Нарбут Владимир Иванович
В огненных столбах

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:

   Владимир Нарбут
  
  Оригинал здесь - http://www.kulichki.com/~risunok/literatu/silver_age/narbut/v_ognennyx_stolbax.html
  
   В огненных столбах
  
  1. Семнадцатый
  
  1
  
  Неровный ветер страшен песней,
  звенящей в дутое стекло.
  Куда брести, октябрь, тебе с ней,
  коль небо кровью затекло?
  Сутулый и подслеповатый,
  дорогу щупая клюкой,
  какой зажмешь ты рану ватой,
  водой опрыскаешь какой?
  В шинелях - вши, и в сердце - вера,
  ухабами раздолблен путь.
  Не от штыка - от револьвера
  в пути погибнуть: как-нибудь.
  Но страшен ветер. Он в окошко
  дудит протяжно и звенит,
  и, не мигая глазом, кошка
  ворочает пустой зенит.
  Очки поправив аккуратно
  и аккуратно сгладив прядь,
  вздохнув над тем, что безвозвратно
  ушло, что надо потерять, -
  ты сажу вдруг стряхнул дремоты
  
  с трахомных вывернутых век
  и (Зингер злится!) - пулеметы
  иглой застрачивают век.
  В дыму померкло: "Мира!" - "Хлеба!"
  Дни распахнулись - два крыла.
  И Радость радугу в полнеба,
  как бровь тугую, подняла.
  Что стало с песней безголосой,
  звеневшей в мерзлое стекло?
  Бубнят грудастые матросы,
  что весело-развесело:
  и день и ночь пылает Смольный.
  Подкатывает броневик,
  и держит речь с него крамольный
  чуть-чуть раскосый большевик...
  И, старина, под флагом алым -
  за партией своею - ты
  идешь с Интернационалом,
  декретов разнося листы.
  
   1918 (1922)
  
  
  2
  
  Семнадцатый!
  Но перепрели
  апреля листья с соловьем...
  Прислушайся: не в октябре ли
  сверлят скрипичные свирели
  сердца, что пойманы живьем?
  Перебирает митральеза,
  чеканя четки все быстрей;
  взлетев, упала Марсельеза, -
  и, из бетона и железа, -
  над миром, гимн, греми и рей!
  Интернационал...
  Как узко,
  как тесно сердцу под ребром,
  когда напружен каждый мускул
  тяжелострунным Октябрем!
  Горячей кровью жилы-струны
  поют
  и будут петь вовек,
  пока под радугой Коммуны
  вздымает молот человек.
  
   1919 (1922)
  
  3
  
  Октябрь, Октябрь!
  Какая память,
  над алым годом ворожа,
  тебя посмеет не обрамить
  протуберанцем мятежа?
  Какая кровь,
  визжа по жилам,
  не превратится вдруг в вино,
  чтоб ветеранам-старожилам
  напомнить о зиме иной?
  О той зиме, когда метели
  летели в розовом трико,
  когда сугробные недели
  мелькали так легко-легко;
  о той зиме,
  когда из фабрик
  преображенный люд валил
  и плыл октябрь, а не октябрик,
  распятием орлиных крыл...
  Ты был, Октябрь.
  И разве в стуже,
  в сугробах не цвела сирень?
  И не твою ли кепку, друже,
  свихнуло чубом набекрень?..
  
   1920
   Тирасполь
  
  
  4
  
  От сладкой человечинки вороны
  в задах отяжелели, и легла,
  зобы нахохлив, просинью каленой
  сухая ночь на оба их крыла.
  О эти звезды! Жуткие... нагие,
  как растопыренные пятерни, -
  над городом, застывшим в летаргии:
  на левый бок его переверни...
  Тяжелые (прошу) повремените,
  нырнув в огромный, выбитый ухаб,
  знакомая земля звенит в зените
  и - голубой прозрачный гул так слаб...
  Что с нами сталось?.. Крепли в заговорах
  бунтовщики, блистая медью жабр,
  пока широких прокламаций ворох
  из-под полы не подметнул Октябрь.
  И все: солдаты, швейки, металлисты -
  О пролетарий! - Робеспьер, Марат.
  Багрянороднейший! Пунцоволистый!
  На смерть, на жизнь не ты ли дал наряд?
  Вот так!
  Нарезанные в темном дуле,
  мы в громкий порох превращаем пыл...
  Не саблей по глазницам стебанули:
  нет, то Октябрь стихию ослепил!
  
   1921
  
  5
  
  Кривою саблей месяц выгнут
  над осокорью, и мороз
  древлянской росомахой прыгнет,
  чтоб, волочась, вопить под полозом.
  
  Святая ночь!
  Гудит от жара,
  как бубен сердце печенега
  (засахаренная Сахара,
  толченое стекло: снега).
  Я липовой ногой к сугробам, -
  на хутор, в валенках, орда:
  потешиться над низколобым,
  над всласть наеденною мордою.
  
  (...Вставало крепостное право,
  покачиваясь, из берлоги,
  и, улюлюкая, корявый
  кожух гнался за ним, без ног...)
  
  - Э, барин!
  Розги на конюшне?
  С серьгою ухо оторвать?
  Чтоб непослушная послушней
  скотины стала?! -
  Черт над прорвою
  напакостил и плюнул! Ладно:
  свистит винтовочное дуло,
  над степью битой, неоглядной
  поземка завилась юлой...
  Забор и - смрадная утроба
  клопом натертого дупла.
  - Ну, где сосун? Где низколобый?
  А под перинами пощупали?..
  Святая ночь! (Не трожь, товарищ,
  один, а стукнем пулей разом:..)
  Над осокорью, у пожарища,
  луна саблюкой: напоказ.
  Не хвастайся!
  К утру застынет,
  ослепнув, мясо, и мороз
  когтями загребет густыми
  года, вопящие под полозом...
  
   1920
  
  
  2. * * *
  
  Зачем ты говоришь раной,
  алеющей так тревожно?
  Искусственные румяна
  и локон неосторожный.
  Мы разно поем о чуде,
  но голосом человечьим,
  и, если дано нам будет,
  себя мы увековечим.
  Протянешь полную чашу,
  а я - не руку, а лапу.
  Увидим: ангелы пашут,
  и в бочках вынуты кляпы.
  Слезами и черной кровью
  сквозь пальцы брызжут на глыбы:
  тужеет вымя коровье,
  плодятся птицы и рыбы.
  И ягоды соком зреют,
  и радость полощет очи...
  Под облаком, темя грея,
  стоят мужик и рабочий.
  И этот - в дырявой блузе,
  и тот - в лаптях и ряднине:
  рассказывают о пузе
  по-русски и по-латыни.
  В березах гниет кладбище,
  и снятся поля иные...
  Ужели бессмертия ищем
  мы, тихие и земные?
  И сыростию тумана
  ужели смыть невозможно
  с проклятой жизни румяна
  и весь наш позор осторожный?
  
   1918
   Москва
  
  
  3. Россия
  
  Щедроты сердца не разменяны,
  и хлеб - все те же пять хлебов,
  Россия Разина и Ленина,
  Россия огненных столбов!
  Бредя тропами незнакомыми
  и ранами кровоточа,
  лелеешь волю исполкомами
  и колесуешь палача.
  Здесь, в меркнущей фабричной копоти,
  сквозь гул машин вопит одно:
  - И улюлюкайте, и хлопайте
  за то, что мне свершить дано!
  А там - зеленая и синяя,
  туманно-алая дуга
  восходит над твоею скинией,
  где что ни капля, то серьга.
  Бесслезная и безответная!
  Колдунья рек, трущоб, полей!
  Как медленно, но всепобедная
  точится мощь от мозолей.
  И день грядет - и молний трепетных
  распластанные веера
  на труп укажут за совдепами,
  на околевшее Вчера.
  И Завтра... веки чуть приподняты,
  но мглою даль заметена.
  Ах, с розой девушка - Сегодня! - Ты
  обетованная страна.
  
   1918
   Воронеж
  
  
  4. В огне
  
  Овраг укачал деревню
  (глубокая колыбель),
  и зорями вторит певню
  пастушеская свирель.
  Как пахнет мятой и тмином
  и ржами - перед дождем!
  Гудит за веселым тыном
  пчелиный липовый дом.
  Косматый табун - ночное -
  шишига в лугах пасет,
  а небо, как и при Ное;
  налитый звездами сот.
  Годами, в труде упрямом,
  в глухой чернозем вросла
  горбунья-хата на самом
  отшибе - вон из села.
  Жужжит веретёнце, кокон
  наматывает рука,
  и мимо радужных окон
  куделятся облака.
  Старуха в платке, горохом
  усыпанном, как во сне...
  В молитве, с последним вздохом,
  ты вспомнила обо мне?
  Ты вспомнила все, что было,
  над чем намело сугроб?..
  Родимая!
  Милый-милый,
  в морщинах прилежный лоб.
  Как в детстве к твоим коленам
  прижаться б мне головой...
  Но борется с вием-тленом
  кладбище гонкой травой;
  но пепел (поташ пожарищ)
  в обглоданных пнях тяжел...
  И разве в дупле нашаришь
  гнездо одичавших пчел;
  да, хлюпнув, вдруг захлебнется
  беременное ведро:
  журавль сосет из колодца
  студеное серебро...
  Пропела тоненько пуля,
  махнула сабля сплеча...
  О теплая ночь июля,
  широкий плащ палача!
  Бегут беззвучно колеса,
  поблескивает челнок,
  а горе простоволосым
  глядит на меня в окно.
  Ах, эти черные раны
  на шее и на груди!
  Лети, жеребец буланый,
  все пропадом пропади!
  Прощайте, завода трубы,
  мелькай, степная тропа!
  Я буду, рубака грубый,
  раскраивать черепа.
  Мое жестокое сердце,
  не выдаст тебя, закал!
  Смотри, глупыш-офицерик,
  как пьяный навзничь упал...
  Но даже и в тесной сече
  я вспомню (в который раз)
  родимой тихие речи
  и ласковый синий глаз.
  И снова учую, снова,
  как зерна во тьме орут,
  как из-под золы лиловой
  вербены вылазит прут.
  
   1920
   Бровары
  
  
  5. Домбровицы
  
  Сияй и пой, живой огонь,
  над раскаленной чашей - домною!
  В полнеба - гриву, ярый конь,
  вздыбленный крепкою рукой, -
  твоей рукой, страда рабочая!
  Тугою молнией звеня,
  стремглав летя, струит огромная
  катушка полосы ремня,
  и, ребрами валы ворочая,
  ворчит прилежно шестерня.
  А рядом ровно бьется пульс
  цилиндров выпуклых.
  И радуги
  стальной мерещащийся груз,
  и кран, спрутом распятый в воздухе,
  висят над лавой синих блуз.
  И мнится: протекут века,
  иссохнет ложе Вислы, Ладоги,
  
  Урал рассыплется под звездами, -
  но будет направлять рука
  привычный бег маховика;
  и зори будут лить вино,
  и стыть оранжевыми лужами;
  и будет петь веретено,
  огнем труда округлено,
  о человеческом содружестве.
  
   1919
   Киев
  
  
  6. * * *
  
  России синяя роса,
  крупитчатый, железный порох,
  и тонких сабель полоса,
  сквозь вихрь свистящая в просторах, -
  кочуйте, Мор, Огонь и Глад, -
  бичующее Лихолетье:
  отяжелевших век огляд
  на борозды годины третьей.
  Но каждый час, как вол, упрям,
  ярмо гнетет крутую шею;
  дубовой поросли грубее,
  рубцуется рубаки шрам;
  и, желтолицый печенег,
  сыпняк, иззябнувший в шинели,
  ворочает белками еле
  и еле правит жизни бег...
  Взрывайся, пороха крупа!
  Свисти, разящий полумесяц!
  Россия - дочь!
  Жена!
  Ступай -
  и мертвому скажи: "Воскресе".
  Ты наклонилась, и ладонь
  моя твое биенье чует,
  и конь, крылатый, молодой,
  тебя выносит - вон, из тучи...
  
   1919
   Харьков
  
  
  7. Совесть
  
  Жизнь моя, как летопись, загублена,
  киноварь не вьется по письму.
  Я и сам не знаю, почему
  мне рука вторая не отрублена...
  Разве мало мною крови пролито,
  мало перетуплено ножей?
  А в яру, а за курганом, в поле,
  до самой ночи поджидать гостей!
  Эти шеи, узкие и толстые, -
  как ужаки, потные, как вол,
  непреклонные, - рукой апостола
  Савла - за стволом ловил я ствол,
  Хвать - за горло, а другой - за ножичек
  (легонький, да кривенький ты мой),
  И бордовой застит очи тьмой,
  И тошнит в грудях, томит немножечко.
  А потом, трясясь от рясных судорог,
  кожу колупать из-под ногтей,
  И - опять в ярок, и ждать гостей
  на дороге, в город из-за хутора.
  Если всполошит что и запомнится, -
  задыхающийся соловей:
  от пронзительного белкой-скромницей
  детство в гущу юркнуло ветвей.
  И пришла чернявая, безусая
  (рукоять и губы набекрень)
  Муза с совестью (иль совесть с музою?)
  успокаивать мою мигрень.
  Шевелит отрубленною кистью, -
  червяками робкими пятью, -
  тянется к горячему питью,
  и, как Ева, прячется за листьями.
  
   1919 (1922)
  
  
  8. Чека
  
  1
  
  Оранжевый на солнце дым
  и перестук автомобильный.
  Мы дерево опередим:
  отпрыгни, граб, в проулок пыльный.
  Колючей проволоки низ
  лоскут схватил на повороте.
  - Ну, что, товарищ?
  - Не ленись,
  спроси о караульной роте.
  Проглатывает кабинет,
  и - пес, потягиваясь, трется
  у кресла кожаного.
  Нет:
  живой и на портрете Троцкий!
  Контрреволюция не спит:
  все заговор за заговором.
  Пощупать надо бы РОПИТ.
  А завтра...
  Да, в часу котором?
  По делу 1106
  (в дверях матрос и брюки клешем)
  перо в чернила - справку:
  - Есть. -
  И снова отдан разум ношам.
  И бремя первое - тоска,
  сверчок, поющий дни и ночи:
  ни погубить, ни приласкать,
  а жизнь - все глуше, все короче.
  До боли гол и ярок путь -
  вторая мертвая обуза.
  Ты небо свежее забудь,
  душа, подернутая блузой!
  Учись спокойствию, душа,
  и будь бесстрастна - бремя третье.
  Расплющивая и круша,
  вращает жернов лихолетье.
  Истыкан пулею шпион,
  и спекулянт - в истоме жуткой.
  А кабинет, как пансион,
  где фрейлина да институтки.
  И цедят золото часы,
  песка накапливая конус,
  чтоб жало тонкое косы
  лизало красные законы;
  чтоб сыпкий и сухой песок
  швырнуть на ветер смелой жменей,
  чтоб на фортуны колесо
  рабочий наметнулся ремень!
  
  
  2
  
  Не загар, а малиновый пепел,
  и напудрены густо ключицы.
  Не могло это, Герман, случиться,
  что вошел ты, взглянул и - как не был!
  Революции бьют барабаны,
  и чеканит Чека гильотину.
  ..
  Но старуха в наколке трясется
  и на мертвом проспекте бормочет.
  Не от вас ли чего она хочет,
  Александр, Елисеев, Высоцкий?
  И суровое Гоголя бремя,
  обомшелая сфинксова лапа
  не пугаются медного храпа
  жеребца над гадюкой, о Герман!
  Как забыть о громоздком уроне?
  Как не помнить гвоздей пулемета?
  А Россия?
  - Все та же дремота
  В Петербурге и на Ланжероне:
  и все той же малиновой пудрой
  посыпаются в полдень ключицы;
  и стучится, стучится, стучится
  та же кровь, так же пьяно и мудро...
  
   1920
   Одесса
  
  
  9. Кобзарь
  
  Опять весна, и ветер свежий
  качает месяц в тополях...
  Стопой веков - стопой медвежьей -
  протоптанный, оттаял шлях.
  И сердцу верится, что скоро,
  от журавлей и до зари,
  клюкою меряя просторы,
  потянут в дали кобзари.
  И долгие застонут струны
  про волю в гулких кандалах,
  предтечу солнечной коммуны,
  поимой потом на полях.
  Тарас, Тарас!
  Ты, сивоусый,
  загрезил над крутым Днепром:
  сквозь просонь сыплешь песен бусы
  и "3аповiта" серебром...
  Косматые нависли брови,
  и очи карии твои
  гадают только об улове
  очеловеченной любви.
  Но видят, видят эти очи
  (и слышит ухо топот ног!),
  как селянин и друг-рабочий
  за красным знаменем потек.
  И сердцу ведомо, что путы
  и наши, как твои, падут,
  и распрямит хребет согнутый
  прославленный тобою труд.
  
   1920
   Харьков
  
  
  10. Большевик
  
  1
  
  Мне хочется о Вас, о Вас, о Вас
  бессонными стихами говорить...
  Над нами ворожит луна-сова,
  и наше имя и в разлуке: три.
  Как розовата каждая слеза
  из Ваших глаз, прорезанных впродоль!
  О теплый жемчуг!
  Серые глаза,
  и за ресницами живая боль.
  Озерная печаль живет в душе.
  Шуми, воспоминаний очерет,
  и в свежести весенней хорошей,
  святых святое, отрочества бред.
  
  
  * * *
  
  Мне чудится:
  как мед, тягучий зной,
  дрожа, пшеницы поле заволок.
  С пригорка вниз, ступая крутизной,
  бредут два странника.
  Их путь далек...
  В сандальях оба.
  Высмуглил загар
  овалы лиц и кисти тонких рук.
  "Мария, - женщине мужчина, - жар
  долит, и в торбе сохнет хлеб и лук".
  И женщина устало:
  "Отдохнем".
  Так сладко сердцу речь ее звучит!..
  А полдень льет и льет, дыша огнем,
  в мимозу узловатую лучи...
  
  
  * * *
  
  Мария!
  Обернись, перед тобой
  Иуда, красногубый, как упырь.
  К нему в плаще сбегала ты тропой,
  чуть в звезды проносился нетопырь.
  Лилейная Магдала,
  Кари от,
  оранжевый от апельсинных рощ...
  И у источника кувшин...
  Поет
  девичий поцелуй сквозь пыль и дождь.
  
  
  * * *
  
  Но девятнадцать сотен тяжких лет
  на память навалили жернова.
  Ах, Мариам!
  Нетленный очерет
  шумит про нас и про тебя, сова...
  Вы - в Скифии, Вы - в варварских степях.
  Но те же узкие глаза и речь,
  похожая на музыку, о Бах,
  и тот же плащ, едва бегущий с плеч.
  И, опершись на посох, как привык,
  пред Вами тот же, тот же, - он один! -
  Иуда, красногубый большевик,
  грозовых дум девичьих господин.
  
  
  * * *
  
  Над озером не плачь, моя свирель.
  Как пахнет милой долгая ладонь!..
  ...Благословение тебе, апрель.
  Тебе, небес козленок молодой!
  
  
  2
  
  И в небе облако, и в сердце
  грозою смотанный клубок.
  Весь мир в тебе, в единоверце,
  коммунистический пророк!
  Глазами детскими добрея
  день ото дня, ты видишь в нем
  сапожника и брадобрея
  и кочегара пред огнем.
  С прозрачным запахом акаций
  смесился холодок дождя.
  И не тебе собак бояться,
  с клюкой дорожной проходя!
  В холсте суровом ты - суровей,
  грозит земле твоя клюка,
  и умные тугие брови
  удивлены грозой слегка.
  
  
  3
  
  Закачусь в родные межи,
  чтоб поплакать над собой,
  над своей глухой, медвежьей,
  черноземною судьбой.
  Разгадаю вещий ребус -
  сонных тучек паруса:
  зноем (яри на потребу)
  в небе копится роса.
  Под курганом заночую,
  в чебреце зарей очнусь.
  Клонишь голову хмельную,
  надо мной калиной, Русь!
  Пропиваем душу оба,
  оба плачем в кабаке.
  Неуемная утроба,
  нам дорога по руке!
  Рожь, тяни к земле колосья!
  Не дотянешься никак?
  Будяком в ярах разросся
  заколдованный кабак.
  
  И над ним лазурной рясой
  вздулось небо, как щека.
  В сердце самое впилася
  пьявка, шалая тоска...
  
  
  4
  
  Сандальи деревянные, доколе
  чеканить стуком камень мостовой?
  Уже не сушатся на частоколе
  холсты, натканные в ночи вдовой.
  Уже темно, и оскудела лепта,
  и кружка за оконницей пуста.
  И желчию, горчичная Сарепта,
  разлука мажет жесткие уста.
  Обритый наголо хунхуз безусый,
  хромая, по пятам твоим плетусь,
  о Иоганн, предтеча Иисуса,
  чрез воющую волкодавом Русь.
  И под мохнатой мордой великана
  пугаю высунутым языком,
  как будто зубы крепкого капкана
  зажали сердца обгоревший ком.
  
   1920
   Киев
  
  
  11. В эти дни
  
  Дворянской кровию отяжелев,
  густые не полощатся полотна,
  и (в лапе меч), от боли корчась, лев
  по киновари вьется благородной.
  Замолкли флейты, скрипки, кастаньеты,
  и чуют дети, как гудит луна,
  как жерновами стынущей планеты
  перетирает копья тишина.
  - Грядите, сонмы нищих и калек
  (се голос рыбака из Галилеи)! -
  Лягушки кожей крытый человек
  прилег за гаубицей короткошеей.
  Кругом косматые роятся пчелы
  и лепят улей медом со слюной.
  А по ярам добыча волчья - сволочь, -
  чуть ночь, обсасывается луной...
  Не жить и не родиться б в эти дни!
  Не знать бы маленького Вифлеема!
  Но даже крик: распни его, распни! -
  не уязвляет воинова шлема,
  и, пробираясь чрез пустую площадь,
  хромающий на каждое плечо,
  чело вечернее прилежно морщит
  на Тютчева похожий старичок.
  
   1920
  
  
  12. Рассвет
  
  Размахами махновской сабли,
  Врубаясь в толпы облаков,
  Уходит месяц. Озими озябли,
  И легок холодок подков.
  Хвост за хвостом, за гривой грива,
  По косогорам, по ярам,
  Прихрамывают торопливо
  Тачанок кривобоких хлам.
  Апрель, и - табаком и потом
  Колеблется людская прель.
  И по стволам, по пулеметам
  Лоснится, щурится апрель.
  Сквозь лязг мохнатая папаха
  Кивнет, и матерщины соль
  За ворот вытряхнет рубаха.
  Бурсацкая, степная голь!
  В чемерках долгих и зловещих,
  Ползет, обрезы хороня,
  Чтоб выпотрошился помещик
  И поп, похожий на линя;
  Чтоб из-за красного-то банта
  Не посягнули на село
  Ни пан, ни немец, ни Антанта,
  Ни тот, кого там принесло!
  Рассвет. И озими озябли,
  И серп, без молота, как герб,
  Чрез горб пригорка, в муть дорожных верб,
  Кривою ковыляет саблей.
  
  
  13. Годовщина взятия Одессы
  
  От птичьего шеврона до лампаса
  казачьего - все погрузилось в дым.
  - О город Ришелье и Де-Рибаса,
  забудь себя!
  Умри и - встань другим!
  Твой скарб сметен и продан за бесценок.
  И в дни всеочистительных крестин,
  над скверной будней, там, где выл застенок,
  сияет теплой кровью Хворостин.
  Он жертвой пал.
  Разодрана завеса,
  и капище не храм, а прах и тлен.
  Не Ришелье, а Марксова Одесса
  приподнялась с натруженных колен.
  Приподнялась и видит:
  мчатся кони
  Котовского чрез Фельдмана бульвар,
  широким военморам у Фанкони
  артелью раздувают самовар...
  И Труд идет дорогою кремнистой,
  но с верной ношей: к трубам и станку,
  где (рукава жгутами) коммунисты
  закабалили плесень наждаку.
  Сощурилась и видит:
  из-за мола,
  качаясь, туловище корабля
  ползет с добычей, сладкой и тяжелой!..
  - И все оно, Седьмое Февраля!
  
   7 февраля 1921
   Одесса
  
  
  14. На смерть Александра Блока
  
  Узнать, догадаться о тебе,
  Лежащем под жестким одеялом,
  По страшной, отвиснувшей губе,
  По темным под скулами провалам?..
  Узнать, догадаться о твоем
  Всегда задыхающемся сердце?..
  Оно задохнулось!
  Продаем
  Мы песни о веке-погорельце...
  Не будем размеривать слова...
  А здесь, перед обликом извечным,
  Плюгавые флоксы да трава
  Да воском заплеванный подсвечник.
  Заботливо женская рука
  Тесемкой поддерживает челюсть,
  Цингой раскоряченную...
  Так,
  Плешивый, облезший - на постели!..
  Довольно!
  Гранатовый браслет -
  Земные последние оковы,
  Сладчайший, томительнейший бред
  Чиновника (помните?) Желткова.
  
   1921 (1922)
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru