Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем в пятнадцати томах
Том двенадцатый. Книга вторая. Критика. Публицистика (Коллективное и Dubia). 1840--1865
С.-Пб, "Наука", 1995
ЛИТЕРАТУРНЫЙ МАСКАРАД НАКАНУНЕ НОВОГО (1852) ГОДА
(Заметки Нового поэта)
Несмотря на мое доброе сердце, на мой характер открытый и чистосердечный, я имею много врагов в литературе. Стихотворцы ненавидят меня за то, что я преследую плохие и посредственные стишки и постоянно доказываю публике, что не нужно иметь ни малейшего поэтического таланта, чтобы писать звучные стихи без мысли; строгие и мрачные критики, смотрящие на русскую литературу сквозь призму немецких эстетик, ненавидят меня за мою веселость, за мой простой взгляд, основанный на здравом смысле, и называют меня человеком пустым и фривольным; романисты, повествователи, драматурги, фельетонисты и прочие, о сочинениях которых я говорю шутя или вскользь, ненавидят меня за то, что я не превозношу их до небес; журналисты косятся на меня за то, что я не прихожу в безусловный восторг от их журналов. Словом, враги окружают меня со всех сторон, и если б в одно прекрасное утро мне вздумалось написать что-нибудь и явиться на суд публики с моим произведением, -- я уверен, что мои литературные враги безжалостно поступили бы с этим несчастным произведением и доказали бы самым убедительным образом, на основании вышеупомянутых эстетик, что оно никуда не годится. Мое положение в литературе ужасно; другой на моем месте пришел бы в отчаяние, -- а я, несмотря на все это, живу очень спокойно и весело, езжу на балы, в театры, в маскарады, гуляю всякий день по Невскому проспекту и не обращаю на малейшего внимания на личности, намеки и колкости, устремляемые против меня. Такое поведение мое страшно бесит врагов моих и еще более вооружает их против меня. Они распространяют обо мне презабавные слухи: уверяют, будто бы я не уважаю литературы и ее представителей; смотрю на искусство с легкой, светской точки зрения, увлекаюсь шумной и рассеянной жизнью, слишком много занимаюсь моим туалетом для литератора, люблю жить, как все порядочные люди, с комфортом. Это преступление в глазах моих врагов! Как будто человеку, уважающему искусство, вместо тонких голландских рубашек непременно надо носить коленкоровые манишки, не чистить ни зубов, ни ногтей, одеваться в старомодное платье и мрачно дремать в своем пустом и неотделанном кабинете, не показываясь на божий свет? Так могут заблуждаться только суровые педанты -- враги мои, о которых я очень сожалею и на которых нисколько не сержусь.
Недавно, лежа в своем кабинете на самом удобном и покойном диване и куря превосходную сигару, я перелистывал какую-то статейку, где с тонким остроумием какой-то неслыханный сочинитель давал знать намеком, что я с утра до ночи пью шампанское... Прочитав это, я захохотал от души, восхитившись ловкостию, тонкостию и благородством моих врагов. В эту самую минуту послышался мне звонок, и вслед за тем вошел мой человек доложить о приезде одного из издателей "Современника". Я велел просить его.
Когда он вошел, я предложил ему сигару и посадил его против себя.
-- Ну, что нового?-- спросил я.
-- Да ничего особенного. Я в ужасных хлопотах, -- отвечал издатель, -- перед новым годом у нас столько дела, что вы не поверите...
-- Нет, я верю... А в самом деле уж скоро Новый год! Знаете ли, что мне почему-то жаль старого -- может быть, потому что в нем много было неожиданного и забавного, -- и я готов запеть к нему:
Il meurt, et la joie expire!
Il meurt, lui qui si souvent
Nous a fait mourir de rire
А son thИБtre en plein vent! *
* Он умирает, и с ним умирает радость; он умирает, он, который так часто нас морил со смеху на своем театре под открытым небом. (Перевод с французского автора статьи).
-- Вам хорошо шутить, -- отвечал издатель, -- а вот вы представьте себе наше положение: мы должны составлять Обозрение русской литературы за этот 1851 г<од>. Каково это?
-- Должны?-- отвечал я, -- это мне нравится, да кто же вас к тому обязывает?
-- Так принято.
-- Напрасно. Для чего же вы будете повторять публике то, что вы твердили ей в продолжение целого года? разве вы не разбирали всех выходящих книг, разве вы не указывали на замечательные явления в журналистике? К чему же ваше обозрение и для кого оно? Поверьте, публика вам будет гораздо благодарнее, если вы избавите ее от обозрения.
