Том второй. Поэмы. Проза. Литературно-критические статьи
ГЛАВА 1
Рождение
Animalia crescunt, vivunt et sentiunt? Linné
В маленькой, тусклой и дымной избе раздавались глухие стенания страждущей женщины. Около больной, которая лежала на лавке, покрытой вместо перины старым, изорванным войлоком, суетилась низенькая, плотная, но проворная старуха в засаленном сарафане, с каким-то ухватом, покрытым платком, на голове -- неизменный убор, не столько красивый, сколько неудобный, который называют кичкою.
-- Скоро ли, Фекла? -- спросила больная едва внятным голосом.
-- Скоро, скоро, Авдотьюшка! -- отвечала старуха.-- Ведь вот кабы в бане, легче бы было; да ведь своей-то бани у меня нет. Где ей у меня быть, бане-то? Одинокая, матушка, одинокая! Совсем-то одинокая! Ох, ох, ох! Одинокая! Живу, вишь, в келье, матушка! Где ей у меня быть, бане-то? Да еще энтого поросенка Ваньку-то кормить надо! А у чужих просить баню ты сама не велела. Ну! Да уж я, кажись, избу-то так понажарила, что не хуже бани будет... Оно все не то, все не то, пущай...
Старуха, приговаривая, не переставала суетиться около больной молодой женщины, которой измученное лицо ясно показывало, что ей было не до разговоров.
-- Фекла! -- сказала больная, задыхаясь,-- Фекла! Я никак не переживу этого!
-- Бог милостив, Авдотьюшка, бог милостив, матушка! Вот кабы в бане...
-- Фекла! у меня сил нет! Пошли за попом, Фекла!.. Грех с души сложить перед смертью!.. Пошли за попом, Фекла!
-- Что ж, бог милостив! И за попом послать можно, матушка. Оно того -- христианское дело, Авдотьюшка, христианское дело! Бог милостив! Все мы грешили, матушка! Все под богом ходим. Оно того...
-- Пошли за попом, Фекла! Мочи нет! Пошли за попом!
-- Пошлю, пошлю, Авдотьюшка! Небось -- сейчас пошлю. Эй ты! Ванька! Что ты на печи завалился? Слезай проворней, байбак! Ну, а ты! Тебе эдак низко в головах, мать моя! Ляг-ко вот так, вот так! Вот оно лучше!.. Что ты не слезаешь, вшивый ты эдакий, прости господи? Говорят тебе, слезай проворней! А не то смотри, вот я тебя ужо!
Беловолосый мальчишка лет десяти слез с печи, прихлипывая и утирая нос рукавом рубашки.
-- Беги скорей за отцом Евдокимом. Скажи, мол, чтоб проворней шел. Больную, мол, исповедать и причастить надо. Скорей бы, мол, шел. Ну! Куда ж ты сунулся, бесенок проклятый. А тулупишко-то где? Чай, зима студеная. Ах ты, мордвин беспамятный! Право, беспамятный!
Мальчишка надел тулуп и пошел за священником. На минуту холодом пахнуло в избу, и дым и пар понеслись в отворенную дверь. Ворвавшийся луч света озарил желтое, болезненное, но довольно приятное лицо страдалицы. Она жадно вдохнула свежий воздух, потом опять застонала, и вскоре на руках у Феклы очутился новорожденный ребенок.
-- Мальчик! -- сказала старуха, завернула младенца в какую-то онучу, потом в зипун и, положив в корыто, опять отправилась хлопотать около родильницы.
-- Нет, уж я не встану, Фекла,-- шептала Авдотья,-- согрешила -- бог и наказывает.
-- И! Матушка! Зачем такое думать. Ведь ты молода, еще оправишься. Не ты первая, не ты последняя; грех со всяким случается, да ведь живут.
-- Нет, Фекла, тяжело! все горит во мне, да так и ведет... моченьки моей нет. О боже мой, боже мой! Мученье какое!
-- Испей водицы, Авдотьюшка! Бог милостив, все пройдет.
-- Да и на что мне жить, Фекла? Если и выздоровлю, куда я пойду с ребенком?
-- Ах, мать ты моя! Чай, еще есть добрые люди на свете. Призрят...
Больная горько улыбнулась. Боль и душевная тоска выражались в ее потускневших глазах. Она хотела говорить, но силы ей изменяли. Тщетно старуха суетилась около нее, болтая без умолку; искусство деревенской по-витушки было очень ограниченно. Вдобавок жаркий и дымный воздух избы, который Фекла находила не довольно жарким, душил больную.
Беловолосый мальчишка воротился.
-- Ну, что ж отец Евдоким? -- спросила Фекла.
-- Говорит, что сейчас придет,-- отвечал мальчишка.
-- Что ж он делает, что нейдет?
-- Что делает? Бог его знает, что делает. Осердчал что-то.
-- А за что ж он осердчал-то? Попадью бранит, что ли?
