Огарев Николай Платонович
Кавказские воды
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Огарев Николай Платонович
(
yes@lib.ru
)
Год: 1860
Обновлено: 11/05/2006. 56k.
Статистика.
Глава
:
Проза
Публицистика
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Аннотация:
(Отрывок из моей исповеди)
Опубликовано при жизни писателя.
Огарев Н.П.
Кавказские воды
(Отрывок из моей исповеди)
----------------------------------------------------------------------------
Н.П. Огарев. Избранное
М., "Художественная литература", 1977
OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
----------------------------------------------------------------------------
И свет не пощадил, и рок не спас.
Лермонтов
...Наконец губернатор, заняв у меня пять тысяч рублей ассигнациями (без
отдачи, разумеется), выхлопотал мне разрешение ехать на Кавказ... лечиться.
Я сам хорошенько не знаю, был ли я действительно болен или нет. Мне кажется,
болезнь моя была только смутная тоска - конечно, не оттого, что я был
сослан, - ссылка для меня была сносна по положению и равнодушна по решимости
терпеть. Я даже не думаю, чтоб у меня тогда была настоящая тоска по
деятельности; это скорее была тоска темного сознания, что я свою жизнь
пускаю по ошибочной колее; а между тем женат я был недавно и упорно думал,
что я счастлив. Болезнь моего отца, постепенный упадок его мозга, его любовь
ко мне, добросердечие и вместе больные фантазии и странный деспотизм, от
которого становилось душно и против которого самое его положение мешало
спорить, моя любовь к нему и совершенное разномыслие с ним - все это меня
давило, и мне хотелось вздохнуть свободно; мне хотелось уехать куда-нибудь,
хоть ненадолго, - лишь бы уехать. К тоске обыденной жизни примешивалась
тоска стремления к друзьям. Поездка на Кавказ представляла мне свидание с
одним из них мимоездом и потом возможность провести целое лето с другим, из
самых мне близких; мне так хотелось обнять его со всей горячностью юношеской
дружбы и почувствовать на деле то, в чем я и не сомневался, - что ссылка нас
ни на волос не изменила и что мы встречаемся с прежней неизменной
готовностью жертвовать собою на общее дело. В то время и мои теоретические
занятия не вели меня к деятельному спокойствию ясного сознания, сильно пахли
метафизическим мистицизмом - без религии, отыскиванием таинственных сил и
таинственной связи вещей; и чем-то почти пророчествующим, но отнюдь не
христианским. За натурфилософией Шеллинга и Окена следовала теория животного
магнетизма Кизера (Kieser, Theorie des Magnetismus und Tellurismus) {Кизер,
Теория магнетизма и спиритизма (нем.).} и вера в гомеопатию; всё это
объяснял я себе теми метафизическими приемами, которыми так легко объяснить
все на свете, раз попавши на канитель, так легко, что даже можно построить
совершенно новую математику, раз принявши, что дважды два - пять; стоит
только отнюдь не сообразоваться с действительностью, не допрашивать фактов,
а вести логичную нить, которой формализм всегда построится в систему, откуда
бы она ни начиналась - от истины или от мечты, от действительности или от
ошибки. Сверх того, наклонность к таинственностям у меня еще оставалась и
после недавней тюрьмы, после того что мне казалось мученичеством, хотя,
правду сказать, все вынесенное нами было так мало, что, конечно, не стоило
такого высокомерного названия. Девять месяцев ареста и пять лет жизни в
губернии, где скорее было весело, чем скучно, - да если б из-за
общественного дела приходилось рисковать только такими пустяками, на это не
нужно бы особенной храбрости. Но, как бы то ни было, я считал себя взошедшим
на поприще мученичества и ждал выхода, но выхода в новую деятельность и
новое мученичество. Сен-симонизм, помогая мне в стремлении к мученичеству за
новые верования, помогал мне и в метафизическом мистицизме не меньше, чем
натурфилософия. Сенсимонизм, несмотря на rehabilitation de la chair
{Оправдание плоти (франц.).} и отрицание христианства, никогда не мог
освободиться от дуализма; равные права тайной души и явного тела - все же
дуализм, и pere Enfanting {Отец Енфантен (франц.).}, побеждавший своих судей
силою взгляда, - все же библейски-христианский образ, сведенный на
французское красноречие. В моей голове сен-симонизму легче, чем чему
другому, было ужиться с натурфилософией; но остановиться на этом было
нельзя: надо было или выйти из дуализма, или прийти к настоящему
христианскому, лучше сказать, к метафизически-христианскому мистицизму; к
последнему я был как раз готов. Все вместе вызывало настроение смутной
тоски, которую я принимал за болезнь, грусти мечтательной, мечтательных
ожиданий, мечтательных раскаяний, что, может быть, не лишено своего
поэтического оттенка, но слишком расслаблено, и неспособно надолго владеть
человеком" потому что несостоятельно ни перед мыслью, ни перед жизвию.
Как бы то ни было, в этом настроении я пустился в путь. Мы поехали на
Саратов, хотя это было и не по дороге. М. Л. - для свидания с
родственниками, - а я - на свидание с товарищем. Лахтин был сослан на житье
в Саратов по одному делу с нами. Странно мне сказать - по одному делу,
потому что дела не было никакого вообще, а с его стороны в особенности.
Ссылка Лахтина относится к одной из тех несказанных уродливостей,
наполняющих николаевское царствование. У меня нашли его письмо, писанное ко
мне в деревню. В этом письме было говорено что-то о русской истории; смутно
помню, что поднят был вопрос о происхождении дворянства в России; Лахтин
производил его, кажется, от удельных князей или в этом роде что-то такое,
вероятно, теперь не выдерживающее ни малейшей критики. Больше ничего не
было. Лахтин не был арестован; только раз был призван к допросу для
объяснения этого письма, которое следственной комиссии показалось
загадочным, вероятно потому, что презус - покойный князь Сергей Михайлович
Голицын по врожденному слабоумию ничего в нем не понимал; а главный член,
поныне благоденствующий князь Александр Федорыч Голицын, по честолюбию лакея
и шпиона понимал не то, что было в письме, а то, чего ему хотелось, чтоб
получить высочайшее потрепание по плечу. Словом, в одно прекрасное утро
Лахтина позвали вместе с нами к выслушанию резолюции и объявили ему ссылку в
Саратов. Лахтин был женат, жена его была беременна; он просил отсрочки;
добрейший князь Сергий Михайлович с улыбкой отвечал ему: "Я не виноват, что
ваша жена беременна!.." И Лахтина немедленно отправили в Саратов. Прошло три
года, вот и я приехал в Саратов. Из-за разных ненужных предосторожностей я
не тотчас пошел к Лахтину, а послал М. Л. и остался в номере гостиницы ждать
его. Сильно сердце билось. Наконец, идут. Это он. Но он похудел. В лице
странное беспокойство. Как мы обрадовались друг другу - об этом и говорить
нечего; но отчего же в кем что-то такое странно надломленное? Он не
изменился в направлении, в этом я и наперед был уверен; но неужели ссылка
заставила его упасть духом? Он был не богат, но для скромного житья в
Саратове имел достаточно. Стало не бедность, а только ссылка пригнула его.
Или другое горе пронеслось по его унылой жизни? Или болезнь сломила? Я
ничего не мог узнать. И, пожалуй, во всем этом виноват я. Зачем я не сжег
этого несчастного письма? Но надо признаться, что не только двадцатилетнему
юноше, а и самому опытному жандармскому полковнику не могло прийти в голову,
чтоб за это письмо можно было кого-нибудь сослать! Я встретил в Лахтине
такое уныние, что даже и его ученое трудолюбие исчезло, и любовь к науке
была скорее похожа на хорошее воспоминание, чем на что-нибудь живое. Могло
ли мое присутствие поднять его силы?.. Не знаю; но я сократил мое пребывание
в Саратове также из ненужных предосторожностей, ненужных, потому что даже и
при Николае тайная полиция в сущности была вовсе не страшна; она подчас била
с плеча кого попало, человека совершенно политически невинного, и от этого
нельзя было уберечься, как от бревна, падающего на голову; но систематически
она никого не умела преследовать; ее агенты брали жалованье и любили
попользоваться, при случае пугнув какую-нибудь невинную, но богатую жертву,
а к надзору за кем и чем бы то ни было были совершенно равнодушны и
неспособны. Из всех полицейских знаменитостей до систематического шпионства
впоследствии выполз разве один из членов тайного общества 1825 года -
Липранди; ну! да для этого надо быть изменником честных убеждений, а наши
жандармы не имели и не имеют никаких. Но во время _о_но мы еще верили в
опасность и боялись навлечь друг на друга новые гонения без всякой цели. И я
пробыл с Лахтиным, помнится, только один день! Я уехал с тяжелым чувством...
