Огарев Николай Платонович
Предисловие (к сборнику: "Русская потаенная литература". Лондон, 1861)
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Огарев Николай Платонович
(
yes@lib.ru
)
Год: 1861
Обновлено: 25/04/2017. 162k.
Статистика.
Статья
:
Проза
Публицистика
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Огарев Н.П.
Предисловие <к сборнику: "Русская потаенная литература". Лондон, 1861>
----------------------------------------------------------------------------
Н.П. Огарев. Избранное
М., "Художественная литература", 1977
----------------------------------------------------------------------------
Прежде всего мы должны извиниться в недостатках этого издания.
Неполнота и ошибочность рукописей, затруднительность получать книги из
России - не раз ставили нас в невозможность исправить, что казалось ложным
для уха и смысла, и вовлекали к печатанию уже напечатанного в России {У нас
даже нет геннадиевского издания Пушкина. Из напечатанных в России
стихотворений мы заведомо поместили только одну пьесу Пушкина: "Нет, я не
дорожу мятежным наслажденьем" - каемся - только потому, что нам стало жаль
не поместить ее. Мы просим читателей взглянуть в примечания в конце книги,
чтобы заметить стихотворения, к которым они относятся. Наши, увы, слишком
немногие сведения доставались нам в продолжение печатания книги, и потому мы
не могли в тексте поместить знаки сносок на примечания. <Прим. Огарева.>}.
Последнее, конечно, неисправимо, зато и неважно; но первое заставляет нас
просить наших почтенных библиофилов присылать нам поправки и пополнять
пропуски, доставлять - насколько возможно - сведения о годах, когда какое
стихотворение было написано, по какому поводу, с каким участием или
равнодушием бывало принимаемо публикою. Подобные сведения помогли бы нам, со
временем, дать нашему сборнику настоящее значение, объяснить впечатления
общественной жизни на пишущих, проследить связь истории с личной
деятельностью, состояние самого общества, его образ мыслей и настроение,
силу и бессилие, ход его падений и возникновений, указать разом на общность
его движения и на отдельные попытки мелких и крупных деятелей. Наступило
время пополнить литературу процензурованную литературой потаенной,
представить современникам и сохранить для потомства ту общественную мысль,
которая прокладывала себе дорогу, как гамлетовский подземный крот, и
являлась негаданно то тут, то там, постоянно напоминая о своем присутствии и
призывая к делу. В подземной литературе отыщется та живая струя, которая
давала направление и всей белодневной, правительством терпимой литературе,
так что только в их совокупности ясным следом начертится историческое
движение русской мысли и русских стремлений. Конечно, в задачу должен бы
входить не только стихотворный отдел, но и проза. Но прозу собрать гораздо
труднее, чем кажется. Она разбросана в мемуарах и частных письмах, известных
только немногим и тщательней скрываемых, чем стихи, из боязни слишком
определенно подвернуться под долгую лапу жандарма. Проза научная, не
доступная пониманию цензора, вероятно, представляет немного пропусков, и
потому рукописи редко сохранялись; отдел повестей, не пропущенных, цензурой,
также не может быть обширен, но записки и письма... дело великое. Проследить
- как к общему делу относились таланты всех размеров, кто и как принимал
участие, как известный взгляд на вещи, общая скорбь и общая надежда
отзывались в даровитых писателях, как заставляли хвататься за перо и менее
даровитых, но сердцем чистых людей, и как вынуждали подать голос и таких,
которые в сущности не были люди, общему делу преданные, но подчинялись
веянию, бывшему в воздухе, - это задача, достойная разработки. Если наши
библиофилы помогут нам когда-нибудь напечатать, за наше столетие, сборник
записок и писем наших известных и неизвестных деятелей, живых и мертвых, эти
пропадающие отрывки из жизни многих людей, которым ничто человеческое не
было чуждо, ярко восстановили бы историю нашего развития; наше столетие для
нас так же важно, как XVIII столетие для Франции, и имеет с ним бесконечно
много общего, о чем мы еще поговорим, хотя и не в этом предисловии. Но,
покуда у нас нет средств добраться до прозаической потаенной литературы, мы
начинаем наш сборник с стихотворного отдела и попытаемся проследить наше
гражданское движение в стихотворной литературе.
Мы собирали и станем собирать все, что возможно, все, что было и что
теперь прибывает. Мы не гонялись за выбором произведений исключительно
художественных. Мы не устраняем - как еще недавно было общепринятым мнением
- возможность совпадения политического содержания с изящно-поэтической
формой. Мы убеждены, что в нее способно облечься всякое живое содержание.