-- Ну! Попадью бранит, знать.
-- Так уж и знала! Полштоф просит, что ли?
-- Знать, полштоф просит.
-- Э... э... эх! Отец Евдоким! И всем бы хорош! Уж вот душа-то какая! Смиренная! Да как начнет зашибаться да зашибаться, да сегодня, да завтра, да неделя, а ин и больше пройдет; так хоть святых вон вынеси. Ну! Что ж, Ванька? Ну! К дьячку Прохорычу беги. Скажи, мол, бабушка прислала скорей, мол, попа веди. Ну, пошел же, да проворней бегай, не то я ужо.
Беловолосый мальчишка побежал к дьячку.
-- Фекла! -- сказала больная,-- я знаю, что умру скоро. Куда ты ребенка денешь, Фекла?
-- И, мать моя! Полно ты кручиниться! Добрые люди примут.
-- Покажи мне его.
Фекла принесла ей ребенка. Ребенок кричал. Больная стала кормить его грудью.
-- Зачем я родила его? -- говорила она.-- Не оставь его, Фекла, после меня.
У старухи навернулись слезы.
-- Не оставлю, мать моя! Вот тебе свят бог -- не оставлю. В добрые люди отдам.
-- В барский дом не отдавай,-- с испугом сказала Авдотья.
-- И! Авдотьюшка! Куда в барский дом, чай, и окромя отдам.
Больная зарыдала. Фекла отняла ребенка и, видя, что мать не может кормить его, отыскала старую тряпичку, свернула ее в соску, вытащила из печи горшок с топленым молоком, намочила тряпичку, всунула в рот ребенку и опять положила его в корыто.
Вскоре явился беловолосый мальчик и вслед за ним дьячок Прохорыч и отец Евдоким. Отец Евдоким совсем не был так пьян, как предполагала старуха, и исполнил свою священную обязанность с достодолжной кротостью. Он был человек лет сорока, маленький, худенький, и хотя его длинный нос и был изрисован разными красносивыми узорами, но лицо было добродушно и во взгляде было что-то довольно умное.
Окончив свою обязанность, отец Евдоким с нерешительным видом посмотрел на Феклу, на больную, на избу, как будто спрашивая: "Здесь, чай, ни копейки не водится?"
Погладил свою жиденькую бородку и робко спросил!
-- А что, Фекла Кондратьевна, водочка есть?
-- Куда у нас водочке быть, батюшка? Слава богу, что хлеб водится.
-- Ну, ничего, ничего, Фекла Кондратьевна! Я ведь так только! Мне ничего не надо.
-- Спасибо, батюшка!
Священник глубоко вздохнул и вышел. Но дьячок Прохорыч не трогался с места и, запустив руки в карманы, вполголоса начал вести разговор со старухой.
-- Кто ж псалтырь-то будет читать, Кондратьевна?
-- И! что ты, отец мой! Рехнулся, что ли? Чай, она еще не умерла!
-- Да ведь уж не встанет, Кондратьевна. Видимо, господь к себе отзывает. А псалтырь-то для успокоения души потребен. А чтецу-то магарычи потребны, Кондратьевна.
-- Где я тебе магарычи возьму, Прохорыч? Сама с трудом кормлюсь, а у Авдотьюшки ничего нет, кроме платья ситцевого да шубейки на заячьем меху. Грех попутал, прости господи! Как господа-то заметили, что у горничной брюхо растет, и согнали, батюшка. Согнали... Э, эх! Оно ведь и поделом согнали. Господам терпеть нельзя этого, да ведь жаль мне ее. Девка была добрая! Уж она стягивалась, стягивалась, чтоб барыня не увидела, да нет! Шильца в мешке не утаишь! Ну! и прогнали, Прохорыч, и прогнали. Она-то, сказать, девка-то не своя, нанятая: девка вольная; согрешила, что ж и держать ее...
-- Виноват медведь, что корову съел, Кондратьевна, виновата корова, что в лес ходила.
-- О... ох! Вестимо, Прохорыч, вестимо!
-- А псалтырь все же читать надо, Кондратьевна, для успокоения души потребно. А чтецу магарычи...
-- Бога ты побойся, Прохорыч! Какие я тебе магарычи дам?
-- Ну! Что ж, Кондратьевна! Я и не требую. И оборони меня бог требовать. Сама псалтырь читай, Кондратьевна. Богоугодное дело сотворишь.
-- Не про меня писано, Прохорыч.
-- А что ж делать, Кондратьевна! Зачем грамоте не училась? Надо было грамоте учиться, душеспасительные книги читала бы.
-- Что ты надо мной, старой дурой, смеяться пришел, Прохорыч! Бог тебе судья. Наше дело темное...
-- Ну, а за крестины-то кто заплатит, Кондратьевна?
-- Я уж и сама думала, Прохорыч, сколочусь как-нибудь. Помрет-- ее шубейку продам...