-- А что в самом деле? ведь вы, я думаю, правы.
-- Как нельзя более; но я, который вам даю эти советы, я -- поверите ли вы этому?-- сам занимаюсь в эту минуту обозрением литературы 1851 года.
-- Каким это образом? может ли это быть? Разве вы изменяете "Современнику" и перебегаете в какой-нибудь другой журнал?
На лице издателя выразился испуг, по крайней мере моему самолюбию показалось это.
-- Успокойтесь, -- отвечал я, -- вы знаете, что я имею все слабости некоторых наших ученых и литераторов, не имея ни их достоинств, ни их талантов (эту оговорку я делаю из скромности), я так же ленив, как они, и моей литературной деятельности едва достает на один журнал; от этого я не перебегаю в другой. Но дело не в том. Один мой друг, петербургский Монте-Кристо, дает у себя накануне Нового года костюмированный бал со сценами. На этом бале будут олицетворены замечательные произведения русской литературы 1851 года, и я взял на себя страшную обузу устроить все это. Я приглашаю вас на этот праздник именем хозяина и не только вас, но всех ваших сотрудников и даже всех столичных и иногородних подписчиков вашего журнала, -- им теперь очень удобно можно приехать сюда по железной дороге; большая же зала моего друга Монте-Кристо может вместить хоть до шести тысяч человек.
-- Неужели в Петербурге есть такие исполинские залы?-- спросил меня добродушный издатель, -- я полагал, что самая большая зала в Петербурге -- это зала Дворянского собрания.
-- А вот вы увидите залу моего друга.
-- Кто же это такой? я о нем первый раз слышу... Казалось, как бы не слыхать о таком богаче! -- Это должно быть лицо подозрительное, да и каким образом так разбогател этот господин?-- спросил меня издатель, посматривая на меня недоверчиво и полагая, может быть, что я его мистифирую.
-- Каким образом?-- отвечал я, -- в этом-то и штука. Существование этих неслыханных богатств загадочное, оттого-то обладателя их я и называю Монте-Кристо. Родители его не имели ничего, наследства он не получал ни от кого, имений у него и до сих пор никаких нет, а он ворочает миллионами. Про него, видите ли, как и про всякого, ходят различные слухи. Одни говорят, будто он выиграл у кого-то в карты несметную сумму и потом удачно пускал ее в обороты; другие рассказывают, будто во время путешествия своего кругом света, в которое он отправился с одним маленьким и почти пустым чемоданчиком, не имея ничего кроме этого чемоданчика, он попал нечаянно в страну, называемую Эльдорадо, так превосходно описанную одним знаменитым философом. В этой стране, если верить этому философу, простые уличные ребятишки бегают в золотых оборванных платьях и играют в блестящие круглые камешки различных цветов: желтые, красные, зеленые. Камешки эти не что иное, как золото, изумруды и рубины, и они пренебрегают ими так же, как мы осколками булыжника; самый простой, вседневный обед в этой стране, который мы обыкновенно называем undinerbourgeois{обед средней руки (франц.).} состоит из несчетного количества блюд: супы из попугаев, вместо говядины bouilli{отварная говядина (франц.).} -- коршун, весящий двести ливров, жаркое из обезьян и колибри, рагу из микроскопических птичек необычайного вкуса, и все это запивается упоительнейшим ликером из сахарного тростника, который подается в брильянтовых рюмочках; обыкновенные матрацы набиваются там перышками колибри, а вместо лошадей запрягают в экипаж телят, потому что тамошние телята несравненно превосходят в быстроте наших лошадей... Все дороги в Эльдорадо устроены из золотого шоссе, и по сторонам этих дорог лежат для починки кучки мелко разбитого золота, как у нас куски разбитого булыжника. Но, пробыв несколько времени в этой удивительной стране, мой друг, говорят, пожелал все-таки возвратиться в отечество, несмотря на то, что был завален яхонтами, изумрудами, брильянтами и золотом. Кушая обезьян, коршунов и колибри, он тосковал по кислой капусте и готов был отдать пригоршни брильянтов за один бок бараний с кашей, за поросенка под сметаной и за стакан квасу; в эту минуту он понимал всю глубину и значение этого стиха:
И дым отечества нам сладок и приятен!
Решившись возвратиться восвояси, он обратился, подобно герою знаменитого философа, к одному из жителей Эльдорадо и спросил его робко и с замиранием сердца, может ли он взять с собой несколько таких камешков, указывая на золото, яхонты, изумруды и брильянты. Житель Эльдорадо посмотрел на него как на сумасшедшего и расхохотался.
-- Да для чего вам эта дрянь?-- спросил он его.-- Для чего вам отягощать себя этим булыжником?
Золото и драгоценные камни в Эльдорадо называются вообще булыжником.
Тогда друг мой объяснил жителю Эльдорадо, какую цену имеет в его отечестве этот булыжник. Житель Эльдорадо от удивления разинул рот и объявил ему, что никто не воспрепятствует ему набить этими камешками целые мешки и возвратиться с ними к себе на родину. Друг мой чуть не сошел, говорят, с ума от радости при таком известии. Нечего прибавлять к этому, что он вывез с собою не один мешок. Вот как объясняют многие несметные богатства моего друга.
Издатель "Современника" взглянул на меня так, как житель Эльдорадо посмотрел на моего друга, когда тот спрашивал его, может ли он взять с собою несколько золотых, изумрудных и яхонтовых камешков, -- то есть как на сумасшедшего.
-- И вы верите этим нелепым сказкам?-- спросил он меня.
-- А почему же нет?-- отвечал я, -- вы знаете, что я человек добросердечный и люблю думать о людях лучше хорошо, нежели дурно. Мне приятнее объяснить богатство моего друга этой сказкой, нежели каким-либо другим способом. Пусть злые языки объясняют его богатство иначе. Мало ли что говорят и думают злые языки?.. Разве они не обвиняют меня, например, в неуважении к искусству? разве они не смотрят на меня с презрительной улыбкой, потому что я чужд всякого педантизма и всяких претензий?.. Да и какое мне дело докапываться до источника богатств моего друга, если он принимает меня радушно, угощает на славу и на балах поит удивительными винами, возит в свою ложу в театре и прочее, и прочее! Вот когда вы познакомитесь с ним, поверьте, и у вас пропадет желание доискиваться причины его богатства. Вы охотники до хороших сигар, а уж таких сигар, как у моего Монте-Кристо, вы не найдете за сто рублей серебром сотню, и если они вам понравятся, он готов вам подарить их несколько тысяч.
-- О, благороднейший из людей! -- воскликнул издатель "Современника", -- я, еще не видав его, полюбил от всего сердца. Что же будет, когда увижу? Накануне Нового года я непременно приезжаю к вам, и мы едем на бал вашего Монте-Кристо вместе?
-- Прекрасно, решено! -- сказал я, пожимая руку издателя и провожая его.
-- "О люди, люди!" -- воскликнул я, вслед за Шиллером, несмотря на мое доброе сердце, когда издатель уехал.-- Вы прикидываетесь неумолимыми, грозными, строгими судьями, вы все проповедуете о добродетели и истине, а помани только вас хорошей сигарой, вы сейчас и растаете...
В восемь часов вечера накануне Нового года издатель "Современника" был у меня. В исходе девятого мы сели в карету на лежащих рессорах, которую я недавно выписал из Лондона, и мои рысаки мигом домчали нас до той улицы, в которой находился дом моего друга. Дом этот весь горел неслыханно яркими огнями, и от этих огней надо всем городом стояло зарево, будто от пожара.
Широкая лестница была устлана пушистым бархатным ковром и уставлена колоссальными бананами и яркими пышными цветами нездешней флоры. Алеуты, негры и самоеды вместе с европейскими лакеями расставлены были на лестнице в богатейших ливреях. По обеим сторонам лестницы стояли курильницы из чистого золота и тонкие беловатые струи дыма подымались из них, распространяя упоительнейшие восточные благоухания.
Я представил издателя хозяину дома. Монте-Кристо улыбнулся с необыкновенною приветливостию и крепко пожал его руку.
-- Очень, очень рад с вами познакомиться, -- сказал он, -- я получаю ваш журнал, я всегда...
Он остановился на этом слове, потому что не знал, что сказать, а может быть и потому, что в эту самую минуту в белом платье, украшенном огромными изумрудами, в брильянтовом токе, с жемчугами на шее с грецкий орех величиной, появилась женщина вида строгого и величественного, с веером из перышков тех колибри, которых в Эльдорадо употребляют на жаркое. Это была супруга Монте-Кристо. Монте-Кристо представил ей издателя. Она чуть-чуть подвинула вперед свою голову, отягченную брильянтами, пробормотала себе под нос какую-то французскую фразу и, обмахиваясь веером, продолжала шествие. Перед ней все с удивлением расступались, и шлейф ее неописанной длины несли восемь карликов такого крошечного роста, что знаменитый Том-Пус показался бы перед ними великаном.
Сам Монте-Кристо не возбуждал своей наружностию страха и удивления подобно своей супруге. Это был человек маленького роста с живыми бегающими глазками и с небольшим брюшком. Он был одет очень просто: в черном фраке и в белом галстуке, но на его черном жилете вместо пуговиц горели шесть изумительной величины солитеров ослепительного блеска...
Анфилада из девяноста шести больших комнат, убранных с невероятною роскошью, производила эффект поразительный... Весь город съехался на этот бал, но странно было видеть отупевшие от изумления лица гостей. Издатель "Современника" протирал себе беспрестанно глаза, думая, не грезит ли он, ощупывал себя с беспокойством, брался несколько раз за пульс и бормотал: "что же это такое? нет, это вовсе невероятно!". Он и до сих пор, кажется, убежден, что все виденное им в этот вечер был великолепный, но странный сон, похожий на восточные сказки: что мой Монте-Кристо не существует и не может существовать в действительности. Чудак!
В десять часов открылась эта исполинская зала, о которой я говорил, вмещающая шесть тысяч человек, -- и все не только ахнули, даже застонали от изумления.
Это была вовсе не зала, а очаровательнейшие и разнообразнейшие картины: сады, леса, озера, реки, долины... Искусство декоратора придало всему этому необыкновенную правду, так что зрителю надобно было подойти и ощупать цветок или дерево, чтобы убедиться, что это не настоящее дерево и не настоящий цветок, а декорация...
К довершению очарования, сквозь стеклянный потолок исполинской залы виднелось голубое небо, усеянное бесчисленными звездами. На противоположном от входа конце залы при лунном блеске светилось Мертвое Озеро, со своею печальною и дикою местностию, и на самом берегу его стояла неуклюжая и огромная руина, представлявшая Старый Дом. С левой стороны от входа, между пашень, зеленевших всходами, и желтеющих жнив, по которым были разбросаны тощие кусточки, пролегала большая дорога с пестрыми верстами, и взор путешественника, утомленный гладью и однообразием этой пустой местности, приятно отдыхал на новом, небольшом, но со вкусом отделанном домике, на фронтоне которого было написано: "Комета, гостиница для проезжающих", с густым садом назади. Добрый и гостеприимный содержатель этого заведения стоял на балконе и, усердно кланяясь, приглашал проходящих удостоить чести его заведение; он не брал с них ни копейки, а, напротив, еще сам награждал всех, и некоторых даже с мифологическою щедростию... С правой стороны местность была уже гораздо разнообразнее. Здесь прихотливо извивалась речка с крутым и живописным берегом, на скате которого разбросаны были крестьянские избушки, и от этих избушек разбегались в разные стороны проселочные дороги. По одной из таких дорог, весь почти утонув во ржи, шел человек с записною книгою под мышкой. Он, казалось, с жадностию вдыхал в себя деревенский воздух, с любовию останавливал свою наблюдательность на каждой былинке и букашке, на каждом листочке, цветочке и насекомом, и все это с энтузиазмом подносил к своему носу. Когда навстречу ему попадались крестьянская баба или мужик, он останавливал их, рассматривал в подробности, расспрашивал их о чем-то и сейчас же все замеченное, услышанное и подсмотренное вносил в свою записную книгу. Так выпытал он народное поверье о том, как в ночь на Светлое Воскресенье уголья, выпрошенные крестьянином у чумаков, превратились вдруг в пригоршни чистого золота, и трогательный рассказ матери о том, как сошла с ума ее дочь.
-- Вам коротко знаком этот человек с записною книгой, -- сказал я издателю, указывая на него, -- он первый показал вам вблизи крестьянский быт, который он так хорошо знает и который описывает с такою любовию. А вон несколько подалее, в углу, образованном обрывом холма и равниной -- возле реки, которая стоит неподвижным, темным зеркалом под самой кручью холма, -- там, где виднеется красное пламя и дымок, видите ли вы другого человека, сидящего на лугу, между крестьянскими ребятишками и середи их кажущегося исполином... Я думаю, этот человек также хорошо знаком вам?
Издатель утвердительно кивнул головой и улыбнулся.
-- Он большой чудак, -- продолжал я, -- он скитается вечно в охотничьем платье, беспрестанно останавливается на пути своем и смотрит кругом по сторонам или вверх. Вы подумаете, что он, как охотник, следит за полетом птицы, или, замирая, прислушивается к шелесту листьев в кустарнике, боясь спугнуть свою добычу... Вы ожидаете сейчас выстрела -- ничуть не бывало! успокойтесь... Вы этого выстрела не дождетесь. Мой охотник никогда не стреляет, его английская желто-пегая собака Дианка печально следует за ним без всякого дела, виляя хвостом и уныло моргая усталыми глазами, а хозяин ее постоянно возвращается домой с пустым якташем. Он следит не за полетом птицы, для того чтобы ловче подстрелить ее, а за этими золотисто-серыми с белыми краями облаками, которые разбросаны в небе, точно в бесконечно разлившейся реке, обтекающей их глубоко прозрачными рукавами ровной синевы; он прислушивается не к шелесту листьев в кустарнике, боясь спугнуть птицу, не к крику перепелов, а к этой торжественной тишине приближающейся ночи; он смотрит на эти бесконечно тянущиеся поля, которые тонут во мгле, на стальные отблески воды, изредка и смутно мерцающей... Ничто в природе не ускользает от его верного, поэтического и пытливого взгляда, и птицы спокойно, ласково и безбоязненно летают вокруг этого странного охотника, как будто напрашиваясь попасть в его "Записки"...
Вдруг рассказ мой был прерван смехом зрителей, который возбудил господин с огромным лбом и с вечной иронией на устах, вышедший из заведения под вывескою Кометы. Взгляд этого господина поражал своим изменчивым и сложным выражением: то делался он бродячим и ищущим, то тоскливым и сухим, но чаще всего гордо спокойным...
Но этот взгляд, как и вся фигура, все движения господина были исполнены неслыханных претензий, самолюбия и напыщенности. Он точно был смешон.
-- Кто бишь это такой?-- спросил меня издатель.
-- Как! неужели вы не узнали идеалиста Левина?-- отвечал я.-- Богатый, надутый и праздный, со своими будто бы глубокими мыслями, фразами и вопросами, он носится, как с писанною торбою, и смотрит как на ничтожную толпу -- на людей, молча и без фраз трудящихся в поте лица. Посмотрите, как он старается показать всем, будто всматривается в жизнь с напряжением, будто прислушивается ко всем ее звукам, будто тревожно допрашивается смысла всех ее явлений; с каким гордым самодовольствием смотрит он на людей обыкновенных, простых и на все в мире... Вот шут-то!.. Для чего, например, он теперь -- взгляните -- забирается в самый отдаленный и глухой угол сада, заглядывает в уснувшие и заплесневелые пруды, озирает деревья от корня до верхушек, подымает букашку с земли, подробно осматривает ее на своей ладони и потом далеко бросает ее от себя -- и все иронически и гордо улыбается... Это еще что такое? Смотрите, смотрите, он вынимает из кармана какую-то книжку, глядит на нее и говорит что-то... Послушаем:
-- Далеко то время, -- начал Левин, с мрачной аф-фектациею смотря на книгу, -- далеко, когда я думал, что вы, книги, дадите мне счастие и удовлетворение; но зачем не могу я, наконец, жить без вас, или зачем не могу только жить с вами, с вами одними? зачем мне жизнь и люди, и весь мир?..
При этих словах послышался снова хохот в толпе зрителей.
Левин продолжал, бросив злобный взгляд на презренную толпу:
-- Разве люди для меня не те же книги? Что нашел я в них, кроме того же чтения?.. Зачем вздохи еще теснят и вздымают грудь мою! Бедный чтец! ты умерщвляешь и разнимаешь твоим страшным, никогда не притупляющимся ножом анализа и наблюдения все живущее.
Он поднес к глазам с большим эффектом свой носовой раздушенный платок и воскликнул несколько диким голосом:
-- О, зачем эта едкая слеза, бедный чтец!!
После этих слов раздалось несколько иронических bravo! {Здесь: молодец! (итал.).}
Левин положил книгу в карман, вынул медальон с портретом какой-то девушки и, глядя на этот портрет, продолжал:
-- Что со мной? Что со мной? Отчего я бросил свои книги? Что, куда зовет меня? Где мой покой? Отчего чудится мне, что время стало и не движется, а я беснуюсь здесь, как зверь в своей клетке? Неужели желание зародилось во мне? Что? Что? Какое желание? во мне желание? Ха, ха, ха!.. Смотреть на это дитя?
И он, держа медальон в левой руке, горячо указывал на него правой.
-- Не отводить от него глаз, слушать его детский лепет и младенческий смех, следить за всеми его движениями? Неправда, нет! нет!
Идеалист схватил руками свою голову и закричал голосом Ляпунова на Александрынском театре:
-- Бред! бред! бред!
В эту минуту неподалеку от него, незамеченное им, появилось новое лицо -- господин бледный, с крошечными ногами в лакированных сапогах, но с колоссальною самонадеянностию, с необыкновенно спокойными чертами лица и с какими-то странными глазами. В глубине этих глаз таилась, по мнению их обладателя, какая-то необыкновенная сила. От лучей этих глаз таяли все женские сердца, как снег от лучей солнца, ни одна барышня не могла выносить этого взгляда, а злодей равнодушно смотрел на подкошенные им жертвы и говорил самодовольно, про себя: "пусть страдают!". Во всех движениях этого сердцееда были заметны усталость и разочарованность. В глазу у него было вставлено стеклышко, в которое он смотрел на беснующегося идеалиста, с небрежностию светского денди средней руки. Это была самая едкая и тонкая пародия на известного Героя нашего времени у тот же Печорин, только с провинциальным оттенком, словом, -- г. Тамарин.
-- Что это вы так кричите, как будто вас режут?-- спросил Тамарин Левина, продолжая смотреть на него в стеклышко и заложив палец руки за жилет.
Левин повернул голову и с необычайною гордостию, смешанною с презрением, посмотрел на Тамарина.
-- А, это вы!
Левин был в бешенстве оттого, что Тамарин подслушал звуки его страданий.
-- Я думал, услышав ваши крики, что на вас напали разбойники, и явился к вам на помощь, -- сказал Тамарин со свойственными ему небрежностию и бесстрастием.
-- Милостивый государь! -- отвечал Левин, поведя своими тонкими и бледными губами злобно-иронически, -- вы напрасно беспокоились, я не нуждаюсь ни в чьей помощи, а тем более в вашей. Между нами нет ничего общего: для вас -- внешняя жизнь, удовлетворяющая только мелкие самолюбия, для меня -- жизнь внутренняя, жизнь вселенной, со всеми мучительными вопросами и думами. Я для вас, как и для многих других -- загадка. И не вам отгадать ее... Мы идем в жизни двумя диаметрально противоположными путями. Оставьте же меня в покое и отправляйтесь к вашим жертвам.
-- Прекрасно, прекрасно! все это очень забавно, что вы наговорили, -- и бесстрастный Тамарин зевнул, -- только позвольте мне заметить, что порядочные люди так не кричат, как вы кричите, и не разговаривают с самими собою.
Этот щекотливый разговор между двумя колоссальными самолюбиями мог бы окончиться трагически, если бы в эту минуту не прибежала какая-то расстроенная и бледная баронесса, одна из жертв Тамарина, и не бросилась к нему, как разъяренная львица.
-- Ты здесь! наконец я нашла тебя! -- воскликнула баронесса.-- Ты скрываешься от меня, ты меня разлюбил, ты меня покинул для нее.
-- Пожалуйста, потише, -- отвечал равнодушно Тамарин, отведя ее в сторону, между тем как Левин смотрел на них с глубоко ядовитой иронией, -- что такое? в чем дело? что вам нужно?
-- Признавайся, ты оставил меня для нее.
-- Ну да! Что ж такое?-- отвечал спокойно Тамарин, пронзая ее мучительно лучом своего взгляда, как ледяной иголкой.
-- И ты сознаешься в этом! Говори, ты любишь ее?
-- Нисколько. До сих пор я еще никого не удостаивал чести любить. Что это такое любовь?
Из груди баронессы вырвался вопль, она упала без чувств. Тамарин с ловкостью наклонился, поднял ее как перышко и исчез с нею за деревьями.
В лесу раздалось щелканье и свист.
-- Это еще какой сюрприз?-- спросил издатель.
-- Вы видите, -- отвечал я ему:
Тихо в воздухе, в сон погруженном,
Месяц по небу тихо плывет,
А на ветке в лесу омраченном
Соловей как Щ<ерби>на поет,
хотя кроме нас с вами никто не обращает внимания на это пение.
Левин между тем, смотря в ту сторону, где исчез Тамарин с баронессой, прошептал: "И это люди!", и гордо взглянул вверх. Он увидал большого картонного орла, поднимавшегося с такой же скалы, поставленной нарочно для него за гостиницей. Орел разинул свой клюв и произнес ему торжественным голосом: "Пари и гордо созерцай до последней минуты". Левин почувствовал, что душа его расширилась, и мерными шагами гордо отправился ужинать в гостиницу.
На сцену после него явилась прекрасная и очень грациозная девушка. Левин был забыт тотчас, эта девушка обратила на себя всеобщее одобрительное внимание публики, выразившееся единодушными рукоплесканиями при ее появлении. Все заинтересовались участью Племянницы (ибо это была она) и очень досадовали, что какие-то господа Ильменев и Плетнеев беспрестанно заслоняли ее собой от зрителей, не давали ей действовать и приставали к ней с длинными и вовсе не занимательными разговорами. Еще до появления Племянницы блуждали по сцене какие-то бледные и неудавшиеся тени в женских одеждах: Две сестры, Меньшая и Старшая, вдова Вронская, княэкна Алина, Гла-шеньки, Сонечки, Любочки и другие, но на них никто не обращал никакого внимания, кроме добродушного Адама Адамыча, который, покуривая свою трубочку, следовал за ними, тая от умиления, и произносил с чувством:
-- Какие барышни! Боже! какие барышни! Какие прелестные и умные... Я и не видывал таких женщин! Что за женщины! Какие глазки! Какие носики! Как же можно сравнить их с моей Мельничихой?
А энергический друг его Закурдаев дергал Адама Адамыча за длинные фалды его фрака и говорил:
-- Ах, Адам, Адам! какой же ты, не говоря дурного слова. Ведь у тебя ни в чем границ нет... право, нет! Ну что ты головой-то качаешь? Положим, и сердце у тебя доброе, доброе сердце, нежное... Да что толку? Ведь от этого тебе все и нравится.
Дилетаев, бывший в числе зрителей этого литературного маскарада, чувствовал себя совершенно в своей сфере, беспрестанно аплодировал и по возвращении из Петербурга в свой город вознамерился там ввести в моду подобные маскарады. Из-за плеча его выглядывал Комик, который на все посматривал с ироническою улыбкою, а иногда задумчиво покачивал головою.
Рольери, который все носился со своим Силуэтом, замышлял какие-то злодейства, кричал, размахивал руками и блуждал без всякой цели из стороны в сторону, постоянно желая выдвинуться на первый план, принят был зрителями равнодушно, потому что им давно надоели дюжинные мелодраматические герои. К тому же он был заслонен толпою каких-то непризнанных сочинителей, неизвестно откуда пришедших, которые запели нескладным хором и голосами пискливыми и раздражительными следующие стихи:
Хор непризнанных сочинителей
Мы долго по свету блуждали, --
Искали мы денег и славы,
И наши умы клокотали
Ключом вулканической лавы.
Сходились мы каждые сутки, --
Читали свои сочиненья,
И крепнули наши рассудки
И все расширялись воззренья.
Великие наши идеи
Мы свету поведать желали;
Но нас журналисты злодеи
В журналы свои не пускали.
Цринять нас -- на нашу погибель --
Один наконец соблазнился, --
В подписчиках верную прибыль
Сулили ему -- он решился!..
И были в работе мы рьяны!
Врагов мы нещадно разили, --
Их шутки, поэмы, романы
Мы так остроумно бранили;
Писали на них мы памфлеты,
И в том упрекали их даже --
Зачем по картинке одеты
И ездят в своем экипаже?
Они же в ленивом косненье
Твердили, что мы бесталанны,
И точно: при старом воззренье
Казались труды наши странны.
Зато все законы искусства
Мы так переделать хотели,
Чтоб наши идеи и чувства
В нем право гражданства имели...
Но не было вовсе успеха --
Читатель не внял ни единый!
И только коварного смеха
Мы стали ходячей причиной.
Тогда журналист разъяренный
Прогнал нас -- скупец бестолковый! --
Ушли мы толпою смятенной,
И ищем работы мы новой.
И, мучимы жаждой Тантала,
Клянемся работать с успехом;
Но каждый издатель журнала
Нас с ужасом гонит и смехом...
И так мы блуждаем как тени,
И наши таланты бесплодны;
Умы отупели от лени, --
Мы к делу другому несродны.
Ах, нам ли забыть корректуры
И запах печатной бумаги?
Привыкли уж наши натуры
К разгулу журнальной отваги.
В бездействии жалком коснея,
Мы стали и бедны и слабы;
И в Дантовом "Аде" страшнее
Нам казни придумать нельзя бы!..
После этого хора последовало несколько минут гробового молчания, как перед ожиданием чего-то необыкновенного... Все появлявшиеся доселе на сцене лица обоих полов: Племянница со своими неизбежными Ильменевым и Плетнеевым, бледные и неудавшиеся барышни, разные княгини и баронессы, господин с записной книгой, господин в охотничьем платье, добрейший Адам Адамыч, свирепейший Рольери, восторженный хлопотун Дилетаев, даже раздутые самолюбием Тамарин и Левин выстроились в два ряда, как будто для приема почетных гостей... На сцене обнаружилось движение... Тамарин вставил в глаз стеклышко, Левин повернул голову несколько в бок и начал смотреть куда-то... Взгляд его, как анатомический скальпель, казалось, врезывался во все тайны жизни... Между зрителями послышались тихие рукоплескания, хотя на сцене еще никого не было видно... но вот они и громче и громче, сильней и сильней... и вдруг стены залы затрещали от рукоплесканий, превратившихся в бурю и смешанных с криками: "Браво!".
На сцене появились: старичок с большими серебряными очками на носу, с табаком под носом, в испанском костюме, в трико, со шпагой, с мантией и с током на голове, украшенном вместо перьев бубенчиками... Костюм этот был очень похож на те костюмы, которые о святках и о маслянице берут на прокат в табачных лавочках... Старичок вел под руку маленькую чудноокую и толстенькую госпожу с многодумной головкой, с огромными и продолговатыми глазами, разукрашенную перьями, цветами, ожерельями, брошками и браслетами, а под мышкой другой руки держал огромную книгу.
-- Это Фауст и Счастливая женщина! Это они! -- раздались восторженные возгласы, когда рукоплескания и крики утихли.-- А вот и их свита!
В самом деле, за Фаустом и Счастливой женщиной следовали -- кухарка г. Лазаревского, в венке из васильков и с распущенными косами; глашатаи, эфемерные венки, задорливые пучки, красны девицы, блюдолизы, уродко-зоилы, бабьи звяки, испитые, бабенки в куче, перекрики, всполохи, толкотни, голосни, фофаны, горынята, белобрысенькие, черномазенькие, расходчики, поднаучные, гомункулы, карлики, имзы, дактили, заправные скопидомы, закадычные холостяки, наянные разгильдяи, голодная треска, корги-ёрги и проч<ие>. {Все эти названия, так же как и лексикон новых слов, взяты из 2-й части "Фауста", перев<еденной> г. Овчинниковым и изданной в Риге. (Примечание автора статьи.)}
-- Недоумительно и вместе льстиво, прелестная Марина, -- сказал Фауст своей даме, -- что публика с таким немнительным и знаменательным восторгом принимает нас. Значит, она оценила мое остроумство и вашу грацию, и мы даже не встретили никакого благоосуждения со стороны ее. Примите это в доразумение.
-- Все это так, мой милый Фауст, -- отвечала чудноокая Марина, склонив на сторону свою многодумную головку, -- но пустота этой жизни без цели и без причины, вечно праздничной и вместе с тем вечно будничной, в ее тревожном однообразии и однообразном треволнении, все это меня утомило; и затем ли я родилась, чтобы примерять и изнашивать новомодные наряды? Я чадо века сего, созданье многосложное и многознающее, живущее в борьбе и разладе с жизнию. Позвольте, я расскажу вам мою историю, мой ученый друг. Вы вполне поймете мои внутренние страдания и оцените меня.
-- Всенепременно, -- отвечал Фауст, -- но я чаю, что с вашей стороны не найду никакой сопротивительности, если сообщу вам, -- что для вас напредь будет пользительно, -- новые слова, мной изобретенные для обогащения и услащения русского языка. Обнадежен заранее, что вы воспользуетесь сими словами в последующих ваших сочинениях. Благоволите выслушать...
Фауст развернул книгу и начал читать Словарь изобретенных им или в особенном смысле употребляемых слов: