Большой пассажирский пароход, на котором я в качестве матроса совершаю первый рейс, оставил далеко за собою берега Нового Света и стремительно несется в Англию. Он упрямо разворачивает острой грудью воды Атлантического океана, заштилевшего перед чарами утреннего солнца, вздувает пенистые волны и с шумом, подобным водопаду, выбрасывает из-под кормы бурлящий поток.
Вступив на вахту, я стою у руля, держась за ручки послушного штурвала, вглядываясь в круглую картушку компаса, разделенную на румбы и градусы, очень чувствительную к малейшим поворотам судна, и стараюсь не сбиться с курса, данного мне помощником капитана. Где-то внизу, на большой глубине, напряженно вздыхают машины, двигая вперед громаду, представляющую собой целый уездный город. Пароход делает узлов по двадцать, но мне хочется еще большего хода, чтобы скорее достигнуть берегов Англии: меня ждет прекрасная Амелия Браун. И, вздыхая полной грудью свежий воздух, густо насыщенный морским ароматом, щурясь от бьющего в глаза света, я с волнением всматриваюсь вперед, в синий горизонт, откуда по равнине океана, залитого солнцем, сверкая расплавленным серебром, тянется прямо к носу корабля широкая лучезарная дорога, настолько заманчивая, что хочется по ней пробежаться. В душе моей тоже светло и радостно, сердце зажжено огнем счастья, избыток сил, как молодое вино, бродит во мне.
С Амелией, уйдя в дальнее плавание, я не виделся с прошлого лета и лишь изредка, насколько позволяют моряку обстоятельства, переписывался. За это время, сменив несколько судов, я избороздил много морей, побывал в новых местах, не виданных мною раньше, но всюду, куда бы ни забрасывала меня судьба, во всякую погоду, анафемски ли бурную или очаровательно ясную, в моем сердце, не переставая, звенел милый голос этой девушки, облегчая тяжесть жизни. Только за последние три месяца, не имея от нее известий, я стал беспокоиться. И когда уже начало меня охватывать отчаяние, я неожиданно получил от нее длинное письмо. Она писала, что очень тоскует обо мне, что хочет меня видеть как можно скорее, тем более что в ее жизни назревает какое-то важное событие.
Я догадываюсь, на что она намекает, и мне хочется крикнуть:
"Еду, ненаглядная, еду, чтобы связать свою судьбу с твоею навеки! Разве ты не чувствуешь, как наш чудо-корабль летит, точно альбатрос, к твоим свободным и славным берегам?.."
Просыпаясь, начинают выходить на верхнюю палубу пассажиры в одеждах разных наций, разноплеменные и разноязычные, освеженные ночным отдыхом, довольные хорошей погодой. Кого только здесь нет! Бедняки, жестоко обманутые жизнью, но не мирящиеся с этим и настойчиво ищущие на земле своей лучшей доли; дельцы, проникающие с целью наживы в самые отдаленные уголки земного шара; финансовые, чугунные, угольные короли, ворочающие рычагами чудовищной машины капитализма, которая пожирает несметное количество человеческих жизней; любители приключений и, наконец, просто беснующиеся с жиру, те, которые не знают, куда девать даром доставшиеся им богатства. Некоторые из пассажиров первого и второго классов, усевшись за маленькие наружные столики, пьют кофе или вино; другие, покончив с завтраком, прогуливаются по верхней палубе, лезут на мостики, заглядывают в ходовую рубку. До моего слуха доносится говор на разных языках и вместе с запахом моря -- аромат дорогих духов. Но я мало обращаю на это внимания, думаю лишь о мисс Амелии. В конце последнего письма, как бы между прочим, она спрашивает, кончил ли я на штурмана. Нет, я все еще готовлюсь, все еще провожу свободное время за чтением специальных морских книг, но через несколько месяцев я буду держать экзамен. В успехе не может быть сомнения -- скоро она будет видеть меня помощником капитана.
Вдруг я слышу родную речь и, приятно пораженный, оглядываюсь: это две русские барыни, забравшись на мостик, восторгаются погодой.
-- Прелесть, прелесть утро! Я почти не замечаю качки. И солнце светлое-светлое! Я в восторге от нашего путешествия. А ты как, Аня?
-- Я тоже. Будет о чем рассказывать в Петербурге...
Обе шикарно наряжены в серо-зеленые костюмы, на головах кисейные шарфы цвета сирени; обе как раз в том возрасте, когда, чтобы поддержать свежесть лица, приходится прибегать к косметическим средствам.
Вскидывая лорнеты к глазам, они делятся впечатлениями о мужчинах, находя одних красивыми, других дурными. Попадались им и такие, которые лишь частично нравились -- или лицом, или корпусом, или страстными глазами. Но больше всех их занимает помощник капитана, высокий статный американец, прогуливающийся около рубки и по временам оглядывающий через круглые глаза бинокля горизонт океана.
Барыни разбирают помощника по косточкам; они приходят к выводу, что он является желанным мужчиной. Не остаюсь без замечания и я.
-- Смотри, Люся, какой потешный матрос стоит у руля, -- с улыбкой говорит Аня, блеснув золотыми зубами.
-- Чем же потешный? -- спрашивает Люся, привалившись к окну рубки.
-- Да как же: американец -- и вдруг такие моржовые усы.
-- Не нравится он мне. Какая-то звероподобная морда. Я и смотреть на него не хочу.
"Да и вы, мадам, мне нужны, как собаке боковой карман", -- мысленно бросаю я реплику.
-- Ну, я положительно с тобой не согласна. Напротив, он мне кажется симпатичным. Настоящий моряк: загорелый и крепкий. А главное -- когда он смотрит вперед, то глаза его горят каким-то безумием. Я ужасно люблю такие глаза...
"Благодарю вас, Аня, за комплимент", -- продолжаю я мысленно отвечать.
-- Вот что значит иностранец, -- не унимается Аня, -- простой матрос -- и такое осмысленное лицо. Не то что наш русский...
Я едва сдерживаюсь от смеха.
"Обе вы дуры", -- заключаю я и, чуть улыбнувшись, бросаю на Аню такой взгляд, что она вся вспыхивает.
