И. П. Павлов: pro et contra. Личность и творчество И. П. Павлова в оценке современников и историков науки (к 150-летию со дня рождения). Антология
Издательство Русского Христианского гуманитарного института, Санкт-Петербург, 1999
M. В. НЕСТЕРОВ
И. П. Павлов и мои портреты с него
Еще в 1929 г. А. Н. Северцев, Ю. М. Шокальский, А. А. Борзов начали поговаривать о том, что мне следует написать портрет И. П. Павлова.
О Павлове я знал давно, знал его приятелей-сослуживцев по Военно-медицинской академии. В последние лет 10--15 имя Ивана Петровича, его исключительное положение, его "линия поведения" в науке и в жизни становились "легендарными"... быль и небылицы переплетались, кружились вокруг него. И вот с этого-то легендарного человека мне предлагают написать портрет; "нас сватают". Показывают мне его портреты, приложенные к его сочинениям. Я смотрю и не нахожу ничего такого, что бы меня пленило, раззадорило. Типичное лицо ученого, профессора, либо благообразное, даже красивое и только. Я не вижу в нем признаков чрезвычайных, манящих, волнующих мое воображение... и это меня расхолаживает.
Лицо Льва Толстого объясняют мне великолепные портреты Крамского, Ге, наконец, я знаю, я восхищаюсь с давних пор "Войной и миром", "Анной Карениной". Так было до моего знакомства с Толстым, познакомившись, я увидел еще многое, что ускользало от тех, кто писал с него, ускользнуло и от меня, хотя я и успел взять от него то, что мне было нужно для моих целей, для картины, и мой портрет не был портретом, а был большим этюдом для определенной цели.
Знал я Д. И. Менделеева, лицо его характерно, незабываемо; оно было благодарным материалом для художника. Из портретов Павлова я ничего такого усмотреть не мог, это меня обескураживало, и я, не считая себя опытным портретистом, не решался браться не за свое дело и упорно отклонял "сватовство". Однако "сваты" не унимались. После одной из сессий Академии наук Северцев сообщил мне, что со стороны Павлова препятствий не имеется, он якобы согласился позировать мне. Дело остается за мной, и я через какое-то время набрался храбрости, дал свое согласие поехать в Ленинград, познакомиться с Павловым, а там-де будет видно.
Было лето 1930 г., июль. Я отправился в путь, остановился в Европейской гостинице, позвонил к Павловым, меня пригласили в 5 час. к обеду. Еду на Васильевский остров, знакомый мне с юношеских академических лет. Вот дом Академии наук на углу 7-й линии, на этой улице когда-то давным-давно я поселился с приятелем, приехав из Москвы в Питер искать счастья в Академии художеств.
Вхожу по старинной лестнице николаевских времен, звоню, открывают. Меня встречает небольшого роста, полная, приветливая, несколько старомодная старушка -- это жена Ивана Петровича, Серафима Васильевна, более 50 лет бывшая умным, преданным спутником жизни, другом его. Не успел я осмотреться, сказать несколько слов, ответить на приветствие супруги Ивана Петровича, как совершенно неожиданно, с какой-то стремительностью, прихрамывая на одну ногу и громко говоря, появился откуда-то слева, из-за угла, из-за рояля, сам "легендарный человек". Всего, чего угодно, а такого "выхода" я не ожидал. Поздоровались, и я вдруг почувствовал, что с этим необычайным человеком я век был знаком. Целый вихрь слов, жестов неслись, опережая друг друга. Более яркой особы я и представить себе не мог. Я был сразу им покорен, покорен навсегда.
Иван Петрович ни капельки не был похож на те "официальные" снимки, что я видел, и писание портрета тут же мысленно было решено. Иван Петрович был донельзя самобытен, непосредствен. Этот старик был "сам по себе", и это "сам по себе" было настолько чарующе, что я позабыл о том, что я не портретист, во мне исчез страх перед неудачей, проснулся художник, заглушивший все, осталась лишь неутолимая жажда написать этого дивного старика.
Скоро подали обед; он прошел в живой беседе, говорилось о художестве и художниках; среди них у нас было немало знакомых, говорили и о другом. Страстная динамика, какой-то внутренний напор, ясность мысли, убежденность делали беседу с Иваном Петровичем увлекательной, и я не только слушал его с огромным интересом, но и вглядывался в моего собеседника. Он, несмотря на свой 81-й год, на седые волосы, бороду, выглядел цветущим, очень, очень моложавым; его речь, жест (ох уж этот мне "жест"), самый звук голоса, удивительная ясность и молодость мыслей, часто не согласных с моими, но таких убедительных, -- все это увлекало меня! Казалось, что я начинаю видеть "своего Павлова", совсем иного, чем он представлялся до нашей встречи.
