О РУССКИХ НАРОДНЫХ МИФАХ И САГАХ в применении их к географии и, особенно, к этнографии русской
I
Предмет, которого я намереваюсь коснуться в настоящую минуту пред достопочтенным собранием, требует нескольких предварительных слов для объяснения, почему он стоит занять собою внимание.
На основании общих, непреложных законов умственной человеческой природы всякая наука, в своём естественном развитии, неминуемо проходит сначала через баснословный, мифический период, в котором скудность точных, положительных сведений возмещается более или менее плодовитым изобилием вымыслов: так было и с наукой, составляющей цель наших общественных занятий -- с географией. Этот мифический период у всякого народа, пожившего сколько-нибудь своей собственной, самостоятельной жизнью, запечатлевается непременно более или менее резкой своеобразностью: так было и у народа, к которому мы имеем честь принадлежать -- у народа Русского. В былые времена, в первоначальные, люди прежние, старо-русские, имели про себя свою особенную, самородную, и самоцветную, мифическую географию, или, что то же, -- географическую мифологию, следы которой сохранились отчасти и доныне в народной памяти, в наших народных сказаниях и сказках.
Но науке, на высоте её строгого современного величия -- какое, по-видимому, дело до всех этих сказочных бредней, забавлявших детскую простоту тёмной и неразумной старины? -- На это отвечает сама наука, как мы видим её действующей во всех странах просвещённого мира. В современном своём развитии, учёная деятельность, больше чем когда-либо, не только не обегает сказочного, баснословного сумрака, из которого мало-помалу, в продолжение многих веков, упорством тяжких трудов, выясняются определительные, отчётливые понятия, составляющие достояние науки; но, напротив, с особенной любовью посвящает ему всю глубину внимания, всю роскошь изыскательности, проницательности и сообразительности, какими только владеет наука.
Сколько, например, работ, в полном смысле учёных, затрачено и затрачивается везде по предмету географической мифологии древних Греков и Римлян!.. Скажут: да то Греки и Римляне -- народы, что называется, классические -- не нам чета! -- Пусть так: классическое достоинство и превосходство их за ними; но оставшийся от них географический запас, из времён мифического периода их развития, в содержании своём представляет совершенно такой же баснословный, сказочный характер, как и у прочих народов. Если устранить форму, которая, -- надо ещё при этом сказать по всей сущей правде, далеко не во всех остатках классической древности имеет истинно-классическое достоинство -- которая даже и в тех памятниках, где классическое её достоинство не сомнительно, до сих пор, вследствие вековых школьных предубеждений, понималась и оценивалась слишком пристрастно; если, говорю, устранить форму и иметь в виду одно чистое содержание, то географические сказки не только Гомера, но и самого Геродота, которым уже оканчивается период собственно мифический, с которого начинается исторический период географии у древних Греков, трудно сказать чем разумнее, и даже разумнее ли других подобных географических сказок. А между тем, есть ли какой мало-мальски степенный географический труд, который начинался бы без их, более или менее подробного, обозрения или тщательного обследования?... Стало быть, современная наука, в лице всех своих тружеников, имеет ясное сознание и полное убеждение, что и в мифическом периоде умственной производительности человеческого духа, при всей его баснословности и сказочности, есть дельный, законный интерес для собственно-научной любознательности.
В моих занятиях, для меня лично, предмет этот имеет интерес предпочтительно этнографический. Все вообще предания народной старины заключают в себе более или менее драгоценные материалы для изучения в народе его "народности". Пока народ не прошёл ещё той школы взаимного обучения, которая называется "просвещением", пока он пробавляется одним домашним своим умом; в представлениях его обо всём, что его занимает, непременно, так или иначе, просвечивает его "народная особность": тем более, это имеет место в самодельных представлениях народа о том, "где он и что вокруг него". -- С этой-то, наиболее привычной и знакомой мне, точки зрения, я беру смелость предложить теперь вниманию достопочтенного собрания некоторые беглые заметки о нашей народной географии в её мифическом периоде, испрашивая наперёд благосклонного снисхождения, если то, что я буду иметь честь сказать, скажется не так, как бы могло, как бы стоило быть сказанным. Совершенная новость предмета, до сих пор никем не зтронутого, да послужит мне хотя сколько-нибудь в извинение...
(Так нов этот предмет во всех отношениях, что прежде, нежели заговорить о нём что-нибудь, необходимо установить: в каких хронологических пределах должно заключить тот период умственного развития народной русской жизни, который следует отличать именем мифического? Необходимо также замолвить несколько и о том: какие данные имеем мы теперь для изучения этого периода, и как должно обращаться с этими данными в видах и по требованиям современной науки?
В народах, доколе они живут, не умирает сила воображения, родотворная сила баснословных вымыслов; а с тем вместе и та умственная народная деятельность, которая называется мифическою или баснотворною, никогда окончательно не прекращается. Это видим мы и на нашем народе Русском, который до сих пор, кроме того, что в большей или меньшей сохранности бережёт про себя старый запас доставшегося ему от предков баснословия, не перестаёт и сам, по силе возможности, приращать этот запас новыми изделиями своего современного мастерства: нет-нет, и смотришь -- на наших глазах -- там является у него неслыханная доселе песня, здесь сплетается и пускается в ход небывалая сказка, складываются новые пословицы, сочиняются новые поговорки и другие всякие "баутки" и "прибаутки", служащие испокон века единственными любимыми способами выражения народной мифической производительности. Есть, однако ж, великая существенная разница в том, как это делается теперь, и как делывалось прежде. В настоящее время эта непрекращающаяся баснотворная деятельность народного воображения принадлежит уже не всему народу, а только той его массе, которая составляет в нем так называемое "простонародие". Причина тому самая естественная и простая: по мере того, как в народе распространяется и усиливается "просвещение", способнейшая, даровитейшая часть народа увлекается им на особый путь, куда остальная народная масса, в своей тяжелой совокупности, не поспевает или не желает следовать; оттого происходит неизбежное раздвоение во всей народной деятельности, всего сильнее и резче отражающееся на деятельности народного воображения. Известно, что первые действия просвещения состоят в решительном противодействии тому преобладанию воображения, которое предшествует просвещению...) [1]
Принято уже как-то думать промеж нас самих, что мы, Русские, от природы не имеем расположения к собственно так называемому "умозрению". Отличительным качеством нашего природного русского ума обыкновенно считается живая, проворная сметливость, быстро схватывающая предмет в его наглядном быту, как он есть, но неохотно вдающаяся в длинные, отвлечённые размышления и соображения о том, как и отчего вышел он таким, каков есть; вследствие чего, и теперь настоящий Русский человек, от природы превосходный практический мудрец, не обнаруживает в себе ни наклонностей, ни способностей к теоретическим умствованиям, которые и не называет иначе сам про себя, на своём живонародном языке, как презрительно -- "умничаньем!" Быть может, это и так отчасти; но -- только отчасти! По дошедшим до нас из старины нашей преданиям, старым людям Русским, когда они были исключительно Русскими, когда жили они, как говорится, в народных наших присловьях, "не по-вашему" -- "не по-вашему, по-заморскому, а по-своему, православному" -- относительно предметов, обращавших на себя их любопытство, вопросы: отчего и почему? отнюдь не были чужды. Есть у нас в народе и до сих пор воспоминание о каком-то глубоко-древнем запасе верований и мудрований, обращавшемся в употреблении наших праотцев, под странным, очевидно, мифическим названием "Голубиной Книги"! Там содержались своего рода решения на важнейшие и любопытнейшие задачи, какие только могут предлежать человеческому знанию, а именно -- на вопросы вроде следующих:
Отчего у нас начался белый вольный свет?
Отчего у нас солнце красное?
Отчего у нас млад светел месяц?
Отчего у нас звезды частые?
Отчего у нас ночи темные?
Отчего у нас зори утренние?
Отчего у нас ветры буйные?
Отчего у нас дробен дождик?
Отчего у нас ум-разум?
Отчего наши помыслы?
Отчего у нас мир-народ?...
Вопросы, как видите, смело посягающие на то, что, по-нынешнему распределению знания, относится к высшим умозрительным задачам -- природоведения вообще, и, в частности, землеведения! Как отвечаемо было на эти вопросы чистым русским умом, предоставленным одному себе, вне всяких сторонних влияний, мы не имеем точных сведений, основанных на подлинных современных памятниках: самой "Голубиной Книги", которая, впрочем, едва ли когда и существовала действительно, в определённо-положительном составе и виде, как книги, до нас не дошло; дошла до нас, в памяти народной, её, очевидно, позднейшая обработка, или, говоря учёной терминологией, -- позднейшая редакция, где преобладает уже влияние христианства, с светом которого народ Русский из своей первобытной этнографической особности выдвинулся на поприще миро-исторического, обще-человеческого развития. В так называемом "Стихе о Голубиной Книге", который содержит в себе эту позднейшую, до нас дошедшую редакцию, ответы на вышеизложенные вопросы, равно как и большая часть всего остального её содержания, очевидно выработаны из общехристианских понятий, с примесью, впрочем, какого-то особого "мистического элемента", в котором тщательнейшие, обширнейшие исследования, может быть, дознают следы первоначального, чисто-народного, русского миросозерцания. Для нас, в настоящем случае, в пределах специальности, довольно заметить содержащееся в этом "Стихе" мифическое представление о земле в её космологической цельности; представление, как ясно, вне-христианское, следовательно, до-христианское, предшествовавшее сохранившейся доныне редакции "Стиха". Оно есть то самое, которое о сю пору живёт в нашем простонародии, в известной сказке, что земля утверждена на "трёх рыбах-китах"; и вот как изложено оно в самом "Стихе", в виде вопроса и ответа:
Коя рыба всем рыбам мати? --
Кит-рыба всем рыбам мати.
Почему же кит-рыба всем рыбам мати? --
На трех рыбах земля основана:
Kaк кит-рыба потронется,
Вся земля всколебается.
Потому кит-рыба всем рыбам мати.
Основана земля Святым Духом,
А содержана Словом Божиим.
Два последних стиха, очевидно, составляют здесь христианское исправление старо-древнего мифического верования, укоренение которого в народе Русском должно отнести в глубину времён незапамятных. Нелепость такого верования, в сущности, совершенно равна гомерическому баснословию о "столпах земли и неба, подпираемых могучими раменами исполина -- Атласа"; но для нас особенного примечания достойно в нём то, что оно находится в наиближайшем соотношении с миро-представительной системой древней мифологии Индийской, по которой земной круг, во всей его цельности, представляется покоящимся на хребте огромной "черепахи", составляющей одну из "аватар", или творческих видоизменений, миро-зиждителя Вишну. Не есть ли это для этнографии особый знаменательный факт, могущий быть употреблённым в дело при ближайших соображениях о месте, которое мы, народ Pyccкий, в своей, так сказать, этнографической индивидуальности, занимаем посреди прочих бесчисленных разветвлений великой человеческой семьи, известной под именем племени Индо-европейского!..
Из этой сумрачной выси общих космологических воззрений, где и в настоящее время, при полном рассвете науки, нередко встречается большее или меньшее вмешательство фантазии, перейдём в область действительного, опытного познания земли, в её собственно-географических свойствах и принадлежностях. Здесь, во всех народных географических мифологиях, первое и главное место занимает отношение земной суши, которая предпочтительно и удерживает за одной собой имя земли, к её водному окружение -- к морю. Развитие в народном русском сознании представлений о море тем особенно поучительно с этнографической точки зрения, что в нём можно отчасти проследить постепенное распространение народа Русского на вольном раздолье необъятно-обширного пространства, отведённого ему судьбой в его отечественное достояние. Видно по всему, что Русский человек, в первоначальной простоте своих понятий, разумел море крайним рубежом всего того простора земли, где он чувствовал себя как дома, как у себя на Руси, но отнюдь не признавал в нём последнего края всей земли. В народных сказках наших, удалые проходцы смело устремляются и беспрепятственно проникают за самый океан-море, который, по преимуществу, называется в них морем -- "пучиной великою, глубиной несказанною". Такое представление совершенно противоположно древне-греческому, не знавшему ничего по ту сторону своего кругосветного океана; и опять, находится в близкой связи с воззрением древне-индийским, по которому материк земной считался, также как и у Греков, опоясанным вокруг морями; но за этими морями предполагалось новое забережье, где помещалось тёмное "царство мёртвых", переносимое Греками под испод земли. Замечательно однако при этом, что море главное, море, по преимуществу, в народном нашем сознании издревле предстаёт под греческим именем "океан-море", и что с этим именем, с тех пор, как оно является в народном языке, всегда соединяется смутное понятие о взаимной связи всех прочих отдельных морей в единстве этого главного, всесветного моря. В "Стихе о Голубиной Книге", океан-море называется "всем морям мати"; но как странно оно там описывается, как страннее ещё приурочивается! Вот вопрос и ответ этого "Стиха":
Почему океан всем морям мати? --
Посреди моря Океанского
Выходила церковь соборная,
Соборная, богомольная,
Святого Климента попа Римского.
На церкви главы мраморные,
На главах кресты золотые,
Из той из церкви из соборной,
Из соборной, из богомольной,
Выходила Царица Небесная;
Из океана-моря она умывалася,
На собор-церковь Богу молилася.
Оттого океан всем морям мати!
Смысл ответа этого, который с первого взгляда действительно кажется так странным, что в нём трудно предполагать какой-либо положительный смысл, напротив, есть самый ясный и определительный. Из церковно-исторических преданий христианства известно, что св. Климент, папа Римский, муж ещё времён апостольских сослан был на заточение из языческого Рима в нынешний наш Крым, и там впоследствии восприял мученическую смерть, утопленный в море, близ древнего Греческого города Херсонеса; затем, по восторжествовании христианства, утвердилось в христианском мирe повсюдное верование, что ежегодно, в день памяти св. мученика, море в Херсонесе отступало от берега, и во глубине его обнажалась чудесно-возникшая церковь, в которой нетленные мощи святителя представлялись благоговейному поклонению христиан. Имя св. Климента связалось потом самым теснейшим образом с самыми первыми христианскими воспоминаниями всех вообще Славян, и, преимущественно, Славян Русских; все современные предания единогласно рассказывают, что св. Константин или Кирилл, один из братьев перво-просветителей славянских, был в Крыму, в Херсонесе, для просвещения евангельскою проповедью в то время господствовавших там Хазар, и что, в награду его богоугодных заслуг, дано было ему видеть пред собой повторение сказанного чуда, до тех пор было уже прекратившегося, и даже взять из глубины морской святые мощи древнего угодника Божьего, которых часть носил он потом с собою во время апостольского своего действования у Славян. Вследствие этого память св. Климента у христианских Славян сделалась народною; для Русских, впоследствии, это подтвердилось ещё известным событием при равноапостольском Владимире, который, после крещения своего в Херсонесе, взял оттуда мощи св. Климента и положил их в Киевe, где они потом долго сохранялись драгоценнейшею святынею. Неудивительно по сему, что св. Климент, и совершавшееся некогда над ним во глубине морской чудо, врезались так живо в народном русском сознании, что предание о них вплелось в состав самых коренных народных фантазий; а с тем вместе ясно до очевидности и то, что в приведенном ответе русской старины об "океан-море", разумеется, положительно и определительно не иное действительное море, как нынешнее Чёрное. Вопрос задаётся при этом для нас: как же объяснить такое смешение моря, хотя, конечно, не незначительного по своему объёму, но, тем не менее, ограниченного в общеизвестных издревле пределах, с широким понятием "океан-моря", которое есть "всем морям мати"? Конечно, не иначе, как тем, что море Чёрное в отдалённейшие времена русской старины, которых "Стих о Голубиной Книге" остался тёмным, много потерпевшим в своей целости отголоском, было единственное море, подручное и знакомое человеку Русскому. Этим объясняется совершенно удовлетворительно и то летописное уже свидетельство нашей древности, что Чёрное море, при самом первом рассвете нашей истории, слыло, по преимуществу, морем Русским?..
Впоследствии, при дальнейшем распространении народа Русского на окружавшем его просторе, ознакомился он с другим морем, которое заняло своё отдельное место в его домашней географии. Есть у нас народная сказка не слишком раннего, но и не слишком позднего происхождения, в которой рассказывается, как один удалец умудрился выстроить столб от земли до неба, а другой взялся влезть на этот столб, чтобы смотреть с него на всю поднебесную и рассказывать про всё, где что делается. Вот что виделось с этого столба, по точным словам сказки, как сохраняется она доныне в народной памяти:
"Как за нашей-то матушкой Волгой-рекой стоит море Хвалынское; а на том море Хвалынском живут все Бесермены; а и живут те Бесермены не по-нашему, православному, а по своему уму глупому: ни хлеба не пекут, ни в баню не ходят. Как за славным-то Доном, за тою рекою глубокою, стоит море Белое; а на том на море Белыим живут злы Татарченки; а и живут те злы Татарченки не по-нашему, православному, а по своему уму глупому: на семи женах женятся, на семи дворах одни сани стоят. Как за межой-то нашей матушки святой Руси стоит океан-море глубокое; а за тем ли океан-морем глубоким стоят тридевять земель, все Бесерменские; а позад тех тридевять земель стоит тридесятое царство; а знать то тридесятое царство по рекам глубоким, по темным лесам непроходимым, по людям незнаемым..."
В этом фантастическом представлении "океан-море" уже явственно отличается от двух раздельных морей, из которых первое, очевидно, есть нынешнее Каспийское, которое и до сих пор в народе называется Хвалынским; второе же, не менее очевидно, означает Чёрное море, в его связи со всем водообъёмом Средиземного моря, от моря Азовского, в которое вливается река Дон, до Архипелага, который, на народном языке русском, известен и теперь под именем Белого моря, или сокращённо -- Беломорья. По этнографической характеристике обоих этих морей, в особенности, того, которое называется здесь Бельм, если характеристику эту считать современной первоначальному происхождению всей сказки, видно, что взгляд этот "на поднебесную" принадлежал уже Татарскому периоду нашей истории. Тем замечательнее, что и тогда в народном русском сознании всё ещё оставался старинный смутный призрак "океан-моря", в котором прояснилось только то, что это ни Чёрное, ни Каспийское, что это само по себе, особ-море, находящееся где-то, Бог весть где, за межой матушки святой Руси, по направлению, впрочем, не иному, как юго-восточному, куда вообще склоняются все наши самодревнейшие, первобытнейшие воспоминания...
А между тем, во глубине северо-востока, куда русская народная жизнь предпочтительно направлялась в своем историческом осуществлении, находился налицо действительный океан -- океан во всём своём космографическом величии -- океан Северный! -- И что же? В народных наших преданиях, по крайней мере, тех, которые наиболее распространены в живом, доселе сохраняющемся говоре коренного Русского народа -- нет о нём, как говорится, ни слуху, ни духу, ни даже упоминовения, не только что каких, хоть бы самых баснословных, присказок! -- Значит, Русский человек поздно уже довольно сблизился с этим действительным океаном, который ныне весь почти находится у него под рукой; поздно познакомился с его суровым, ледяным величием, где бы, с первого взгляда, было чем возбудиться любопытству, самому вялому, было б над чем поработать воображению, самому ленивому. Это вполне подтверждается примечательным письменным памятником, дошедшим до нас из начала XIV столетия. В то время Новгородцы, древнейшие и ревностнейшие распространители русской силы и жизни на северо-востоке, знали уже про Северный океан, и некоторые из них бывали сами на нём, или, по крайней мере, сказывались бывальцами; но какие, очевидно, небывалые и невиданные рассказы выносили они оттуда на свою родину! Тогдашний Новгородский епископ Василий, как видно со слов их, написал следующее в своём послании к Тверскому епископу Феодору по поводу занимавших современную любознательность толков о земных рае и аде:
"Много тому видоков детей моих Новоградцев: на дышущем море червь неусыпающий, и скрежет зубов, и река смоляная Могр... А место святого рая находил Моислав Новоградец и сын его Иаков, и всех было их три юмы (лодки), и едина, много блудясь, погибла, и две принесло к горам высоким. И видеша на горе той деисус, написано лазурем чудным... И свет бысть самосиянен; и пребыша долго на месте том, а солнца не видеша, но свет бысть паче солнца; и на горах тех ликования слышаху. И повелеша единому другу своему взыти по тегле на гору, и абие восплеснув руками, засмеяся, и побеже от другов своих к сущему гласу. Они же другого послаша... и той такоже сотвори... И послаша третьего на гору, привязав ужищем за ногу его; и той такоже хотя сотворити: они же сдернуша его, и обретеся мертв. Они же побегоша вспять: не дано бо им доле видети светлости тоя и слышати тамо ликования. А тех мужей и ныне чада и внучата добре здравы..."
Ничего нет особенного в том, что добродушный Новгородский пастырь, муж, как видно из совокупной целости его послания, разумный и владевший немаловажною для своего времени начитанностью и учёностью, принял с полною верою рассказы этих "видоков" и основал на них серьёзно свои умозаключения, что рай находится на востоке, а ад на западе Северного океана: в настоящее время, время строгой научной осмотрительности и взыскательности, в деле землепознания нередко доводится принимать на слово показания "видоков", впоследствии оказывающиеся совершенно небылицею. Для нас, в настоящем случае, довольно извлечь отсюда неоспоримое убеждение, как мало ещё, в такое уже позднее время, был известен в Русском народе Северный океан, когда можно было о нём распускать и принимать подобные сказки, и притом вовсе не в мифическом -- сказочном или песенном -- но в хладнокровно-повествовательном, даже в важно-поучительном интересе. Дивиться, впрочем, и тут нечему: по тому направлению, в котором Новгородцам XIV века посчастливилось найти земной рай, наука до сих пор не знает в точности, что есть, не только посреди океана, запруженного громадами льдов, но даже на его материковом взморье; и нам недавно ещё (через нашу Уральскую Экспедицию) удалось найти там не баснословный рай, но настоящее окончание исполинского горного хребта, отделяющего Европу от Азии, которое с сих пор впишется на ландкарту под любезным для нас наименованием "Константиновского Камня"...
Довольно о морях. Обратимся к тому, что называется собственно землёй, к земной суше. По этой части наша мифическая география, надо сказать, представляется не слишком разговорчивою. Приведённая выше сказка заставляет удальца, смотревшего с высоты чудесного столба на всю поднебесную, ограничиться, в рассуждении земли в собственном смысле, таким общим восклицанием: "Велика земля вся поднебесная, что и ума-разума не достанет измерить. А стоят на той земле все царства и государства, един за единым, что и сметы нет. Да и нет на всей земле такого человека, кто бы сочел: сколько царств и государств?.."
А в другом месте той же сказки то же убеждение в необозримости и неописанности земли выражается со свойственною русскому духу и языку манерою таким кратким изречением: "Ведь земля-то, дескать, не ладони чета!.."
Но если старинный Русский человек так безусловно отказывался от обозрения земной поверхности во всей её действительной необъятности, так это спасло его от хвастливого заблуждения, которому подверглись Греки и Римляне, задержав и во времена своей просвещённой зрелости мифологические представления своих предков о "Столбах Геркулесовых" и о "конце земли" (Finis terra), как о положительно-крайних пределах всего земного пространства. Надо при этом сказать ещё и то, что Русскому человеку, и для его деятельности, и для его любопытства, вдоволь было и того участка земли, который он называл "своей матушкой святой Русью", простирая, как видно уже было, издревле каким-то пророческим чутьём это драгоценное ему название на всё огромное протяжение европейского северо-востока, от морей Чёрного и Каспийского, где утверждается нынешняя благословенная Богом Россия. Интересно подметить, в каких общих чертах этот природный его удел представлялся ему и запечатлевался в его сознании в те первоначальные времена, когда он присваивал его себе не столько кровавыми подвигами воинственного насилия, сколько мирными завоеваниями земледельческого труда и промышленной предприимчивости, а ещё более распространением света христианской Православной Веры, с тех пор как он сам просветился им, с тех пор, как для него -- "жить по-православному" сделалось то же, что -- "жить по-нашему, по-русски"! Это всего лучше можно видеть из оставшегося доныне в народе "Стиха о Егории Храбром", где наоборот того, как в "Стихе о Голубиной Книге", предание, в основании христианское, разукрасилось игрою живонародной фантазии. В "Стихе" этом первую половину составляет баснословное отчасти изображение действительных страданий за Христа свято-чтимого Церковью великомученика Георгия; но затем, в остальной половине, которая есть главная сущность "Стиха", св. Георгий, или по народному произношению -- Егорий, очевидно, превращается в олицетворённый символ русского народного духа и могущества, покоряющего себе, через распространение Православной Веры, землю, которой суждено быть по нём Русскою ж. Вот как это последнее изображается: св. Егорий, по претерпении различных страданий за Христа на своей родине, на Греческом востоке, в самом средоточии христианства, в Иерусалиме, так беседует с матерью своей, которую "Стих" называет Софиею Премудрою -- именем, которого мистическое значение слишком явно и понятно:
"Государыня моя матушка,
Святая София Премудрая!
Воздай мне свое благословениe:
Поеду я по всей земле светло-Русской,
Утвердить веру христианскую! -
Свету Егорию мать глаголует:
"Ты поди, чадо милое!
Ты поди далече во чисты поля:
Ты возьми коня богатырского,
И со сбруею богатырскою,
Со вострым копьем со булатныим,
И со книгою со Евангельем!
Начинается за сим описание, как находит Егорий настоящую землю светло-Русскую, до которой надлежало ему добраться через "поля чистыя";
Святый Егорий поезжаючи,
Святую веру утверждаючи,
Бусурманскую веру побеждаючи,
Наезжал на леса дремучие:
Леса с лесами совивалися,
Ветья по земле расстилалися;
Ни пройти Егорью, ни проехати.
Святый Егорий глаголует:
"Ой вы еси, лесы дремучие!
Встаньте и расшатнитеся,
Расшатнитеся, раскачнитеся:
Порублю из вас церкви соборныя,
Соборныя да богомольныя;
В вас будет служба Господняя!
Зараститеся вы, леса,
По всей земле светло-Русской,
По крутым горам по высокиим!"--
Но Божьему все повелению,
По Егориеву все молению,
Разрослись леса по всей земле
По всей земле светло-Русской,
По крутым горам по высокиим;
Растут леса, где им Господь повелел...