-- Отдай ребенка Карпу Родивонову, в приемыши, Кондратьевна. Мужик богатый и богомольный, а родятся все девочки. Вот поди ты! Все девки родятся. Он мальчика возьмет, да рад будет. Вот что! И за крестины заплатит, и за погребенье заплатит, и за псалтырь заплатит, и тебе, старухе, на бедность подаст.
-- Уж будто и мне, старухе, подаст! Куда мне! Куманек Прохорыч? А ведь статься может и подаст?..
-- Да уж слушайся моего совета, Кондратьевна. На благо тебя наставлю. Ну, прощай, кума!
-- Прощай, Прохорыч!
Больная лежала в каком-то забытьи. На дворе стало темнеть. Старуха впустила в келью низенькую, тощую коровенку и привязала за рог веревкой к какому-то гвоздю, так, что морда коровы приходилась прямо над сливным ушатом, над которым покачивался горшок с двумя ручками, служащий умывальником. Корова тотчас задумалась над ушатом и стала что-то жевать про себя. Старуха зажгла лучину и принялась прясть, поплевывая на пальцы, чтобы легче сучилась нитка и вертелось веретено, и работала, пошептывая молитвы. Изредка вставала она и покачивала корыто с плачущим ребенком, обмакивала в молоко грязную тряпичку и опять совала ее в рот младенцу. Беловолосый мальчик давно опять лежал на печи.
Лучина сменяла лучину. Становилось поздно. Вдруг больная застонала и начала метаться и бредить. Старуха перепугалась и стала креститься. Помочь она не знала чем. Об лекаре в деревне и не слыхивали. Видала Конд-ратьевна, что мордовка-знахарка давала от всех болезней кало от черной коровы, распущенное в полугаре, да не всем помогала. Да и то, правду сказать, и полугара негде было взять старухе. Беловолосый мальчик соскочил с печи и с тупым испугом смотрел на больную. Лицо ее горело и судорожно двигалось. Она громко бредила, то звала какого-то Ивана и осыпала его упреками, то звала барыню и молила о прощеньи, и, вскрикнув: "Барин идет!" дрожала, как лист, и хотела подняться с лавки, но силы подняться не было, и она стонала. Старуха напрасно старалась ее успокоить и призывала на помощь всех святых угодников, которых имена приходили ей на память; бред продолжался до рассвета. Потом больная стала тише, глаза все становились мутнее, дыхание реже; наконец и глаза закрылись, а там и тело похолодело и жизнь прекратилась.
-- Ах ты, моя молодушка горемычная,-- проговорила старуха,-- не долго пожила, да и не на радость родилась.
Она обмыла труп, уложила, как водится, рука на руку и покрыла холстиной. Потом, по обычаю, принялась вопить над покойницей на разные голоса тысячи импровизированных сожалений. На ее вой сошлися соседние старухи, любительницы повопить, и долго дикий хор был слышен далеко, далеко на селе.
* * *
В тот день, после обеда, князь Каймак-Чуфардзев, помещик села Сиволапина, полулежа, полусидя на диване в своем кабинете курил табак из длинного чубука с огромным, янтарем, который, казалось, был изобретен нарочно для распяливания рта курящего. Князь был в синем шелковом халате, одежда, которую он вообще предпочитал всякой другой, но в особенности считал удобною после обеда, как ничем не стесняющую желудка в великом деле пищеварения. Большие черные глаза князя являлись неизменно блестящими, но грубые морщины смуглого лица, проседь длинных черных усов и волос, остриженных под гребенку, показывали, что князь был человек не совсем первой молодости. Черты лица его были резки: длинный горбатый нос намекал на грузинское происхождение, в тонких губах было что-то лукавое, но вообще лицо выражало характер строгости и необузданной воли, а положение тела доказывало привычку к лени. Возле князя в больших креслах сидела рыжеватая дама лет под тридцать, весьма дородная и румяная, в чепце с лентами небесного цвета, черном атласном платье и пунцовой бархатной кацавейке. Нельзя было сказать, что она дурна собой, но и нельзя было сказать, что она хороша. Острые глаза не выражали ровного ничего, и вся ее персона, казалось, была погружена в сладостное, но животное чувство послеобеденного отяжеления. Возле нее на скамейке девочка лет четырех играла большою куклою с восковым лицом и стеклянными глазами. Поодаль коротенький, толстый господин в зеленом вицмундире сидел на кончике стула, как будто не смея усесться поспокойнее. Его широкое лицо, казалось, беспокойно чего-то ожидало, и узкие, заплывшие глаза из своих щелок подобострастно искали во взорах хозяина и хозяйки, когда нужно молчать, когда можно что сказать, когда надо улыбнуться.
-- Ты говорил, Петр Николаич, что серого мерина продал,-- сказал князь, обращаясь к коротенькому господину.
-- Продал-с, ваше сиятельство,-- отвечал коротенький господин, перебирая пухлыми пальцами обеих рук -- движение, которое невольно являлось у него перед лицами, внушающими уважение.
-- А кому ты его продал?
-- Павлувцеву, ваше сиятельство.
-- Павлувцеву! Ха! Ха! Ха! Да из каких доходов ой покупает лошадей?
-- Именье перезаложил-с, ваше сиятельство.
-- А ты тотчас и воспользовался! А сколько стянул О него за мерина?
-- Триста рублей взял-с, ваше сиятельство.
-- Ну, брат, меня бы не надул. Лошадь сотни не стоит.
-- Ваше сиятельство, как можно надуть-с! Вы первые знаток и в губернии-с. Да что ж делать-с? Жалованье маленькое; если не барышничать, чем же-с и жить придется?
-- Исправнику, да нечем жить, так мы и поверим! А признайся: Павлувцев спьяну купил.
-- Я в этом не виноват, ваше сиятельство. Известное дело! Его трезвым давно никто не видывал. Намедни приезжаю к нему, а он уж, знаете, понагрузился. Стоит середь комнаты в рубашке да на плечи простыню накинул и во все горло затягивает херувимскую. Я ему говорю: как это вам не стыдно, Андрей Александрович.
"То ли еще, братец, говорит, я и "силы небесные" знаю".
"Полноте, говорю, Андрей Александрович, лучше плясовую спойте".
"А! говорит, ты плясовую хочешь! Плясовую? Ну! Так пей! Эй, Гришка, водки! Да зови сюда Степку, Гаврюшку, Сеньку, Фомку, Агашку, Парашку, Лушку, всех, всех зови".
Водку подали, дворня сбежалась.
"Ну! говорит, без тебя, мой друг, постеля холодна! Гей, гей! Жги, говори!"
Дворня поет, Андрей Александрыч припевает, да прищелкивает, да всем водку подносит, да как сбросит с себя простыню, да в одной рубашке ну вприсядку откалывать. Просто глядеть и смешно и совестно, ваше сиятельство.
Князь засмеялся, княгиня улыбнулась.
-- С чего он так избаловался? -- сказал князь.-- Отец его был человек степенный, именье оставил ему небольшое, но хорошее. Мог бы жить и поумней.
-- Мудрено было не избаловаться, ваше сиятельство,-- сказал исправник.-- Мальчик остался молодой, старик был скуп, образования никакого не дал. Только у дьячка писать и читать выучился. А ведь какой был тихий ребенком-с, ваше сиятельство! Воды не замутит. Бывало, так и сидит за какой-нибудь книгой, четьей-минеей, что ли, там какая у дьячка найдется. А у самого покойника никаких книг не водилось, кроме приходо-расходной, и ту собственноручно такими каракулями писал, что и сам судья наш не разберет, даром что по французской книге кухарку учит варить соус из бараньей печенки. Мальчика Же покойник держал строго; разве, бывало, когда старик отъедет в поле или в городе по делу, так сынок увернется да в лес. Уж вот это любил Андрей Александрович, как был лет двенадцати, бродит себе, бывало, по лесу и домой насилу загонишь, и не знаю, какое удовольствие находил! А как помер старик, ну малому было лет восемнадцать, сейчас свору гончих завел да тройку лихую купил; посадит девок дворовых в телегу, сам правит и дует во все лопатки; да к водке понемногу все привыкал да привыкал... Ну! Уж теперь человек пропадший!
Князь погрузился в раздумье, изредка выпуская струи табачного дыма из рта и носа. Казалось, мысль его занята была судьбою спившегося соседа. Но на деле вышло совсем не то. Судьба соседа промелькнула мимо его ушей, нисколько не опечалив и не растревожив его.
-- А что, Петр Николаич,-- обратился он снова к исправнику,-- ты говорил стряпчему о моем деле с Куничкиной?
-- Говорил-с, ваше сиятельство!
-- Ну! Что же?
-- Стряпчий говорит, что можно-с. Чего же они для вас не сделают, ваше сиятельство?
-- А документы?
-- Конечно, у вас на землю документов не имеется, ваше сиятельство, да и у ней их нет.
-- Да ведь она владеет?
-- Так что же-с?
-- Как что же?
-- Это ничего-с. Сберем понятых, да за них, по их безграмотству, кто-нибудь руку приложит. С нее же взыщут за неправильное завладение.
-- Ну! Уж это бог с ней! Мне только земля-то бы кстати, к самой пашне подходит.
-- Будьте покойны, ваше сиятельство. Все сделаем-с. Куда ей с сорока душонками против вас тягаться? Уж это на что бы было похоже!
Дверь тихо отворилась, и мальчик в черкесском чекмене, с прорезой подмышкой, так что оттуда высовывалась не совсем белая рубашка, вошел на цыпочках.
-- Что тебе надо? -- спросил князь, наморщив брови.
-- Приказчик пришел-с.
-- Позвать!
Вошел длинный старичок в синем длиннополом сюртуке, низко всем поклонился и стал у двери, скрестив руки за спину.
-- Не извольте беспокоиться, Давид Самойлович! Сотню горячих задал.
-- Гм! -- сказал князь,-- вообрази, Петр Николаич, что способу нет! Поставил своего винокура, и с неделю все хорошо шло. Вдруг рожа у него разбухла, и спирт потек, разве только из-под крана, прямо к нему в рот. Принужден был опять жида взять.
Петр Николаич покачал головой и закусил нижней губой верхнюю в знак великого огорчения, которое должно было произвести на него это известие.
-- А что жид? -- спросил князь.
-- Жид, что и говорить, мастер своего дела,-- отвечал приказчик.-- Как можно сравнить с Панфилкои, ваше сиятельство! К тому ж -- с поведением.
-- А как выход?
-- Да жид еще не начинал, Давид Самойлович, говорит, что трубы не годятся.
-- А отчего ж они не годятся? -- вскрикнул князь, вскочил и начал ходить по комнате.
-- Придется переправить,-- спокойно сказал приказчик.
-- А давно ли их переправляли? Ведь с осени переправляли?
-- Переправляли, ваше сиятельство. Казалось, на что лучше! Да не годились.
-- Вы все мошенники, обкрадывать меня собрались. Постой, голубчик, я доберусь до тебя. Почему ж трубы не годились?
-- Неспособны, ваше сиятельство,-- отвечал приказчик с неизменным хладнокровием.
-- Почему ж неспособны? Чего же ты смотрел?
-- Да я, кажется, старался насколько сила есть, Давид Самойлович, и, казалось, хорошо было.
-- Чего ж хорошо, когда ни к черту не годятся.
-- Оно, точно, неспособны, ваше сиятельство.
-- Я вижу, что ты просто вор и разбойник,-- все громче и громче кричал князь.
Приказчик заморгал глазами и прослезился.
-- Кажется, тридцать лет служу господам; батюшке Веры Николавны двадцать пять лет выслужил и дурака никогда не слыхал; вот уже вашему сиятельству шестой год служу. Кажется, убытку не наделал.
-- А отчего же трубы неспособны? Говори, говори сейчас, отчего трубы неспособны?
-- Неспособны, ваше сиятельство,-- с прежним хладнокровием отвечал приказчик.
Князь еще несколько раз в волнении прошелся по комнате, потом поставил чубук в угол и сел опять на диван.
-- Никакой переделки без меня не начинать! Слышишь?
-- Слушаю, ваше сиятельство.
-- Я сам завтра на завод поеду. Слышишь?
-- Слушаю, ваше сиятельство. Оно и не худо бы-с!
-- А давно ты с завода приехал?
-- Часа два будет, ваше сиятельство.
-- А что ж ты давно не пришел? Что ты? Спать повалился, что ли? Я до тебя, голубчик, доберусь, дай срок.
-- Дельце было, ваше сиятельство!
-- Какое дельце?
-- Да вот на селе случай такой вышел. Уж не знаю, Давид Самойлович, как и доложить вашему сиятельству!
-- Говори!
-- Да, вот Дунька то-с, что у Веры Николавны в горничных была...
-- Ну!
-- Родила мальчика-с!
-- И что ж ты ее из села не выгнал! Разве я не приказывал?
-- Виноват, ваше сиятельство. Сам на заводе был, а сторож недосмотрел. У Феклы, у повитушки, в келье и родила.
Вера Николаевна, которая все время оставалась в несмущаемом безмолвии, вдруг выпрямилась во весь рост, румяное лицо ее покраснело пуще прежнего, и серые глаза наполнились неожиданной злобой.
-- Так вы и из села-то ее выгнать не умели? Хорошо, Давид Самойлович, очень хорошо! Весьма приятно. Всякую непотребную девку беречь и оказывать ей покровительство. Ее давно надо было выгнать. Я сама дура, что так давно терпела, только третьего дня, уж мне слишком показалось неприлично, так велела ей раздеться до нага, чтобы удостовериться, и удостоверилась: девка была брюхата на сносе, и вы еще здесь ее два дня держите! Какая безнравственность!
И Вера Николаевна с отчаяньем опять упала на кресла.
-- Ну, что ж ты, друг мой, раскричалась? Не нянькой же было мне ходить за Дунькой! Ведь я велел ее из села выгнать! Что ж ты не выгнал, старый плут?
-- Да уж теперь ее, сударь, не выгонишь,-- сказал приказчик,-- приходится в сиволапинскую землю зарыть.
-- Разве она умерла?
-- Умерла, ваше сиятельство.
-- Вот оно, вот оно! -- вскричала княгиня, быстро ходя взад и вперед по комнате, так что исправник, боясь, чтобы она его не зацепила, встал и съежился между стеной и углом печи.
-- Вы всегда так, Давид Самойлович, на пагубу людям пороку потворствуете! Да хоть она и не сказала кто, а уж я уверена, что это ваш проклятый камердинер Ванюшка. Уж как хотите, Давид Самойлович, уж вы его или примерно накажите, или в солдаты отдайте, или в Сибирь сошлите на поселение, или...
-- Ну, уж какое тут или, Вера! Дальше сама ничего не приберешь. И что же ты сердишься? Девка забрюхатела невесть от кого, а я посылай в Сибирь лучшего моего человека. Да и девка умерла, да и что ты из пустяка расходилась? Я, Вера, знаешь, до этого не охотник.
-- Там как тебе угодно, Давид Самойлович, а уж быть Ванюшке с бритым лбом.
-- Перестань, Вера, надоела! -- сказал князь.
Вера, запыхавшись, уселась на кресле, говоря про себя: "Быть Ванюшке на поселении, уж так не отстану, поставлю на своем".
-- Перестань,-- грозно вскричал князь, хлопнув кулаком по столу, неподалеку от него стоявшему.
-- Чтоб я перестала? -- возразила княгиня, не теряя нисколько одушевления,-- чтоб я перестала вступаться за права добродетели? Этого вы от меня никогда не дождетесь, Давид Самойлович! И какой же пример вы подаете вашей дочери, когда так явно покровительствуете разврату?
В это время четырехлетняя девочка, смотревшая на мать с недоумением, так неосторожно уронила куклу на край стула, что у куклы вылетел стеклянный глаз, и девочка расплакалась.
-- Поди ко мне, дочь моя! -- продолжала Вера Николаевна, взяв девочку на колени,-- поди сюда, я не позволю смущать твое воображение такими непристойностями.
Девочка разревелась.
-- Перестаньте дурачиться, Вера Николавна, и уймите дитятю,-- сказал князь хладнокровно.-- Вольно ж вам было нанимать девку, будто своих мало.
-- Да, вы хотите, чтоб у меня была девка, которая иголки в руки взять не умеет, прекрасно! -- возразила Вера Николаевна, утирая платочком слезы дочери.
-- Очень хорошо! А кто же будет ковры ткать? А кто будет шальки прясть? Где вы достанете полотна для ваших кальсонов, если я буду набирать своих уродов себе в горничные? И очень красиво: горничная в затрапезном платье и босоногая! Соседям на смех, что ли?
-- Да ведь я думаю, всякую девку одеть можно, как хочешь,-- с прежним равнодушием заметил князь.
-- Как! Своих крепостных девок да еще наряжать? Это чересчур забавно!.. Ступай к няне, Варенька! Видишь, твой папа сегодня все говорит непристойности. Где няня? Позовите няню!
Из соседней комнаты вошла старуха, повязанная платком, упрятывая шерстяной чулок со спицами в карман, и, взяв Вареньку на руки, унесла ее, приговаривая:
-- Об чем это мы, барышня, разгневались? А вон в зале кошка бегает, вот мы ее за хвост поймаем, сейчас поймаем. Вишь, кошка шалунья какая. Кошка плачет. Кошку прутиком надо! А не то пойдем у Аграфены пирожка попросим...
Приход и уход няни прервал красноречие Веры Николаевны, и князь обратился к приказчику.
-- А куда ж мальчика девали? -- спросил он.
-- Карп Родивонов берет, ваше сиятельство,-- отвечал приказчик.
-- Как? -- снова вспыхнув, вскричала Вера Николаевна.-- Вы и всякому скверно рожденному даете у себя место? Превосходно!
-- Погоди, Вера, речь твоя впереди. Не даст слова сказать. Я рассержусь не на шутку.
Последние слова князь произнес голосом настолько холодно грозным, что Вера Николаевна сочла благоразумным замолчать.
-- Ты говоришь, что Карп Родивонов берет. Но ведь усыновлять дозволено только казенным крестьянам и вольным хлебопашцам. Стало, если он и вскормит мальчишку, то мальчишка все-таки останется вольным, потому что рожден от вольной?
-- Точно так-с, ваше сиятельство,-- заметил исправник.
-- Ну, а я этого не хочу! -- сказал князь.
-- Воля ваша, Давид Самойлович,-- сказал приказчик,-- можно его в чужую деревню подкинуть.
-- А за что ж у меня мужик пропадет? Ведь мальчишка вырастет, мужик будет? Ну, за что ж его отдать, благо родился.
-- Я думаю-с, этому можно пособить, ваше сиятельство,-- заметил исправник, который уже вылез из-за угла и опять торчал на кончике стула.
-- Как же пособить? Ну, говори, господин законник!
-- Да просто попу сказать, чтобы записал его в метрической книге сыном Карпа Родивонова. Мальчик и останется вашим крепостным.
-- Браво! -- воскликнул князь и, встав, потрепал по плечу исправника.-- Ты, право, молодец, Петр Николаич! Оставайся у меня ночевать и завтра сам растолкуй это священнику.
-- И рад бы, ваше сиятельство, да не могу-с, завтра рано на следствии должен быть.
-- На каком следствии? Что у вас там за следствия? После все сделаешь.
-- Никак нельзя отложить-с, ваше сиятельство. В деревне Тупотыкине уголовное дело случилось. Управитель неловко хватил мужика в висок: тот и умер. Мы с лекарем назначены быть там завтра утром.
-- Вот оно что! -- сказал князь, обращаясь к приказчику,-- ты это замотай себе на ус, старый плут. Слышишь? По лицу никогда не бить! Слышишь?
-- Слушаюсь-с, ваше сиятельство. Ведь я и сам всегда остерегаюсь, лучше посечь, когда надо. Оно спокойнее.
-- Разумеется,-- сказал князь.
-- Оно, конечно, ваше сиятельство,-- продолжал приказчик,-- кабы мужик чувствовал, как должно, ваши милости, так и того бы не нужно. А то нельзя-с. Ничего и делать не станут.
-- Так поди ж теперь к попу и скажи ему, чтобы сделал, как говорил. Я ему весной новую избу выстрою.
-- Слушаюсь-с, ваше сиятельство.
-- Ступай!
С тех пор как речь зашла о приписке новорожденного, лицо Веры Николаевны прояснилось и приняло прежнее выражение невозмутимого спокойствия. Жажда власти, которая, как Наполеона и Марию-Луизу, тесно связывала двух супругов, воцарила между ними прежний мир и прежнюю симпатию.
Вера Николаевна подошла к мужу и сказала ему:
-- Прости меня, мой друг, что я немного погорячилась.
И оба почти нежно поцеловали друг у друга руку.
ГЛАВА 2
Вера Николаевна, Князь Каймак-Чуфардзев
За шесть лет до рассказанных событий в одной из великороссийских губерний квартировал армейский гусарский полк. В губернский город на зиму съезжалось много помещиков и жило весело. Беспрестанно повторялись длинные обеды, вечера, где бостон и вист собирали вокруг зеленых столов людей степенных и дам в величавых чепцах и тюрбанах, и балы, где танцевала молодежь, а иногда и старички, за недостатком кавалеров, выплясывали мазурку. Словом, образ жизни в губернском городе напоминал не только Замоскворечье, но и любые аристократические салоны Москвы. Это, как и следует, привлекало в губернский город гусарских офицеров, между которыми являлся и знакомый наш ротмистр князь Давид Саг мойлович Каймак-Чуфардзев. Он был тогда на вид человек лет тридцати, красивый мужчина, стройный, высокого роста, седина еще не пробивалась в его завитые и тщательно напомаженные усы; он превосходно умел носить мундир, щегольски пожимал то тем, то другим плечом, когда нужно было выказать блестящие эполеты, ловко бряцал шпорами и кстати умел опустить саблю, чтоб она погремела, или поддержать, чтобы она сопроводила его в безмолвии. Свой прежний и даже настоящий род жизни он искусно умел одеть мраком неизвестности не только перед посторонней публикой, но даже перед своими товарищами. Так, например, он жил как богатый человек, хотя никто не знал, есть ли у него состояние. В карты он играл и выигрывал беспрестанно, но никогда не был заодно с шулерами, которые являлись между офицерствием, и послужив немного, или переходили в другой полк, или вовсе выходили в отставку, унося на щеках не совсем достославный след тяжеловесной ладони обыгранного товарища. Офицерами князь Каймак-Чуфардзев был любим, потому что был веселый малый, всегда готовый на всякую молодую шалость, на всякую жиаую пирушку и которого желудок переваривал безукоризненно всякие обеды и ужины и голова не кружилась от дюжины шампанского. С полковником он был в самых приятных отношениях, так, что не раз был назначаем ремонтером и, доставляя для полка лошадей, никогда не подвергавшихся бракованию, умел еще приводить на свой счет несколько, а может быть, и больше отличных коней, которых продавал офицерам за самые умеренные цены. С солдатами он всегда обращался хорошо и наказывал палками только разве когда вздумается. Служив некогда на Кавказе, он был известен как храбрый офицер; но он старательно избегал всяких столкновений, где дело могло дойти до дуэли, хотя всегда являлся готовым секундантом там, где ссора очевидно должна была кончиться выстрелом пробки с надписью "Veuve Cliquot".
Князь Каймак-Чуфардзев в сопровождении денщика примчался в губернский город в открытых санях, на тройке почтовых и остановился в гостинице "Город Единбург", единственной гостинице города, на вывеске которой также был написан масляными красками бильярд и два господина в коричневых фраках, в одно время, оттопыря локти, метившие в желтый шар. Проезжая по улицам, князь Каймак-Чуфардзев видел бесконечные заборы, из-за которых иногда торчали голые сучья акаций, составлявших свод крытой аллеи, но большею частью ничего не торчало; дома, окрашенные дикой или желтой краской, с красными деревянными крышами, и изредка большие каменные дома с железной крышей. Каменные дома более привлекали внимание князя, так что при виде каждого большого каменного дома он невольно чувствовал желание, чтобы этот дом был его собственностью. И не мудрено! Прослужив лет пятнадцать, он имел сильную потребность прочного и приятного успокоения.
На дворе гостиницы князь Каймак-Чуфардзев видел много отложенных саней с высокими спинками, полуоткрытых возков и совсем закрытых баулов; встретил знакомых денщиков и незнакомых лакеев и отправился занять номер, к которому трактирный слуга указывал ему дорогу. При входе в гостиницу князь невольно зажал себе нос, что уже люди привычные обыкновенно не делают. Князю отвели комнату двумя окнами на улицу. Мебель в комнате была хотя неизящная, но неудобная. Ломберный стол на дрожащих ножках. Над ним в простенке зеркало, в которое, к великому неудовольствию, князь увидал себя косым, несколько плетеных стульев и кровать у стены, на которой были видны следы раздавленных клопов. Чего же больше нужно для человека? Князь сбросил шинель и велел подать себе рюмку водки. Водку тотчас подали. Князь выпил, крякнул, закусил куском хлеба, потер руки, стал быстро шагать по комнате, чтоб наконец совершенно отогреться от двухчасовой езды по необъятной снеговой степи, где морозный ветер свищет, как хочет, а дрожащий путник беспрестанно хватается то за нос, то за щеку, чтоб удостовериться, все ли еще живо. Обогревшись, князь отпер небольшой чемодан, внесенный его денщиком, вынул зеркальце, щетку, помаду, бритвы, духи и велел подать себе бриться.
Обрившись тщательно и припомадив, наконец, оттаянные усы, князь надел свой лучший мундирный сертук и, несколько раз поглядев в зеркальце, убедился, что он очень красив и одет прилично. Тогда другая забота овладела князем; он вынул из кармана портфель и, пересчитав несколько синеньких ассигнаций, должно быть не в первый раз, с грустью заметил, что у него очень немного денег.
Блеснуть без денег трудно даже и в губернском городе. А, может быть, блеснуть будет необходимо ради задушевных планов, которых князь никому не поверял. Но князь никогда не отчаивался.
Он знал, что счастье ему никогда не изменяло и что никто не умел так, как он, отыскать случай и им воспользоваться. Он подумал и кликнул трактирного слугу.
-- Кто здесь из офицеров? -- спросил он.
-- Многие-с,-- отвечал слуга.
-- Граф Б. здесь?
-- Здесь-с. Во втором номере изволят стоять.
Князь отправился к графу Б. не потому, чтоб он преимущественно любил его, но потому, что граф был богатый человек, добрый малый и, наверно, хорошо принят во всех домах города.
-- Ба! Каймак-Чуфардзев! -- вскричал граф, бросаясь навстречу вошедшему и, обняв, облобызал его.
-- Как кстати приехал, mon cher, сегодня, вообрази, такая тоска, нигде ни вечера, ни бала. Наши все едут на большой обед, который, должно быть, будет очень скучен, да у этого Ретивова и повар скверный, так что я отказался, и приходилось одному целый день лежать с трубкой в зубах, вздернув ноги кверху.
-- Ну, вот видишь, я всегда приезжаю для тебя кстати. Однако я проголодался дорогой, вели дать поесть чего-нибудь.
Граф велел подать завтрак.
-- Ну, расскажи, что у вас делают в городе.
-- Ох, mon cher,-- отвечал граф,-- сколько хорошеньких! пляшем без умолку и пьем порядочно.
-- Уж ты не влюбился ли?
-- В десятерых разом, mon cher! Чем черт не шутит!
-- Ты, пожалуй, женишься.
-- О, о! Нет, mon cher, на это меня не подденут, чтоб я в двадцать восемь лет женился. Par mour, изволь, а жениться не намерен.
-- Как же ты здесь со всеми познакомился?
-- Очень просто! У меня были письма от матушки к губернатору. Он меня всюду и представил.
-- Представь меня.
-- Хорошо, mon cher! Лучше всего поедем завтра к обедне в собор, я там тебе покажу всех и всю подноготную расскажу. А потом отправимся к губернатору, который после обедни принимает. Я тебя ему представлю: он позовет тебя на вечер (у него по воскресеньям вечера), и ты познакомишься с целым городом.
-- Дело,-- сказал князь.
Между тем за завтраком явилась бутылка шампанского, потом другая. Граф начинал краснеть.
-- Что ж мы будем сегодня делать? -- спросил князь.
-- Да что хочешь.
-- Однако целый вечер так просидеть скучно.
-- Ну, сыграем! -- сказал граф.
-- Гм! Не хочется! А впрочем, изволь! -- сказал князь.