Через год я стоял на его могиле.
Дорога развеяла скорбное впечатление. Что это была за чудесная дорога!
Май в полном блеске. Мы ехали почти проселками, иначе нельзя назвать уездных
больших дорог. Почтовых лошадей нигде не было, и мы тащились до Пятигорска
восемнадцать дней, точно на своих. Но я не жалел о беспрестанных остановках.
Мне было слишком хорошо. Чем дальше мы подвигались к югу, все зеленее
становилась степь; наконец мы добрались до Дона и ехали целую неделю
берегом. Дон был еще в полном разливе; с одной стороны зеленая, пахучая
степь, с травой выше роста, с другой - вода, идущая, как море, в
бесконечность; все кругом уходит в синюю даль. Да! хорошо было на приволье.
Я даже забыл тайное, самому себе не высказанное сомнение в собственном
счастье и весь был погружен в пантеистическое наслаждение широкой природой.
Самое казацкое племя произвело на меня благотворное впечатление. В нем было
что-то более свободное, - не было тех запуганных лиц, которые я привык
встречать под разбойнически отеческим управлением Панчулидзева и пензенских
чиновников и помещиков. Тут чувствовался кряж народа посамостоятельнее. Да
не только Дон, а и все Заволжье такое. За год перед этим (то есть перед
1838) за Волгой мужики убили моего двоюродного брата Александра Колокольцова
за жестокое обращение, воткнув ему ногу в стремя и пустив лошадь скакать по
степи; кто убил его - и след простыл, никогда не нашли. Степной человек
любит волю, ему границы чужды и противны. В степи человек неуловим; его
нельзя придушить, как человека, прижатого к забору. Оп отхлынет в
пространство, а если уж когда сам да нахлынет, то вся степь дрогнет от
Астрахани до верховья, и по северным лесам гул пойдет, качнется и московский
колокол. В Дубовке я распрощался с русской татаро-немецкой цивилизацией
забавным образом. Мы приехали рано. Я спросил чаю и ждал на крыльце
станционного дома. Вдруг, часу в седьмом утра, является какой-то
квартальный, в мундире с иголочки новом, очевидно принарядившийся ради
высокоторжественного случая. У меня мгновенно мелькнула мысль о
преследовании за свиданье с Лахтиным... ну! и его преследуют и как это на
нем отзовется... черт знает... "Здесь остановился сенатор Огарев?" - спросил
меня квартальный голосом, мягким от подобострастия. Я тотчас успокоился.
"Сенатора здесь нет, - отвечал я ему, - а только я - его родственник: но я
не только не сенатор, а даже еще и не коллежский регистратор". Конфуз легкой
судорогой пробежал по лицу блюстителя порядка: как же было дать такого маху
и явиться в шесть часов утра в ожидании особы, а очутиться перед человеком,
который даже не коллежский регистратор! а между тем перед не коллежским
регистратором, пожалуй, и еще совестнее выказаться подлецом. Я расхохотался
и предложил блюстителю порядка чаю. Но моя беседа удвоила его конфуз. С
одной стороны, сенатор был мне дядя, ревизовал незадолго Саратовскую
губернию и отдал под суд Панчулидзева отца, лет тридцать душившего
Саратовскую губернию в качестве губернатора; с другой стороны, я был женат
на племяннице пензенского Панчулидзева... кого тут хвалить? кого бранить?..
Блюститель порядка поспешно выпил и опрокинул чашку и, раскланявшись, ушел,
подмахивая рукой в знак удовольствия, что отделался. Я проводил его глазами;
мае было гадко, хотя и вовсе не ново; кажется, можно было привыкнуть к
мысли, что в русском правительстве, за исключением изредка безумца,
мечтающего иметь благодетельное влияние по службе, - служит только подлец; а
все не привыкается... Может, от этой встречи на меня так отрадно
подействовал переход от немецкого управительства к казачеству, где, сколько
правительство ни старалось исказить отношение, а все же настоящее
чиновничество не привилось, и селянин перейдет к коренному народному началу
выборной администрации без враждебного истребления чужеядного чиновничества.
А может, и самое степное приволье расположило меня на дружелюбие к его
племени. Что за ночи и что за утро в степи! Что за песню пела казачка,
переплывая через реку одна в маленьком челноке, на закате солнца! Мне до сих
пор эта поездка кажется каким-то сном, блаженным до грусти.
Но вот мы переехали и через Дон, разлившийся в Аксае верст на
пятнадцать. Мы переехали его в грозу и бурю; мы плыли с лишком сутки;
говорили даже, что опасно; а кончилось благополучно. И опять пошла степь
зеленая, и все роскошней и роскошней. Вот и татарские арбы заскрипели, вот и
верблюды показались. Наконец, светлым днем засинели вдали мои старые
знакомцы -
...Бешту остроконечный
И зеленеющий Машук.
В ясное утро был виден и двуглавый Эльбрус, с далекой цепью гор,
подобных белым облакам, а к полдню белые облака толпились вдали, точно
снеговые горы. Вот уже я еду нагорным берегом Подкумка, серебрящегося и
шумящего глубоко, там - внизу, а за ним опять степь зеленая. Вот на повороте
у подошвы Машука забелелись домики Пятигорска. Еще немного - и я увижу
друга!
И если 6 мне пришлось прожить еще года,
До сгорблой старости, венчанной сединою,
С восторгом юноши я вспомню и тогда
Те дни, где разом все явилось предо мною,
О чем мне грезилось в безмолвии труда,
В бесцветной тишине унылого изгнанья,
К чему душа рвалась в годину испытанья:
И степь широкая, и горные хребты -
Величья вольного громадные размеры,
И дружбы молодой надежды и мечты, -
Союз незыблемый во имя тайной веры;
И лица тихие, спокойные черты
Изгнанников иных, тех первенцев свободы.
Создавших нашу мысль в младенческие годы.
С благоговением взирали мы на них,
Пришельцев с каторги, не сокрушимых духом,
Их серую шинель - одежду рядовых...
С благоговением внимали жадным слухом
Рассказам про Сибирь, про узников святых
И преданность их жен, про светлые мгновенья
Под скорбный звук цепей, под гнетом заточенья.
И тот из них, кого я глубоко любил,
Тот - муж по твердости и нежный, как ребенок,
Чей взор был милосерд и полон кротких сил,
Чей стих мне был, как песнь серебряная, звонок, -
В свои объятия меня он заключил,
И память мне хранит сердечное лобзанье,
Как брата старшего святое завещанье.
Я застал моего друга серьезно больным, но нисколько не ослабевшим
духом. Он остался таким же, каким я знал его в раннюю пору перехода из
отрочества в юность. Та же чистота сердца, та же трогательная дружба, та же
неизменность, как и тогда... как и всегда, все тот же, каким он не может не
быть, как бы судьба ни разбросала нас по земному шару; и где бы он ни был,
он нашу тогдашнюю встречу вспомнит с тем же живым, теплым чувством, с каким
я вспоминаю ее - через двадцать три года.
Мы наняли квартиру на бульваре. Н. привел нам доктора. Мейер был
медиком, помнится, при штабе. Необходимость жить трудом заставила его
служить, а склад ума заставил служить на Кавказе, где среди величавой
природы со времени Ермолова не исчезал приют русского свободомыслия, где, по
воле правительства, собирались изгнанники, а генералы, по преданию,
оставались их друзьями. Жизнь Мейера, естественно, примкнулась к кружку
декабристов, сосланных из Сибири на Кавказ в солдаты - кто без выслуги, кто
с повышением. Он сделался необходимым членом Этого кружка, где все его
любили как брата. Его некрасивое лицо было невыразимо привлекательно.
Волосы, остриженные под гребенку, голова широкая, так что лоб составлял
тупой угол, небольшие глубокие глаза, бледный цвет лица, толстые губы,
мундирный сертук на дурно сложенном теле, одна нога короче другой, что
заставляло его носить один сапог на толстой пробке и хромать... кажется, все
это очень некрасиво, а между тем нельзя было не любить этого лица. Толстые
губы дышали добротой, глубокие карие глаза смотрели живо и умно; но в них
скоро можно было отыскать след той внутренней человеческой печали, которая
не отталкивает, а привязывает к человеку; широкий лоб склонялся задумчиво;