Новелла Боккаччов южно-русском стихотворном пересказеXVII-XVIII ст.
Южно-русская письменность XVII-XVIII в., довольно богатая содержанием по вопросам, так сказать, имеющим специальное значение, очень бедна памятниками чисто литературного характера, и причина этого кроется прежде всего в общем ходе политической судьбы южно-русского народа.
Следы самобытной южно-русской письменности, отличной от чисто народной устной литературы, проявившейся в былинах, думах, песнях и сказках, мы находим весьма рано. Еще в XI и XII вв., когда на юге России начиналась духовно-нравственная литература и зарождалась история в форме летописей, лучшие люди того времени любили уноситься мыслию от реальной действительности, от житейской прозы, в иной мир, мир поэзии. В этом отношении довольно указать на того туманом покрытого Бояна, который, по словам Буслаева, "был достойный современник Нестору и если сам заимствовал свои песни из исторических рассказов, то без сомнения, мог и передавать летописцу в звучных песнях предания русской старины {Летоп. русск. лит. изд. Тихонравовым, т. I, стр. 31.}, или вспомнить о певце Игоревом, чтобы сказать, повторяя слова Максимовича, что хотя "может быть и не было у вас периода письменной поэзии, но песнопения письменные были" {Собрание сочинений, т. 3, стр. 488.}. Объясняется существование этой старины -- нашей самобытной искусственной поэзии тем согласием и той близостью, которые существовали тогда между отдельными поэтами-писателями и поэтом-народом.
Но столь счастливое начало нашей письменности отнюдь не соответствует ее продолжению. Уже с XII в. начинаются тяжелые дни в жизни южно-русского народа, тянувшиеся в течение многих столетий и задержавшие правильное развитие его жизни и вместе самой письменности. Трудно определить даже, как и на чем оборвалось развитие старинной поэзии, но на расстоянии трех веков мы встречаем почти пустые страницы в истории литературы южной Руси. И между тем вся историческая жизнь южной Руси за этот период сложилась так, что, когда вновь возродилась в ней наука и началась литературная деятельность, произошло полное отделение представителей письменности от народа. И наука и литература, вызванные к жизни в конце XVI века усиленными стремлениями южно-руссов поднять слабые стороны своего духовного развития для борьбы с католицизмом, попали в оковы царившей тогда в Польше и на всем Западе схоластики. Нельзя отрицать, что и с таким характером литература того времени стояла в тесной связи с народной жизнью, защищая его интересы; но что касается поэзии, то ничего общего с народным песнотворчеством в ней не видно. Мы имеем от того времени массу произведений богословских, полемических, поучительных, исторических, филологических, но все это составляет тот отдел прозы, который удовлетворяет лишь научным, политическим, общественным интересам и остается в стороне от потребностей души, стремящейся, помимо всего, еще и к эстетическому наслаждению в форме словесных поэтических произведений. Правда, и такого рода произведений не мало в южно-русской литературе XVII и особенно XVIII ст.; но под влиянием продолжавшейся религиозной борьбы и схоластического образования и они были запечатлены тем же характером, как и другие литературные произведения того времени. Если бы писателями этой эпохи преемственно унаследован был прием старинных поэтов брать сюжеты из жизни родной, близкой, чаще всего из исторических событий, если бы при том осталось прежнее единение поэтов-художников с поэтом-народом, если бы современный поэт воспитался в своем поэтическом вдохновении на началах народного песнотворчества, то сюжетов таких для художественной разработки можно было найти бесконечное множество в истории Украины XVI и XVII вв., а поэтическое вдохновение и образы в бесконечности могли черпаться из народных дум и песен козацкой эпохи. Но оторванная от народной поэзии литература XVII и XVIII ст., вместо всего этого, вырабатывает в читающей публике иные вкусы, давая ей стихотворные (виршевые) произведения с сюжетами богословского характера. Для примера довольно назвать "Перло многоценное" Кирилла Транквиллиона, где большую половину книги составляют стихотворения в похвалу Троицы, Богородицы и т. д., или вспомнить, что известный Иоанн Максимович издал весьма объемистую книгу на тему "Богородице Дево, радуйся" в стихах, которых количество доходит до 25 тысяч. Не больше жизненности представляли собою духовные драмы, почти все время остававшиеся принадлежностью школы. Некоторые проблески народности начали было обнаруживаться в интермедиях, но им не суждено было развиться вполне и облечься в художественную форму, хотя бы на подобие английских интерлюдий Гейвуда. Вообще южно-русская книжная поэзия XVII-XVIII в., подчиняясь всецело латино-польским образцам, ничего самобытного представить не могла.
Такие обстоятельства развития и существования нашей письменности приводили к мысли о заимствовании недостающего из литератур других народов, -- мысли, которая сознательно развилась в XVII и усилилась в XVIII в., и в ряду заимствований этого времени едва ли не первое место по качеству и по своей распространенности занимают зашедшие в южную Русь старинные повести, преимущественно западных редакций. Старинная повесть, по словам Пыпина, "имеет право на внимание историка литературы, как популярное чтение старого времени, очень любимое и распространенное; в своем отношении к читателю она не имела тех интересов, какие соединялись с произведениями историческими и чисто-назидательными, при сильном господстве дидактических требований, она занимала своим более или менее поэтическим содержанием и, следовательно, отвечала только чисто литературным потребностям читателя {Пыпин, Очерки лит. истор..., стр. 2 (Учен. зап. 2 отд. имп. ак. наук, кн. IV).}. Заимствования вообще начались у нас весьма рано. В течение восьми столетий, от Х-го до XVIII, наша письменность, в большей или меньшей мере, пополнялась переводами и переделками тех сказаний, которые распространены были в византийской и западно-европейской литературах. Раньше всего, конечно, началось движение этих сказаний из Византии через посредство южно-славянских литератур (болгарской и сербской), благодаря если не единству, то во всяком случае близости литературного языка последних с языком литературным в России. При этом, нужно заметить, что многие из этих сказаний настолько в переводах и переделках применялись к характеру русской письменности, что становились как бы самобытными, и потому теперь только метод сравнительного исследования может открыть до известной степени их действительное происхождение и определить как ближайшие посредствующие, так и более отдаленные пути, которыми они доходили до нас. В ряду многочисленных повестей, зашедших к нам из Византии, более других замечательны "История Александра Македонского", приписываемая псевдо-Каллисфену, и "Троянская война", впрочем гораздо менее первой распространенная у нас, а из повестей этой группы, наиболее соприкасавшихся с народною словесностью, можно указать "Слово о купце Басарге"1, где фигурируют как бы исконные местные люди: киевский гость Басарга и его сын Мудромысл.
Заимствование этим путем шло лишь до XIV ст., до тех пор пока южно-славянские государства жили своей политической независимостью; с падением же их и с подпадением самой Руси под иго татарское, там и здесь приостановилось надолго литературное развитие, и в течение трех столетий, от XIV до XVII, мы не можем указать в нашей письменности ничего такого, что свидетельствовало бы о новых литературных заимствованиях или каких-нибудь новых вариантах прежде зашедших к нам повестей. Начиная с XVII ст. повесть, ставшая, за отсутствием другой какой-либо изящной литературы, любимым чтением публики, обогатилась значительно новыми источниками: стало заметно переселение к нам западно-европейских повестей через Польшу и, если не исключительно, то в большинстве случаев, именно в южную Русь, откуда они, видоизменяясь более или менее в языке, направлялись и на север, в Великороссию. Существенным отличием этих новых повестей служит то, что они никогда не сближались, подобно некоторым старым, с народной поэзией, не принимали самобытного отпечатка, а оставались со всеми признаками иноземного своего происхождения.
Главнейшими из повестей, пришедших из запада, были: "Римские Деяния"2, "Зерцало Великое"3 и некоторые рыцарские романы ("Петр Золотые-Ключи"4, "Повесть о преславном римском кесаре Оттоне"5, история Бовы Королевича6 и пр.). Все эти переводы сделаны были с польского подлинника {Пыпин, Очерк лит. истор., стр. 251.}, и тот же польский подлинник послужил материалом для перевода у нас некоторых новелл (напр.: Повесть о семи мудрецах), рассказов полуисторических и полуанекдотических (напр. Кратких, витиеватых и нравоучительных повестей книги три -- напечатаны в 1711 г., а переведены еще в XVII в.), и западных фацеций7 (Смехотворные повести, переведенные Новгород-Северцем) {Ibid., стр. 265.}. В эти смехотворные повести-фацеции попали и некоторые новеллы Боккаччо.
Всех новелл Боккаччо, переведенных или переделанных в старину на русский язык, по наследованию г. Пыпина, было пять, из которых четыре помещены в "Смехотворных повестях", а именно: 1) "О друзех, о Марке и Шпинелете" по Декамерону VIII, 8, где друзья названы Zeppa и Spineloccio; 2) "О жене и госте", новелла Декамерона VII, 2; повесть русская не следует тексту Декамерона и не имеет картинного окончания итальянской новеллы; 3) "Повесть о господине Петре и о прекрасной Кассандре и о слуге Николае" есть очень близкая редакция новеллы Декамерона VII, 7 и 4) "О обольстившей мужа, якобы ввержеся в кладезь", новелла Декамерона VII, 4.
Но тот же исследователь замечает, что была переведена еще одна из прекраснейших новелл Боккаччо (Декамер. II, 9), именно "Повесть утешая о купце, который заложился с другим о добродетели жены своея" {Ibid., стр. 276-277.}. Теперь счастливый случай доставил мне в руки новый, совершенно неизвестный пересказ одной из новелл Боккаччо {Рукопись дана мне для пользования г. Длуским, за что приношу ему искреннюю благодарность.}, своим языком и другими приметами удостоверяющий несомненно свое южнорусское происхождение и принадлежащий концу XVII или началу XVIII в. Сказав, что было необходимо для определения места и времени этого нового памятника южнорусской письменности в общем ходе ее развития, я перейду теперь к передаче его содержания и указанию тех особенностей, какие представляет пересказ сравнительно с подлинником по приемам изложения, языку и т. под., а равно значения его для южнорусского общества данного времени.
Начну с оригинального заглавия этого памятника: "Историчные верши". Иначе как вершами неизвестный переводчик не мог назвать передаваемой новеллы Боккаччо, избрав для передачи ее излюбленную тогда у нас силлабическо-стихотворную форму. Исторического в перелагаемой повести слишком мало и название "историчные" придано "вершам" по простому недоразумению: переводчик, или лучше сказать, перескащик ее, найдя в действующем лице историческую личность, порешил, что весь рассказ есть исторический факт. Стоит, впрочем, знать, каково было у нас тогда понимание истории, стоит вспомнить только, какие баснословия попадали из западных хроник в наши тогдашние сборники по всемирной истории -- хронографы, чтобы вполне оправдать автора перевода за данное им название повести.
Рассказ новеллы Боккаччо приурочен к Танкреду (Tancredi prenze Salerno, как сказано в новелле), именуемому "де Отвилль", отцу двенадцати доблестных сыновей, из которых один, Вильгельм "Железная рука", предводительствуя норманскими удальцами, по просьбе греческого наместника в нижней Италии, явился для борьбы с арабами. Брат Вильгельма, Роберт Гвискард, впоследствии овладел, благодаря отваге и хитрости, большею частью нижней Италии (в 1060 г.). Сюжет новеллы можно относить именно к этому Танкреду; с именем его связывается и имя Гвискарда, его сына, -- имя, встречающееся и в новелле, хотя отнесено оно здесь совершенно к другому лицу. Правда, в новелле совершенно не упоминается о 12 сыновьях Танкреда, напротив того сказано, что у него была единственная дочь, которую он безмерно любил, но построение таких рассказов, в которых фигурируют отец и любимая им дочь, было весьма распространено, особенно в средневековых сказаниях. В известном сборнике "Gesta Romanorum" встречается более 10 рассказов, завязкой которых служат отношения между отцом и единственной любимой дочерью {Gesta Romanorum, herausgegehen von Hermann Oesterley. Berlin 1872 r. cap. 1, 27, 60, 61, 63 и др. стр.}.
Сюжет новеллы состоит в следующем:
У Танкреда, принца салернского, была единственная дочь Сигизмунда, которую он так сильно любил, что, из желания подольше не расставаться с нею, не решался долгое время выдавать ее замуж. Однако, когда Сигизмунда достигла уже вполне возмужалого возраста, отец в конце концов отдал ее за сына принца капуанского. Вскоре Сигизмунда овдовела и опять возвратилась в дом отца. При положении вдовства, Сигизмунде не чужда была потребность в любви; но считая неприличным заявить об этом отцу, она обратила свою любовь на одного из придворных отца, некоего Гвискарда, молодого человека с благородными чувствами, но низкого происхождения. При встрече с ним, она стала оказывать ему явное свое расположение, и Гвискард, не будучи новичком в этом деле, сразу заметил это расположение к нему принцессы и отвечал ей тем же, так что в конце концов они страстно полюбили друг друга. Чтобы сохранить эти отношения в тайне, Сигизмунда написала записку своему возлюбленному с указанием места свидания и записку эту передала ему в выдолбленной снизу палке. Свидания их происходили в комнате Сигизмунды, куда Гвискард пробирался через запущенный, старый погреб, сообщавшийся с помещением принцессы посредством потайной лестницы. На первых порах свидания проходили благополучно для влюбленных; но однажды Танкред оказался свидетелем их свидания, сам, впрочем, оставшись незамеченным ими. На следующую ночь Танкред поставил стражу, и Гвискард был схвачен и приведен к принцу. На все упреки и обвинения он оправдывался только тем, что могущество любви не признает владык. Принц приказал заключить его в одну из комнат дворца и не упускать из виду, а сам отправился к дочери и обратился к ней с такими же упреками, между прочим называл проступок ее тем более прискорбным, что она избрала предметом любви Гвискарда, происхождение которого очень темно, а не остановила своего выбора на ком-нибудь из более знатных придворных. Сигизмунда, увидав, что ее интриги обнаружены и что помилования Гвискарду ожидать нельзя, порешила и себе не испрашивать милости, а только защитить свою честь. В длинной речи, обращенной к отцу, она, не отрицая своей страстной привязанности к Гвискарду, объяснила пробуждение ее исключительным положением своим и сказала, что, заметив свое бессилие устоять против обуревавшей ее страсти, она употребила все предосторожности, чтобы согласовать любовь с честью, вследствие чего заботилась о сохранении полнейшей тайны. Больше же всего в ответе своем она обратила внимания на упрек в том, как могла она отдаться человеку такого низкого происхождения, и в исполненных чувства и силы выражениях высказала, что не знатность рода, но добродетель и нравственность делают человека благородным, а эти именно качества она вполне видит в Гвискарде. В заключение она заявила, что решилась твердо разделить участь, назначенную Гвискарду, а потому просила отца предоставить ей с Гвискардом умереть вместе, если только он признает, что они достойны смерти. Хотя Танкред в обращенных к нему словах дочери усмотрел ее мужество и твердость характера, но все-таки не считал ее способной привести в исполнение свою угрозу и потому приказал казнить Гвискарда, вынуть его сердце, положить на золотое блюдо и отнести к дочери. Сигизмунда, предвидя исход дела, заранее запаслась ядом, и когда увидала Гвискардово сердце, в длинной патетической речи излила свою скорбь, перемешивая ее с упреками отцу, и выпила приготовленную отраву. Придворные дамы, заметив, что ей дурно, тотчас же дали знать отцу; но было уже поздно. Сигизмунда в предсмертной агонии обратилась к отцу с последней просьбой -- похоронить ее вместе с Гвискардом. Через минуту она скончалась. Никогда еще старый Танкред не испытывал подобного горя; он раскаялся в своей жестокости и велел похоронить с парадом в одном гробу обоих влюбленных, сопровождаемых сожалением всех салернитанцев (Il Decamerone. Giornata 4, novel. I). Нет надобности говорить о том, насколько вообще романические сюжеты были любимы в старину, как в позднейшей классической литературе, так особенно в средневековой, и как много являлось впоследствии подражаний и переделок их. Известно также, какое громадное количество новелл Боккаччо посвящено всяким эротическим и романическим приключениям. Но ни одна из них, кажется, не удостоилась стольких переводов, переделок и подражаний, как только что приведенная, действительно являющаяся едва-ли не самой лучшей из новелл четвертого дня, предназначенного у Боккаччо для рассказов о любовных приключениях с трагической развязкой. Из таких переделок и подражаний Дёнлоп8 в своем знаменитом исследовании History of fiction указывает следующие {Iohn Dunlop's Geschichte der Prosadichtungen. Aus dem englischen iibertragen von Félix Liebrecht. Berlin 1851 г., стр. 231.}: Леонард Аретино пересказал ее латинской прозой, Филлипп Бероальд латинскими стихами, Аннибал Гуаско итальянскими октавами; она послужила сюжетом пяти итальянских трагедий, из которых одна "La Ghismonda"9 приобрела громкую известность, потому что обманным образом приписана была Торквато Тассо. Одна английская драма, сюжет которой заимствован из этой новеллы, была сыграна в 1568 г. в присутствии королевы Елизаветы. Развит также этот сюжет Жаном Флери10 во французских стихах и Вильямом Вальтером11 -- в английских октавах. Но Англия более всего познакомилась с этим сюжетом по драме Драйдена "Сигизмунда и Гвискард". Равным образом, эта новелла послужила материалом для картины, приписываемой Корреджио, где Сигизмунда представлена рыдающей над сердцем своего возлюбленного. Гогарт пытался подражать этой картине, но подражание его, по замечанию Горация Вальполя, вышло вполне неудачно. Конечно, перечисленными у Дёнлопа подражаниями и переделками далеко не исчерпывается все их количество. Можно указать еще, например, на балладу Бюргера "Lenardo und Blandine", в которой находится много общего с новеллой Боккаччо {В сочинении Вильмара (Vorlesung über die Geschichte der deutsch. National-Literat. Leipzig. 1847 г., стр. 616) сказано, что сюжет заимствован Бюргером из Декамерона Боккаччо.}. А если сделать более смелое предположение, то можно сказать, что в поэме Лермонтова "Боярин Орша" до известной степени замечается отголосок этого же сюжета.
Тем более, можно сказать теперь, любопытен тот факт, что и в нашей, сравнительно очень бедной, поэтической литературе XVII в. оказался пересказ, да еще и стихотворный, этой прекрасной новеллы.
Каким же путем могла попасть эта новелла в южную Русь? В ответ на этот вопрос, за неимением положительных указаний, приходится ограничиться лишь догадкой, которая, конечно, потребует еще проверки.
Если принять во внимание разницу между имеющимся у нас пересказом новеллы и подлинником оной, сообразить отсутствие каких-либо указаний на то, чтобы наши южно-русские писатели непосредственно пользовались подлинниками новелл вообще, то останется предположить, что наш пересказ повести Боккаччо не составлен по подлиннику, а представляет перевод с польского языка. Впрочем, каким бы путем ни пришла к нам эта новелла, за ней остается все-таки право на внимание, как за произведением, дававшим тогдашней читающей публике интересный сюжет, не лишенный и некоторой идейности.
Сличение подлинника новеллы с нашим стихотворным пересказом прежде всего показывает, что в пересказе некоторые места повести сокращены, а иные совсем опущены. Очевидно отсюда, что слагатель "Историчных верш" отнесся к самому сюжету повести вполне серьезно и, видя такую трагическую развязку, не рискнул поместить тех острот и сатирических штрихов, которыми, как известно, так искусно перенизывает свои рассказы Боккаччо. Особенно резко бросается это в глаза в тех случаях, когда итальянский новеллист, по поводу Сигизмунды, делает свои вылазки против женщин. Мы знаем, что в нашей старинной литературе не только не избегали подобных нападок на женщин, но даже очень охотно варьировали их на разные лады, что и сказалось в тех шуточных сборниках-фацециях, которые перешли к нам из польской литературы. Но другое дело -- шуточные сборники, и совсем иное -- серьезные, трагические сюжеты, подобные данному. Этим, вероятно, и надо объяснить, что в южно-русском пересказе повести о Сигизмунде совершенно отсутствуют следующие выражения Боккаччо:
1) Характеризуя Сигизмунду, Боккаччо прибавляет как бы вскользь: "принцесса эта... была замечательно умна, больше, чем можно было бы потребовать от природы для женщины" {Кажется, я точно передаю фразу Боккаччо: sauiapin che a donnaperauventura non si richiedea (II Decamerone. Paris 1861 г.). Французский переводчик Сабатье де Кастр придал еще больший оттенок остроты:... (d'un esprit supérieur et peut-être trop pour une femme (Contes de Boccace. Paris, 1857).}. В нашем пересказе Сигизмунда характеризуется несколько иначе.
А была красотою и умом так славна,
Что во области не бе ей ни едина равна.
Нелзя было не думать и не удивляться,
Смотря толко на нея и не услаждаться,
Насквозь та проникала сердца зраком вдатным
И к себе привлекала словом всеприятным.
2) Когда Сигизмунда очутилась с глазу на глаз с отцом, упрекавшим ее за ее поступок, она, по тексту подлинника новеллы, "была уже несколько раз близка к тому, чтобы обнаружить это с криком и слезами, как большею частью это делают женщины" {...e a mostrarlo con romore e con lagrime, come ilpiu le femmine fanno, f u assai volte vicina. У Сабатье де Кастра и тут переиначено: Sigismonde... pensa vingt fois faire éclater sa douleur par ses larmes: faible ressouyce, mais fort ordinaire aux personnes de son sexe.}. В нашем пересказе это место передано так:
Печална-ж Зигисмунда буд(учи) в том часе,
Стала безответна вдруг в немалому страсе,
Не так себе жалея, як друга своего
Звездарда*, мысля в себе: ах не щастия моего!
Что се нам случилося? тяжко воздыхала
И скорбное слезами лице обливала.
Видя тое, что уже тайны их открыты,
Стали и вси любве той знаки явны быти,
От жалости несносной ни едина слова
Не могла проговорить до отца сурова.
Однак пред ним мужеско сердцем поступала,
Прибирая разума, что-бы отказала,
А в мысли своей твердо тое закрепила,
Что с Звездардом и смерть ей будет в свете мила.
* Каким образом Гвискард переименовался к Звездарда, не совсем ясно; вернее всего, это чисто русская переделка по созвучию, с желанием дать в то же время свой, понятный корень.
Равным образом отсутствуют в южно-русском пересказе и многие подробности в описании любовных свиданий Гвискарда с Сигизмундой, и та реальность в изображении отдельных моментов любовных сцен, которая встречается у Боккаччо. Опущена, например, та подробность, что Гвискард, отправляясь на свиданье через узкую отдушину погреба, надевал кожаный костюм, чтобы не оцарапать себя колючками терновника, разросшегося около погреба; и опущено это конечно потому, что имеет несколько веселый характер. Если мы и встречаем в нашей редакции некоторые выражения, могущие вызвать улыбку, то это явилось не результатом желания автора, а результатом несовершенства стиля. Например:
А о то стыдно было у отца прохати,
Не пригожо бо даме жениха искати.
Или:
Починает умышлять, каким бы то видом
Снестися могла в любовь с изрядным купедом".
Или еще:
Хотел князь обозватись, а потом раздумал
Не обличать дочери, только тайно румал.
Несовершенство стиля южно-русского пересказа более всего замечается в тех речах, которые произносит Сигизмунда. У Боккаччо ее речи исполнены не столько чувства, сколько размышления, напоминающего в многих местах философский трактат; в русском же переложении далеко не та сила мысли, но зато перескащик старается придать больше силы чувству и прибегает нередко к патетическим украшениям. Особенно характерно в этом отношении то место повести, где изображается состояние души Танкреда, извещенного об отравлении дочери. У Боккаччо просто говорится, что он, "не будучи в силах видеть ее в таком печальном положении, не мог воздержаться, чтобы не пролить слез, исполненных нежности и раскаяния". Наш пересказчик обнаруживает явное желание более оттенить и опоэтизировать горестное состояние Танкреда, и рисует оное такими чертами:
Видя-ж отец смерть явну дщери своей милой,
Не плакал, но рыдал по той втесе целой,
На себе и на дочерь свою нарекая
И день тот свой нещастный горко проклиная.
Аки при Меандровых брегах лебедь белый,
Так жалостно над дщерью плакал отец милый.
Лебедь гласом плачевным кричит воздыхая
И крылами быстрыя воды разбивая,
Поет песнь печалну гласом умиленным,
Равно пел и старушек сердцем сокрушенным,
Жалея по дочере, румал неутешно
И себе умреть желал...
Несмотря однако на такие прибавки и прикрасы, игривая новелла Боккаччо много теряла от той внешней формы, какая придана была ей южно-русским пересказчиком: язык или стиль пересказа, облеченный в неуклюжий силлабический стих, оказывается далеко неудовлетворяющим той легкости и той задушевности, которые необходимо связываются с подобными сюжетами. Особенным же препятствием легкости изложения является, по моему мнению, та пестрота речи, которая в каждой строке дает себя чувствовать. Несомненно, что основную канву языка в данном памятнике составляет церковно-славянский элемент, и по этой канве разбросаны в разных местах слова малорусские, русские и немногие польские. Присутствие малорусского элемента прежде всего проверяется рифмами, тем камнем преткновения для наших старинных малорусских писателей, который всегда обнаруживал их местное происхождение. Вспомним, например, что Феофан Прокопович и Стефан Яворский, желавшие совсем отрешиться от местного говора, -- когда являлись со своими стихотворениями, прежде всего оказывались уроженцами юга в рифмах (у Феофана, например, в стихотворении, обращенном к Кантемиру, читаем: зритель -- добродетель; лики -- веки; дружины -- перемены, или у Стефана Яворского в стихотворении "In vituperium Masepae": ах тяжку горесть терплю мати бедна, утробу мою снедает ехидна; кто ми даст слезы, яко-же Рахили? заплачу горко в своем смутном деле). Совершенно аналогичные факты встречаем и в пересказе новеллы Боккаччо. Например:
Когда-бо пришла в возраст Зигизмунда дева,
Добронравна над звычай и красна до дива.
Или:
Многие-ж от велможных господ ю хотели
Поять себе за жену и отца нудили.
Или еще:
Не видела и света за слезами теми,
Лице зараз вменила печалми такими.
Но еще более этот малорусский элемент обнаруживается в отдельных словах, раскиданных в разных местах повести. Отмечаю некоторые из них, хотя этим далеко не исчерпывается все их количество (над звычай, израда, заграла, прохати, догожий, певный, сведомый, закохатысь, з очей, зверитись, никому, отислала, сишлись (зиишлись), знароку, неякиесь, намет, побавившись и т. п.). И все это стоит наряду с такими русскими словами, как: удивляться, действительно, стыдно, молодец, тотчас, препятствие и др. Присутствие последних слов между прочим заставляет нас относить нашу рукопись не раньше, как концу XVII или началу XVIII в., когда у южно-русских писателей стал заметно прорываться великорусский элемент в языке.
Заканчивая мои замечания о новонайденном памятнике южнорусской переводной литературы, остановлюсь на вопросе, какое значение можно придавать этому произведению, как материалу для чтения нашей публики конца XVII или начала XVIII столетия?
Г. Пыпин в статье "Очерки из старинной русской литературы" по поводу новелл Боккаччо в нашей письменности говорит так: "новелла Боккаччо и русская письменность XVII столетия производят вместе какое-то странное впечатление; старинный борзописец, переписывающий новеллу Боккаччо, для многих может показаться мифом, невозможным на деле, потому что трудно представить игривую, остроумную и не весьма скромную новеллу под пером старинного грамотея, подъячего или посадского человека, привыкшего списывать и наслаждаться словами о злых женах, сказаниями о воеводе Дракуле и царе Агее, и другими "вельми дивными" и "зело душеполезными" повестями. Новелла Боккаччо в старинной русской одежде принадлежит к числу тех ненормальных явлений, какими всегда сопровождаются первые шаги начинающей литературы, не управляемой одною идеею и действующей бессознательно" {Отеч. зап. 1857 г., No 2, стр. 458.}.
Очевидно из этого, что г. Пыпин, считая самый факт существования переводов новелл Боккаччо в XVII в. ненормальным явлением, не может признать положительного значения их для наших старинных грамотников; поэтому в заключительных словах указанной статьи его читаем:
"Какой смысл имели для наших читателей и грамотеев новеллы Боккаччо, трудно сказать определительно; но судя по неловкому, тяжелому языку, которыми выражались они в этом случае, подобные вещи были непривычны и дики для них. Нескладная передача легкой фразы Боккаччо, без сомнения, много отнимала у новеллы, даже и вовсе искажала ее, потому что ложный тон, в который необходимо впадали наши переводчики, совершенно противоречил ее характеру. Виноваты здесь не фривольный взгляд на вещи и не нескромность описаний, которыми иные могут кольнуть здесь Боккаччо -- потому что и древняя наша словесность имеет нечто в подобном роде -- а только незначительность литературного развития. Перевод Боккаччо был вещью случайною и преждевременною, и хотя он по-видимому вызван был известными потребностями и вкусами читателей, но в сущности оказался явлением несостоятельным, которое только обнаружило недостаточные средства тогдашней нашей письменности и образования" {Ibid., стр. 465.}.
Соглашаясь с замечанием уважаемого нашего ученого, поскольку оно относится к новеллам Боккаччо, известным по шуточным сборникам, я не считаю возможным сделать того же относительно новеллы о Сигизмунде и Гвискарде. Бесспорно литературный стиль служил громадным препятствием для передачи всей силы содержания новелл Боккаччо, на что и было указано мною выше; но, помимо стиля вообще, литературной формы, существует еще известное содержание, проводящее какой-нибудь принцип. Вот со стороны этого последнего новелла, о переводе которой у нас речь, стоит совершенно в стороне от тех шуточных рассказов, которые, будучи лишены легкости в изложении, теряют от этого все свое значение. Что сами переводчики и составители таких веселых рассказов относились к ним поверхностно, не серьезно, по крайней мере в XVIII в., унаследовавшем их от XVII-ro, это видно из того объяснения, которое находится в одной рукописи XVIII века:
Хотя не для исторического чтения,
Сочиненны некоторым человеком для увеселения,
Самые забавные жарты, --
Охотно читать, как играть в карты*.
* Пыпин, Очерк, лит. погор., стр. 292.
Но совсем иное дело такой сюжет, какой мы встречаем в данной повести, -- сюжет, исполненный трагизма, производящий сильное впечатление и проникнутый идеей, очевидно берущей перевес над самой романической завязкой, что и обнаруживается в прекрасной речи Сигизмунды на тему об истинном благородстве. Едва-ли можно сказать, что чтение произведений, проникнутых такими идеями, было преждевременно и самые произведения не имели значения. Ведь трактат об истинном благородстве, который в большей или меньшей степени удачно проведен и в нашем пересказе, есть ничто иное, как такой же трактат во 2-й сатире Кантемира, вложенный в уста Филарету. Если мы признаем значение этой сатиры Кантемира для современников, помимо ее сатирической формы, то и явившийся раньше несколькими десятками лет перевод новеллы Боккаччо должны признать равносильным по своему значению для воспитания здравых понятий в современниках.
Помимо того, самая личность Сигизмунды, послужившая поводом, как мы видели, к составлению многих переделок и подражаний в разных литературах, не могла не производить впечатления и на наших предков и тем способствовать выработке литературных вкусов. Что такое увлечение было в действительности, видно отчасти из того, что наш переводчик, очевидно увлекшийся типом этой мужественной личности, попробовал выразить свое впечатление, нужно думать, в самостоятельных коротких стихах, помещенных в конце повести под заглавием "Лямент Зигисмунды". Стихи, положим, не блистательные, но во всяком случае свидетельствующие о силе впечатления, полученного автором.
Несщасливи годи и лета нещасливи,
И потехи зрадливи света все плачливы!
На что мене нещастну так долго держали,
Когда мене так тяжким смутном карать мали?
Чему мене первее червь не стлела в гробе,
Или мать не растлила во своей утробе?
Итак, скажу в заключение, если нашей поэзии суждено было уклониться от нормального пути в своем развитии и, после значительного перерыва, обратиться к произведениям иноземным, то для XVII века едва-ли не одним из самых отрадных литературных фактов является перевод новеллы Боккаччо о Сигизмунде и Гвискарде. Не предлагаю ни подлинного текста этой новеллы, ни перевода ее на современный нам язык, хотя это и помогло бы читателю ознакомиться с тем, как справился наш старинный переводчик с произведением первоклассного итальянского писателя. Последняя цель достигается отчасти нашими указаниями, а ознакомление с подлинником этого произведения вовсе выступает из пределов программы нашего издания. Иное дело южнорусский пересказ той же повести; мы приводим целиком его текст по найденной рукописи, как памятник языка, местами самостоятельной литературной работы и как памятник литературной потребности и вкуса прежнего времени.
Историчние верши*.
* Удерживаю правописание подлинника, кроме надстрочных букв; знаки препинания, совершенно почти отсутствующие в подлиннике, расставляю по смыслу.
1. Князь Танкред, по имени Салернетанск бывий,
Долгие пожил лета в той власти щасливий;
Умре без наследия, тол ко дщерь едину
Имел он Зигисмунду, и ту любя вину,
Любя сердцем безъмерно, як зеницу ока,
Хранил, хотя оную видети без порока.
И так тем люблением привел к тому тую,
Что аж безвременную смерть принесл оной злую:
Когда бо пришла в возраст Зигисмунда дева,
10. Добронравна надзвичай** и красна до дива
Виденна была, коей задивяся мнози,
Не быть бо ся краснейшу судили и бози;
Многие ж от велможних господ ю хотели
Поять себе за жену и отца нудили,
Но отец любовию был к ней обдержимий,
Отказал акт веселний деве той любимой,
Не хотя лишится радости всецелой
И отдалить от себя Зигисмунди милой.
Потом и не с волею принужден отдати
20. За княжича едина в светлие полати,
Которому не долго Бог дал с нею жити,
Благоволил жизнь его смертию скратити.
Завдовевши ж, прекрасна Зигисмунда млада
Узнала, что за прелесть в свете и израда***;
Кривавие**** от очес***** своих лила слези,
Как росою кропила свои ходя стези;
Не видела и света за слезами теми,
Лице зараз зменила печалми такими.
А была красотою и умом так славна,
30. Что во области не бе ей ни едина равна.
Нелзя было не думать и не удивлятся,
** Чрезвычайно.
*** Предательство.
**** Кровавые.
***** Из глаз.
Смотря толко на нея и не услаждатся;
Насквозь та проникала сердца зраком вдатним*
И к себе привлекала словом всеприятним**.
Была-ж в дому отческом не мал час вдовою,
В дому славном, роскошном, в великом покою.
Но понеже всякому долго скорбь прикучить,
Затем стала приходить в чувство, что ю мучить,
Стала о том забывать, роскошми нудима***,
40. Спомянула**** жизнь брачну, как она любима.
Кровь млада девственная в теле ей заграла
И жар в ней, как бурний ветр, всегда разжигала.
Толко о том и думает, кто имеет тело,
Чтоб в свете аггелское***** было его дело;
Разве был-би адамант6* тот непобедимий,
Даби молотом биен бил ненарушимий.
Но кровь сия козлия и камень тот крушить,
А отрада и роскошь ее не утушить7*;
Для чего горкой скорби по мужу забила
50. И горячку силную в теле ощутила.
Искала ж средств удобних и лекарства певна8*,
Как бы могла лечити болезнь ту плачевна.
А о то стидно было у отца прохати9*,
Не пригожо бо даме жениха искати.
Что-ж чинит10* Зигисмунда, искрей потаенних
Не могучи угасить, внутрь ее разженних?
Починает умишлять11*, каким бы то видом
Снестися могла в любовь с изрядним купедом12*,
Кой бы желаниям ее был догожий13*
* Необыкновенным взором.
** Очень приятным.
*** Тосковала по наслаждению.
**** Вспоминала.
***** Ангельское.
6* Алмаз.
7* Погасить.
8* Сильные.
9* Просить.
10* Делает.
11* Придумывать.
12* Любовником.
13* Подходящий.
60. И в той ее секретно сокривать могл дрожи.
Сискала* способ латвий** в отеческому дому,
Врачбу*** так на боль певну**** к здравию сведому*****.