великого Октября, не сомневаюсь, встретятся с ней, как с любимым школьным товарищем, помнящим нелегкие, бурные, но неповторимо прекрасные дни революционного отрочества".
Так начинается вступительная статья Льва Кассиля к переизданной в 1966 году, через 40 лет после её написания, книге Н. Огнева "Дневник Кости Рябцева".
И вот я встретился с этой книгой. Не скажу, что как с любимым школьным товарищем, но встретился. Через 50 лет после того, как впервые её прочитал.
И лежит она сейчас передо мной в желтом коленкоровом переплете, а рядом с ней другое свидетельство тех лет -- довольно толстая потрепанная общая тетрадь с надписью на первой странице: "Дневник В. Некрасова. Начат 9 февраля 1924 г."
Оба этих дневника посвящены событиям одного и того же 1923--1924 учебного года, даже даты некоторые совпадают. Костя, правда, на три года старше, ему пятнадцать с половиной, и школу он уже кончает, автору же этих строк в то время не было еще тринадцати, и учился он не в Москве, а в Киеве, в 5-й группе 43-й Трудовой школы.
Почти все совпадает, только один мальчик придуман, а другой, несколько повзрослевший, сидит сейчас за письменным столом, отложив в сторону только что прочитанную книгу и, улыбаясь, листает свой собственный дневник.
Книга Н. Огнева в свое время, в конце 30-х годов, действительна, выражаясь нынешней терминологией, была "бестселлером". Казалась интересной, правдивой, похожей на жизнь... Ею зачитывались, о ней много спорили... Потом забыли. После войны о ней уже никто не помнил. Николай Огнев? Кто это такой? "Дневник Кости Рябцева!? Первый раз слышу.
Дважды в жизни я пытался вести дневник. Тогда, двенадцатилетним мальчиком (тетя Соня ведет, вот, дневник, каждый вечер что-то записывает, и вообще все писатели вели свои дневники), и вторично, через двадцать лет, в Сталинграде -- тут уже с позиций более серьезных -- может когда-нибудь это "летопись войны" пригодится. Этот второй дневник 10--15 блокнотных страничек (на большее не хватило сил, времени, желания), увы, пропал... Первый мать сохранила, не подозревая, правда, что через сколько-то там лет детские эти каракули на киевской таможне будут отложены в сторону: "Рукопись! Вывозить запрещено!". К слову сказать, под этот же запрет подпали роскошный, на пергаменте, с красной сургучной печатью диплом моего прадедушки и изложенное на тонкой бумаге бисерным почерком письменное предложение руки и сердца моего дедушке моей бабушке.
Для чего пишутся дневники? Никто точно не знает. Даже сами авторы. Для себя, для истины, для будущих биографий? Тётисонин, во всяком случае, для чего бы он не писался, читается сейчас, как захватывающий роман. Начат он был пятнадцатилетней девочкой в кружевном платьице в Лозанне в конце прошлого века, закончен же в Киеве в 1966 году человеком, пережившем войны и революции, и всё им сопутствующее. Сохранилось не менее пятидесяти тетрадок. Целая эпоха...
Мой дневник -- всего три месяца 1924 года -- февраль, март, апрель -- и скучнее его я ничего в своей жизни не читал, разве что дневники Николая II ("Встал поздно... Лег рано... Была письменная по математике... Спрашивала немка... Приходил Шура... Ходил к Вале.. Смотрел в "Корсо" "Всадник без головы"...)! Но так или иначе, оба они -- один трепетный, яркий, другой вызывающий только зевоту - написаны живыми людьми о событиях, действительно происходивших. Третий же - Кости Рябцева -- вышел из-под пера опытного, хотя, на мой взгляд, и не очень талантливого профессионала. Отсюда и все остальное, давшее Льву Кассилю сказать о Косте Рябцеве: "Он прочно занимает в плеяде юных героев нашего времени свое место, как питомец трудной, своеобразной, но незабываемой поры в истории нашей школы, нашего молодого социалистического общества".
Плеяда... Место в истории... Как-то не очень хочется пользоваться этими словами. Правда, на фоне расцветшего в последующие годы соцреализма сам Костя, и друзья его, и "шкрабы" кажутся даже живыми и делают многое, чего нынешнему "соцгерою" не разрешается, и все же весь дневник не более, чем схема, цепочка разрешаемых проблем -- взаимоотношение школьников и учителей, взаимоотношение школьников между собой, половой вопрос, положительные и отрицательные герои... Не могу сказать, чтобы кто-либо из них, их всех этих Зой, Лин или Никпетожей, даже сам Костя, как-то по-особому полюбились мне, заинтересовали бы -- нет, этого не произошло, - а вот об этой самой поре, трудной и своеобразной, прочитав книгу, вспомнить, поговорить хочется.
Моя школа не очень похожа на костину. В прошлом частная гимназия Науменко, она считалась одной из лучших в Киеве. Я захватил только "старший приготовительный класс" класс этой гимназии, потом слово "класс", как и "гимназия" было отменено, и мы превратились в "Единую трудовую школу 43".
Прочитав костин дневник, я так и не понял -- любил ли он свою школу или нет. Я свою любил, хотя никогда первым учеником не был. Более того, я всегда боялся, когда меня вызывали к доске и, судя по моему дневнику, не часто блистал познаниями, стоя возле неё (Всё было благополучно, только Пацюк спросил стихотворение, которого я не знал... В то время, когда я кончал задачу, математик подлетел и из-под носа выхватил лист, я так и не докончил. Свинья!... Спросили по физике. Я всё знал, только три вопроса мне подсказал Шура...") К тому же я не был, подобно Косте, раздираем всякими сомнениями, не обуреваем был революционными идеалами, в первых группах был еще скаутом (пока отряд не распустили) и к юным ленинцам относился без всякого восторга. Но нечто общее между нашими школами -- моей и костиной -- и я бы сказал, скорее хорошее, чем плохое, было.
Дальтон план... К стыду своему, я никогда о нем ничего не читал, я был просто его подопытным кроликом, его морской свинкой и только с позиций этой свинки могу сейчас говорить. Сейчас я только улыбаюсь, вспоминания, например, уроки русской литературы. По ней мы "проходили" только двух писателей -- Радищева "Путешествие из Петербурга в Москву" и "Поэзию рабочего удара" -- поэму Алексей Гастева "Мы растем из железа" (позже нас подпустили все-таки и к Тургеневу). А математику мы изучали "без перегородок", делили и множили как-то по-особому справа налево (в одной из "четвертей" у меня стояло "слаб в сложение и вычитании, в умножении путается, никакого понятия о делении"). Но была у нас еще и дисциплина, именовавшаяся "Творчество". Вёл ее сам директор школы Александр Федорович Музыченко, на нашем языке "Аф" (был у нас и свой Никпетож -- Михвлад -- по физике). Он ставил перед нами картину -- лежит собака на могиле солдата (почему-то французского, на кресте красное кепи). И мы, глядя на неё, должны были за сорок пять минут родить четверостишье. (Я с помощью мамы родил следующие, единственные в моей жизни стихотворные строки:
Друг верный павшего в боях
Могилу лапами все роет
И бесконечно долго воет...")
Или кладут перед нами на стол красный валик с золотой спиралью и опять же за 45 минут мы должны сообразить, что же это такое. И написать об этом сочинение. Спираль оказалась древнегерманским украшением "armsprange" -- до сих пор запомнил это название -- но все сочинения были посвящены этому красному валику, не более чем подставке для спирали.
Проводили с нами занятия и по психотехнике -- всякие там тесты на сообразительность. По четвергам занятий не было -- ходили на "Завдуб", завод дубильных экстрактов, приобщаться к производству, к рабочему классу... Между уроками, на переменах, дрались, гоняли по двору, играли в "гарпастон" -- прародитель нынешнего волейбола. Так проучился я семь лет. В 1929 году школу закончил.
Хорошо все это было или нет?
Я не знаю настоящей дореволюционной гимназии, только по книгам, но глядя на нынешних замученных дисциплиной и бесконечными домашними заданиями школьников, говорю - хорошо! Учкомы, выборы, перевыборы? Все это было. Скучнейшие утомительные собрания, с которых все "пасовали" и начисто непонятные лекции того же АФА "Сходство мышления Лобачевского и Троцкого" (нам всем было по 12 лет), и немку доводили до слез, и за печкой жали Машу Бокман (это уже чуть попозже, но над всем этим - лабораторно-экспериментальным, может и забавным, может даже глупым - господствовало одно - Свобода! Я говорю это без всякого преувеличения и без всякой иронии. Мы были свободны. Нас не душили, не приказывали, не заставляли. Уроков дома мы не делали, это было строго-настрого запрещено -- после школы делай, что хочешь. В основном, мы ходили с кино - "Индийская гробница", "Королева лесов", "Богиня джунглей", "Всадник без головы" (картина очень интересная, но на Майн-Рида ни капельки не похоже. То происходит в Мексике и сто лет тому назад, а это теперь и в США, всадник без головы вовсе не на лошади, а прямо ходит - и никакой роли не играет). На нынешнего школьника все время рычат - и в школе, и дома. Только успеешь войти домой: "Какие отметки?" (за всю жизнь мама ни разу не задала мне такого вопроса), потом весь вечер только и слышно: "Ты сделал историю? Десять часов, а ты не прикоснулся к географии... Ни о каком кино не может быть и речи, пока ты не...". И так всю жизнь! Я не педагог и не берусь судить, как надо воспитывать детей -- в старой школе секли, в нынешней секут по-другому, -- но я, морская свинка осужденной впоследствии педагогии, могу сказать -- в нашей школе было хорошо. Мы учились. И хотя это был период, когда Екатерина Великая была не более, чем "продуктом", а Гамлет, по мнению Кости Рябцева, "несмотря на буржуазное происхождение был парень все-таки с мозгами", думаю, что мы кое-чему все же научились. Но главное, мы, учась, могли спорить, доказывать свою правоту. Нам ставили плохие отметки, но нас не могли наказать. Мы росли свободными. Как важно с детства вкусить этот сладкий плод.
И возникает вопрос - нужно ли было все это? Эта свобода? Меня, во всяком случае, она привела к тому, что на шестьдесят пятом году жизни я пишу эти строки не в своем родном Киеве, на Крещатике, а в Париже, на rue La BruyХre.
Правда, я из интеллигентов ("Служащий из служащих" как писалось потом в анкетах), выросший на Майн-Ридах, Жюль-Вернах, "Богинях джунглях" и прочих Лабуанах и Борнео (особенно ценимые нами марки), заядлый скаут из патруля "Мангуст". А Костя Рябцев? Вкусивший, как и я, в свое время, этот самый сладкий плод? Сын портного (кустаря!), революционер, идейный ("Цель жизни -- прожить с пользой для себя и других и потом бороться за всеобщий коммунизм"), пионерский вождь... К чему привела его эта свобода? Помогала или мешала ему в будущей жизни? Мне она помогла тем, что я полюбил эту самую свободу больше всего на свете и не могу без неё жить. Поэтому-то и оказался в Париже. А Костя Рябцев? Какова его судьба? Судьба героя книги, о которой сам Огнев писал к предисловии к "Дневнику" -- "Эта книга только первый шаг к разработке большой темы. Революционная деятельность дает писателю неисчерпаемый материал для творчества. И на первом месте в этом материале -- новые, организованные и созданные революцией люди, которых в прошлом не было".
В прошлом не было. А сейчас? Есть ли они? Сохранились ли? И о чем они думают? Очень интересно, о чем думают сейчас пионервожатые двадцатых годов. И как ответили бы они на вопрос одного неведомого мне московского таксиста. Моя знакомая, пожилая дама, коммунистка, по профессии критик, торопилась на какое-то очень важное, может быть, даже переломное собрание в Союз писателей. Человек разговорчивый, она, подгоняя таксиста, поведала ему свою жизнь -- эмиграция, вместе с Лениным в запломбированном вагоне в Россию, потом революция, гражданская война, ну и все прочее. Таксист вздохнул тяжело и спросил: "Ну, и что ты по поводу всего этого скажешь?".
Так вот, меня интересует, что по поводу всего этого мог бы сказать Костя Рябцев.