После обеда Иван Петрович показывал мне собрание своих картин; ими увешана была вся большая гостиная, было их много в кабинете и в других комнатах -- целый музей. Передвижники преобладали. Был Репин, его лучшей поры, в чудесных этюдах к "Приему старшин", были и более поздние картины, до самых последних лет жизни Ильи Ефимовича. Были Маковский, Шишкин, Дубовской и др. Собирались картины в разное время.
Осмотрев картины, стали перебирать фотографии Ивана Петровича, снятые дома и за границей, во время конгрессов в Париже, Лондоне, Америке. Он был похож, иногда был уловлен его характерный жест, поза, но ни одна из них, ни в какой мере не подходила для меня.
Поздно вечером я ушел от Павловых, порешив, что мы, не откладывая, завтра же поедем в Кол туши. На другой день в назначенный час Иван Петрович заехал за мной, и мы укатили по давно знакомым улицам, через Неву, к Пороховым, дальше в Колтуши.
Осмотревшись, я начал обдумывать, как начать портрет; условия для его написания были плохие. Кабинет Ивана Петровича, очень хорошо обставленный, был совершенно темный; рядом в доме была застекленная с трех сторон небольшая терраса, пришлось остановиться на ней.
Начал обдумывать композицию портрета, принимая во внимание возраст, живость характера Ивана Петровича, все, что могло дать себя почувствовать с первых же сеансов.
Иван Петрович любил террасу, любил по утрам заниматься там. Прошло дня два-три, пока не утвердилось -- писать портрет на террасе, за чтением. Это было так обычно, естественно для Ивана Петровича, вместе с тем давало мне надежду на то, что моя модель будет сидеть более терпеливо и спокойно. В то же время я приглядывался к людям, к укладу жизни, старался акклиматизироваться... Жизнь шла своим, давно заведенным порядком: просыпались все около 7 час. Ровно в 7 я слышал, как Иван Петрович выходил из кабинета на лестницу, прихрамывая спускался по деревянным ступеням и шел купаться. Купался он из года в год с первых дней приезда на отдых до последнего дня, когда надо было возвращаться в Ленинград, начинать там свои обычные занятия. Ни дождь, ни ветер не останавливали его; наскоро раздевшись в купальне, он входил в воду, окунался несколько раз, быстро одевался и скоро-скоро возвращался домой, где мы все ждали уже его в столовой, здоровались и принимались за чай. За чаем поднимались разговоры, они обычно оживлялись самим Иваном Петровичем, бывали импровизированные, блестящие лекции по любым предметам. Я наблюдал, старался понять, уяснить себе мою трудную, столь необычную модель. Светлый ум Ивана Петровича ничем не был затемнен: говорил ли он о биологии, вообще на научные темы или о литературе, о жизни -- всегда говорил ярко, образно и убежденно. То, чего не понимал он, в том он просто, без ложного самолюбия признавался. Во всем он был законченным человеком; мнения свои выражал горячо, отстаивал их с юношеским пылом. Шекспир, Пушкин, Толстой были его любимцами. Слабее обстояло дело с музыкой, живописью, скульптурой.
Наши отношения день ото дня упрощались, портрет ладился, близился к концу. Ивану Петровичу он нравился, и решено было показать его близким. В Колтуши приехала супруга Ивана Петровича, Серафима Васильевна, и сын их, портрет ими был одобрен, так же как и сотрудниками и приезжими иностранцами. И лишь я один не был доволен портретом: я мог тогда уже видеть иного Павлова, более сложного, в более ярких его проявлениях, и я видел, что необходимо написать другой портрет этого совершенно замечательного человека, но кем и когда этот портрет будет написан, сказать было нельзя.
Прошло около трех недель моих гостин в Колтушах, надо было подумать и об отъезде. Был заказан ящик для портрета, для перевозки его в Москву, так как по условию портрет принадлежал мне. Время от времени мы с Иваном Петровичем ходили гулять; он как-то привел меня на место будущего Павловского городка, что был в ту весну заложен. Иван Петрович показывал, где что будет через год-два. Во время прогулок я не мог надивиться на моего спутника, на его бодрость, физическую и духовную.
В Ленинграде я остановился дня на два, на три у Павлова на Васильевском острове, где портрет смотрели те из сотрудников, кто не видел его в Колтушах, и судьба портрета была решена. Он был приобретен для Института экспериментальной медицины, однако я увез его с собой в Москву, где для него сделали раму, а я успел написать с него два повторения: одно из них приобрел у меня "Всекохудожник", другое я подарил Ивану Петровичу в день его 85-летия.
В 1933 г., когда закончилась постройка нового дома и в него переселился Иван Петрович с семьей, я был вновь приглашен, теперь уже погостить в Колтушах, и я с удовольствием туда поехал. Встреча была радостная. Иван Петрович и Серафима Васильевна были все те же, вовсе не изменились, не постарели. Новый дом был большой, двухэтажный, с вышкой, откуда Иван Петрович любил иногда по вечерам смотреть в телескоп. Перед домом был сад, огород, пчельник. Любимым местом пребывания Ивана Петровича была застекленная с трех сторон большая терраса с балконом, выходящим в сад. Здесь Иван Петрович проводил часы физического труда, к которому у него была давняя привычка и любовь. В 10 час. Иван Петрович уходил в свой новый сад и там в продолжение 2 час. (минута в минуту) он копался, скреб дорожки, полол и т. д.
Вокруг дома кипела работа, шла распланировка будущего Павловского городка, прокладывали дороги, начиналась стройка, а внутри дома, в лабораториях, шла своя, научная работа, и живое участие Ивана Петровича, несмотря на его "каникулы", всегда сопровождало эти работы.
Незаметно я прожил у Павловых две недели, пора было собираться домой, в Москву.
Летом 1934 г. я снова был приглашен в Колтуши погостить. Теперь там собралась почти вся семья. Приветствуем друг друга; на этот раз в Колтушах и Владимир Иванович, его жена и две маленькие девочки -- Манечка и Милочка, любимые внучки Ивана Петровича и Серафимы Васильевны. Моему приезду, видимо, рады; рад и я вновь встретиться с Иваном Петровичем, его семьей. Пошли дни за днями. Утром обычная встреча с Иваном Петровичем за чаем, беседа о том о сем. Со дня на день ожидали прибытия парижского вороновского подарка -- двух шимпанзе, им наскоро готовили помещение, отепленное на осень и зиму. Жизнь в Колтушах шла своим обычным порядком, лишь с небольшими на этот раз изменениями в привычках Ивана Петровича: он не купался, мало играл в городки и вопреки своему обычаю не отдыхал от научных занятий летом.
Лето в том году было хорошее. Иван Петрович усердно работал в саду -- два часа перед завтраком и столько же перед обедом. Он чистил дорожки, а я иногда на ходу зарисовывал его в альбом. Вообще мой альбом за последние два приезда в Колтуши сильно пополнился. По вечерам после чая Иван Петрович садился в качалку; разговаривали или что-нибудь читали; я пристраивался поудобнее и зачерчивал его, Серафиму Васильевну и раза два зарисовал Веру Ивановну. Иван Петрович любил делиться своими наблюдениями; его ум неусыпно работал в этом направлении; казалось, в любые часы дня и ночи мозг его был способен к ясным и точным выводам, недаром на стенах нового белого дома был начертан золотыми буквами его любимый девиз: "Наблюдательность, наблюдательность и наблюдательность". Где бы он ни был, что бы он ни делал, он оставался наблюдателем, экспериментатором.
Как-то работая в саду, чистя дорожки, он приблизился к той части сада, где стояли ульи, и здесь проявились его основные свойства, его наблюдательность: он стал внимательно следить за жизнью пчел. За завтраком (мы завтракали втроем: Иван Петрович, Серафима Васильевна и я) Иван Петрович с оживлением, достойным большей аудитории, чем была перед ним, стал излагать свои наблюдения над пчелами; говорил, что пчелы умны во всем, что, летая вокруг него, они не жалят его, так как знают, что он, как и они, работает, и не чувствуют в нем врага, так сказать, эксплуататора их труда, вроде какого-нибудь пчеловода; что пчеловод -- враг, потому он и не смеет приблизиться к ним, они сейчас же его накажут, ужалят, а вот он -- Иван Петрович -- не враг и потому они его не жалят и знают, что каждый из них занят своим делом и не покушается на труд другого и т. д. Все это было изложено горячо, убежденно, кончил Иван Петрович свои рассуждения любимой поговоркой "вот какая штука", пристукнув для вящей убедительности по столу кулаками, -- жест, для него характерный и знакомый его близким, сотрудникам и ученикам. Мы с Серафимой Васильевной, выслушав внимательно новые наблюдения Ивана Петровича, ничего не возразили. На другой день опять за завтраком нас было трое, и я, сидя с правой стороны от Ивана Петровича, заметил у его правого глаза, под очками, изрядную шишку; мы с Серафимой Васильевной заметили эту перемену, но не подали и виду. Иван Петрович за завтраком говорил о том о сем и был как бы в каком-то недоумении, а в конце завтрака, за пасьянсом, поведал нам, что его сегодня во время работы ужалила пчела. Она, ясно, была глупая пчела, не сумела отличить его, человека для нее безвредного, от явного врага -- пасечника, и случай этот, конечно, не был типичным, а исключительным. Поведав нам обо всем этом, он успокоился. Мы опять не возражали. <...> На следующий день садимся завтракать. Видим, что с другой стороны, теперь с левого глаза около очков у Ивана Петровича вторая шишка, побольше первой. Симметрично, но лица не красит. Иван Петрович чем-то озабочен, кушает почти молча и лишь в конце завтрака сообщает нам, что и сегодня его ужалила пчела и... что он, очевидно, ошибся в своих предположениях, что ясно, для пчел нет разницы между невинным занятием его, Ивана Петровича, и их врага -- пасечника.
Мы молча приняли к сведению мужественное признание в ошибочности выводов всегда честного Ивана Петровича.
Дни шли за днями. Я отдыхал от города, много читал, гулял по окрестностям Колтуш. Иван Петрович работал, читал, полеживая на своем неудобном, коротком и жестком с деревянными ручками диванчике, закинув за голову руки, упорно отказываясь от подушки, иногда дремал, но короткое время. Казалось, что привычка мыслить не покидала его ни на минуту. Иногда он просматривал газету, журналы, интересуясь тем, что творилось на белом свете. Он был горячим спорщиком, и мысль, овладевшая им, властвовала до тех пор, пока анализ и ясные доводы не покоряли ее или не делали сомнительной.
Искусство было для него необходимым отдыхом, его жестковатым, но любезным диваном, а не высоким наслаждением, к которому нас призывали великие мастера Возрождения.
Мои воспоминания о художественной стороне жизни в Колтушах закончу одной беседой нашей с Иваном Петровичем, во время которой он в очень деликатной форме попросил меня написать с его супруги-друга Серафимы Васильевны портрет. Это не входило в мои планы, у меня не было с собой даже подходящего полотна, но я, конечно, согласился, оговорившись, что за успех не ручаюсь. Серафима Васильевна сидела во время сеансов и была приятной собеседницей; портрет, по отзывам всей семьи, вышел похожим, и я подарил его Ивану Петровичу.
В это лето иногда собирались музицировать. Играл на рояле один из сотрудников Ивана Петровича -- Клещов. Под его аккомпанемент пела жена другого сотрудника, работавшего в провинции. Не раз за столом говорили о молодых московских художниках -- братьях Кориных. Судьба их интересовала Ивана Петровича.
Колтуши постепенно преображались в благоустроенный культурный городок. В саду было множество цветов, посажены фруктовые деревья, ягоды, был и свой огород,
Однажды, перед моим отъездом, было чудесное утро, сидели мы на застекленной террасе, где подолгу любил оставаться Иван Петрович, где он работал, принимал гостей, беседовал. В это радостное утро в открытую балконную дверь бурно врывалось солнце. Оно заливало светом настурции, что росли на балконе. Пришла Вера Ивановна. Разговор стал общим. Я сидел в стороне, слушал их оживленный разговор и любовался картиной. Иван Петрович такой бодрый, в своем "канареечном" чесучовом пиджаке, Вера Ивановна в синей нарядной кофточке поверх белой легкой блузки.
Я был восхищен этой случайной группой, и тут впервые пришла мне мысль написать другое -- групповой портрет Ивана Петровича и Веры Ивановны. Тогда же я наскоро зачертил их, но этому портрету не суждено было осуществиться. На другой год все, все изменилось, солнце нас не баловало, да и Вера Ивановна неохотно соглашалась позировать, а потому и портрет вышел иной.
27 сентября 1934 г. праздновали 85-летие Ивана Петровича. В нем приняли участие как правительство, так и вся страна. На мое приветствие Иван Петрович ответил следующим письмом: "Дорогой Михаил Васильевич, от души говорю Вам и Екатерине Петровне спасибо за теплый привет к моему восьмидесятипятилетию и за Ваш подарок. Счастлив, что и в старые, конечно, остывающие годы могу еще внушать к себе живые дружеские чувства. Дай Вам бог еще находить радость в Вашей художественной творческой работе, как я все еще в моей научной работе переживаю неувядающий интерес -- жить. Всего наилучшего Е. П. и Вам. Ваш Ив. Павлов".
Кроме приветственного письма я подарил тогда Ивану Петровичу мое повторение портрета, писанного с него в тридцатом году. Вообще же с первого года нашего знакомства установилась у нас переписка с семьей Ивана Петровича. Время от времени наезжали в Москву по делам его сыновья, и, таким образом, мы постоянно были в курсе жизни и деятельности теперь дорогого нам Ивана Петровича и его близких. Так шло дело до марта 1935 г., когда мы узнали о тяжелой болезни Ивана Петровича. Наконец, стали приходить успокоительные вести, и мы получили сведения непосредственно от семьи. Снова возобновились разговоры о конгрессах в Лондоне и Ленинграде, о чем я слышал еще в бытность мою в Колтушах, и ввиду возможности написания нового портрета договорился с Иваном Петровичем о времени, когда удобнее будет приехать в Колтуши с этой целью.
По всем соображениям таким временем могла быть вторая половина августа и первая сентября. Оба конгресса будут позади, и тогда Иван Петрович сможет на свободе предаваться отдыху.
Конгресс закончился. Участники его разъехались кто куда. Иван Петрович с семьей остался на несколько дней в Москве с тем, чтобы побывать у родных и друзей. Был Иван Петрович с семьей и у меня на Сивцевом Бражке. Я рад был его вновь видеть бодрым, как бы помолодевшим -- и это после тяжелой болезни и двух конгрессов. Он предложил мне теперь же после Рязани ехать с ним в Колтуши и начать портрет с него, так как он намерен был пробыть в Колтушах целый месяц -- числа до 20 сентября.
Иван Петрович ехал оживленный, весь еще под впечатлением пережитых событий и празднеств. Вот и опять любезные ему Колтуши, слева виден белый дом, несколько минут -- и нас встречают его обитатели со всем радушием, с каким обычно относились к Ивану Петровичу в его семье.
Между тем погода не обещает быть хорошей. Дни стоят серые, солнышко скупое, чувствую я себя так себе. Я еще не болен, но и нет той бодрости, что нужна мне теперь перед началом портрета. Он начинает мне рисоваться иначе, чем год тому назад. Он как-то сам собой упрощается. Я вскоре нахожу новую композицию, с другим фоном, с иным поворотом головы, фигуры, однако не оставляю мысли написать Ивана Петровича говорящим, хотя бы и с невидимым собеседником. Дни идут серые, все утверждает меня в новой мысли. Видится и новый фон, в окне новые Колтуши, целая улица домов-коттеджей для сотрудников Ивана Петровича. Все постепенно формируется в моей усталой голове, и надо помнить, что Иван Петрович остается в Колтушах не более месяца. И я это помню непрестанно.
Думаю об одном -- о предстоящем написании портрета, думаю, как бы найти способ, не меняя своей затеи, заставить очень, очень подвижного 86-летнего старика сидеть более или менее спокойно.
Судьба мне благоприятствует. По утрам, когда мы с Иваном Петровичем сходились на стеклянной террасе пить чай, вступали в оживленную беседу, в этот час к нему являлся обычно Виктор Викторович Рикман, его заместитель по биостанции, спокойный, вдумчивый человек. Виктор Викторович оставался на некоторое время с докладом, беседовал с нами, и я видел, что никто так умиротворяюще не действовал на Ивана Петровича, как Виктор Викторович.
Конечно, он один может мне помочь. Но как его привлечь к моей затее, согласится ли он во время сеансов сидеть за столом против Ивана Петровича, вести с ним беседы, не минуты, а часы и неизвестно сколько дней. Делюсь своими думами с Серафимой Васильевной, с Верой Ивановной. Они обе мысль мою одобряют и думают, что отказа мне не будет.
На другой день смело решаюсь говорить с Виктором Викторовичем. Он с первых же слов соглашается на мое предложение. Портрет можно было начинать, и я объявил Ивану Петровичу и Виктору Викторовичу, что с завтрашнего утра сеансы начинаются. Пришло и это утро. Я, благословясь, приступил к делу, посадив Ивана Петровича против Виктора Викторовича. Их разделял стол, на котором стояли цветы. Оба они ко мне сидели профилем, на фоне окна, из которого был виден будущий Павловский городок. Конечно, Иван Петрович недолго сидел молча. Скоро беседа завязалась, сначала деловая, специальная. Иван Петрович задавал вопросы, на них с обычным спокойствием отвечал Виктор Викторович, и чем дальше время шло, тем беседа становилась оживленнее. Иван Петрович в разговоре частенько ударял кулаками по столу, чем дал мне повод нарисовать и этот свойственный ему жест, рискуя вызвать протест окружающих.
Портрет день за днем мало-помалу подвигался. Голова, фигура с руками, жестом были почти окончены. Надо было решить фон, я сделал для него особый этюд и с этого этюда однажды, простояв 7 час. с перерывом на завтрак, вписал фон в портрет. Портрет ожил. Он стал иметь законченный вид. Я показал его судьям. Первый отозвался Иван Петрович. Ему фон пришелся по душе, такой фон придавал "историчность" портрету. Он его радовал, так как все, что вошло в него, было его мыслями, воплощением мечтаний последних лет. Иное впечатление он произвел на Виктора Викторовича -- он, такой осторожный, в то же время глубоко правдивый, не скрыл от меня, что для портрета (не для его историчности) было бы выгоднее, если бы я написал обычный, так называемый нестеровский пейзаж. С таким замечанием трудно было не согласиться, да я и сам так думал, но лишить Ивана Петровича удовольствия видеть себя на фоне новых коттеджей, по его воле созданных, у меня не хватало решимости.
Тем временем я заканчивал портрет. Иван Петрович терпеливо досиживал последние сеансы, портрет становился более и более похожим, и лишь фон этих коттеджей не укладывался в общую композицию. Уж очень они были стандартны, какие-то игрушечные, не то карточные.
Оставалось еще написать цветы на столе, что стояли между собеседниками. Надо было выбрать между любимым Иваном Петровичем сиреневым кустом левкоев и так называемым "убором невесты" -- белым, наивным, таким "провинциальным" цветком. Я склонялся к последнему. "Убор невесты" был ниже и не заслонял собой собеседников и был изящен по форме, он как-то компенсировал собой коттеджи, и я остановился на нем.
Портрет наконец был совершенно закончен. Было решено пригласить всех сотрудников, что были налицо в Колтушах, для осмотра портрета. Его нашли схожим более, чем первый. Суждения были разные, но сводились они к тому, что я со своей задачей справился. Вскоре Виктор Викторович имел со мной разговор, не уступлю ли я портрет биостанции в Колтушах. На что я ответил, что мое желание, чтобы он был в одном из больших музеев: или в Русском, или в Третьяковской галерее, куда он и был позднее приобретен Комитетом по делам искусства.
Пора было собираться домой в Москву. Иван Петрович впервые за все годы нашего знакомства, прощаясь со мной, поцеловался старинным поцелуем "прямо в уста", и я, провожаемый добрыми пожеланиями, вышел на площадку лестницы.
Тотчас за мной появился на ней Иван Петрович и со свойственной ему стремительностью послал мне вслед: "До будущего лета, в Колтушах!" Он исчез.
Мог ли я думать, что в этот миг слышу столь знакомый, бодрый, совсем еще молодой голос Ивана Петровича и вижу его в последний раз в моей жизни.
КОММЕНТАРИИ
Печатается по книге: И. П. Павлов в воспоминаниях современников. С. 337--346.
Нестеров Михаил Васильевич (1862--1942) -- живописец, академик живописи, заслуженный деятель искусств России (1942); писал глубокие, острохарактерные портреты деятелей отечественной культуры и науки, в том числе написал несколько вариантов портрета И. П. Павлова. Один, лучший, находится в Музее истории ИЭМа, второй -- в Государственном Русском музее в Санкт-Петербурге, и третий -- в Государственной Третьяковской галерее в Москве. За последний портрет ему была присуждена Государственная премия в 1941 г.