-- Он как будто понимает по-русски...
-- Ну, что ты выдумываешь... -- успокаивает ее Люся.
Поболтав, точно сороки, мои соотечественницы уходят.
Солнце все поднимается. Оно заходит на правую сторону корабля, тепло смотрит через открытые окна в рубку, играет на никеле морских приборов, на отшлифованном стекле компаса, и глазам становится больно.
Приходит капитан, низкий, но невероятно толстый и большеглазый, красный, словно он только что вышел из жаркой бани, с золотом на мундире и фуражке, в широких брюках. При нем невольно подтягиваешься и смотришь на картушку компаса более сосредоточенно. Справившись, какое расстояние прошли, какова скорость судна, он некоторое время осматривает в бинокль горизонт и незаметно исчезает.
И вновь я держу корабль на определенном курсе лишь частицею своего сознания, снова мои мысли заняты мечтою об Амелии. Я стараюсь представить себе ее рост, ее фигуру в платье, но это мне не удается. Передо мною лишь ярко всплывает картина первой нашей встречи.
Я познакомился с нею в прошлое лето, случайно, при необычайной обстановке. Помню: жаркий день и спокойное, дремлющее море, словно утомленное зноем полуденного солнца. Я купаюсь, отплыв далеко от берега, ощущая прилив бодрости и свежих сил в мускулах. Ко мне, плывя навстречу, приближается пунцовая повязка на голове женщины. Видны узкие круглые плечи, точеная шея, слегка побледневшее от усталости лицо с изумрудными глазами. На фоне прозрачно-зеленой воды, в озарении буйного света, позолотившего ее свежее тело, в сверкающих брызгах, падающих, как бриллианты, от взмахов ее рук, женщина мне кажется прекрасной морской феей, какой-то солнечной сказкой. Я чувствую, что мой покой нарушен надолго. Мне приходит в голову шальная мысль чем-нибудь удивить ее, обратить на себя ее внимание. Показывая вид, что мои силы истощены, нелепо размахивая руками и крутя головой, я медленно погружаюсь в воду и ныряю в том направлении, в каком она плывет. Через минуту я снова показываюсь на поверхности моря почти рядом с нею.
-- Ах, сэр, вы меня так напугали!.. Я думала, что вы действительно утонули...
В ее широко раскрытых глазах, обращенных ко мне, еще видна тревога, тонкие побледневшие губы вздрагивают, растягиваясь в искусственную улыбку.
-- Простите, мисс, что причинил вам неприятность, но мне немного дурно было. Я в таких случаях всегда погружаюсь в воду.
-- Что вы говорите! И что же, проходит?
-- Да.
Она непринужденно весело смеется, а на лице ее уже играет румянец.
-- А теперь как чувствуете себя?
-- Отлично. Готов хоть в кругосветное путешествие.
Обогнав ее, я повертываюсь к ней лицом и легко плыву спиною вперед, подняв вверх обе руки, работая только ногами и сохраняя при этом стоячее положение.
Она смотрит на меня изумленными глазами.
-- Вы не из моряков?
-- Вы удивительно догадливы.
-- Долго плавали?
-- Около десяти лет.
-- Кем же вы считаетесь на корабле?
-- Простым матросом.
На ее лице я улавливаю разочарование.
-- Но я, мисс, готовлюсь на штурмана, -- начинаю сочинять ей. -- Сдам экзамен -- буду помощником капитана, а потом капитаном.
-- Ах, вот как! -- восклицает она, сразу повеселев. -- Это очень хорошо. Как жаль, что я не мужчина! Я непременно поступила бы на корабль. Мне так нравится море...
-- Я вижу это, мисс, по вашим глазам.
Она вопросительно смотрит на меня, приподняв одну бровь.
-- Они напоминают мне цвет тропического моря, когда на него смотришь вблизи.
Посмеявшись, она спрашивает:
-- Вы иностранец?
-- Да. А что?
-- Вы по-английски говорите не совсем хорошо.
-- Надеюсь, не хуже, чем вы по-русски.
Начинается игра, от которой без вина хмелеет мозг, и все становится еще светлее, еще красочнее.
-- Догоните меня, мисс! -- говорю я и начинаю плыть, сколько хватает сил, не касаясь воды руками.
Она пробует, но, убедившись, что не может поспеть за мною, хмурит свои дугообразные брови.
-- Хотите, я вас на буксир возьму? -- остановившись, смеюсь я.
-- Я в вашей помощи не нуждаюсь! -- Вдруг девушка обрывает меня и, повернувшись, уплывает в другую сторону.
Я смотрю ей вслед, недоумевая, с досадой на самого себя, а потом чужим, но властным голосом, словно кто-то посторонний за меня это делает, кричу:
-- Завтра, мисс, в это же время я опять буду здесь!
Она не ответила, но и на второй и на третий день приплывала на то же место и, встречаясь со мной, как давняя приятельница, весело смеялась, точно между нами ничего не произошло. Мы окончательно познакомились, сообщив друг другу свои адреса. Не хотелось расставаться с мисс Амелией, не повидав ее ни разу на берегу, но корабль наш должен был отправляться в дальнее плавание, и я ушел, чувствуя, что эта женщина должна сыграть в моей жизни большую роль.
И теперь, когда я, неся свою вахту, стою в рубке американского парохода, режущего острым носом, словно плугом, поверхность Атлантического океана, это чувство не покидает меня. Но мне все равно: я радуюсь, и больше ничего, радуюсь каждым атомом своего существа, что скоро увижусь с Амелией. Это замечает помощник капитана и, подойдя ко мне, говорит:
-- Что вы все улыбаетесь?
-- Ничего, -- отвечаю я сконфуженно и напускаю на себя серьезность.
Среди сияющей пустыни океана и неба, среди голубой беспредельности иногда показываются дымки других кораблей, идущих нам навстречу. Когда эти суда, сближаясь, обмениваются с нами контркурсами, я вместе с пассажирами, весело размахивающими им носовыми платками, мысленно приветствую их: ведь они идут оттуда, где живет моя морская фея. И жгучий трепет охватывает сердце от сознания, что с каждым вздохом стальных машин, беспрестанно работающих в глубоком чреве парохода, с каждым взмахом больших лопастей на винтах, сверлящих под кормою воду, расстояние между нами все сокращается.
-- Вы так держите штурвал, точно подпираете пароход, -- строго замечает мне помощник капитана. -- Станьте прямо!
-- Есть!
Солнце светит с правого траверза. Склянки бьют двенадцать часов, и новая смена вступает на вахту. Передав штурвал другому рулевому, я спускаюсь вниз обедать. На палубе, осторожно пробираясь среди пассажиров первого класса, я встречаю тех двух русских барынь, что на мостике разговаривали обо мне.
-- Смотри, Аня, твой симпатичный матрос идет, -- смеясь, говорит иронически Люся, когда я поравнялся с ними.
-- Славный, славный матросик! -- вскинув лорнет к глазам, говорит другая, приятно улыбаясь.
-- Виноват, мадам, вы ко мне обращаетесь? -- повернувшись к ней, спрашиваю я по-русски с самым серьезным видом.
-- Ах! -- вскрикивают женщины, краснея до ушей и роняя лорнеты. Обе смотрят на меня так, точно чем-то подавились.
Я иду дальше. Перед люком, ведущим в матросский кубрик, задерживаюсь с минутку на палубе. Вся необъятная ширь океана и бездонная глубина неба наполнены удивительною игрою солнечных и лазоревых красок, от которой и во мне расцветает радуга надежд.
II
Накануне лил дождь, дул яростно ветер, а сегодня тихо, ярко светит мартовское солнце, разливая тепло и радость. По-весеннему синеет небо, и медленно тают в нем, сверкая белизной свежего снега, остатки вчерашних грязных туч. Веселее становится раскинувшийся вдоль берега приморский город с его однообразными, похожими на казармы домами под рыжей черепицей крыш, с дымящимися фабриками и заводами на окраинах, с громадной и шумной гаванью, у каменных стен которой торчат трубы и мачты бесчисленных судов. Успокаивается и море, ласкаемое лучами, только мертвая зыбь медленно перекатывается по его поверхности, отливая вдали блеском полированной стали, равномерно покачивая, словно баюкая, наш легкий ялик. Видны кое-где еще лодки, плывущие в разных направлениях, но они от нас далеко. Работая веслами, я не обращаю внимания, куда мы плывем, и жадно смотрю на корму. Моя спутница -- игривая и капризная, как само море, с изумрудными глазами на зардевшемся лице -- умело управляет рулем. Запрокинув назад головку с пушистыми белокурыми локонами, выбившимися из-под соломенной шляпы, она, улыбаясь, следит за чайками, с криком вьющимися над нами.
-- Как они красивы в синем воздухе!
-- Чайки -- любимые птицы моряков. Они постоянные наши спутницы в морских скитаниях. И никто из нас никогда не позволит себе стрелять в них.
-- Почему?
Я рассказываю ей легенду о том, как души моряков, погибших в море, переселяются в чаек и как потом, летая за кораблями, они своим тревожным криком предупреждают их о приближающейся буре.
Она слушает, не перебивая, и продолжает смотреть в прозрачную синеву неба.
-- Ах, если бы я могла переродиться в чайку... -- помолчав, говорит мисс Амелия мечтательно.
-- И что тогда?
-- Я бы летала за тем кораблем, на котором плавает самый милый для меня моряк. Каждое утро, с восходом солнца, я каким-нибудь особенным криком посылала бы ему приветствие...
Я настораживаюсь, радостно взволнованный.
-- А есть у вас такой моряк?
-- Конечно.
-- Кто же это такой счастливец?
-- Тот, от которого я в восторге.
Она ласково смотрит на меня, поблескивая лучистыми глазами, а мне кажется, что не от солнца, а от нее, этой худенькой, но свежей и яркой блондинки, такой простой, милой, в темно-синем костюме и желтых туфлях, на меня веет весною. Я перестаю грести, сдвинув весла вдоль бортов.
-- Нет, серьезно, мисс Амелия, скажите хоть раз откровенно: кто он такой?
-- Догадайтесь.
-- Не могу, хоть убейте.
-- Подумайте хорошенько.
-- Все равно ничего не выйдет.
-- Ах, какой вы иногда бываете несообразительный, мистер Антон!..
И, заливаясь, звонко смеется, рассыпая по зыби моря веселую трель.
Мне нетрудно догадаться, что, говоря о своей любви, она намекает на меня, но я знаю еще и то, что у меня есть соперник, поджарый англичанин, приказчик из хорошего магазина, всегда щеголевато одетый и недурной собою. Родители ее видят в нем очень подходящую пару для своей дочери и в любой момент готовы дать свое согласие на свадьбу. Об этом я узнал только теперь, вернувшись из плавания, узнал со слов ее подруги, очень болтливой девицы, познакомившейся со мной два дня тому назад. И хотя мисс Амелия, как уверяет ее подруга, любит этого англичанина только наполовину, но я уже начинаю бояться, что, сравнивая его со мною, угловатым, с мозолистыми руками, огрубевшими в тяжелой работе, она может отдать ему предпочтение. Кроме того, она несколько разочарована тем, что я еще не штурман, и, по-видимому, плохо верит в мой успех. Вот почему порою я начинаю подозревать, что, может быть, она только играет со мною, то обнадеживая, то повергая меня в отчаяние. В такие моменты становится мучительно больно, меркнет мир и рождается несносное чувство одиночества. Но это продолжается недолго, пока не засияет на ее милом лице жаркая улыбка, и снова невидимые нити, протянувшиеся от этой маленькой женщины к моему сердцу, держат его, лаская и чаруя, в нежном плену.
Сейчас, когда мисс Амелия сама заговаривает о любви, очень удобный момент объясниться с нею, но она, точно предчувствуя это, перегибается за борт ялика и смотрит в прозрачную воду, чертя рукой ее поверхность, -- серьезная, о чем-то задумавшаяся.
-- Давно уж нет известий от брата... -- говорит Амелия, вздохнув. -- Жив ли он?
Мне еще из писем ее было известно, что у нее есть родной брат, Билль Браун, плавающий где-то на судах матросом.
-- Что же ему сделается? Наверное, чувствует себя в море недурно.
-- Боюсь, не случилось ли с ним что...
-- Почему он в матросы поступил?
-- С папой и мамой поссорился. Когда он кончил среднее учебное заведение, они хотели сделать из него коммерсанта. А он воспротивился и заявил, что хочет быть инженером. Произошел скандал. Билль скрылся. И вот уже пять лет не пишет ни отцу, ни матери ни слова. Он иногда бывает здесь, но никогда не заходит домой. Только переписывается изредка со мною. Я его очень люблю. Он такой умный, такой оригинальный человек!..
Морская зыбь, похожая на усталые вздохи, медленно покачивает нас, поднимая и опуская наш ялик.
Амелия смотрит на гавань, откуда, давая гудки, выходит громадный, в несколько этажей пассажирский пароход, и, точно вспомнив о чем-то, говорит:
-- Мой отец англичанин, а мать француженка. Он увез ее из Алжира. Обманом взял. Хочется, чтобы и меня кто-нибудь увез далеко, далеко -- на край света. Меня всегда куда-то тянет. В особенности, когда я вижу уходящие корабли.
Для меня это новость, так как раньше о ее родителях я знал только то, что они содержат фруктовую лавку, едва сводя концы с концами.
-- Предоставьте, мисс Амелия, это мне сделать.
-- С удовольствием. Только возьмите меня обманом.
-- Ну, кто вас обманет, тот и трех дней не проживет.
Она призывно смеется, увлекая меня всей силой молодой жизни.
-- А все-таки я попробую. Только дайте мне сначала сделаться помощником капитана. Тогда легче будет вас увезти.
-- Да, но когда вы еще сделаетесь!
-- Сомнение для меня обидно.
-- Скоро, скоро! -- почти кричу я. -- Поверьте мне, что я буду помощником капитана! Я этого хочу. При сильном желании человек может достигнуть чего угодно. Я вам расскажу о себе из своего прошлого. В том селе, где я родился и вырос, раньше совсем не было школы. Первую мудрость грамоты мне пришлось познать от псаломщика. Это был человек настолько старый, что седина его начала зеленеть, как мох. И при обучении он держался старых методов, вколачивая в меня грамоту палкой. От него я научился лишь названиям букв. Но у меня был замечательный отец. Невежественный сам, он тем не менее в мой детский мозг гвоздем вколотил мысль, постоянно говоря: "Непросвещенная голова, что фонарь без огня..." Родители мои умерли, передав мне в наследство только свою физическую силу, здоровую кровь и упорство своего характера. Больше ничего. Но да будет благословенна память о них. Дальше я уже шел к жизни самостоятельно: когда попал в город, сначала научился по вывескам читать, а потом в моем распоряжении были общественные библиотеки. И я уже мечтал об университете и кончил бы, если бы только не увлекся морской жизнью... Неужели вы думаете, что теперь я не справлюсь с морскими науками?..
Дальше, доказывая ей, с какими трудностями приходится мне заниматься на штурмана, я начинаю горячиться.
-- Ну хорошо, хорошо, мистер Антон, -- перебивая, соглашается наконец она. -- Верю и буду ждать... Я нарочно высказала свое сомнение, чтобы рассердить вас. Вы тогда становитесь интереснее.
-- Гм... вот как.
Такая странность у нее проявилась и вчера, когда мы во время довольно сильного ветра и дождя, промокшие и прозябшие, катались на парусной лодке. Почему-то сделавшись вдруг скучной, она начала баловаться с кливером. Я предупредил ее раз-другой об опасном риске опрокинуться в бурные волны, наконец не вытерпел, гневно крикнул, чтобы она прекратила свою глупую шалость, и выхватил у нее шкот. В ответ раздался задорный девичий смех, от которого даже в холод становится жарко. После этого во все время нашего катанья веселое настроение не покидало Амелию. Мы меняемся местами: я сажусь на руль, а Амелия на весла. Тонкая, но упругая, она выгребает, как настоящий моряк, делая широкие взмахи.
Я рассказываю ей о разных странах, в каких мне приходилось бывать, о встречах с людьми, о России. Но больше всего ее занимает морская жизнь, -- тут она, осведомленная братом, расспрашивает о всяких мелочах.
-- Завидую я вам, что вы так свободно гуляете по морям.
-- Да, мисс Амелия, для меня это одно из величайших наслаждений, хотя порою бывает очень трудно. Будь я королем-самодержцем, я бы издал суровый закон: все, без различия пола, должны проплавать моряками года по два. И не было бы людей чахлых, слабых, с синенькими поджилками, надоедливых нытиков. Я не выношу дряблости человеческой души. Схватки с бурей в открытом море могут исправить кого угодно лучше всяких санаторий...
Качаясь на ялике, мы продолжаем болтать обо всем, что приходит в голову, и берет досада, что солнце так быстро скатывается по небосклону.
Близко обгоняем одну лодку, в корме которой, бросив весла на банки, обнявшись, сидит молодая пара влюбленных. Я им не завидую нисколько. Нет! Пусть у всех людей расцветает любовь, излучая свет и радость, пока они молоды, пока их горячая кровь не свернулась в простоквашу, пока сердца не сморщились, как сухое яблоко. Правда, я еще не настолько близок к Амелии, чтобы держаться с нею вольно -- моя любовь к ней целомудренно чиста, как то единственное белоснежное облачко, что, кудрявясь, смотрит на нас с лазури весеннего неба. И одно ее присутствие, одна ее игриво-ласковая улыбка, влекущий взгляд ее изумрудных глаз заставляет меня так же радоваться, как радуется иногда, загораясь блеском утра, тропическое море брызнувшим лучам восходящего солнца.
Вернулись мы на берег уже вечером. Амелия была несколько расстроена, когда узнала от меня, что я убежал в Англию из русской тюрьмы. Напрасно я старался объяснить ей разницу между политическими и уголовными преступниками -- для нее это было непонятно. Она простилась со мною довольно холодно.
III
Вечер. Я одиноко хожу по морскому берегу и жду не дождусь, когда из той улицы, что выходит на прибрежную площадь, покажется Амелия. Но ее все нет, хотя час назначенного свидания давно прошел.
Сильно дует норд-вест, нагоняя кучевые облака, залепляя лазурь неба грязной ватой. По мутно-серому морю перекатываются волны, оперенные пеною, похожие на бесчисленные стада белых кроликов. Шумит прибой, далеко выбрасываясь на песчаный берег, взмыливая воду, точно сплетая фантастические кружева. Издали, выплывая, направляются к гавани рыбачьи лайбы, спеша засветло укрыться от поднимающейся непогоды.
Я хожу у самого моря и часто поглядываю на часы. Ветер, забираясь под легкое распахнутое пальто, вздувает полы, холодом ощупывает тело, играет, вырвав из-под жилета, моим голубым галстуком и бросает его концы мне в лицо. А я безразличен. Меня не волнует, как бывало, запах моря и водорослей, выброшенных волнами на берег.
-- Несомненно, что она тоже любит... -- говорю я вслух. -- Это видно по всему. Почему же не пришла? Испугалась моего тюремного прошлого или делает выбор между мною и англичанином?..
Медленно умирает день, а на смену, окутывая все в сумрак, сливая небо с морем, надвигается ночь, холодная и неприветливая. На рейде, возвышаясь белым призраком, вспыхивает через известные промежутки времени маяк, бросая в слепую даль красные полосы огня. Накрапывает мелкий дождь. Крепчает ветер, а прибой, выбрасываясь на берег еще дальше, бьется и грохочет около равнодушной земли, с гневом рассказывая ей о тайнах моря.
-- Нет, не придет она...
Отчаявшись, я иду в город, загорающийся огнями, иду не торопясь, чувствуя холод в груди. Домой мне не хочется заходить: там, в квадратной комнате, мне будет еще тоскливее. Я машинально направляюсь к квартире Амелии и медленно прохаживаюсь, держась другой стороны улицы. Меня почему-то не покидает уверенность, что я непременно встречу изумрудные глаза.
Мелкий дождь, скосившись от ветра, колюче бьет в лицо, журчат ручьи, стекая по водосточным трубам, блестят тротуары и мостовые, отсвечивая огни электрических фонарей, протянувшихся вдоль улицы двумя золотыми гирляндами. То и дело, гудя, проносятся трамваи, выбрасывая из-под колес грязные брызги. Над некоторыми домами, вспыхивая и потухая, горят разноцветными лампочками рекламы. Среди людей, торопливо шагающих по улице, ни одного знакомого человека.
Унылая скука, как липкая паутина, обволакивает сердце, гася радость жизни, и все мне становится постылым. Я стараюсь себя уверить, что Амелию остановила плохая погода, а может быть, она больна, но в то же время в моем мозгу змеей извивается мысль, ехидно подсмеиваясь, что я обманут и одурачен, что сладкозвучная песня моей любви, внезапно оборвавшись, остается недопетой...
Уже поздно. Меньше шума, реже движение -- город, истощив на дневные заботы энергию, начинает погружаться в ночной сон.
Вдруг на другой стороне улицы, на тротуаре, держась за руку высокого молодого человека, плотно к нему прижимаясь, показывается знакомая фигура женщины.
"Она!"
Пересиливая себя, чтобы удержаться на ногах, я приваливаюсь к каменной стене дома, холодной и мокрой от дождя. У самого подъезда, прощаясь, он крепко целует ее, мою Амелию, запрокинувшую перед ним голову, и уходит, стуча каблуками по асфальту тротуара, самоуверенный и довольный.
-- Не меня, а штурмана она хотела... -- прохрипел я, отрываясь от стены.
И странно: как оскорбленные дети бегут к матери, так и я, взрослый человек с крепкими нервами, с сильными мускулами, закаленный в битве с житейскими невзгодами, устремляюсь к морю, словно ожидая, что лишь в нем одном, ласковом и грозном, найду себе отраду. По пути, недалеко от гавани, в той части города, где уже ютится нищета, проституция и вся портовая голытьба, заворачиваю в кабак, чтобы хоть на короткое время одурманить голову. Клубится сизый чад табачного дыма, густо насыщенный особым кабацким запахом; от буфета к столикам, втиснутым между небольшими перегородками, и обратно, пошатываясь и толкаясь, бродят фигуры матросов, доковых рабочих и женщин. Буфетчик, крупный англичанин с пухлым подбородком, в одном расстегнутом жилете, с засученными рукавами, обнажившими толстые руки, солидно восседая за стойкой, едва успевает с двумя своими помощниками-подростками откупоривать бутылки, наполнять из-под крана большие хрустальные кружки пивом. Среди этих закопченных стен, в зловонном чаду, настолько густом, что даже огни электрических лампочек кажутся мутно-желтыми пятнами, точно в тумане, не унимаясь, стоит пьяный гомон, пронизываемый резкими выкриками, хохотом и женским визгом. Я не любитель отравлять себя алкоголем, но теперь, когда у меня стучат челюсти, когда давно не испытываемая отчужденность тяжелым камнем наваливается на грудь, охотно глотаю виски, обжигая кровь. Кто-то, хлопнув меня по плечу, говорит знакомым голосом:
-- О друг! Добрый вечер! Откуда, какими ветрами пригнало вас к этой пристани?
Передо мною, раздвинув ноги, стоит мой приятель Блекман, толсторожий негр, крепкий и неуклюжий, точно изваяние из черного мрамора.
-- Садитесь, -- отвечаю я и требую еще стакан.
-- Что с вами?
-- Пейте.
С Блекманом, всегда отличавшимся лихостью моряка и товарищеской преданностью, я подружился, плавая вместе на одном английском корабле. У него до сих пор, точно над кем-то подсмеиваясь, подмигивает левый глаз, окруженный глубокими шрамами. Это у него награда с острова Мадейры. Помню, как он из-за уличной девицы поспорил с матросом другого корабля, с белобрысым норвежцем, как тот, размахнувшись, со всей силой ударил его бутылкой по лицу и как я потом тащил его, точно куль с мукой, на свое судно.
Сейчас, обрадовавшись встрече со мною и угощению, он важно сыплет в стакан перец и соль, кладет большую дозу горчицы, наливает виски и пиво и все это мешает указательным пальцем. Получается бурая жижица, похожая на дрожжи, называемая английскими моряками "смерчем", а русскими -- "стенолазом". Выпивая, он сладко причмокивает и, размахивая руками с толстыми пальцами, сообщает мне:
-- Только что кончил рейс, как сейчас же попал в сухопутный тайфун. Три дня и три ночи крутился. А теперь сижу на мели при полном штиле...
-- Хорошо, Блекман, я дам денег.
-- О, вы всегда были мне добрым другом, но мне и не надо денег. Я хочу только закусить и хватить смерча, чтобы мозги завертелись.
Около нас, заражая своей буйной удалью, кипит и клокочет распутная жизнь, и, точно в грязном водовороте, кружатся непутевые люди, горланя, ругаясь, распевая песни, икая, насвистывая, торгуясь с женщинами.
Не успели мы как следует разгуляться, как начинают закрывать кабак. Люди выходят неохотно, ворчат и ругаются; некоторых выталкивают силой. Толпа пьяных несколько минут стоит перед дверями, словно в ожидании, что, может быть, они еще откроются. Рваные и затасканные женщины, приподняв юбки, танцуют перед своими кавалерами, похабно извиваясь, взвизгивая осипшими и ржавыми голосами. Потом вся эта пьяная ватага медленно расползается, как липкая грязь, по темным закоулкам портовых трущоб.
Захватив с собою пива, виски и разных закусок, мы с негром остаток ночи проводим на берегу моря.
Дождя уже нет, через разорванную завесу облаков кое-где мерцают звезды, иногда на минуту покажется половинка луны, осветит поседевшую равнину вод и снова скроется, словно проваливаясь в черную яму. Но ветер дует еще с большей силой, певуче носится над простором, взъерошивая море, напряженнее громыхает прибой, точно силясь кого-то преодолеть, опрокинуть. В гавани, залитой огнями, даже ночью не прекращается жизнь: уходят одни корабли, а вместо них приходят другие, оглашая тьму то воющей сиреной, то дружными гудками.
Мы оба под хмелем, но продолжаем пить, посасывая водку или пиво из горлышек.
-- Амелия, ты потом раскаешься, но будет поздно! -- с болью кричу я в сторону города и, согнувшись, хватаюсь руками за мутную голову.
-- О, это? Плюнь! -- говорит Блекман, догадываясь, в чем дело. -- Пойдем в рейс -- все пройдет. Со мной то же было. Наша одна африканка протаранила сердце... Красавица была: губы толстые, мягкие, на голове кудри -- маленькие кольца, груди -- два больших шара, живот -- не обхватить руками. О, она вся блестела, как черная звезда!
Подняв голову, я смотрю на него, -- он, качаясь, сидит передо мною темной уродливой тенью.
-- Как черная звезда?
-- Да, да... Ушел в море, и все прошло. Теперь я с белыми привык. А тогда тошно было...
Для большей убедительности негр, крутя кудрявой головой, разражается руганью на всех европейских языках.
Одинокий маяк, вспыхивая, продолжает бросать в темноту лучи красного света.
-- Хорошо, Блекман, вместе пойдем в плавание.
-- О, конечно, вместе!..
Я рассказываю ему, что готовлюсь на штурмана и что скоро буду держать экзамен.
Блекман, обрадовавшись, скалит белые зубы, жмет мне руку и орет:
-- Полный ход вперед! Я к вам служить пойду...
-- Мы ей докажем, этой вертлявой девчонке! -- говорю я, показывая на город.
-- О, докажем!
Пуская отъявленную ругань, негр грозится кулаком и плюется в сторону города.
Дальнейшее представляется смутно, как путаный сон. Помню только, что мы проболтались до самого утра, а потом, обнявшись, поддерживая друг друга, отправились в матросский дом, где и нанялись на первый попавшийся корабль.
IV
Паровой буксирный катер, резко посвистывая, обходя другие суда, вытягивает из гавани наш трехмачтовый парусник, носящий громкое имя -- "Нептун".
Одетый в морскую форму, я стою на верхней палубе среди кучки матросов, совершенно мне незнакомых, обтрепанных и грязных, но лихо держащихся, никогда и ни при каких обстоятельствах не унывающих. В голове моей все еще шум, несмотря на то, что время уже за полдень, хочется спать после пережитой бессонной ночи. Погода улучшается, ветер, нагулявшись за сутки, дует с меньшей силой. Изредка на короткое время, выглянув из-за малахитовых облаков, засияет солнце, зажигая зеркальные окна роскошных пароходов, разливаясь по рыжим черепицам городских крыш, раздвигая дали, дробясь по волнистой поверхности моря. Потом снова становится угрюмо вокруг. Хмурятся небо и море, точно недовольные друг другом. Но всюду идет работа, кипит жизнь. Громыхают паровозы, передвигая составы к пакгаузам и обратно, резко лязгают лебедки, нагружая или опустошая корабли, стучат молоты, вызывая звон железа, свистят катера, гудят большие пароходы, точно перекликаясь между собою. Все звуки, сливаясь, носятся над гаванью одной энергичной песнью труда. Пахнет нефтью, дымом каменного угля, перегаром машинного масла, южными фруктами.
Точно по узким переулкам, пробираемся мы среди тысячи кораблей, больших и малых, паровых и парусных, всевозможных конструкций, пестреющих разноцветными флагами всех наций, пока не выходим на большую дорогу. У меня пока одно желание: это выбраться скорее в море, чтобы не видеть больше этого города, отравившего мое сердце.
-- Хорош наш "Нептун", нечего сказать, -- говорит один из матросов.
-- Внук ноева ковчега, -- отвечает другой.
Все смеются.
На минуту мое внимание задерживает матрос, подметающий палубу. Я с ним уже знаком. Джим Гаррисон нанялся на судно вместе с нами. Он старый, изломанный, с морщинистым лицом, заросшим колючим, как жниво, волосом. Только из-под густых бровей, поблескивая, молодо смотрят ястребиные глаза. Ему не хватает лишь нескольких месяцев до пятидесяти лет, проведенных им на морской службе. Дорогой, идя вместе с нами на "Нептун", он сокрушался:
-- Боюсь, что признают неспособным... Чертовски надоело в матросском доме сидеть, чтоб ему провалиться на месте, чтоб всю его администрацию голодные черти с похлебкой съели! Тянет в море, нет больше сил терпеть. А работать я еще могу... Сколько угодно могу...
Блекман, хлопая его по плечу, говорил:
-- Положим, Джим, работник вы неважный, но в команде сойдете. Только держитесь на судне бодрее, не сгибайте спину. А друг мой вам паров подбавит...
По пути на судно мы два раза заходили в кабак, где Джим и Блекман выпивали "смерч".
Сейчас, подметая палубу, старик старается, показывает вид, что он работящий матрос, но ему даже и эта работа дается с трудом.
Почти одновременно на всех судах бьют склянки, оглашая гавань разноголосым гулом меди.
Ко мне, переваливаясь с боку на бок, направляется Блекман и, растягивая, как резину, свои толстые вывороченные губы в улыбку, еще издали кричит пропившимся голосом:
-- Вы здесь, друг? А я в кубрике место для ночлега приготовил. Будем спать вместе. А то одеяло у нас только одно.
-- Спасибо.
Мы приближаемся к молу, сложенному из тяжелых квадратных кусков гранита, безмолвному стражу, охраняющему вход в гавань от разъяренных волн, подставляя под их удары свою каменную несокрушимую грудь.
Боцман, средних лет, коренастый, с большой угловатой головой, плотно сидящей на широких плечах, -- кажется, что он совсем не имеет шеи, -- согнулся над люком и громко кричит:
-- Все наверх!
Несколько матросов, застрявших в кубрике, выбегают на палубу.
Откинув назад голову, боцман не спускает глаз с капитана, очень высокого и мрачного человека, прохаживающегося по мостику, и, по его знаку, повернув к нам свое лицо, тысячи раз битое, с перешибленной переносицей, командует:
-- По мачтам! Паруса ставить!
Мы с Блекманом и другими матросами, поднявшись по зыбким вантам на мачту, работаем на реях, а часть команды остается на палубе, приготовляя шкоты для растягивания парусов.
Не успев привыкнуть к новому судну, к новым порядкам, мы возимся с постановкой парусов невероятно долго, вызывая этим раздраженную ругань боцмана, беспокойно бегающего по палубе.
Паровой катер, отпустив буксир, попыхивая дымом, возвращается в гавань, а "Нептун", туго набитый разными товарами, по мере того как окрыляются его мачты белыми большими полотнищами, вздрагивает и гудит снастями, точно просыпается после долгого летаргического сна. Наконец он трогается и скоро, пользуясь хорошим попутным ветром, несется вперед полным ходом, лишь слегка покачиваясь. Он держит курс на Александрию.
-- Идем, друг, отдохнем, -- говорит мне Блекман, когда мы освободились от работы. -- С двенадцати нам на вахту...
-- Я побуду немного на палубе.
-- Как хотите, а мне скучно здесь.
Потом, увидев Джима, обращается к нему:
-- Ну, старина, дела наши идут, кажется, недурно!
-- Об этом скажем, когда вернемся из плавания.
-- Верно, сто чертей вам в горло!
Они оба спускаются вниз.
Земля все удаляется, а впереди все шире развертывается море, маня неизвестным будущим. Город и огромнейшая гавань, теряя ясность очертаний, постепенно уменьшаются, точно тают в чадном воздухе. Только теперь у меня пламенем вспыхивает в груди желание вернуться обратно, вернуться туда, где я оставил свою мечту. Хочется крикнуть на мостик:
"Капитан! Я не хочу больше служить на вашем дурацком судне!"
Потом броситься в холодную воду и вплавь добраться до стенки гавани.
Но нет, этого не будет! Пусть, как черная смола, которой заливают на корабле щели, кипит в моем сердце жгучая тоска, -- я не вернусь в этот город до тех пор, пока не кончу рейса, да и то, может быть, только затем, чтобы взять свои вещи и книги, оставленные на квартире. Ко мне на время возвращается твердость духа.
Я направляюсь к корме, где, о чем-то разговаривая между собою, стоят: рыжий англичанин, высокий и спокойный, с большими и немного припухшими, точно отмороженными, ушами, и маленький, но очень упругий, смуглый, как бронза, японец.
-- Как вас зовут? -- улыбаясь, спрашиваю их.
Они почти в один голос отвечают.
-- Алекс Шелло.
-- Киманодзи.
-- Вот и отлично! Будем друзьями. А меня величают Антоном. Не правда ли, что нам предстоит отличное плавание? Я рад, что попал на такое судно...
Две пары глаз, вороненых, беспокойно бегающих в перекошенных щелях, и серых, влажно блестящих, точно покрытых жиром, смотрят на меня, ощупывая с ног до головы.
-- Да-а, -- тянет рыжий Шелло, -- когда человеку в жизни больше ничего не остается, как только в петлю лезть, то и на этом свином корыте плавание покажется хорошим.
Я громко смеюсь и отхожу, оставив их в недоумении.
На мгновение Шелло показался мне знакомым, где-то я будто видел его -- всматриваюсь в красное, сыто лоснящееся лицо, слегка обрызганное веснушками, и не могу припомнить. Меня окончательно сбивает с толку глубокий шрам на левой щеке, точно проткнутый ножом.
Боцман все еще не может успокоиться и, покрикивая, озабоченно бегает вокруг вахтенных матросов, делая им указания, заставляя одни снасти подтягивать, другие ослаблять. Здесь, на просторе, ветер дует сильнее, свистя в снастях, напружинивая паруса, ярусами уходящие вверх. Город кажется маленьким серым пятном, но затем и оно исчезает за горизонтом, -- остается только море да небо. Кружась в воздухе, обгоняя "Нептун" и отставая, нас с криком провожают белогрудые чайки.
"До свидания, Амелия! Мне спать пора..."
С тяжкими думами я спускаюсь в кубрик.
V
Наша жизнь на "Нептуне", как и на всех других подобных судах, проходит в тяжелых условиях: мы надрываемся от работы и питаемся сухими и жесткими, как камень, галетами, кофе, разбавленным сгущенным молоком, и таким соленым мясом, точно оно сотни лет квасилось на дне моря; в очень бурную погоду, когда камбуз не топится, удовлетворяемся холодными мясными консервами. Вот почему на такую службу могут попадать лишь люди, обнищавшие и пропившиеся или же, как и я, дошедшие до такого отчаяния, когда все становится безразличным. Конечно, многие из команды разбегутся в первом же порту, не получив даже денег за свой труд, так как расчет производится только по окончании рейса, -- разбегутся в надежде попасть на паровые суда, где и риска меньше, и не так обременительна работа, и кормят лучше. Но они тут же без затруднения будут заменены другими матросами, такими же пропойцами, изголодавшимися и с нетерпением ожидающими на берегу хоть какого-нибудь судна.
С каждым днем, втягиваясь в работу, привыкая к новым порядкам, команда начинает выполнять работу лучше и быстрее, но двадцати двух человек недостаточно для легкого управления "Нептуном". При капризной погоде, при ветрах, постоянно меняющих свое направление, то затихающих, то доходящих до степени шторма, мы ни днем, ни ночью не знаем покоя. Часто, сменясь с вахты, не успеешь отдохнуть, как снова гонят наверх -- крепить паруса, брать рифы, обрасоплять реи, менять галсы. Хуже всего достается в ненастные ночи, когда кругом царит такая тьма, что, того и гляди, свернешь себе голову, когда, надрывно завывая, свирепствует холодный, пронизывающий ветер, а с черного, как сажа, неба беспощадно хлещет дождь, промачивая все платье до последней нитки. В такие моменты кажется, что уже никогда больше не взойдет солнце, не рассеет этой сырой, хлябающей тьмы, тяжело навалившейся на ревущую поверхность Атлантического океана. Продрогшие, измученные матросы, ругаясь, ворчат:
-- Дьявольская наша жизнь!..
-- Подлое судно!
-- Да, если на таком судне проплавать год, то живым останешься, но к Маргаритам не захочешь.
Но стоит только погоде улучшиться, как настроение команды меняется. В особенности, пережив бурную ночь, матросы радостно встречают хорошее утро и невольно, быть может, в тысячный раз, засматриваются в ту сторону, где так красиво алеет заря, разливаясь по волнистой, еще пенящейся шири океана рдеющими красками, где, сбрасывая с себя блестящие наряды, постепенно переходящие из ярко-малиновых в золотисто-шафранные цвета, торжественно поднимается огневое солнце. Даже рыжий Шелло, как казалось раньше, ко всему равнодушный, кроме еды и выпивки, глядя прищуренными глазами в сияющее око неба, не может удержаться от улыбки и говорит:
-- Мы моряки, а потому для нас доброе солнце должно быть дороже всего...
-- А коньяк все-таки лучше! -- посмеиваясь, вставит кто-нибудь из матросов.
-- Нам и коньяк нравится только потому, что он представляет собою то же солнце, но только в растворенном виде, -- возражает на это Шелло.
Труднее всего служить Джиму Гаррисону. Он не только не может лазить по мачтам, но и внизу работает вяло, ходит медленно, сутулясь под тяжестью сурово прожитых лет. На второй же день, после того как мы оставили берега Англии, у него произошло столкновение с боцманом.
-- Эй, старина!
Перетаскивавший в это время снасти с одного места палубы на другое, Джим, услышав окрик боцмана, останавливается и, кладя снасти перед собою, спрашивает:
-- Что вам угодно?
-- Вы не ходите, а ползаете, как беременная мокрица по мокрому мату!
Джим, ощетиниваясь, отвечает на это:
-- Зато вы бегаете, точно ошпаренный пес!
Боцман, не ожидавший такого ответа, откидывает назад голову, точно получив удар по лбу.
Одно мгновение они стоят молча, оглядывая друг друга, точно впервые встретились; один -- в кожаной куртке, в широких штанах из темно-синей фланели, в крепких квадратных башмаках, гладко выбритый, полный здоровья и силы, а другой -- в рваном, насквозь просмоленном платье, босой, отживающий свой век, но все еще с безнадежной удалью цепляющийся за жизнь.
-- Хорошо, мы с вами поговорим, когда придем в какой-нибудь порт, а пока -- продолжайте работать.
Джим прекрасно понимает, что боцман хочет уволить его с судна, и, принимаясь за перетаскивание снастей, предостерегающе роняет:
-- Я имею редкостный нож! Он отлично режет не только хлеб, но и мясо.
-- А у меня есть еще лучшая вещь -- это браунинг. Я из него на двадцать шагов могу попасть в такую маленькую цель, как человеческий череп...
-- При охоте на диких зверей успех часто зависит от быстроты действия...
Джим Гаррисон не уступает боцману, но нам, своим товарищам, посмеиваясь над собою, точно речь идет о постороннем человеке, откровенно признается:
-- Да, износился. Стал похож на старую рваную калошу. Но все равно -- в матросский дом ни за что не вернусь...
-- А как же иначе? -- спрашиваем мы.
-- Посмотрим, как...
Капитан у нас -- бесстрашный моряк, но человек с большими причудами. Через каждый час, днем и ночью судовой кок, жуликоватый шотландец, наживающий деньги на матросской пище, носит ему в никелированном кофейнике горячий черный кофе. Капитан молча пьет его, разбавляя пополам с ромом. Разговаривает он мало, разве только боцману или своему помощнику, еще молодому человеку, с испуганно приподнятыми бровями на невзрачном лице, отдавая какое-нибудь распоряжение, буркнет несколько слов, да и то отвернется, словно презирает их. Проходя на мостик или возвращаясь обратно в свою каюту, расположенную в кормовой части судна, он ни на кого не смотрит и шагает так, как будто измеряет палубу, тяжелодумно глядя себе под ноги. У него внешность интригующая: высокий и грузный, весь угловатый; лицо сизо-багровое, с водяными мешками под большими оловянно-мутными глазами, с массивным хищным носом; он часто бреется, но вся шея, крепкая, как у быка, и длинные уши в шерсти; почему-то, глядя на него, думается, что если ею раздеть догола, то он окажется весь лохматым.