Однажды, будучи еще 15-ти-летним гимназистом, я гостил у своего дяди -- в его имении "Лущилово". Дядина дача приютилась в лощине среди белого горного кряжа -- в лесу... На другой стороне реки тянулись далекие, почти бесконечные заливные луга, принадлежавшие скорее восточной, чем средней России: там шла уже Уфимская губерния -- с ее инородцами-башкирами, со степями, с кумысом, с причудливой, своеобразной степной флорой.
Мой дядя был страстный охотник, потому что больше всего на свете любил природу, а охота вызывает постоянное общение с нею. Он постоянно делал всевозможные экскурсии, а так как я не менее его любил и природу, и охоту, то за все время моего пребывания в Лущилове, мы дома оставались лишь в плохую погоду. Сопровождаемые дядиными собаками, мы целыми днями и ночами скитались на Каме, за Камой и над Камой. Мы лазили по выступам и ущельям белых, меловых утесов, охотились, ловили рыбу и собирали растения... Дядя был женат, и его супруга, Дарья Петровна, простая и милая женщина, настолько свыклась с привычками мужа, что нисколько, по-видимому, не огорчалась своим одиночеством среди кряжей и пустынного леса и об одном лишь печалилась -- как бы ее Алеша не сломал себе как-нибудь головы...
У дяди в числе других собак был старый, заслуженный сеттер, Трезор, который к описываемому времени совершенно одряхлел и уже не годился в компаньоны. Он редко отлучался со двора и лишь изредка, когда мы под вечер отправлялись с дядей к реке близ самой дачи ловить рыбу, Трезор иногда сопровождал нас, но совершенно пренебрегал обычными собачьими занятиями. Он вяло брел за дядей, понурив голову и не обращая никакого внимания на своих коллег -- двух других собак, которые суетились вокруг нас: внюхивались в воздух, замирали над почуянной в траве перепелкой или, просто, летали, сломя голову, кругом, радуясь тому, что они молоды, здоровы, сильны и могут проделывать все это. Когда мы располагались на берегу реки, Трезор с мрачным видом усаживался около дяди. Он подолгу вертелся на одном месте, прилаживаясь, как бы поудобнее устроить свое старое тело: ложился, вставал, снова ложился и даже повизгивал: тело его стало дряхло, трава казалась жесткой. Он усталыми добрыми глазами поглядывал на нас, а когда дядя заговаривал с ним, он начинал моргать, переступать с лапы на лапу и повиливать хвостом; и вся его повадка выражала одно: обессилел, одряхлел пес; не угнаться псу за молодежью; на покой пора!
-- Что, брат, Трезор, невеселый ты нынче какой! -- говорил дядя, давая ему кость. -- Совсем раскис!
Трезор брал кость, вежливо вилял хвостом и, отходя в сторону, клал кость на землю и возвращался на свое место.
-- Плох, брат, ты! Совсем никуда не годишься! -- укорял его дядя. -- Последнее дело, коли собака костей глодать не может!..
II.
Когда мы однажды после трехдневной экскурсии вернулись в Лущилово, Дарья Петровна сказала дяде, что у Трезорки делается что-то нехорошее с глазами. Дядя осмотрел его, нашел, что у него гноятся глаза, и что кроме того есть несомненные признаки одной очень скверной собачьей болезни.
-- Ну, этак он у меня всех собак перепортит! -- сказал он. -- Это болезнь заразительная... Надо убрать старика куда-нибудь!
И дядя, очевидно, целый день думал об этом.
-- Куда мне его девать? -- говорил он мне, когда мы вечером набивали патроны в дровяном сарае и снаряжались на охоту. -- Если увезти в Теньки к Федору, так Федору обуза: у него тоже собаки! Оставить за рекой -- жаль! Замучится пес, покамест подохнет!..
-- Пристрелить его... Ничего другого не остается! -- заметил он про себя...
И я заметил, что такое решение вопроса дяде очень не по сердцу.
-- Да, пристрелить! По крайней мере сразу кончится, без мучений.
На этот раз охота у нас не клеилась, и мы рано вернулись домой. Дарье Петровне мы, разумеется, не сказали ни слова об участи, готовящейся псу, чтоб не расстраивать ее загодя. Дядя решил завтра утром, пораньше, захватить Трезора, уйти на берег и, покончивши с ним, зарыть его там.
Признаюсь, я плохо спал в эту ночь. Трезорка выл на дворе, может быть, предчувствуя свою гибель. Как ни старался я убедить себя, что для пса самый лучший конец -- смерть от руки хозяина, который превосходно стрелял и не даст собаке зря мучиться, -- все-таки мне казалось тяжкой несправедливостью то, что мы собирались сделать завтра утром.
Дядя со мной не говорил ни слова об этом: мы точно сговорились не упоминать о Трезоре.
Едва показалось солнце, мы с дядей встали. Он зарядил свою централку, набил портсигар папиросами, -- все это молча, не говоря ни слова со мной. Я понимал его чувство и из деликатности старался даже избегать его взгляда. Мы вышли на двор, и дядя, взяв заступ, крикнул Трезора.
Оп появился откуда-то из угла и, понуря голову, подошел к дяде. Дядя, по-прежнему не говоря ни слова, поправил на нем ошейник и хотел было надеть на него цепь, но я заметил, что Трезор пойдет и без цепи за нами. Дядя молча согласился -- и мы пошли... втроем! Да, втроем, потому что с нами шло рядом верное и преданное существо, много лет жившее в дядином доме, связанное с людьми почти что душевными узами... и шло оно на смерть! Эта мысль беспрестанно терзала меня.
Я мог бы, конечно, не ходить с дядей убивать Трезора, но мне тогда было всего 15 лет, и я боялся выказать пред дядей отсутствие мужества и твердости, необходимых для опытного и закаленного охотника, каким я себя считал...
Утро было чудное! Солнце только что встало и пронизывало лес, по которому мы шли к реке, почти параллельными земле лучами, бросавшими красные пятна света на низа стволов, на папоротник, на траву. Между ветками кустов протягивались, сверкая на солнце, огненные нити паутинок. Ныло свежо и сыро от росы. Где-то разливалась нежная трель жаворонка. Сквозь деревья сверкала впереди пелена Камы...
Мы вышли к ней из лощины и пошли вдоль берега по усеянному гальками и камнями высокому прибрежью. Лощина вскоре осталась за нами, а сбоку вырос длинный, загибающийся по течению реки, крутой меловой кряж... Где-то стучал пароход -- отчетливо и гулко. Река чуть слышно шелестела у берега и играла миллионами огненных искр, пробегавших мгновенными вспыхиваниями по ослепительной водной ширине. Солнце стояло над нею и обливало горячим светом весь обрыв, возвышавшийся над нами...
Мы шли по постепенно поднимавшейся тропинке к одной, известной нам площадке, которую дядя избрал местом смерти Трезора. Трезор по-прежнему тихо шел рядом с нами. Я старался не смотреть на него: мне думалось, что если я встречусь с его добрым взглядом, то прочту в нем тяжкий укор за то, что мы собирались с ним сделать. Но он еще не знал, куда и зачем его ведут, и спокойно шел, помахивая хвостом и поводя ушами на знакомое ему щебетанье стрижей, на плеск воды и стук подходившего парохода... И неотступная мысль вертелась у меня в голове: нехорошо, нечестно мы поступаем...
III.
Когда мы пришли на площадку, на которой белели среди окружавших ее елочек камни, дядя велел лечь Трезору и стал рыть яму, с усилием налегал на заступ, плохо входивший в плотную, каменистую почву. "Могилу роет!" -- пронеслось у меня в голове. Трезор по-прежнему безучастно поводил ушами, лежа на твердой, усыпанной гальками земле. Кама сверкала под нами в нескольких саженях от площадки. Дальше -- опять тянулась тропинка, все возвышаясь и выделяясь белой полосой на зелени берега.
Мы молчали... Кругом не было ни души... Лишь стрижи без умолку щебетали, быстро шныряя около нас и прячась в свои гнезда на склоне горы...
Но вот яма готова. Дядя вынул из кармана цепь и хотел надеть ее на Трезора.
-- Как бы покрепче привязать его, чтоб не ушел? -- спокойно произнес он после раздумья.
-- Да он и так не убежит! -- чрез силу промолвил я, с тоской глядя на белое, развалившееся на солнышке тело собаки. -- "Убийство совершаем!" -- опять пронеслось у меня в голове. -- И не пошевелится! -- прибавил я.
Дядя бросил заступ, вскинул за плечи ружье и, приказав Трезору лежать на месте, отправился обратно по тропинке. Я догадался, что он пошел к камням, -- месту, откуда можно было удобнее прицелиться! Но едва мы сошли с площадки, как Трезор встал и, махая хвостом, побрел за нами.
-- Трезор, куш! -- крикнул дядя.
Трезор остановился. Но едва мы пошли, он опять побрел за нами.
-- Трезорка! Лежи! Куш!..
Дяди вернулся, уложил его, но когда мы опять тронулись -- бедный пес, очевидно чувствуя что-то неладное, снова встал на ноги.
-- Ничего не поделаешь! Привязать надо! -- сказал дядя.
Он вытащил цепь и, пока надевал ее на бедного Трезора, пристраивая его к елочке, собака все время повизгивала и волновалась, предчувствуя беду... Когда же мы стали уходить -- он начал рваться. Но цепь крепко держала его -- и бедняга стал громко визжать и подвывать... Я шел впереди, не оборачиваясь и не глядя на дядю. Вскоре мы достигли камней. Дядя стал устраиваться с прицелом, а я улегся на землю, не желая видеть Трезоркиной смерти и чувствуя, как мне сжимает горло спазма внезапно подступившей скорби.
-- Что, брат, раскис? -- с каким-то ласковым смущением в голосе спросил меня дядя.
Я не отвечал.
-- Ах, чёрт возьми! -- воскликнул он, -- он все время вертится! Не могу я так стрелять.
Я выглянул из-за камня и, увидев вдали что-то белое и услыхав визг, вздрогнул, заткнул уши и улегся ничком: я не мог побороть охватившего меня чувства тоски и ужаса пред тем, что сейчас должно было совершиться. На мгновенье взглянув на дядю, я видел, как он, стоя на коленях, держал ружье на прицеле, как с камня струился легкий поток меловой пыли, и как дрожали у дяди руки... Я опять закрыл глаза -- и, несмотря на заткнутые уши, услыхал глухо и неясно -- дядин крик: "Трезор, куш!" -- а затем так же глухо и неясно прогремели один за другим два выстрела...
IV.
Я вскочил на ноги... Дядя с криком бежал по площадке и что-то кричал... Я взглянул, увидел что-то белое и с ужасом, закрыв глаза, опустился снова на землю...
-- Иди же! -- кричал дядя. -- Скорее иди!
-- Не могу! -- крикнул я.
-- Иди же, чёрт тебя возьми!.. Он бьется!.. Что я с ним стану делать?.. Неси свое ружье! Надо пристрелить его скорее!..
Но я так и не тронулся с места, охваченный ужасом... Я не видал, как дядя прикладом ружья ударил несколько раз Трезора, как он бросил его в яму и наскоро, кое-как завалил комковатой, сухой землей.
Когда все уже было кончено и дядя подошел ко мне, я думал, что он станет сердиться на меня или упрекать меня и звать "бабой". Но он не сказал по поводу моей нервности и трусости ни слова; он сам был страшно раздражен и взволнован: у него тряслись руки, и я никогда еще не видал у него такого бледного и искаженного лица... Я помню, что меня удивило тогда, почему он так скоро зарыл Трезора, и, точно не доделав дела, убежал ко мне; но лишь позднее я догадался, что дядю охватило то же самое чувство страха и смущения, как и меня; выразилось же это чувство в неодинаковой степени: я не мог даже видеть Трезоркиной гибели; дядя же, более сильный и нервами, и характером, убил своего любимого пса, но у него уже едва-едва хватило силы бросить его в яму и кое-как закидать землей. С искаженным лицом, с трясущимися руками, он, положительно, убегал с места казни.
Мы торопливо зашагали вдоль берега, оба чувствуя себя виноватыми, оба потрясенные происшедшей от наших рук смертью дотоле живого и преданного нам существа.
-- Да, брат, какая это все-таки драма! -- произнес дядя. -- Всякая смерть -- драма!
Он выразил этими словами то, что еще вчера засело у меня в голове... И, подходя к дому, я живо почувствовал, что там, за лесом, на берегу, полчаса тому назад пронеслось в свежем воздухе летнего утра тяжелое дыхание смерти, что там совершилось ужасное таинство смерти, и произошло оно от наших рук, по нашей воле... И понял я, какое великое дело -- жизнь, как велика власть одного существа над другим, и как не хорошо, стыдно и тяжко употреблять эту власть в дело...
Мы долго не могли решиться рассказать Дарье Петровне о том, что Трезор пристрелен. И когда, за завтраком, дядя все-таки сообщил ей об этом, она заплакала и сказала, что мы поступили жестоко... Я в душе соглашался с ней, дядя же доказывал необходимость Трезоркиной гибели. Но Дарья Петровна, невзирая ни на какие доказательства, не на шутку рассердилась на него... А она ведь еще не знала подробностей!
Но драма этим еще не закончилась.
Вечером в тот же день, когда мы (по случаю дождя) сидели дома за чаем и работой, в комнату внезапно влетела кухарка, испуганная и бледная.
-- Барыня!.. Трезорка в кухню пришел!.. Весь в крови!.. Приполз со двора!
Я не могу выразить, какой ужас охватил нас при этих словах... Дарья Петровна кинулась бежать в свою комнату и бросилась там в постель. Я заткнул уши, закрыл глаза и буквально весь трясся... Я живо представил себе, как ползет по двору окровавленное, израненное существо -- опять ползет к тому очагу, где жило столько лет и где встретило коварство и измену того человека, которому служило верой и правдой... Меня охватил панический страх, точно будто к нам пришел убитый и погребенный нами человек, -- пришел, чтобы укорить нас за то, что мы его убили.
Дядя имел настолько характера, что вышел в кухню и распорядился "убрать" Трезора... Я же заткнул тогда уши, боясь услыхать визг за дверью, закрыл глаза, боясь увидать окровавленную, жалкую фигуру пса, вылезшего из своей могилы и приползшего умереть на родном пепелище... Когда дядя вернулся в столовую, на нем буквально лица не было. Трезора "убрал" дворник, у дяди же вторично на него руки не поднялись...
Дарья Петровна не могла уснуть во всю эту ночь, и я -- тоже, несмотря на свои 15 лет и твердое убеждение в своей твердости и закаленности... Я все прислушивался, не раздастся ли визг, не послышится ли царапанье за дверями... И едва закрывал я глаза, как мне начинала мерещиться белая, окровавленная собака, ползущая с визгом ко мне под кровать... Утром, проходя по кухне, я вздрогнул, увидев на пороге двери пятна крови... А идти на берег Камы, на то место, где дядя расстрелял Трезора, я долго не мог решиться: мне все казалось, что я увижу кровавые следы на тропинке и на площадке, среди развороченных комьев земли...