Красота женщины, колыхание моря, любовь и ненависть, философское раздумье,
тоска Петрарки, подвиг Брута, восторг Галилея перед великим открытием и
чувство, внесенное в скромный труд Оуэна, - все это составляет для человека
поэтическое отношение к жизни. Математическая формула скорости падения тел,
как общее отвлеченное понятие, остается сама по себе, в своей истине, помимо
живого человека; но живая жажда знания, сила вдумывания, преданность Ньютона
своей задаче - были поэзией его жизни и не враждебны кисти художника. Не
будь поэзии в действии и созерцании человека, в самой рефлексии, столь
гонимой немецкой эстеткой, - и надо бы исключить драму из области искусства
и лирический монолог Фауста подвергнуть опале. И кто же может верить, чтобы
живое стремление к общественному благу, лирическая перестройка общественных
отношений и сопряженные с ними политические ненависти и восторги - были
недоступны для художественной формы? Дело не в невозможности поэтического
слова для политического содержания, а в силе таланта самого поэта. Великих
ученых очень немного: у большинства людей по ветрености и нужде житейской
сила мышления растрачивается на мелочь целей и отношений. Великих портов еще
меньше: сила впечатлительности еще больше растрачивается по ветру и не
дорастает до живого выражения впечатлений. Из великих поэтов далеко не на
всех современное общественное положение и современные потребности
производили большее или, по крайней мере, равносильное впечатление в
сравнении с остальными явлениями жизни. Следственно, художественных
произведений политического содержания необходимо должно быть меньше, чем
художественных произведений всякого иного содержания. Гоняться за
исключительно художественными политическими стихотворениями не только в
нашей юной литературе, но ни в какой веками накопленной литературе народов,
старших по истории, было бы невозможно. Да оно и не могло подойти под нашу
цель: нам надо было собрать, сколько и насколько наша общественная жизнь
вызвала в стихотворной литературе проклятий и надежд, кто бы ни выражал их -
великий художник, или просто хороший человек, или человек, минутно
поддавшийся общему благородному движению.
Помимо всякого мастерства или неловкости отделки, наши противоцензурные
стихотворения большей частью лирические. Они лирические даже в своих
поползновениях на эпическую и драматическую форму. Это очень естественно:
два чувства искали себе выражения вне цензуры - негодование на настоящее и
надежда на будущее, отчаяние со всеми своими уродливыми уклонениями и
упование со всею гоньбою за слишком общими неопределенностями и слишком
неясными отдельными целями. Ирония - от шаловливой шутки до едкой эпиграммы
наголо {У нас нет эпиграмм Соболевского. <Прим. Огарева.>}, плач - от
элегической тоски до пафоса страдания, постоянно перемешиваются с ожиданием
перемены в будущем вообще, освобождения славянских племен в особенности, и
посреди горького смеха, унылых напевов и восторженных упований порою
раздается клич на подвиг, вызов на дело. Для всего этого лирическая форма
была естественнее; она не требовала больших художественных соображений; в
нее легко укладывалась всякая боль от мгновенного впечатления, всякий
проблеск надежды. Весь этот род поэзии, где в основание произведения
поставлено я поэта и его взгляд и настроение, и все виды этой поэзии от оды
до эпиграммы так приложимы к впечатлениям политической и гражданской жизни,
что ими спешат воспользоваться не только записные стихотворцы, но и люди,
которые взялись за стих на один раз, для одного отзвука на внезапное
потрясение. Тут участвуют не только первоклассные и второклассные, но и
вовсе бесклассные таланты, или даже не таланты, а просто люди, которым
показалось на этот раз удобнее сказать свою мысль стихами, выразить свое
чувство мерными строчками, заострить рифмою оплеуху государственному подлецу
или власть имущему.
Пробуждение людей из дремоты, необходимость сказать свое слово
совпадает у нас с двумя резкими историческими, кровавыми эпохами, с двумя
нашествиями Европы на Россию, с войною против старшего Наполеона и с войной
против младшего Наполеона. Как скоро война кончается, тотчас усиленно
поднимается гражданский вопрос. То ли люди, опомнившись, спрашивают друг у
друга: из-за чего же мы дрались? Неужто из-за царя, нас в три погибели
гнувшего, из-за порядка вещей, в среде которого дышать нельзя? Или,
успокоившись от потери крови и достояний, люди просто хотят получше устроить
свою жизнь? Или общественная мысль, медленно копившаяся в мирное время,
прорвала себе исход, при судорожном сотрясении войны, и требует
удовлетворения? Или все вместе?.. Как бы то ни было - никогда столько не
писали и прозы и стихов, вне цензуры, как в десятилетие после 1815 и после
1854 года. Но при всем сходстве, при всей очевидности, что наше дело есть
продолжение того дела, характер обоего времени содержит существенные
различия, сколько во взгляде и потребностях, столько и в самих личностях,
вращаемых общим движением. С двадцатых годов наши потребности уяснились,
понимание выросло, а люди тех годов - нельзя не сознаться - были сильнее.
Между их энергией и нашим пониманием тяжеловесно легло николаевское
царствование. После неудавшейся попытки 14 декабря, под постоянно
возрастающим нажимом в части, личные силы мало-помалу притихали. С 25-го
года до 50-х годов не только цензура усиливается, но и потаенная литература
высказывается реже и реже, никогда не смолкая совершенно. Задушить
безмолвную мысль правительство не могло; самое положение края вызывало ее на
более строгий взгляд, на более строгое наблюдение; склад общественной жизни
становился яснее, и смысл общественных нужд и потребностей принимал более
широкие размеры. Только перемена правительства, только переворот вверху, без
преобразования внизу, без самоустройства народа, - становились более и более
чуждыми общему сознанию. Затихнувшая Европа давала нам больше толчков к
изучению, к постановке вопросов, чем к гражданской деятельности; она
знакомила нас с теорией, приучала к систематическому мышлению германской
науки и сближала с противоположными ее собственной почве идеалами социальных
предположений. В тридцатых годах у нас кончаются всякие попытки политических
обществ; они, не сложившись, притихают под слепыми ударами тайной полиции,
попадающей в цель, потому что беспрестанно бьет без разбора направо и
налево; но притихают, тая несомненные зачатки социальных стремлений. В
сороковых годах протест критики против существующего порядка вещей и
художественный протест против пошлости и недобросовестности обыденной жизни
пробивают себе дорогу сквозь цензуру и, снова и еще упорнее сгнетаемые, -
умирают с Белинским и заживо хоронятся с Гоголем. В это время поэзия в своих
высших представителях - Лермонтове и Кольцове, достигает до отсутствия
гражданской мысли и потребности, только резко сохраняя след надломленной,
подавленной, но все же сильной и изящной жизни и жажды воли, неопределенной
и безграничной. Между тем то же научное движение заставляет вглядываться в
собственный народный склад, разлагать его на исторические и экономические
данные и искать, насколько он осуществляет социальные идеалы. Начало
понимания народности бесспорно принадлежит славянофилам, и - хотя увлеченные
собственным трудом и задачею - они смешивали элементы с идеалом и искали
идеала в прошедшем, тем не менее первое органическое, зиждущее движение
мысли принадлежит им. Критика входит в враждебное состязание, будто во имя
европейской науки, в сущности только отказываясь от признания элементов за
идеалы. Кажется, что тут два параллельные движения, которые никогда не
встретятся; в сущности, это только движение к одной цели из двух разных
точек отправления, и они сойдутся в разработке оснований для русского
гражданского развития, в уяснении общественного идеала его возникновением из
фактических данных народной жизни. Все теоретическое брожение умов
происходило в отдельных кружках, настолько ограничиваясь словопрением, что
мысль о каком-нибудь общественном перевороте в действительности - не
приходила в голову или заслонялась совершенным безверием в собственные силы.
Энергия тратилась на слова. Теоретический фанатизм держался, мечтая, что вот
он-то и приносит жертву на алтарь отечества; но и он начинал утомляться.
Личности стирались до какого-то бесплодного блуждания теней. Поверх всего
расстилалась, в массе военно-канцелярского порядка, личность Николая
Павловича, повторяемая, в разных размерах, каждым чиновником от генерала до
будочника, заменяя силу собственной личности властью, приходящеюся по месту
и званию, развитие внутренней мысли - формализмом и жажду подвига -
безнаказанностью кулака. Очевидно, при таких условиях, по мере того как в
обществе стиралась доблесть личностей, в правительстве стирались
способности. Общество уже не выделяло в правительство людей даровитых;
гражданская доблесть бесплодно тонула в чернорабочих рядах канцелярий.
Посредственность и недобросовестность дружно пролагали себе дорогу. Что же
могло выйти из этого?.. Общественная мысль разрослась в словопрениях, а
правительство оказалось бездарным. Наступила минута тяжелого молчания;
личности ни с той, ни с другой стороны не выдвигались. Общество не смело не
только действовать, но не смело говорить, а правительство не знало, что
начать, не встречая возражения в обществе, ему только оставалось забыться до
безумия. Оно и засумасшествовало - сперва венгерской, потом турецкой
кампанией. Венгерская кампания неприятно подействовала на общественное
сознание. Не только славянофилам, но и самым ярым западникам не приходило в
голову помогать Австрии. Офицеры шли нехотя, натягивая в себе обязанность
поддерживать честь знамени; солдаты не любили немцев уже и потому, что не
любили своих генералов, но шли - по привычке к повиновению. И те и другие
ссорились с австрийцами и принимали венгерских пленников с распростертыми
объятиями. И в то время, когда Николай Павлович, одержав на маневрах
подготовленную победу, и, сидя верхом, сняв каску и проливая в три ручья
слезы, крестился и неистово восклицал: "Повинуйтеся языцы яко с нами бог!"
{Истинное происшествие, после - не помню каких - маневров, рассказанное
очевидцами. <Прим. Огарева.>} - в то время народ жался и роптал под тяжестью
непрерывного рекрутства, помещики переставали платить долги, и
правительственные финансы подтачивались разом от сановничьего грабежа и от
разорения края. Но ропот народа развевался по степи, а шепот образованного
меньшинства не выходил из своей тихомолки. Ни то, ни другое не составляло
действительного возражения, и правительство, закрывая глаза на собственную
несостоятельность, мчалось без оглядки в Крымскую войну.
В это время, то есть в конце сороковых годов, когда общество и
правительство доросли до черты перелома, после которой правительство, без
способных личностей, должно было удариться в безумие, а общество, доросшее
до сознания, было готово начать выдвигать свои личности на поле действия,
замечательно одно происшествие, которое не имело громкого отголоска, по
крайней мере, ничего не потрясло, но тем не менее послужило указателем
общественного настроения и пророческим началом. Это было возникновение
политических обществ в деле Петрашевского. Пятнадцать лет их не
существовало, так что мы безошибочно можем сказать, что собственно _наше_
дело, в 1834 году, было последним из движения двадцатых годов, а дело
Петрашевского первым из движения пятидесятых годов. Ни в том, ни в другом
строго составленного общества не оказалось; но в нашем деле развеялись
последние попытки, а в деле Петрашевского воскресли первые попытки на
составление политических обществ. Мы напоследях примкнули к социальным
стремлениям; общество Петрашевского с них начало. Без сомнения, потрясение
целой Европы, во имя отвлеченных социальных стремлений, рожденных нуждою, но
не имевших корня в европейском слое, и, сверх того, отвращение, возбужденное
в России венгерской войной, - сильно заколебали наше праздноглаголивое
сознание и подстрекнули друзей Петрашевского к составлению правильного
общества; но, выросши из среды словопрений, общество поставило своим
знаменем теоретическую задачу, которая еще не касалась народа, остававшегося
хладнокровным к европейскому движению, смотревшего на него с равнодушием
человека, который чувствует, что там идет не его дело, поставлена не его
задача. Вероятно, если б общество Петрашевского продолжалось до нашего
времени, оно сошло бы с теоретического пьедестала на народную почву и поняло
бы, что строить историю можно только на имеющемся фундаменте и из данных
материалов. Только сделавшись народным, политическое общество может
существовать, переходя от слова к делу, работая во имя преобразования в
действительности, а не в теории. В то время теория не примыкала к факту,
слово не примыкало к делу, тайное общество не примыкало к народу, и оно
рушилось, послужив признаком, что черта между правительством и общественным
сознанием пришла в дрожание и что попытка будет не последняя.
Наконец правительство врезалось в Крымскую войну и оказалось побитым,
разоренным и с совершенным отсутствием способных личностей, и - что для него
было еще прискорбнее - это падение пахло самоубийством вследствие
болезненного развития; оно само себя доконало, разоривши страну и притупив
личности нравственно и умственно. Николай с бессильной злобой умер, передав
наследнику вожжи правления, вытянутые до ослабления. Делать было нечего -
надо было вызвать личности из застоя, чтоб выйти из собственного срамного