В этом, не лишённом своего рода живописи, изображении не отпечатлелся ли вполне весь физико-географический тип Русской земли, какой она была с первых начал своей обруселости, какой она остаётся ещё и поныне в своих некоторых частях? -- Леса, леса и леса -- леса дремучие, непроходимые и непроезжаемые -- вот первобытная Русская земля, родовая, праотеческая домовина народа Русского! Были исстари возле него, под рукой у него -- поля чистыя, степи гладкия, раздолье широкое; но он любил там только гулять и тешиться, изведывать свою удаль молодецкую, своё богатырское могущество: зажил он, и жил, и живёт своей полной, народной жизнью, жизнью смышлёною, работящею, терпеливою, зародившею и воспитавшею его настоящее величие -- середи лесов! Примечательно, с какой положительной верностью в приведенной картине изображается самый способ, с каким Русский человек распоряжался и хозяйничал в этих лесах: он рубил из них церкви, вокруг которых возникали сёла и города на местах, как видно, низменных, удольных, вскрай рек, служивших ему путями в эту беспредельную лесную глушь; но "на крутых горах высокиих", как обыкновенно называются и теперь на народном языке, каковы отчасти и в действительности берега больших речных русл и залегающие между ними "суземы" или "волока" -- леса оставались и росли на всей своей воле, "как им Господь повелел"!
Так действительно и происходило постепенное обрусение настоящей Русской земли, сохранявшей долго свой существенно-лесной характер, так что два противоположные конца её остались навсегда в народном сознании под именами: один, на западе, Полесья, другой, на востоке -- Залесья. Всего ж более, или, может быть, всего далее, этот характер среди настоящей Русской земли принадлежал тому её пространству, которое заключается между рек Десны и Оки, двух главных притоков Днепра и Волги: ибо здесь находились леса -- Брынские, которые в старинных наших преданиях представляются образцом "темной" лесной глуши в ту пору, как "светло"-Русская земля далеко уже раскидывалась вокруг них. И в нынешнее время тут находится ещё глубоко-лесная сторона; но каково было тут в старину, можно судить по тому, что здесь именно укоренилась раздельная черта между существующими ныне тремя главными оттенками единой Русской народности: Великороссийским, Малороссийским и Белорусским...
"Стих о Егории Храбром" не огранивается при изображении Русской земли тем, что я уже имел честь привести из него. В нём описываются и другие географические её отличия, тоже в виде преград, встречаемых и побораемых обруселостью, которой Егорий есть представитель: описываются "реки быстрыя", "горы толкучия", "стада звериныя", "гнезда змеиныя". Останавливаться на этом, чувствую, будет слишком утомительно для внимания достопочтенного собрания; а мне хотелось бы ещё, не довольствуясь этими общими, крупными чертами, коснуться области мельчайших хоро-- и топографических подробностей, которыми очень богата наша мифическая география, и в которых гораздо больше занимательности по самой их мелкоте и дробности. Но тут, или говорить всё, или ничего не сказать; посему, для некоторой полноты предлагаемого очерка, я решаюсь теперь только обозначить главные рубрики относящихся сюда предметов, что возьмёт несколько минут, потребует нескольких слов.
Интересны, во-первых, народные наши представления о главных естественных урочищах Русской земли, между которыми первое место занимают реки и их ближайшие принадлежности. Тут в особенности примечательно, почему одни из них удостаивались предпочтительно внимания народной фантазии, тогда как другие оставлялись в совершенном пренебрежении; многие, например, из больших, значительных рек на Руси вовсе не упоминаются в наших старинных сказаниях, а о маленьких, ничтожных речках есть целые сказки и песни: это всё задачи, имеющие особенный интерес для этнографии. Реки наиболее любимые нашею народною фантазиею, о которых наиболее сохранилось у нас старинных преданий и рассказов, вообще, надо сказать, не много-численны: Днепр-Словутич, матушка Волга-река, тихий славный Дон, мутный Волхов, или, по-сказочному, Волх и Волхв, широкая Ока и, наконец, скромная Москва-река под особым, мифическим именем Смородины. Об этих, действительно существующих реках старый Русский человек знал разные подробности, частью действительные же, которые и теперь существуют так, как об них рассказывается в преданиях старины, частью же, очевидно, изукрашенные народным воображением, впрочем, конечно, не без действительного же в своё время основания. Так, например, с Днепром всегда припоминались "глубокие омуты Днепровския, долгие плесы Усвылецкия, чудный крест (?) Леванидовский", и к его же области примыкались "темные леса Брынские, черныя грязи Смоленския" и, наконец, "высокия горы Сорочинския". Эти последние (единственные горы, отличаемые особым, собственным именем в народных наших сказаниях) упоминаются также и при описаниях Волги, за её впадением в море Хвалынское; из чего с достоверностью можно заключить, что старики наши разумели под ними не иное что в действительности, как хребет Кавказа, до которого достигали они из своих северных домовищ путём и Днепра, и Волги. Сверх того, собственно о Волге издавна были известны её "семьдесят жерл", которыми она пала в море, её безмерная длина с вершины до устья, где гуливалось по "двенадцати лет", и с тем вместе предполагалось как будто непрерывное сообщение её с "главным озером Ильменем", которому она называлась "родимой сестрой". В особенности же Дон (о котором нельзя при этом не заметить, что он вовсе пропущен в древнейшем памятнике нашей летописной географии) в народных наших преданиях является с наиболее баснословными принадлежностями; на раздольном просторе "дикого поля", им протекаемого, и фантазии наших стариков как будто было просторнее, раздольнее: тут помещались "бело-каменныя пещеры", в которых гнездился лютый "Змей-Горынчище"; из-за Дона выходили на Русь злые враги, свирепые супостаты, вроде Тугаринов Змеевичей; за Дон русские удалые богатыри отправлялись добывать славы и чести у сильных царей, у богатых королей, вроде Етмануйла Етмануйловича, Саула Леванидовича, Константина Сауловича и т.п. Но главнейший интерес в этом разряде народных преданий едва ли не заключается в совершенно-мифических представлениях таких, например, рек, которых, по настоящей гидрографической номенклатуре, решительно не к чему приурочить. Подобных рек, в наших песнях и сказках наберется довольно; как то: Сафат-река, Израй-река, река-Черма, Сладим-река, Втай-река и т.д. Из них наичаще упоминается, наиподробнее описывается Сафат-река, которая почти всегда встречается на пути или по пути древних русских богатырей, собиравшихся в стольный град Киев служить и пировать у светлого князя Владимира. Самое имя этой реки, по его старинному образованию и составу, очевидно нерусскому, представляет любопытнейшую этнографическую задачу. Мне давно уже западало на мысль, не скрывается ли в нём какого-нибудь соотношения к таинственному, до сих пор неразъяснимому имени Самватаса или Самвата, которым, по свидетельству Константина Багрянородного, назывался в его время наш Киев... Но это заведёт слишком далеко; а я обязался дорожить временем...
Второй разряд не менее интересных подробностей, относящихся к нашему предмету, заключается в народных преданиях о разных естественных произведениях, с которыми сопряжено географическое значение. Тут не маловажно бы было привести в известность все действительные произведения природы, по всем трём её царствам, упоминаемые в произведениях народной нашей фантазии; ибо таким образом собрались бы данные не только для точного определения естественной производительности древней Русской земли, что имеет явный обще-географический интерес, но также и для разъяснения сношений первобытной русской старины с чужими, отдалёнными странами и народами, от которых переходили к ней или самые эти произведения в натуре, или, по крайней мере, имена их по слуху, что имеет неоспоримый этнографический и исторический интерес. Укажу, например, на шёлк, который в старинных наших преданиях обыкновенно встречается под именем Шемаханского, стало быть, приходил к ним предпочтительно из Шемахи; -- на золото, которое означается именем Аравийского, стало быть, получалось главнейше через Арабов, то есть Мусульман, принявших учение Аравийского Лжепророка. Есть, впрочем, и в этой категории, образы чисто-фантастические, в действительности, очевидно, никогда и нигде небывалые, которые неведомо как и когда сроднились с русским народным воображением. Таковы, например, из царства ископаемого -- бел горюч камень Алатырь; из царства прозябаемого -- мистическая Плакун-трава, волшебная Разрыв-трава, баснословная трава Емшан, и т.п.; из царства животного -- Индрик-зверь, всем зверям отец, Стратим-птица, всем птицам мати, и ещё, пожалуй, слишком известная Жар-птица, меньше известная Черногор-птица и т.д. Откуда взялись все эти призраки? Сам ли народ Русский придумал их для себя своим умом, или чужой заимствованный материал переработал только по-своему, или, наконец, взял живьём со стороны и обратил на своё домашнее употребление?.. Вопросы эти прямо и не-посредственно входят в область этнографии...
В-третьих, помещаю я в числе любопытных мелочей, представляемых народными нашими преданиями, собственно этнографические воззрения, которых, впрочем, сравнительно находится в них очень мало. Вообще, как видно, старый Русский человек строго отличал себя от не-Руси; но в этой не-Руси довольствовался только сознанием, что она не-русская, а как она нерусская -- так, или иначе -- об этом не прилагал заботливости, на этом не упражнял много своего любопытства. В свои старые, первоначальные годы, всё чужеродное, иноплеменное, не-русское он заключил только в двух раздельно понимаемых им видах: как -- "Чудь белоглазую" и как -- "Сорочину долгополую". Первым племенем означил он старобытное поселение, предварившее его на европейском северо-востоке, которому наука, во всём его разнообразии, присвоила ныне одно общее наименование племени Финнского; второе было у него собирательным прозвищем для всех соседей его на юго-востоке, где в те времена, как и ныне, в непосредственном соприкосновении с ним бывали народы разных Азиатских племён, больше же толпились кочевые орды племени Тюркского. Впоследствии к этим общим именам присоединились частнейшие различения Черкес Пятигорских, Татар и Калмыков, Чукшей и Алюторов, очевидно, вставленные в текст старых песен и сказок в слишком уже позднейшее время; и оттого, в настоящей их редакции, народы эти рубятся и крошатся старо-древними русскими богатырями, наравне с Чудью белоглазою и Сорочиною долгополою. Замечу при этом, что как ни поздни эти прибавления, все же они исключительно указывают на один азиатский восток; об европейском же западе в народных наших преданиях, пока продолжался их творческий период, Pyсский человек не знал и не хотел ничего знать кроме того, что там живут Немцы, языкам которых счёту нет.
Последняя категория занимательных подробностей состоит из самомельчайших, так сказать, индивидуальных примет, которыми свойственное народу Русскому ocтpoyмие издревле любило запечатлевать всякую отдельную местность, чем бы то ни было замечательную.
Почти нет у нас не только какого-нибудь обширного околотка, но ни города, ни даже села мало-мальски значительного, которому бы из старины не было присвоено своего особого прозвища, или особой приговорки, в которых нередко одной фразой, одним словом живописуется отличительный, преимущественно этнографический характер местности. Я бы проговорил еще несколько часов, если б вздумал перечислить только те из этих прозвищ и приговорок, которые уже приведены в известность предшествовавшими любителями отечественной народности; а сколько их в живонародном употреблении, известных только в тех местах и околотках, где они употребляются! -- Некоторые из них имеют серьёзный историческо-этнографический смысл; например, поговорка жителей города Торжка, в самом деле, одного из древнейших наших городов, про самих себя: "Мы люди старые; прежде были посадские города Коростеня, владенье Ольгино, народ Кривичи!" Другие, и притом большая часть, выражают настоящую, так бы сказать, статистическо-этнографическую сущность местности, иногда с наружной стороны, по особенным занятиям и промыслам населения, например: Клинцы -- "лапотники", Муромцы--"калашники", Арзамасцы-- "гусятники", и т.п.; иногда в с внутренней стороны характера, умственных способностей, житейской смышлёности; например, приговорка об Олончанах: "Олонцы добрые молодцы, не бьются, не дерутся, а кто больше съест, тот и молодец!", или о Туляках: "Хорош заяц, да тумак, хорош малой, да Туляк!" Последнего рода отзывы нередко высказываются более или менее обиняками в затейливых иносказаниях или живописных олицетворениях, в которых есть повод иногда предполагать историческое основание, и которые, во всяком случае, уже по одному складу своему, сокровище для этнографии; таковы, например, поговорки, про одних -- что "в Волге толокно месили", про других -- "что на сосну лазили Москву смотреть", про третьих -- что "мешком солнышко ловили", или "небо кольями подпирали", или "в трёх соснах заблудились", или...
Но всего не перечтёшь... я хотел только обозначить богатство данных, которые в произведениях нашей народной фантазии, ведущих начало своё из нашей баснословной и баснолюбивой старины, представляются современной любознательности и взыскательности в круге занятий, предлежащих нашему Обществу.
1851.
О Русских народных мифах и сагах в применении их к географии и этнографии русской
II.
Прежде всего, следовало бы мне заявить об основаниях и порядке, или методе учёных исследований, обращённых на такой странный предмет, каким с первого взгляда могут казаться простонародные сказки и присказки, басни и побасенки. У нас это более нужно, чем где-нибудь. В других странах просвещённого мира наука давно уже приняла во владение этот, по-видимому, хлам грубой, невежественной старины и нисколько не опасается уронить своей величавой сановитости, роясь в нём со всеми важными, строгими приёмами современной учёности. Я бы утомил внимание ваше, если бы вздумал вычислить всех Европейских учёных, специально или в связи с другими соприкосновенными занятиями работавших и работающих, с честью для себя и с пользой для науки, над подобными памятниками народной баснословной произво-дительности. Укажу только на главу современной географической учёности, знаменитого Риттера: в его известном огромном труде, которого каждый новый том появлением своим составляет эпоху в летописях Географии как науки, мифические предания всех врёмен и всех народов об описываемых странах принимаются в самое тщательное описание и рассмотрение. При таком твёрдо установившемся взгляде на предмет установились там и научные приёмы для его обработки, состоящие в применении и приноровлении общих требований науки к существенным особенностям предмета. Для этих, между всеми памятниками старины, можно сказать, самых лёгких, самых зыбучих, наиболее подверженных изменению и порче от времени и разных других влияний, есть своя особая диагностика, своя большая и малая, то есть филологическая и историческая, критика, своя герменевтика. Мифы и саги -- так принято называть на учёном Европейском языке подобные произведения народной фантазии -- обрабатываются, таким образом, на основании особо установленных на сей предмет положительных и точных правил. В своё время и на своём месте я поставлю себе в обязанность изложить подробно эти приёмы и правила: теперь ограничиваюсь только уверением, что при исследованиях моих я имел и имею их постоянно в виду, обращался и обращаюсь с нашими Русскими баснями и сказками, как принято в науке обращаться с мифами и сагами. Во избежание же недоумения, рождающегося у нас невольно при словах "басня и сказка", я стану пока и употреблять вместо них эти совершенно соответственные им иностранные слова "миф" и "сага"; буду говорить не о баснях и сказках Русских; но о наших древних народных мифах и сагах.
Считаю, однако, не неуместным здесь же и теперь же объясниться несколько подробнее насчёт этих слов, в каком смысле я позволяю себе употреблять их, и почему нахожу нужным употреблять оба, раздельно одно от другого.
На языках, которым они собственно принадлежат, слова "миф" -- Греческое ;;;;; и "сага" -- Немецкое Sage, имеют совершенно одинакое грамматическое значение. И то и другое в простом первоначальном смысле значит ни больше ни меньше, как то, что у нас по-русски называется -- "рассказом", "повестью". Впоследствии уже, при точнейшем разграничении понятий и при дальнейшем развитии языков, тому и другому присвоился особый оттенок смысла, так, что оба они, каждое у своего народа, стали означать собственно те "повести" и "рассказы", которые от времён давно минувшей народной старины остались в народной памяти; и потом, как подобные "повести" и "рассказы" у всех народов -- у древних Греков столько же, как и у старых Германцев -- по самому существу своему неизбежно проникнуты баснословием, то в общем употреблении обоих народов слова эти стали прилагаться и вообще ко всякому баснословному рассказу, стали употребляться для означения всяких выдумок и небылиц. То же самое случилось и в нашем языке со словами "сказание" и "сказка": первоначально, по прямому своему грамматическому смыслу, они означали тоже просто "рассказ", "повествование", "изложение"; даже и теперь остались следы подобного употребления слова "сказка", и ещё где же? - в юридическом нашем языке, на котором говорится "ревизская сказка", "свадебная сказка" (иначе -- "обыск"), в смысле самого точного, правдивого, вполне удовлетворяющего закон "показания о деле". В таком виде слова "миф" и "сага" найдены были наукою, когда внимание её обратилось на изучение старых народных преданий, и она взяла эти слова -- как где нашла их: "миф" -- для означения древних Греческих басней (в нераздельной совокупности с существенно сродными им древними же Латинскими или Римскими), "сагу" -- для означения старо-германских сказок (в особенности северных Скандинавских, которые первые и присвоили себе формально это имя). Скоро, однако ж, было усмотрено, что между Греческими мифами и Германскими сагами, несмотря на общее их сходство в том, что те и другие суть в равной мере древние баснословные изделия народной фантазии, существует большое различие; различие не внешнее только и случайное, какое неизбежно должно было возникнуть из их разновременного, разноместного и разноплеменного происхождения, но различие внутреннее, основное, состоящее в особенностях самого, так сказать, процесса создания тех и других, а потому и их коренного смысла и значения. Оказалось, что миф Греческий есть, по преимуществу, происхождения и характера умозрительного, религиозно-философского, тогда как в Германской саге преобладает интерес и тон просто эпический, повествовательный. Скажем точнее и обстоятельнее: у древних Греков -- мифы были не что иное, как фантастическая, свойственная младенческому возрасту умственной деятельности, одежда первобытных народных верований и вообще первых опытов миросозерцательных воззрений и представлений, составлявших тогдашнюю народную мудрость; старый Германец, напротив -- в своих сагах не имел ничего другого в виду, как предавать памяти народные или интересующие народ события, рассказывать повести о том, что и как деялось в старину, разумеется, тоже под диктовку ничем не стесняемой, в полном разгуле играющей фантазии. Эти два характеристические признака, отличающие совокупность древнего народного 6acнословия Греков от совокупности древнего народного баснословия Германцев, наука не без основания возвела потом на степень общих категорий для распределения всех вообще старых народных баснословных преданий, где бы и когда бы они ни возникали. 3а сим и самые слова "миф" и "сага" на учёном языке обобщились в своём значении, так что "мифом" называется уже не один только древнегреческий, но всякий народный вымысел, служащий покровом для мысли, а также и "сагой" -- не одна старо-германская, но всякая народная сказка, выращенная на событии. В таком смысле и о настоящих старо-германских сагах говорится, что в них есть своя мифическая стихия; тогда как в древне-греческой мифологии признаётся целый период её развития, когда вся она нисходила до степени саг, именно -- период так называемых логографов. Заключу, впрочем, это, боюсь, не слишком ли уже длинное уклонение в область словоизъяснений повторительным примечанием; что впоследствии, когда приучится слух, нам легко будет можно вовсе обойтись без употребления слов, о которых идёт дело: взамен "мифа" почему не употреблять наше родное "басня", и ещё лучше старую его форму "баснь"? "Сага" же, точь-в-точь означающая нашу "сказку", если слово это опошлилось уже невозвратно, так что нет возможности восстановить его, имеет в народном нашем языке прекрасно соответствующее ему и, притом, совершенно вразумительное и благозвучное слово "былина".
Coxpaнившиеся доныне остатки нашей народной старины ясно свидетельствуют, что у нас на Руси были свои и мифы и саги. Первых, однако, то есть в собственном смысле мифов -- по крайней мере, ныне, налицо в общей известности -- оказывается весьма мало. Что ж бы это значило? Откуда это могло быть так? Время ли не донесло до нас памятников той деятельности народной нашей фантазии, которую должно называть в собственном смысле мифическою? Или этот род, это направление баснословного творчества никогда и не достигали у нас обширного и плодовитого развития?
Учёные, обращавшие уже более или менее своё внимание на это очень заметное обстоятельство, склоняются больше к тому предположению, что Русский старинный человек действительно не имел особенной наклонности, -- некоторые даже готовы верить: не имел и вовсе способности -- к мифическому творчеству. В этом, как будто, удостоверяет и крайняя скудость, почти, можно сказать, отсутствие ясных исторических свидетельств о каком бы то ни было положительном образовании и устройстве древних языческих верований у наших предков. Каких-нибудь пять-шесть наименований старинных божеств, и то таких, что смысл их составляет до сих пор предмет неразрешимых споров и разнообразных догадок, мелькают в наших письменных серьёзных памятниках. Ни слова о богослужебных местах, о богослужебных временах, о богослужебных лицах; кое-что, и то весьма тёмное, отрывочное, недосказанное -- о некоторых обычаях и обрядах, в которых виднеется отношение к древнему народному богопочтению и богослужению. Заключать, однако, отсюда о решительном несуществовании в нашей старине мифического развития народных верований и понятий могло бы быть позволительно лишь тогда, когда бы у нас не осталось от неё никаких других памятников, кроме писанных. Как ни мало ещё тронут исследованием настоящий народный быт наш, есть уже на виду явные приметы, что в нём сохранилось до сих пор множество следов древнего незапамятного для истории периода народной жизни, ознаменованного весьма деятельным и плодовитым развитием своего природного на Руси мифизма. Следы эти заключаются, во-первых, в бесчисленных, разнообразных обрядах и обычаях, которыми, можно сказать, пропитан весь домашний быт Русского человека, обставлена вся его жизнь от колыбели до могилы, и даже за могилой, пока он живёт ещё в памяти своих родных и ближних.
Это -- обряды и обычаи родинные, свадебные, погребальные, поминные, и потом -- присвоенные разным особенным дням и эпохам в году (весне, лету, осени и зиме, дням солоноворота, дням других годовых праздников, которых в нашем народном календаре весьма немало), разным случайным примечательным происшествиям в кругу семейного и общественного быта (как то: болезням, общему моровому поветрию, скотским падежам, пожарам, засухе, ненастью и т. п.), наконец, родам обыкновенных житейских занятий и работ, народу свойственных (напр., при паханье, севахе и жатве, при новой стройке и водворении в новом строении, при обзаведении новыми хозяйственными принадлежностями, при мене, продаже и покупке, при сборах в дорогу, и т. д.). Все эти обычаи и обряды в настоящее время не имеют ни цели, ни смысла, и тем, очевидно, изобличают своё мифическое происхождение и значение, поясняемое иногда, более или менее вразумительно, употребляемыми при них присловиями, даже целыми стройными песнями и складными приговорами. Засим, есть другой род памятников мифической производительности нашей старины, в достаточном изобилии сбережённых до сих пор народом, -- памятников уже чисто "словесных", а потому яснее и понятнее высказывающих своё мифологическое начало. Сюда должно отнести все так называемые народные "поверья", переходящие из рода в род посредством устного предания, поверья, населяющие для Русского человека окружающую его действительность различными сверхъестественными призраками с допущением непосредственного вмешательства их и в самую жизнь его, как то: лешими, водяными, домовыми, ведьмами, русалками, кикиморами и т. д., или тешащие воображение его воспоминаниями о бывавших в старину разных дивах дивных и чудах чудных (как, напр., о полканах-богатырях, о бабах-ягах, о змеях-горынычах, о жар-птицах, прилетающих из-за тридевяти-земель с тридесятого царства клевать золотые яблоки, о бел-горючем камне-алатыре, под которым на море на океане, на острове на буяне, лежит сокрыта сила-могучая, и силе той нет конца, и т. п.). Тут уже явно видны, конечно, обломки, но обломки большею частью внятные и разборчивые, некогда существовавшей целой системы народной Русской мифологии. Итак, даже при том положении, в каком находится пока ныне наше народное самопознание и самоизучение, не только нет основательных поводов к сомнению, но есть, напротив, благонадёжные основания к удостоверению, что Русский человек в своё время вовсе был не чужд, был даже значительно силён в том, что составляет народное, в собственном смысле "мифическое творчество".
Но всё то, что я взял смелость перечислить теперь пред вами, есть, как я уже и позволил себе выразиться -- только развалины, обломки, иногда не больше как самые мелкие дребезги давно минувшего периода народной жизни и деятельности! -- Сколько, с одной стороны, изобилие этих обломков свидетельствует о значительной наполненности, а, с тем вместе, и о необходимой для того продолжительности периода, в который совершалось их создание и внедрение во все, так сказать, суставы народного быта, столько ж, с другой стороны, настоящее положение, в котором мы их теперь усматриваем, содержит в себе очевидное указание, что этот период порван был сильным переворотом, постигшим весь древний первоначальный быт старой Руси, как он складывался и вырабатывался сам из себя, из своих собственных, домашних средств, порван однако ж не вдруг, не за один раз, не в один, так сказать, удар, а постепенно, в продолжение веков, тихим, медленным, по-видимому, но, тем не менее, могущественным, неотразимым действием. Не трудно угадать, что я говорю о великом -- не до нас только в нашей старине, но до всего мира касающемся -- перевороте, производимом Божественным светом Христианства, пред которым, как ночные сны и призраки перед светом дня, рассыпаются и исчезают все мечты, все вымыслы и придумки той эпохи предоставленного одному себе человечества, которую принято называть общим именем язычества. У нас на Руси этот благодатный переворот, как свидетельствует и самая история, вместе с ним начавшаяся, совершался с некоторыми, против прочих стран и народов, особенностями, Русской нацинальной природе по преимуществу свойственными. Наше Русское Православное Христианство пришло к нам и водворилось у нас без всякого насилия и принуждения, единственно путём кроткого, мирного, настоящего евангельского благовествования; оттого оно и срослось, наконец, с природой Русского человека до того, что составляет ныне существенную, неотделимую часть его, так сказать, народной сущности. У нас не было ни крутого, угнетательного напора -- в пользу юного Христианства, ни слишком злого, ожесточенного упорства -- со стороны старого язычества; не было ниоткуда вызовов к противоборству, не было и борьбы, которая, как бы ни кончилась, всегда, раньше или позже, отзывается в жизни народов горькими, печальными последствиями. При таком ходе распространения и утверждения Христианства в древней языческой Руси, становится весьма понятно, почему из общей, как видно, значительной в своё время массы народных мифических созданий, иное затерялось совсем и погибло бесследно, или истёрлось в такой прах, что едва ли есть уже возможность разгадать и восстановить первоначальный вид его; другое, напротив, уцелело в кусках более или менее крупных, оттолкнутых только в самый тёмный угол народного быта, в сказки, поверья и привычки простонародия, где они и сбереглись по сю пору, инде -- вовсе без сознания, и везде -- без малейшего намерения и умысла оскорблять ими истинное благочестие. Было, наконец, место и для попыток -- продлить среди нового порядка идей и вещей старую мифическую жизненность и деятельность народной фантазии; и это происходило посредством больше или меньше удачной переработки старинного баснословного вещества, в духе и формах той же старины, но уже, по возможности, сообразно новым понятиям и потребностям крещёного, Православного мира. В этом-то последнем виде народная память донесла и до настоящего времени единственные цельные памятники самого склада, внутреннего и наружного, каким для общенародного употребления обрабатывались у нас древние мифы. Они, памятники эти, составляют особый разряд произведений нашей старинной народной словесности, которому в самом народе присвоено особое, характеристическое наименование "стихов народных". И действительно, склад их есть склад стихотворный, тот же самый, который употребляется в прочих Русских старо-народных песнях; но существенное различие между теми и другими состоит в их содержании, которое в "стихе" всегда бывает "духовное, религиозное". Отсюда происходит, что эти так называемые "стихи" держатся и поныне в народе не простым рассказыванием, а пением; но и пением опять не простым же, как обыкновенные народные песни, а запечатленным некоторою особенною торжественностью. Их не поют, как говорится -- "зря", кто и как ни попало, для весёлого и забавного времяпрепровождения: их поют -- если дома, то благочестивые и богобоязненные старики и старухи, деды или бабки семейств, а иногда и вся семья общим хором, в минуты степенной душевной настроенности, напр., во время Великого поста или других печальных праздников; в особенности же, пение их составляет ремесло так называемой у нас "нищей братии" и, преимущественно, "слепцов", которые подобно древним Греческим рапсодам, состоявшим также из слепцов (= Омиров), являются с ними при всяком людном стечении народа, на базар, ярмарку и особливо на богомолье, и там распевают их публично, собирая вокруг себя толпы, которые слушают их со всеми признаками искреннего, сердечного умиления. Единственное собрание таких "стихов" было издано назад тому несколько лет П.В. Киреевским в "Чтениях Общества Истории и Древностей Российских при Московском Университете". Это драгоценное по единственности своей собрание, к сожалению, не совсем полно; а потом, и издано совершенно голо, единственно только по той редакции, с какой оно подслушано и записано достопочтенным собирателем, но без всяких других вариантов, вариантов, которые при устной передаче народных фантазий на таком обширном пространстве, как наша матушка Русская земля, неизбежны, и в которых, как доказывает опыт, нередко скрываются драгоценные данные для взаимного пояснения самого содержания и значения этих фантазий. Наше Общество имело благую мысль, в видах этнографических, устроить из себя средоточие всех памятников народной старины, обращающихся в устах народа; вследствие чего и по этой части народного баснословия в Отделении, в котором я имею честь председательствовать, собирается и собралось уже иное вовсе ещё до сих пор неизвестное, а другое -- в различных более или менее любопытных вариантах: и это, само-собой разумеется, значительно развязывает руки исследователю при их научном обрабатывании.
При настоящем случае беру для примера один из этих "народных стихов", в которых вообще видятся мне единственно цельные памятники старо-народного, чисто-русского, в собственном смысле "мифического" творчества. Стих этот -- я уже имел честь касаться его лёгким упоминовением в предшествовавшем моём чтении пред собранием -- известен в народе под примечательно-таинственным именем "Стиха о Голубиной Книге". Я признаю его самым старшим из всех сохранившихся у нас остатков нашей мифической старины: старшим по первоначальному его происхождению, которое, по убеждению моему, должно непременно принадлежать временам силы и цвета народного Русского язычества, хотя вид, в котором он сохранился доныне, очевидно, выработан уже под влиянием господствующего Христианства. Содержание этого "стиха" не ограничивается развитием одного какого-нибудь определённого мифического воззрения на одно какое-либо отдельное явление жизни или природы: оно состоит из целого длинного ряда умопредставлений, касающихся до разнообразного множества предметов в природе и в жизни, какие только могут интересовать юное воображение народа, только что пробудившегося к сознанию и любопытству; умопредставлений, изложенных в свойственной мифическому настрою форме вопросов и ответов. Мы имеем у себя несколько редакций этого стиха, присланных к нам с разных сторон России. В одних он -- короче, в других -- длиннее. Самая полнейшая редакция находится у нас в двух видах: один -- чисто Велико-росийский, тот самый, который издан Московским Обществом; другой -- собственно Белорусский, присланный в наше Общество со слов Русских простолюдинов Витебской губернии Себежского уезда в списке, сохраняющем все особенности местного народного наречия, даже и в отношении к произношению. Вот как начинается этот "стих" в первом виде, по Московскому изданию:
Восходила туча сильна грозная,
Выпадала Книга Голубиная,
Не малая, не великая:
Долины книга сороку сажень,
Поперечины двадсяти сажень.
Ко той книге ко божественной
Соходилися, соезжалися:
Сорок царей со царевичами,
Сорок князей со князевичами,
Сорок попов, сорок дьяконов,
Много народу, людей мелких,
Христиан Православныих.
Никто ко книге не приступится,
Никто ко Божьей не пришатнется.
Приходил ко книге премудрый царь,
Премудрый царь Давыд Евсеевич:
До Божьей он книги доступается;
Перед ним книга разгибается,
Все Божественное писание ему объявляется.
Еще приходил ко книге Володимир князь.
Володимир князь Володимирович:
-- "Ой ты гой еси, наш премудрый царь!
Премудрый царь, Давыд Ессеевич!
Прочти, сударь, книгу Божию!
Объяви, сударь, дела Божии:
Про наше житие про свято-русское,
Про наше житие свету вольного! --
Отчего у нас начался белый вольный свет?
Отчего у нас солнце красное?
Отчего у нас млад светел месяц?
Отчего у нас звезды частые?
Отчего у нас ночи темные?
Отчего у нас зори утренние?
Отчего у нас ветры буйные?
Отчего у нас дробён дождёк?
Отчего у нас ум-разум?
Отчего наши помыслы?
Отчего у нас мир-народ?
Отчего кости крепкие?
Отчего телеса наши?
Отчего, кровь-руда наша?
В этом прологе "стиха", который и для нашего времени не лишён своего рода поэзии выражения, открывается уже довольно явственно, что под фантастическим именем и образом "Голубиной Книги" старина наша представляла всю сокровищницу современного ей народного знания, весь тогдашний запас домашней мудрости. Видно также из самого этого пролога, как ни обставлен он подробностями явно Христианскими, что первоначальная основа "стиха" задумана и зачата была вне Христианства. Христианин, если бы предложил себе такие задачи, какие предложены в "стихе", не мог бы никак искать на них разрешения в таком странном, очевидно, баснословном источнике, каким представляется здесь "Голубиная Книга": в основании Христианства лежит книга действительно существующая, книга истинного, Божественного откровения, заключающаяся в Священном Писании. Книга эта, содержащая в себе положительные ответы на предложенные здесь вопросы, с тех пор как Русский человек принял святое крещение, находилася всегда пред его глазами, и притом, по особенному для Руси счастью, на таком языке, который доступен был общенародному разумению; с какой же бы стати пришла ему в голову мысль придумывать для разрешения своих недоумений какую-то другую, особую книгу? такую книгу, про которую, во времена Христианские, произведшие настоящую редакцию "стиха", надлежало сказать, что к ней никто из Христиан не может и приступиться, не только простой, мелкий народ, но ни даже попы и дьяконы, ежедневно обращающиеся со святой книгой истинного слова Божия? Продолжение "стиха" ещё яснее свидетельствует, что в нём под "Голубиной Книгой" разумеется вовсе не книга Священного Писания, Евангелие, или целая Библия или, наконец, весь состав церковных книг, как бы следовало непременно ожидать, как бы не могло не быть в народе без принятия на душу страшного греха, если б "стих" этот, содержания и направления чисто-религизного, был происхождения Христианского. Вот что отвечает в нём царь Давид князю Володимиру:
Возговорит премудрый царь,
Премудрый царь, Давыд Ессеевич:
-- Ой ты гой еси, Володимир князь,
Володимир князь Володимирович!
Не могу я прочесть книгу Божию!
Уж мне честь книгу, не прочесть Божью:
Эта книга не малая,
Эта книга великая!
На руках держать, не сдержать будет;
На налой положить Божий, не уложится!
А по старой по своей памяти,
Расскажу вам, как по грамоте...
Тут уже осязательно ощутимо, что "Голубиная Книга", при составлении о ней рассматриваемого "стиха", была не иное что, как мифическое представление всего того, что по предметам, интересовавшим народную любознательность, заключалось в собственной народной памяти, было, следовательно, своей старинной, домашней, народной самодельщины. Нынешняя редакция "стиха" обязывает говорить "по памяти, как по грамоте" самого даже премудрого царя Давида, который введён в позднейшую переработку старого мифа, очевидно, -- в удовлетворение преданию Христианскому! Нахожу не неуместным прочесть теперь этот же самый пролог "стиха" и по другой имеющейся у нас редакции -- Белорусской: он даст нам те же самые выводы, но ещё с некоторыми новыми оттенками, примечательными особенно потому, что этот вариант, очевидно, одного и того же основного, первоначального текста, видимо, проще и, вследствие того, меньше может быть заподозрен в позднейшей искусственной подработке. Буду читать, для вразумительности, обыкновеным Велико-российским выговором с устранением и других слишком резких особенностей Белорусского наречия:
Што на матушке на Святой Руси,
На Святой Руси, на подсветноей,
Што на той горе Сайрачинскоей:
Ах не чудо ль там сочудилося,
Не проявушка ль проявилася?
Выпадала Книга Голубиная,
Превелика Книга Голубиная:
Вдоль книга сорока локот,
Поперек книга двадцати локот;
На руках держать, не сдержать ону,
На престоле класть, не вляжет она,
По листам читать, не вчитать ону,
По стихам ходить, не входить ону.
Ко той книге собиралися,
Собиралися, соезжалися,
Соезжалися, сомневалися:
Сорок попов со поповичами,
Сорок дьяков со дьяковичами,
Сорок панов со пановичами,
Сорок князев со князевичами,
Сорок царев со царевичами;
Собрались два царя премудрые,
Премудрый царь Давид Ессеевич,
Малатомин царь Малатомьевич:
Он хорош загадочки загадывать.
-- Вы послушайте все, люди добрые,
Люди добрые, мужи честные!
Распечатаю Книгу Голубиную!
По листам читать, не вчитать ону,
По стихам ходить, не входить ону;
А скажу вам, братцы, по памяти,
По памяти, как по грамоте....
И засим следуют те же самые вопросы, какие прочитаны были мною по Велико-русской редакции "стиха", в тех же самых и выражениях, только с некоторым изменением порядка и, потом, с опущением некоторых вопросов, именно последних, ко-торые касаются собственно человека, а не внешней физической природы. Первое, что бросается в глаза при сличении обеих этих редакций, минуя видимое различие всего изложения, есть различие лиц, которые вводятся в беседование с царём Давидом о таинствах "Голубиной Книги", лиц тем более примечательных при этнографическом изучении "стиха", что в них, очевидно, олицетворяется сама старая Русь, тогда как царь-- Давид есть олицетворение той мудрости, которая разрешает предложенные задачи. Велико-российская редакция прибегает и здесь к любимому, знаменитому на всей Руси имени князя Владимира, которое, как известно, было долго главным и почти единственным средоточием для наших старонародных вымыслов. Но в редакции Белорусской является совершенно новое, нигде кроме неслыханное имя: царь Малатомин Малатомьевич! История не сохранила для нас никакого подобного имени ни из древне-русского, ни из последовавшего Литовского периода того края обще-русской земли, который составляет нынешнюю Белоруссию: стало быть, это имя есть явно до-историческое, положительно мифическое! -- Заметим ещё, что в этой последней редакции, весь склад кототой обличает более грубую, циклопическую, так сказать, работу воображения и самого языка, Христианский образ царя Давида носит явные признаки позднейшей в старый текст вставки: тут вовсе не разделяются между собой вопросчик и ответчик; упоминаются только два царя, и оба премудрые, Давид и таинственный Малатомин; но потом один из них и предлагает вопросы, и отвечает на них: и этот один есть не кто иной, как олицетворение старой Руси, мифический царь Малатомин Малатомьевич! О нём говорится и потом в продолжение "стиха" неодно-кратно в следующем, лишённом всякой грамматической связи смешении с явно вставленным после именем царя Давида:
Слава тебе, премудрый царь
Премудрый царь, Давыд Ессеевич --
Малатомин царь Малатомьевич!
Он хорош загадочки загадывать,
И загадывать, и отгадывать!
Не знаю, достаточно ли я выяснил теперь эти критические признаки; но во мне они, совокупно с другими более мелкими чертами, которые объяснять здесь долго и неуместно, рождают несомненное убеждение, что рассматриваемый "стих", несмотря на Христианскую переработку сохранившихся доныне его редакций, в сущности есть самородное произведение нашей чисто-Русской народной фантазии, есть образчик нашего старинного в собственном смысле мифического творчества, принадлежавшего отдалённым временам народного нашего язычества. Если б подлинный текст всего этого "стиха" дошёл до нас во всей сохранности первобытного своего состава и склада, то мы имели бы в нём, без сомнения, самое полное и верное изложение нашей чисто-Русской народной космогонии: ибо к этому предмету относятся, можно сказать, исключительно все предлагаемые в нём вопросы, которые я выше исчислил. В настоящее время мы находим на эти вопросы следующие ответы по Велико-российской редакции "стиха", от которой, впрочем, ничем существенно не отличается и Белорусская:
-- У нас белый вольный свет зачался от суда Божия;
Солнце красное от лица Божьего;
Млад светел месяц от грудей Божиих;
Звезды частые от риз Божиих;
Ночи темные от дум Господниих;
Зори утренни от очей Господниих;
Ветры буйные от Свята Духа;
У нас ум-разум Самого Христа,
Самого Христа, царя Небесного;
Наши помыслы от облац небесных:
У нас мир-народ от Адамия;
Кости крепкие от камени;
Телеса наши от сырой земли;
Кровь-руда наша от черна моря! [2]
Не место здесь останавливаться на каждом из этих ответов, хотя все они весьма примечательны по их оригинальности; хотя, из подробного анализа их и сличения с космогоническими понятиями других народов и веков, открылись бы чрезвыйчайно любопытные виды и соображения для этнографического изучения подлинной Русской народности. Выражу только общее впечатление, производимое цепью этих ответов. Христианство проскользнуло по ним, озолотило их своим небесным блеском; но ещё и теперь приметен ветхий основный грунт старо-народного, языческого миросозерцания, в котором нельзя не признать характера глубоко пантеистического и с тем вместе резко антропоморфического.
Настоящее моё чтение имеет целью -- представить некоторые пробы занятий моих по предмету народного Русского баснословия, согласно желанию Общества; вследствие того я и позволил себе представить теперь небольшую пробу самого способа, каким могут быть производимы эти занятия, в видах и по требованиям науки. Впрочем, если я выбрал для этой цели именно тот памятник нашей баснословной старины, которым имею смелость занимать вас, так это сколько по резкой особенности и даже, можно сказать, единственности его значения между всеми сохранившимися до нас остатками древнего нашего мифизма, сколько ещё и по тому обстоятельству, что в прошлом моём чтении, когда я коснулся этого "стиха" беглым упоминовением, одно уже имя его -- "Стих о Голубиной Книге" -- возбудило общее любопытство. Теперь вы знаете, что такое обращается в устах и в памяти нашего народа под этим странным наименованием. Но для возможной уяснённости этого понятия, за один уже раз, позвольте мне задержать ещё на несколько минут ваше благосклонное внимание на этом примечательном памятнике нашей старины.
Образчиком положительных результатов, какие можно извлекать из подобных мифических памятников народной старины, собственно и непосредственно для главного предмета наших общественных занятий, для Географии, есть ответ на вопрос о "море, которое всем морям мать", в том виде, как он изложен в Белорусской редакции "стиха о Голубиной Книге". В предшествовавшее чтение ответ на этот вопрос был читан мною по Велико-российской редакции; и я имел честь кратко объяснить тогда, что в сознании Русской старины в то время, как складывалась эта редакция, первенствовало под именем окиян-моря наше нынешнее Чёрное, в старину, как свидетельствует история, собственно так называвшееся "Русское" море, с присовокуплением весьма старой и общераспространённой в древнем мире Христианской легенды о совершавшемся некогда в этом море ежегодно чуде появления из волн его церкви с мощами некогда пострадавшего там за Христа св. Климента Папы Римского. В Белорусской редакции разбираемого "стиха" говорится при этом случае явно о другом море, и совершенно с другим отличительным воспоминанием, более своенародным, Русским. Вот как предлагаются там вопрос и ответ по этому предмету, в неразрывном соединении с другим вопросом и ответом, которых вовсе нет в редакции Велико-российкой: