-- Ещё бы нет! Я знаю его с тех пор, как знаю себя. Мы с ним земляки. Отцы наши были соседи и кумовья.
-- Я зазнал Георгия, как он стал уже старейшиной народа. Зато находился при нём безотлучно в момках всё время, как он правил землёй. Мы расстались, когда он покинул Сербию.
-- А я перед тем только поступил к нему в писаря. Оставляя Белград Туркам, он велел мне следовать за собою, и мы вместе переехали Саву, вместе отдались Немцам, и потом вместе сидели в полону во Градце. После звал он меня и к вам, в Бессарабию, да я рассудил лучше вернуться домой...
-- И рассудил прекрасно. Бедный, бедный Георгий! Мне довелось увидеть его в то время, как он из Бессарабии, нежданный-нечаянный, вздумал опять явиться на родине. Тогда это было уже поздно! На другой день после нашего свидания, одно тело его оставалось здесь; голова отправилась в Стамбул...
Мне очень приятно было увидеть себя в кругу людей, которые были так близки к знаменитому герою Сербии, и притом во всех разнообразных периодах его жизни. Георгий Чёрный, или, как называет его Турки и Сербы, Кара-Георгий, несмотря на то, что жил и действовал перед глазами поколения, которое не успело ещё вымереть, успел уже сделаться мифом. Столько разноречащих и противоречащих известий ходит о нём по Европе! Конечно, такова общая участь всех людей необыкновенных, что их славные имена, прежде нежели история впишет им на своих медных досках "вечную память", делаются игрушкою "мирской молвы", которую наша пословица весьма верно сравнивает с "морскою волною". Герои всех народов и всех времён, включительно до Наполеона, были предметами бесчисленных сказок, одна другой баснословнее. Разница только в том, что в старину сказки эти пелись, ныне печатаются: тогда простодушная народная фантазия расцвечала их невинными вымыслами; ныне таскаются они в грязном рубище газетной клеветы, или в шутовском наряде книжных толков и пересудов. В обоих случаях добираться до истины трудно, однако не совсем невозможно. Критики, разрабатывающие сказки для истории, придумали на то и на другое довольно удачные меры. Народная поэзия своевольничает над подробностями, но никогда не посягает на смысл событий: стало, здесь можно поверять подробности смыслом, или, как говорят учёные, факты идеею. Молва печатная, напротив, любит искажать смысл, но щадит подробности; итак, тут надо выверять смысл на подробностях, или идею добывать из фактов. Но, к сожалению, Кара-Георгий представляет собой исключение из обоих случаев, не подходит ни под ту, ни под другую меру. Он явился, он жил и действовал в такую эпоху, когда народ, которого он был героем, находился в состоянии решительного перелома; когда для Сербов кончился слишком долго длившийся век поэтической, патриархальной старины; когда они, волею-неволею, должны были ринуться стремглав в шумный, мятежный водоворот современности. Родись он раньше полустолетием -- имя его сохранилось бы в народных преданиях, окружённое таким же волшебным полусветом, как имена Милоша Обилича, Марка Кралевича и других подобных "великанов сумрака". В этом полусвете мы не разглядели бы верной и точной биографии героя; но у нас был бы его истый, подлинный образ, как он схвачен необманчивым чутьём, сбережён неподкупною памятью простых, бесхитростных современников. Ныне с Чёрным было бы то же, что с преемником его, Милошем-Князем. Распускатели и подбиратели вестей могли делать из него всё, что угодно; но на глазах всех лежали бы дела, дела, которых не замажешь ни лестью, ни клеветой, которые рано или поздно изобличат всякую подделку. Кара-Георгий не попал ни туда, ни сюда. Он пережил период чистого народного предания, но не дожил до эпохи известности документальной, известности за номером и печатью, занесённой в протоколы, сберегаемой в архивах. Об нём басни получили характер официальных сведений, толки и пересуды вошли в живой говор народа. Особенно во время последних Сербских происшествий, память его в руках партий скомкалась в самые нелепые россказни, где если есть истина, то не ищи смысла, если есть смысл, то этот смысл фальшивый. Согласитесь однако, что Георгий Чёрный стоит, чтоб спасти для истории не один звук его имени! И потому нет ничего удивительного, если я с жадностью схватился за случай, обещавший доставить об нём известия из самых благонадёжных источников, из уст очевидцев. Такие случаи тем драгоценнее, что, по естественному порядку вещей, современников Кара-Георгия скоро не станет: и тогда рад бы спросить, да не у кого.
Я стоял с моими собеседниками на крутом, высоком берегу Савы, поконец Белградского "калимейдана", то есть площади, или, лучше, огромного пустыря, отделяющего крепость от города. Перед нами, подобно богатому ковру, расшитому бесчисленными узорами, расстилались широкие равнины Срема, сливавшиеся с горизонтом. Вскрай их тёмною каймою вилась мутная Сава: река также искони Славянская, как и Дунай, принимающий её здесь в свои могучие объятия, но теперь осуждённая быть границею между владениями Турецкого падишаха и Немецкого кейзера. По ту сторону, из-за густой зелени тополей и акаций выглядывали главы церквей и кровли домов Землина, сторожащего, уже от имени Австрийцев, слияние Савы с Дунаем; и над ним -- седые руины замка, где окончил свою славную жизнь знаменитый Янко Сибинянин, один из любимейших героев народных Сербских песен, больше известный нам под книжным именем Иоанна Гунияда. Здесь, по сю сторону Савы, над амфитеатром постепенно воздымающихся холмов, вырезывалась из синевы неба таинственная Авала: гора, окружённая в народных преданиях Сербов бесчисленным множеством мифических воспоминаний, поэтических приповедок и исторических рассказов. Не знаю, что происходило в душе моих собеседников: я видел только, что они спокойно продолжали курить свои трубки. Что до меня, то картина, находившаяся пред моими глазами, кроме прелести очаровательного ландшафта, возбудила во мне рой мечтаний. При звуке называемых имён мест и урочищ, имён, в которых слышится ещё эхо отдалённой древности, всё бездонное прошедшее этой монументальной стороны, населённой Бог весть с каких пор нашими братьями, вскрылось предо мною. Мне предстала во всём своём классическом великолепии древняя Сирмия, усеянная цветущими Фимскими колониями; Сирмия, колыбель стольких цезарей Рима, в жилах которых текла, может быть, наша Славянская кровь, облагородствованная цивилизациею. И потом, в продолжение тысячелетий, эта непрерывная, отчаянная битва варварства со слишком преждевременными вторжениями цивилизации, битва, не сходившая с берегов Савы и Дуная, битва Римлян с Даками, Сарматами и Готами, -- битва Греков с Гуннами, Аварами и Мадярами, -- битва, наконец, Славян и Немцев с Турками! В таком хаосе, из таких элементов, при таком вихре событий -- что за народ мог сложиться? И однако он сложился, и сложился как нельзя крепче, под неизъяснимым до сих пор именем Сербов, может быть, скрывавшимся уже в древнем наименовании Сирмии. Когда бы то ни было, только давно уже, очень давно, народ Сербский выработал себе резко-определённую, красноречиво-выразительную физиономию, не сглаживаемую никакими превратностями, одинаковую на берегах Адриатики, ущельях Гемуса и на степях Венгрии. Само собою разумеется, что на этой физиономии должны были глубоко отпечатлеться бурное происхождение и беспрерывно мятежные судьбы народа. Она не могла оставаться вовсе варварскою: по ней издавна скользили лучи цивилизации, проникавшие при посредстве христианства где из Рима, где из Византии. Было даже время, когда Сербы, сомкнувшись в некоторый вид политической целости, пытались создать себе самостоятельную историю, и уже создали было целую блестящую главу её с монументальными именами Неманей, Урошей, Душанов. Но на этой главе всё и кончилось: роковой день битвы Косовской, разрушив кратковременное существование Сербского царства, возвратил Сербов опять к дикой поэзии догражданского быта народов. С тех пор, более чем три столетия, на берегах Дуная и Савы, в центре обширного мира Сербского продолжалась почти непрерывная Илиада, но Илиада не чисто гомерическая, где поэзия физической жизни человека развилась сама собой, без всяких сторонних влияний и примесей, где потому колоссальность размеров и грубость контуров не выходят из пределов естественности, даже запечатлены своего рода гармонией, так что облики героев имеют не только логическую истину, но и высокое эстетическое изящество. Так не могло быть у народа, который был уже не дитя, лелеемое в матернем лоне природы, но одичалый ребёнок, бунтующий против тиранства судьбы-мачехи. Здесь колоссальность должна была переходить в чудовищность, грубость в отвратительное безобразие. Таковы были, действительно, все герои Сербской Илиады! Таков был и Кара-Георгий, этот бурный Аякс, погибший, в заключение поэмы, жертвою собственного бешенства и козней Улисса!..
*
-- Где и когда родился Кара-Георгий? Что он был прежде, и как сделался потом "Верховным вождём народа Сербского"?
Происхождение Кара-Георгия было самое простое. Он родился в семидесятых годах прошлого столетия, годами десятью прежде Милоша-Князя. Отец его, Петроний, был обыкновенный селянин, живший в глубине Шумадии, около Крагуевца, в селе Вишевце. Там родился и Георгий. Впоследствии мать его, а с нею и он переселились в соседнее село Тополу, находящееся, по нынешнему разделению княжества, в Ясеничском срезе Крагуевского окружия. Говорят, впрочем, что род его не был коренной здешний, но пришлый из Верхней Босны.
Шумадией называется самая средина нынешнего княжества Сербского, сторона, лежащая между реками Колубарою и Моравою. Наименование, очевидно, происходит от Сербского слова "шума", соответствующего нашему Русскому "лес", и означает собственно "Лесную сторону". И действительно, вся эта полоса, почти из-под Белграда далеко за Крагуевац, наполнена дремучими лесами, или, лучше, представляет непрерывное лесное море, в котором селитьбы и поля, завоёванные у могучей растительности трудолюбивою секирою, мелькают редкими уединёнными островками. Это, если с одной стороны препятствовало здесь разрастись и сгуститься населению, с другой было причиною, что оно получило особый, отличный от прочих жителей княжества, характер. Обитатели Шумадии в своей лесной глуши, опоясанной ещё вдобавок почти вокруг высокими горами, чище, нежели остальные их единоземцы, сохранили свою Сербскую народность. Турки боялись проникать туда, тем более заводить там постоянные жилища. Между тем, Шумадляне нисколько не нуждались в средствах к существованию; даже, напротив, имели под руками особенный источник сельской промышленности и богатства. Леса их состоят преимущественно из дуба, и это давало им возможность заниматься воспитанием животных, для которых тучные жёлуди составляют любимое лакомство. Многочисленные стада этих животных до сих пор отпускаются в Венгрию и часто путешествуют до самой Вены: сам князь Милош одолжен им частью своих огромных сокровищ. Таким образом, в Шумадии образовалось население полу-земледельческое и полу-пастушеское, с характером менее развитым, но тем более упругим; со страстями не столько живыми, сколько сильными, которые трудно расшевелить, но укротить потом ещё труднее; с расположением более к миру, чем к войне, но до тех только пор, пока мир ещё не нарушен, и война не коснулась хижин, полей и стад. В непрестанных волнениях Сербии под Турецким игом, Шумадляне позже всех брались за оружие; но, раз вкусивши неверной крови, они последние возвращались в свои родные леса, когда некого было бить, или ничего не оставалось спасать от непреодолимого неприятеля.
Георгий достиг юношеских лет и женился, в мирной безвестности, разделяя сельские труды своего отца. Может быть, он прожил бы так и долее. Но раз, вечером, возвращаясь в свою хижину, он нашёл в ней бродягу Турка, насилующего его молодую жену. Пистолетный выстрел положил негодяя на месте в то же мгновение. Муж и жена зарыли потихоньку труп. Но лошадь убитого, пойманная без седока, возбудила розыски и подозрения. Боясь попасться в руки Турецкого правосудия, которого суд был короток, Георгий бежал в горы и сделался "гайдуком".
Надо объяснить, что такое значили в Сербии "гайдуки": имя, которое гремит ещё до сих пор не только в Славяно-турецких землях, но и в пределах благоустройственной Австрийской империи, особенно в Далмации, которое на свежей ещё памяти и у нас, в Южной России. "Гайдук" у Сербов означал разбойника, который однако не считался преступником, тем более -- злодеем; это был отверженец и враг общества, но с тем вместе друг и любимец народа. Во времена Турецкого правления, хотя известного своею любовью к правосудию, но по большей части ленивого, часто вовсе бессильного, ипритом никогда не признававшего равенства прав и обязательств между мусульманами и райями, редко кто из Сербов добровольно являлся на суд кадия, чтоб требовать законного удовлетворения за сделанную ему Турком обиду, тем менее, чтоб отвечать за преступление или за проступок, сделанные им самим против Турка. В таких случаях истцы и ответчики обыкновенно бросали свои домы и семейства, бежали в горы или в леса, и оттуда мстили обществу, которое умело только казнить, но не умело давать ни покровительства, ни защиты. Подобные случаи повторялись беспрестанно; почему подобные беглецы никогда не переводились в горах Сербии. Они обыкновенно примыкали один к другому; и если их уже было двое, то один непременно становился "арамбашою", или капитаном. Такие арамбаши часто собирали вокруг себя порядочные шайки. Так как они восставали совсем не против народа, напротив, скорее за народ, против угнетений, которые равно тяготели над всеми, которые рано или поздно могли постигнуть каждого; то имя "гайдук" у Сербов не имело ничего предосудительного, позорного, даже часто переходило в славное имя "юнака", героя. Какой-нибудь Старина Новак, Байо Пивлянин, Иво Сенянин, Илья Смилянич, Стоян Янкович -- имена столь знаменитые в народных Сербских песнях -- были ничто иное, как -- гайдуки! Конечно, не без исключений, по крайней мере, нельзя не сознаться, что, большей частью, старые гайдуки в самом деле старались давать своему ремеслу цвет героический, рыцарский. Они соблюдали ненарушимую верность друг к другу, свято чтили раз данное слово, в самых буйствах обнаруживали черты благородства, великодушия. Боже сохрани, чтобы кто из них без нужды и без вины убил кого бы то ни было, хотя бы даже Турка! Даже в отношении к грабежу "правый гайдук" унизил бы себя, если б покорыстовался чем-нибудь от бедняка, от мирного пастуха или селянина, кроме разве лучшей доброты оружия, за которое, впрочем, обыкновенно оставлял у ограбленного своё худшее. Подстеречь и разбить купца с товарами, опустошить дом и мешки богача -- это другое дело. Такие подвиги гайдуки считали своею обязанностью, своею славою, тем более, что торговля и богатство находились тогда почти исключительно в руках Турок, или Греков, которых Сербы считают себя вправе ненавидеть наравне с Турками, если ещё не больше. Самым же героическим делом, венцом подвигов, признавали они: нападать на ежегодно посылаемую от пашей дань султану и себе, как представителям народа, возвращать, что выжималось и потом и кровью из народа. Замечательно ещё, что во всех своих набегах и разбоях гайдуки имели необыкновенное уважение к женщине, уважение, которое своею крайностью граничило с каким-то суеверным омерзением: изобличённого не только в слишком грубом, но и в слишком нежном обращении с женским полом сами товарищи застреливали, как собаку... А удивительно ли после того, что буйство, умевшее себя обуздывать так строго в отношении к жизни и чести, буйство, падавшее только на излишество собственности, всегда более или менее ненавистное массе, буйство, наконец, преимущественно воевавшее против чуждого, тиранского и -- что всего важнее -- поганого, басурманского владычества, облекалось для глаз народа сиянием героизма, даже национального, патриотического героизма? -- В этом последнем отношении гайдуки Сербские, конечно, стояли выше, чем, например, Испанские "бандольеры" или Итальянские "бандиты", враждующие с обществом единоплеменным и единоверным. Вот почему народ Сербский вообще не только питал к ним родное сочувствие, гордился их подвигами, воспевал их славу, но и охотно давал им безопасный приют, когда зима выгоняла их из заметённых снегом ущелий гор или из обнажённой глубины лесов. Под гостеприимным кровом так называемых "ятаков" гайдуки спокойно дожидались, пока снова "закукует кукушка", вестница весны, горы и леса начнут одеваться зеленью, и тогда прощались со своими добрыми хозяевами, оставляя или обещая им в благодарность поживу из награбленной добычи. Редко кто в подобных случаях изменял своим гостям и выдавал их в руки правительства, тем более, что такое вероломство навлекло бы на себя кровавую, неумолимую месть не только со стороны товарищей преданного, но и от всех вообще гайдуков, месть, передаваемую из поколения в поколение, незабываемую в продолжение столетий. Довить гайдуков поставлялось в официальную обязанность так называемым "пандурам", которых постоянно содержалось по нескольку в каждой кнежине. Эти пандуры, род земской вооружённой полиции, набирались и из Турок, но большей частью из самих Сербов, которые, натурально, действовали вяло, неохотно, нерадиво, кроме разве случаев, когда некоторые из гайдуков, в упоении своевольства, выходили из всяких границ, не щадили самого народа. Тогда случалось, что вся кнежина поголовно поднималась хватать и бить негодяев, со строгим однако различием между действительно виноватыми в злодействах и просто гайдуками: над теми только народ произносил и сам исполнял свой суд, отсылая головы их к Туркам. Всего ж чаще, Турки должны были принуждать силою народ к подобным восстаниям: они приходили в кнежину, наиболее ославленную пребыванием и набегами гайдуков, созывали "кнезя" и "кметов", то есть сельских начальников или старост, забирали в особенности семьи, состоящие в родстве или в приязни с гайдуками, и разными истязаниями, заключениями, побоями, угрозою разорить домы и разграбить имущество заставляли их идти на так называемую "почеру", или ловлю гайдуков; эта операция называлась "тефтиш" по-Турецки. Гайдук, попавшийся живым в руки Турок, обыкновенно, без дальнейших хлопот отправлялся на кол; впрочем, эта строгость простиралась только на тех, которые были пойманы силою.
Гайдуку нисколько не возбранялось добровольно отказываться от своего ремесла и возвращаться назад в свои дом и семейство, когда только ему угодно. В таком случае ему стоило только обратиться к кнезю и к кметам, которые беспрепятственно выхлопатывали для него у паши "бурунтию", то есть полное прощение и безнаказанность за всё прошлое; с тех пор он становился, как будто ни в чём не бывал: никто не смел не только требовать у него отчёта, но даже попрекнуть его каким бы то ни было преступлением, хотя бы даже убийством. Раскаявшиеся грешники большею частью шли в пандуры, которые, при известном своевольстве Турецкой администрации, также смахивали отчасти на разбойников. Но иные обращались опять к прежнему образу жизни, заводились домами и хозяйством, становились обыкновенными, нередко отличными отцами семейств и домовладыками. Надо однако прибавить, что народ, так снисходительный к их грехам, оказывался неумолимо строгим к их раскаянию. Эти развенчанные герои, теряя преступную славу, не приобретали взамен мирного уважения и доверенности. Их характер казался всегда двусмысленным, неблагонадёжным; на них смотрели подозрительно, с опасением; не было примеров, чтобы кто из них выбран был в кметы или в кнези. Явление весьма натуральное и, с тем вместе, исполненное глубокого смысла и поучительности!
На этот раз Георгий недолго оставался в гайдуках. Вскоре загорелась последняя война Австрийцев с Турками (1787 -- 1791). Большая часть гайдуков приняли приглашение войти в корпус Сербских волонтёров, формированный от имени Австрии полковником Михалевичем. Георгий увлёкся общим потоком. Корпус формировался в Венгрии. Охотники, пробираясь туда, тащили за собой всё своё, семейства и имущества, чтобы не оставить ничего мщению Турок. Так поступил и Георгий. И в это-то время случилась ужасная катастрофа отцеубийства, приобретшая первую, "чёрную", знаменитость будущему герою Сербии.
Семейство Георгия, вслед за ним, тянулось к Саве, где, близ местечка Дубоко, должно было найти Австрийские лодки, чтобы перевезтись в Сирмию. Старый Петроний, простой, грубый "селяк", сросшийся со своими родными лесами, постоянно не одобрял предпринятого бегства на чужбину. Он следовал весьма неохотно за сыном. Ему лучше казалось дома дожидаться судьбы своей от Турок, к тиранству которых он приобык, чем отдаваться в руки Немцам. Неоднократно уговаривал он Георгия воротиться назад. Чем ближе они подходили к границе, тем старику становилось тошнее, тем он громче роптал и сильнее упрямился. Наконец, засверкала роковая черта Савы. Лодок не приходило целые три дня, и эта новая пытка истощила окончательно терпение старого брюзги.
-- Нет у меня силы идти к Немцам! -- сказал он сыну решительно. -- Воротимся и покоримся Туркам: они простят нас. Заклинаю тебя, воротимся!
Георгий был неумолим. Но отец не уступал сыну, по крайней мере, в упорстве.
-- Так ступай же один! -- закричал он. -- Ступай! Я остаюсь здесь!
-- Как! -- воскликнул Георгий. -- Чтоб я оставил тебя живого в руках мучителей? Лучше -- один конец. Оставайся теперь!
Он схватил из-за пояса пистолет, и старик пал, обливаясь кровью. Труп ещё трепетал; Георгий приказал одному из своих момков докончить страдания умирающего. В деревне он сказал людям, чтоб они подобрали тело и схоронили по-христиански.
-- Возьмите, -- примолвил он, -- весь скот, который там остался; велите отслужить обедню и справьте, как следует, поминки по душе старика!
Затем переехал он Саву.
Так, на первом шагу своём в самостоятельную жизнь, Георгий страшным поступком выбросил себя за черту обыкновенности. Много было потом толковано и перетолковано об этом поступке. Одни говорили, что старик, желая увлечь за собой сына, грозил, воротясь в Белград, донесть Туркам на него и на всех прочих его сопутников, что будто Георгий, совершив роковой удар, сказал:
-- Пускай же погибает он один, а не все мы!
Это невероятно, потому что бессмысленно. Нечего было грозить доносом тем, которые явно переходили в неприятельскую землю с тем, чтоб в официальном качестве солдат открыто драться с Турками. Другие, желая совершенно смыть с Георгия пятно отцеубийства, распускали слух, что Петроний был ему не родной отец, а только вотчим. Грубая ложь, опровергаемая свидетельствами всех, знавших лично и отца и сына! Третьи, наконец, чтобы сколько-нибудь смягчить ужас преступления, раскрашивают дело разными романическими прикрасами. Говорят, что мать Георгия сама приказала сыну удержать упрямого старика, во что бы то ни стало. Тот стал противиться, и мать будто закричала Георгию:
-- Где ж у тебя рука, которой силою ты так хвалишься, глаз, который, говорят, так зорок и верен? Отошли его туда, где Турки не услышат его доносов.
Георгий, продолжают, три раза поднимал руку, три раза прицеливался, и не имел сил выстрелить, наконец, он отдал будто своё ружьё одному из товарищей, по имени Георгию Остричу, и сказал ему:
-- Стреляй, ты! Лучше погибать одному, чем всем! Бог рассудит правду. Если на то воля Божия, ты не дашь промаха!
И Петроний пал от руки Острича!.. Всё это сущие сказки, нелепейшее баснословие, которое притом вовсе не достигает цели, для которой заставили столько трудиться фантазию. Если даже допустить, что старик точно грозил доносом, и этот донос мог иметь для беглецов пагубные следствия, то разве преступление тем облегчается, что оно вынуждено расчётом эгоистического самосохранения? Вся сцена потом между матерью и сыном, между Георгием и таинственным Остричем, который скрывается после во мрак совершенной безвестности, сцена, годная для мелодрамы, но не имеющая никакой исторической естественности, скорее увеличивает, чем смягчает ужас истины. Такое злодеяние, как отцеубийство, чем медленнее совершено, тем противоестественнее, тем бесчеловечнее и отвратительнее. Только мгновенный взрыв, бешеное увлечение несчастной, роковой минуты, могут если не извинить, то объяснить подобное явление в дикой, исполненной сильных страстей, природе. С этой точки зрения отцеубийство, совершённое Георгием, гораздо более естественно, чем всклёпанное на него смертоубийство вотчима. Чем меньше любви со стороны его, тем злодеяние было бы холоднее, следовательно, преступнее. Георгий увлёкся здесь тем же самым злоупотреблением грубого чувства, которое у многих диких народов поставляет в святую обязанность детям убивать своих престарелых родителей, чтобы спасти их от медленного томления естественной смерти.
Думают, что за это, во всяком случае, злодеяние, Георгий получил оставшееся за ним навсегда прозвание "Чёрного". На живописном языке Южных Славян и самых Турок "чёрный" или "кара" означает "злого" по преимуществу, отверженного, проклятого. Утверждают однако, что другой, не менее характеристический, но чуть ли не более ещё возмутительный поступок с матерью дал повод к происхождению этого страшного прозвища. У Георгия была сестра в поре замужества. Ей назначалось в приданое несколько пчелиных ульев из фамильного хозяйства. Раз Георгий вздумал осмотреть все ульи в сопровождении матери, на которой, по обычаю, лежал главный надзор над всеми хозяйственными заведениями дома. При каждом улье, который оказывался тяжелее и полнее, мать говорила, что это дочерний; ульи полупорожние или вовсе пустые оставлялись а долю Георгия при доме. Слабость, свойственная простым женщинам, которые везде имеют больше пристрастия к дочерям, особенно к дочерям-невестам! Георгий долго молчал; наконец, при одном весьма тяжеловесном улье, наполненном пчёлами, поднял крышку, взглянул внутрь и отскочил с криком удивления. Мать бросилась посмотреть, что бы такое могло быть внутри улья; тогда раздражённый неправдою и подлогом сын, подскочив с другой стороны, схватил улей и надел его на голову старухи.
Георгий, сделав своё дело, хладнокровно удалился, и уже набежавшие соседи спасли от нестерпимых мучений страдалицу. С тех пор, говорят, Георгий прослыл Чёрным. И конечно, поделом! Перед судом строгой нравственности такая шутка гораздо гнуснее отцеубийства. Впрочем, и в этом случае Георгий должен быть судим не по уложению нравственности образованной. Сама старуха впоследствии, смеясь, рассказывала, что сын пошутил с нею, конечно, чересчур, но со всем тем уморительно-забавно.
Так резко уже отмеченный, Георгий, натурально, не мог долго оставаться в ладу с порядками Австрийской военной дисциплины. Он вступил в Сербию с корпусом волонтёров, в качестве фельдфебеля, и в первых схватках с Турками дрался, как лев. Но вскоре, при раздаче медалей волонтёрам в Шабце, его обошли почему-то. Он не вытерпел несправедливости; бросил всё и утёк опять в горы, где снова сделался лихим, отчаянным гайдуком, страшным столько же Австрийцам, сколько Туркам. Полковник Михалевич, уважавший его львиную храбрость, успел впоследствии примирить его кое-как с собою и заставить свирепствовать только против Турок. Заключённый в Шистове мир положил конец войне; и тогда Георгию ничего не осталось делать, как вместе с прочими товарищами, под прикрытием отступавшей армии, убираться в Австрию. Там он, чтобы существовать, определился в лесничие при православном Крушедольском монастыре, одной из богатейших обителей знаменитой Фрушки-Горы в Сирмии. Славный, нечего сказать, послушник для святой монашеской братии! Разумеется, ему было и скучно, и душно. Но делать было нечего.
Между тем, Сербия, получившая, по обыкновению, всепрощение от Порты, казалось, начала отдыхать под кротким правлением Хаджи-Мустафы-Паши, заслужившего от самих Сербов прекрасное название "Сербской майки". Непреодолимый инстинкт потянул опять беглецов с горькой чужбины на незабвенную родину. В том числе был и Чёрный. Он воротился на старое родительское пепелище... И не тайное ли желание освободиться от тяжкого воспоминания заставило потом всю семью старого Петрония переселиться в Тополу?.. Как бы то ни было, известно только, что Кара-Георгий, несмотря на глубоко выжженную в нём печать отвержения, укоренился мирно в Тополе, предался прежним сельским занятиям, привёл в порядок своё хозяйство и сделался зажиточным селяком, именитым по всей Шумадии торговцем. Так прошло много времени, лет более десяти. Укрощённый лев спал, но уже можно было предвидеть, что выйдет, если он снова проснётся.
А разбудить было кому. Кротость визиря Хаджи Мустафы-Паши не могла укротить волнения, возбуждённого бунтами Пазвана-Оглу, паши Видинского, во всех под-Балканских областях Порты, волнения, сопровождавшегося всеми ужасами Турецких междоусобий, при которых бедные райи обыкновенно бывали главными жертвами обоюдного остервенения партий. Сам добрый визирь погиб, задушенный собственными своими янычарами в Белграде (1801). Главные виновники убийства, числом четверо, захватили в свои руки всю власть, разделили по себе Белградский пашалык и начали, каждый в своей четверти, свирепствовать дикими, сорвавшимися с цепей, зверями. Ужасен был этот, неизгладимый из памяти Сербов, период владычества "даиев": такой титул приняли на себя четыре негодяя, из которых один, самый лютейший, Фочич-Мегмед-Ага, был сам по происхождению и языку Серб, родом из Босны. Чтобы укрепиться в своих местах, они кликнули клич по всем окружным странам к подобным себе негодяям, и отовсюду хлынули толпы бродяг, в особенности Бошняки и Арнауты, которые, как хищные коршуны на падаль, ринулись на злополучную, беззащитную землю. Невозможно описать, что произошло тогда с Сербией. Всякая тень порядка, закона, суда исчезла. Ничему не было пощады: ни достоянию, ни жизни, ни чести жён и девиц. И всё это делалось открыто, с бесстыдной, ругательной наглостью. Народ выходил из терпения, но, умученный недавним, бесплодным восстанием по призыву Австрии, не имел духа прибегнуть к общей, решительной мере. Всякий спасал себя, как мог и как умел. Горы и леса закипели гайдуками. Другие, менее отважные или менее решительные, не поступая прямо в гайдуки, бежали в те же леса и горы, чтобы иметь, по крайней мере, безопасное для себя и для семейств убежище. Уверяют, что десятая часть всего Сербского народа в пашалыке находилась тогда в бегах. Напрасно кнези и другие "поглавари" осыпали просьбами нового визиря, присланного на место Хаджи-Мустафы: тот сам носил только имя верховного правителя пашалыка, но не имел никакой силы решительно. Наконец, с согласия и совета самих Турок, не принадлежавших к сонму бродяг, и потому в свою очередь также страдавших от повсеместного безначалия и беспорядка, Сербы обратились к последнему прибежищу, к милости и правосудию султана. Они описали ему, с трогательною подробностью, все претерпеваемые ими мучительства, и заключили своё жалостное послание мольбою, выражающею всю отчаянную крайность их положения: что "если он ещё царь им, то он должен спасти их, а если уже больше не царь и не хочет или не может помочь, то пусть скажет, и тогда они все или убегут в горы, или побросаются в воду". Султан и без того давно гремел грозными фирманами на мятежных даиев; но они смеялись только бессильному гневу и угрозам неисполняемым. Теперь падишах озлился не на шутку. Он послал к Белградскому визирю повеление объявить в последний раз даиям, что "буде они не укротятся и станут продолжать свои бесчинства и ослушание, то он расправится с ними, как они не воображают: двинет на них войско, и войско уже не Турецкое, как было на бунтовщика Пазвана-Оглу, но войско другого народа и закона, от которого не будет им ни помилования, ни пощады, так как бывает от своей братьи Турок". Выслушав "царскую книгу", даии призадумались... -- Что это было за войско "другого народа и закона", которым грозил им султан? Немцы? Быть не может. Москова? Ещё невозможнее. Станет ли падишах призывать на помощь против собственных подданных силу чужую, и ещё силу вражескую? -- А! Это должны быть проклятые райи, которых он хочет взбунтовать!.. Хорошо ж! Надо предупредить беду, пока не поздно. Смерть и гибель всем кнезям и поглаварям неверного народа! Они приятели Хаджи-Мустафы; они заклятые враги даиев! Перебить всех до одного, и на место их поставить других, которые, в случае если б султан действительно вздумал сдержать слово, станут скорее за своих благодетелей, чем против!.. -- Придумано хорошо, исполнено ещё лучше. Тотчас (это было в начале 1804) по всей Сербии рассыпались губители. Началось ужаснейшее кровопролитие. Головы кнезей, старейшин и всех прочих именитых людей валились, как снопы. Смертный трепет пробежал в народе. Всё возмутилось, всё всколыхалось, всех обуяла отчаянная уверенность, что наступил последний час... Чаша переполнилась!..
Чёрный, во всё время тиранства даиев, держал себя совершенно хладнокровно и мирно. Он не оставлял своего дома, не прерывал нисколько своих хозяйственных занятий. В то самое время, как началось последнее кровопролитие, он покойно сбирался отправить большое стадо свиней к Австрийской границе на продажу. Вдруг приходят к нему со всех сторон вести, что народ гибнет, что того изрубили, другого застрелили, третьего ищут, да не находят, тот утёк в горы к гайдукам, этот Бог весть где прячется, что, наконец, и за ним именно, за его головой, убийцы идут уже в Тополу. Георгий не был ни кнезь, ни кмет; но он резко отделялся от всех и памятью злых грехов, заслуживших ему прозвание Чёрного, и старою славою отъявленного гайдука, и настоящим положением богатого торговца. Остервенелые даии не могли упустить из виду человека так замечательного, человека, от которого нельзя было им ждать себе ничего доброго, но после которого было чем поживиться. Голова его была точно обречена гибели. В таком случае дремать было уж не время. И лев проснулся!..
В первых попыхах, Георгий распустил своих свиней, но оставил при себе всех чабанов, то есть пастухов, смотревших за свиньями, и пустился с ними в знакомые горы, приказав матери, жене и детям спасаться, как сами знают. Там ежечасно приливали новые беглецы со всех концов Шумадии. Они сторожили взаимно друг друга, чтобы погадать и подумать вместе, что делать в общей беде. На первый раз Георгий столкнулся с двумя лихими молодцами, Янком Катичем из Рогача и Васом Чарапичем из Белого-Потока: первый из них служил булу-башою под Хаджи-Мустафой против Пазвана-Оглу и пользовался отличным уважением между ратными людьми; второй был родной брат кнезя Марка Чарапича, уже павшего жертвою остервенения даиев. Как тот, так и другой имели при себе по нескольку момков, которых тотчас присоединили к чабанам Георгия. Таким образом, составилась порядочная шайка, управляемая нераздельно всеми тремя начальниками. Этот триумвират положил в начале укрепиться сколько возможно более в числе; и потому начал подбирать в свою "чету" не только новых беглецов, но и старых гайдуков. Когда набралось довольно значительное количество, то посудили, посудили, да и решили так: "Турки долго придумывали на нас всякого рода мучительства, а теперь надоумились просто всех перебить и передушить. Тут и нам нечего думать. Не остаётся другого спасения, как бить и душить их самих. Будто лучше будет, когда они перевяжут нас, как баб, и переколют, как скотину? Умирать, так умирать "юнацки", как следует людям! По крайней мере, не даром пропадут наши головы, отмстится кровь наших братьев! А наши домы, наши жёны и дети пусть гибнут: мы и без того не господа им!" -- Решение, в подобных обстоятельствах, самое естественное, и потому принятое с единодушным восторгом. -- Оставалось приступить к делу, выставиться так, чтобы уже нельзя было попятиться назад, уходить хоть одного Турка открыто, перед глазами народа. Для этого жребий пал на село Сибницу в Белградской нахии. Несколько отчаянных гайдуков, в том числе знаменитые впоследствии Главаш и Велько, сошли с гор, напали среди бела дня на село, зажгли дом "субаши", то есть сельского Турецкого начальника, и не одного, но всех попавшихся в руки Турок, перекрошили беспощадно. Они возвратились, забрав с собою из селения всех Сербов, которые могли носить оружие. Тогда вся банда рассыпалась по Шумадии, волнуя народ. Везде являлись беглецы и гайдуки с криками: "У кого есть пушка (ружьё), иди в чету; жги ханы, бей субашей; а жёны и дети пускай бегут пока в лес и в горы!" И за словом следовало дело. Кто из народа не решался, трусил или оказывал недоверчивость к воззваниям, того не различали от Турка: у него также жгли дом, его также грабили и били. Таким образом, в несколько дней вся Шумадия возмутилась, стала в открытом, всенародном бунте против Турок.
Весть о восстании из Шумадии, сердца земли, быстро разлилась по всему пространству Сербии и везде возбудила электрическое сочувствие. За Колубарою первый поднялся Яков Ненадович, брат только что задушенного кнезя Алексы Ненадовича, с племянником, доныне здравствующим протой (то есть протопопом) Матием; к нему присоединились: поп Лука Лазаревич, также брат убитого в прежних смутах от янычар кнеза Ранка Лазаревича, и страшный гайдук Чюрчия, давнишняя гроза западной Сербии. За Моравою -- Миленко Стойкович из Кличевца и Петар Теодорович из Добриня, оба до тех пор люди домовитые, зажиточные и миролюбивые, увлеклись общим потоком, начали сбирать вокруг себя народ и увлекли за собою Сербию Восточную. Пламя, долго таившееся, вспыхнуло вдруг повсеместным пожаром.
Спохватились даии, но уже было поздно. Сначала они кинулись было к переговорам. Один из них, считавшийся меньше, чем другие, ненавистным народу, отправился к мятежникам, уполномоченный от прочих товарищей, обещать торжественно не только безусловное всепрощение, но и восстановление суда и порядка на предбудущее время, теперь же пожалуй деньги и подарки главным начальникам. Но он прибежал назад в Белград, сам тяжело раненый, потеряв большую часть своей вооружённой свиты. Попытка послать митрополита, чтобы он могущественным словом веры заклял и утишил волнение, также оказалась совершенно безуспешною. Тогдашний митрополит Белградский Леонтий, как Грек, никогда не пользовался доверенностью народа; а теперь этот народ освирепел, вкусив сладость мести, отведав крови своих мучителей. Оставалось сражать силу силою: но где её взять, чтобы бороться с целою землёю? Решено было послать в Албанию за войском. Один из даиев сам поскакал туда, не без труда пробившись сквозь народ, кипевший, как бурное море.
Восстание успело сделаться всеобщим в Сербии, не имея никакого внутреннего единства. Каждый, кто мог, собирал вокруг себя толпу и свирепствовал с нею, как хотел, или как приводилось. Только единство общего раздражения слило все отдельные вспышки в один пожар. Но когда пыл бешенства прошёл, когда инстинкт самосохранения начал хладнокровнее измерять бездну, в которую сделан был такой решительный, невозвратный шаг: здравый смысл народа ощутил потребность теснейшего соединения своих сил и действий, под одною средоточною властью. К этому, как и прежде к восстанию, первый знак подала также Шумадия. Видя, что отдельные толпы, несмотря на их совокупную бесчисленность, не смогли и не сумели задержать прорвавшегося сквозь них даию, "четобаши", или начальники шаек, собрались на общий совет.
-- Надо быть одной голове! -- решили единогласно. -- И простой дом не может стоять без старейшины; как же целый народ? Надо, чтобы всякий знал, у кого спроситься, кого слушаться.
Очень хорошо! Но кому же быть "Старейшиной"? -- В первую минуту выбор пал на арамбашу Станое Главаша. Со всех сторон кричали, что Главаш первый открыл бунт, запаливши Сибницу, что он больше всех перегубил Турок, что его гайдуки больше всех любят и слушают. Но Станое имел столько же здравомыслия, сколько храбрости.
-- Добро, братья! -- отвечал он. -- Я сам гайдук, так за то гайдуки меня и слушаются. Но ведь народ весь не гайдуки. Ну как завтра же люди скажут: что нам таскаться за гайдуком? У гайдука ни дома, ни двора: сегодня Турки нагрянут на землю, и он опять в горы; а мы останемся расплачиваться за его грехи! Нет, братья! Лучше выберите кого-нибудь из кнезей, или из других поглаварей, который всегда жил в народе и с народом. А я буду по-прежнему делать, что могу и что умею!
Очевидная истина, высказанная с таким благородным самоотвержением, убедила всех. Начали перебирать кнезей и поглаварей, останавливаясь то на том, то на другом. Никто из них не принимал предлагаемой чести, отнекиваясь разными причинами. Наконец, общее мнение упорно налегло на кнезя Теодосия, из села Орашца в нахии Крагуевачкой. Истощив бесплодно все благовидные предлоги к отречению, Теодосий отвёл в сторону некоторых из кнезей и сказал им уже без обиняков:
-- Бог с вами, братья! Как же я и всякой другой народный кнезь может взяться быть старейшиною в такое время? Завтра Турки к нам с войском: что тогда делать? Ведь нас, кнезей, станут спрашивать: кто зачинщик и голова делу, кто перебил столько бусурман, попалил столько ханов и мечетей? Гайдуков и всякую другую челядь смело можем мы выдать; а своего брата кнезя -- сердце не поворотится! Нужен, конечно, старейшина: так чего, например, лучше Кара-Георгия? Он и старый гайдук, он и жил после в народе долго. Придут Турки: тогда он пускай бежит с гайдуками в горы. Мы сложим всю вину на него и гайдуков: будем стараться выхлопотать ему бурунтию, а не удастся -- оставим самим Туркам с ним разведываться! Если ж, Бог даст, дела пойдут успешно, так ведь власть всё же останется при нас: народ всегда в наших руках!
Прочие кнези, конечно, думали то же, да только не имели духа высказаться откровенно. Они воротились к собранию и объявили, что, по их единодушному решению, всего приличнее выбрать Кара-Георгия, как такого человека, который равно принадлежит и гайдукам и народу.
-- Кара-Георгий, так Кара-Георгий! -- закричала масса, утомлённая спорами и нерешительностью. -- Да будет Кара-Георгий!
В эту торжественную минуту своей жизни Георгий показал необычайное благородство. Он объявил, что считает себя лично неспособным принять такое важное звание, что он невежа, который ничего не смыслит в делах управления народного, что у него притом такой лютый нрав, что он и с самим собой совладать не умеет, так что в первую минуту увлечения никому не даст спуску, даже и кнезю.
-- Нужды нет! -- отвечал хитрый Теодосий. -- Чего ты не знаешь, мы тебе станем указывать. А что ты такой крутой, что от тебя никому не будет спуску, то и любо. В такое время нам такого и надобно!
Прочие подтвердили то же. И таким образом, ни думанно ни гадано, Кара-Георгий был провозглашён сначала в Шумадии, а потом по всей Сербии -- "Старейшиной": имя, которое впоследствии переведено официально в титул -- "Верховного вождя народа Сербского"!
*
-- Как правительствовал Кара-Георгий? Какое влияние имела на него власть, и как он распоряжался властью?
Кара-Георгий был чадо рока. Без его воли, даже против его воли, судьба его вознесла. Он и остался навсегда не господином, но послушным орудием, даже часто жалкою игрушкою судьбы.
Неизменно сохранил он свои прежние, простые привычки и нравы, весь образ жизни обыкновенного Шумадинского селяка. На верху своего могущества он не терпел никаких внешних знаков отличия, никакой представительности и пышности: одевался всегда просто и таскал на плечах платье до износу. Когда прекращались временно военные действия, он возвращался в Тополу к своим домашним занятиям: сам принимался за соху, чистил лес, рыл канавы, строил мельницы, ловил с момками рыбу и откармливал свиней. Его дочери, наравне с прочими сельскими девушками, ходили по воду с кувшином на голове, работали в поле и дома, когда отец повелевал всею землёю, разбивал армии, заставлял трепетать Порту и внушал удивление Европе. Рассказывают, что когда он, украшенный пышными знаками отличия от Европейских монархов, раз из сената возвращался домой в звезде и ленте, на дворе попалась ему в глаза бочка, валявшаяся без обручей. Он схватил тотчас топор и начал наколачивать обручи. Топор задел случайно звезду, и блестящее украшение полетело на землю, лишённое половины лучей. Надо было испорченную драгоценность посылать для поправки в Венгрию.
Дикость характера, воспитанного в лесах и горах мрачною, непросветлённою природою, также осталась неизменна. Кара-Георгий дышал свободно, всей широтой своей исполинской груди, только на поле битвы. Там он был по себе. Там он сам увлекался и увлекал, возбуждал всеобщий восторг и одушевление. Дома был, напротив, страшен и недоступен. Часто просиживал он по целым дням середи своих момков, в ужасающем молчании, не говоря ни слова, грызя только ногти. На все обращаемые к нему слова он отвечал одним грозным, безмолвным взглядом. Только когда случалось ему подгулять, делался он весёлым и разговорчивым; а когда подпивал порядком, то заводил "коло" и сам пускался в пляску.
Вскоре после своего избрания Георгий доказал, что он нисколько не думал шутить, когда уговаривал кнезей миновать его предлагаемою честью. Он не имел ещё действительного единовластительства над всею Сербиею. Но он носил уже титул "Старейшины" и "Поглавицы" всего взволнованного народа. Притом, главные военные действия управлялись им, главные подвиги и победы против Турок совершены были под его предводительством. Народ привыкал видеть в нём своего верховного главу; и Турецкие паши к нему преимущественно обращались, с ним толковали и договаривались о перемириях. Это возбудило в кнезях позднее раскаяние, что они так безрассудно отклонили от себя выбор, и с тем вместе ненависть к Георгию, который, вопреки их расчётам, не стал терпеть над собой никакой опеки, распоряжался самовластно и безотчётно. Начали распускать слухи, что теперь стыдно повиноваться гайдуку, что гайдук не может править народом и землёю. И никто не роптал громче, никто открытее не обнаруживал своей зависти и омерзения к Кара-Георгию, как тот самый кнезь Теодосий, который подал первую мысль к избранию и у которого отрекомендованный им гайдук тотчас же отнял всю власть, даже в собственной его кнежине. Они засорились явно в селе Печанах, недалеко от Остружницы, в нахии Белградской. Теодосий выстрелил по Чёрном из ружья, но дал промах. Георгий в ту же минуту отослал ему удар прямо в сердце, примолвив:
-- А! Друже! Когда ты смыслил лучше меня управлять и властвовать, так кто ж тебе велел принуждать меня, чтоб я взял твоё дело! Ступай с Богом!
Пример был страшен, но не для всех. Долго Георгий имел сильных, непреодолимых соперников, которые никак не хотели уступить ему власти в своих "пределах". В Западной Сербии Яков Ненадович, уже господин Валева и Шабца, покорив сам собою Ужицу и возмутив предел Сокольский, самовольно провозгласил себя "Заповедником нахий Валевской, Шабачкой, Ужицкой и Соко'ской". В Сербии Восточной, Миленко и Петар Добринац объявили себя также полновластными "господарями". Как тот, так и эти требовали от Георгия, чтобы он не смел без позволения их переходить Колубару и Мораву, ограничивал бы свою власть одною Шумадиею. Да и в Шумадии, с одной стороны Милан Обренович, старший брат бывшего кнезя Милоша, стакнувшись с Яковом, всегда неприятельствовавшим Кара-Георгию, забрал в свои руки нахии Рудничкую и Пожешскую; с другой, Катич и Чарапич, первые сообщники и сотоварищи Георгия при начале восстания, "юнаки", беспрерывно прославлявшие себя новыми подвигами, никак не хотели признать повелителя в старом собрате и не выпускали из рук занятых ими пределов. Такое самоуправство старших мало-помалу сообщилось и младшим, распространилось по всей земле, особенно когда народ, вследствие удачных дел с Турками, оперился, стал на ноги, почувствовал свою силу. Стали говорить, что все эти "старейшины", все эти "господари", все "заповедники" важны только для войны и на войне, что земский порядок и суд до них не касается; а как не было другой законной власти в земле, то на всяком месте, во всяком селении, кто сильнее, тот и "старше". Безначалие и беспорядок, такие же, как и под Турками, грозили возобновиться в Сербии. Тогда наиболее здравомыслящие стали настоятельно требовать учреждения в земле прочного центрального правительства. Перед тем послано было от имени Сербского народа посольство в Петербург просить защиты и покровительства у могущественной, единоверной и единоплеменной державы. Послы вернулись назад (1805), приведши с собой образованного Венгерского Серба, Теодора Филиповича, родом из Сирмии из Румы, доктора прав, который отправился было ещё прежде в Россию искать счастья и уже занимал профессорскую кафедру при новоучреждавшемся Харьковском университете (так, по крайней мере, уверены и уверяют Сербы), но который в проезд послов через Харьков напросился сам к ним в толмачи и в секретари, а потом отправился в Сербию, чтобы посвятить её возрождению свой ум и таланты. Этот Филипович, который в Сербии назывался Божа Груиович, немедленно по прибытии составил проект верховного центрального правительства для всей Сербской земли, под заимствованным, очевидно, из России именем "Правительствующего совета Сербского". Мысль Филиповича нашла ревностного защитника в проте Матии Ненадовиче, который сам был в числе послов, ездивших в Россию, и потому имел понятие о порядках и управлении благоустроенного государства. Оба они обступили сначала Якова, дядю проты, который, будучи весьма хитр, тотчас расчёл, что это новое учреждение можно будет обратить в пользу свою, для обуздания власти прочих соперников, в особенности Кара-Георгия. Почему он взял на себя предложить план народу, и Георгия, как главного старейшину, пригласил на личное совещание с собой по этому предмету. Георгий не имел доверенности к Якову, и потому отказался явиться в назначенное для совещания место, а пригласил Якова к себе, если тот хочет свидания. Яков решился и на это. Они съехались; и когда Георгий выслушал, в чём дело, то охотно изъявил своё согласие. Пригласили других "поглавиц", и общим урядом положено было, чтобы каждая нахия выбрала от себя по одному "почтенному и разумному" человеку, и чтоб эти избранники составили из себя Верховный Земский Суд Сербии. Таким образом учредился "Сербский Совет" или "Сенат", называвшийся иногда "Синодом" и "Скупщиной". Он открыл свои заседания сначала в монастыре Волевчи в нахии Рудничкой, потом переместился в монастырь Боговач в нахии Валевской, наконец, в Смедерево или в Семендрию, известный город на Дунае пониже Белграда. К депутатам от нахий впоследствии присоединился митрополит Белградский Леонтий, передавшийся, наконец, от Турков к Сербам в качестве представителя духовенства. Душой нового учреждения, разумеется, были творцы его: прота Ненадович, который, вступив в Сенат от нахии Валевской, тотчас был наименован Президентом, и учёный Груиович или Филипович, приобщённый к Сенату в звании "Писаря", для управления канцелярскими делами. Как тот, так и другой, никак не хотели довольствоваться предоставленными Сенату правами судить и решать одни только частные дела по поступающим жалобам и просьбам. Они работали неусыпно, чтобы власть Сената поставить выше всех других властей, чтобы дать ему значение не судное лишь, но во всех отношениях верховно-правительственное. Так как главное бельмо на глазу для всех было старейшинство Кара-Георгия, то против него направились первые подкопы рождающейся бюрократии. Все прочие поглавицы и заповедники, в особенности Яков и Катич, ласкали Сенат, даже подстрекали тайно его умыслы против Георгия. Вскоре, по перенесении своём в Смедерево, Сенат счёл себя достаточно сильным, чтобы сделать решительный удар. Пошло приглашение ко всем поглавицам собраться в Смедереве для совещания об окончательном утверждении прав Сената, в том числе к первому Кара-Георгию. Георгий явился. В назначенный день открылось торжественное заседание, в котором с сенаторами заняли места и прочие народоначальники. Прота, митрополит и Груиович предложили свой план. Начались рассуждения и толки. Георгий, между тем, вышел потихоньку, кликнул своих момков, велел окружить дом, в котором происходило совещание, и вдруг, по данному знаку, уставить заряженные ружья в окна. Сенаторы и все присутствующие всполошились.
-- Эй вы, к...! -- кричал им Георгий. -- Хорошо вам судить да рядить здесь, в тёплой конуре! Какова-то будет у вас прыть завтра, в поле, как ударят Турки! Ну-ка, не угодно ли сюда? Мы посмотрим!
История выходила плохая. Всякому было хорошо известно, что Чёрный шутить не любит.
-- Что ты, Бог с тобой, Джюро! Что ты это! -- заговорил ему приятельски Катич. -- Или ты одурел совсем? Ступай к нам! Ведь мы здесь все свои, все за тебя!
Но Георгий был неупросим. Надо было бросить всё дело с концами в воду. Скупщина рассеялась. Георгий по-прежнему остался Старейшиной, безотчётным и самовластным. Так, в безвестном варварском городишке повторилось то же самое знаменитое "Осьмнадцатое Брюмера", которое за несколько пред тем лет совершилось в садах Сен-Клу, потрясло судьбы всего просвещённого мира! Бонапарт, верно, не думал, что так скоро найдёт себе двойника в Сербском гайдуке!..
Впрочем, Георгий совсем не был врагом всякой законности, всякого порядка. Хотя он сам не умел ни читать, ни писать, однако любил, чтобы в делах канцелярские формы велись правильно, блюлись строго. Конечно, весьма часто случалось, что он обходился без них, без этих форм: но то было не от презрения или равнодушия, а от чрезмерной ревности к правосудию. Был он "на правду чёрт", во всей буквальной точности смысла нашей пословицы. Малейшая тень неправды выводила его из себя. Без дальнейших справок и рассуждений, он выхватывал из-за пояса пистолет и тут же, на месте, разделывался с тем, кто казался ему преступником. Однажды он ехал со своими момками возле несжатого поля и увидел, что стадо свиней безжалостно рыло и топтало созревший хлеб.
-- Стреляй по ним! -- закричал он момкам.
Момки начали жарить из ружьев. Поднялся пронзительный визг; и старый чабан, отдыхавший в тени густых колосьев, вскочил испуганный.
-- Что за разбой? -- завопил он жалобно, видя совершавшееся кровопролитие.
-- Так это твои свиньи? -- возразил хладнокровно Георгий.
-- Чьим же им быть? -- отвечал отчаянный чабан.
Георгий выстрелил в него из ружья; и старик, который, может быть, сам же был хозяин поля, опустошаемого свиньями, тут же пал мёртвый.
Такой дикий фанатизм к правосудию был причиною, что Георгий к прежним "чёрным" делам, к убийству отца и оскорблению матери, присовокупил ещё -- самоуправную, бесчеловечную казнь родного брата! Этот брат был действительно ужаснейший негодяй. Он позволял себе всякого рода своевольства и бесчинства, воровство, грабёж, драки, наконец, коснулся самой нежной струны народной чувствительности, чести девушек. До Георгия давно доходили ропот и жалобы. Он молчал. Наконец, однажды, как он шёл на совещание в Сенат, ему принесли новую вопиющую жалобу. Он сказал слово своим момкам, и сам спокойно отправился в Сенат. Там, по окончании дел, он пригласил к себе в дом митрополита и других сенаторов и воевод. Каков же был ужас гостей, когда они, подходя к дому, увидели на воротах качающийся труп повешенного брата Георгиева! С трепетом вошли они в дом, оглушаемый жалобными рыданиями матери, с женой и детьми погибшего.
-- Молчать! -- сказал мрачно Георгий. -- Кто пикнет ещё хоть раз, тот сейчас же отправится туда же, на ворота!
Всё утихло. Он не имел, однако, духа сесть тотчас за обед с приглашёнными. Часа два пробыл он, запершись в уединённой каморке, между тем, как гости оставались в трепетном ожидании. Наконец, он вышел, сел обедать, и мать с женою покойника должны были, по обычаю, служить гостям, тогда как несчастный труп продолжал качаться -- говорят, на подпруге, снятой нарочно для казни Георгием со своей лошади.
Два часа, которые Георгий провёл взаперти после совершения братоубийства, эти единственные свидетели пробуждения человеческого чувства в столь, по-видимому, бесчеловечной душе, были, однако, не особенное исключение только на этот ужасный случай. Вообще, после каждой подобной минуты бешенства, стоившей жизни несчастной жертве, Георгий чувствовал горькое раскаяние, плакал, рыдал, как ребёнок.
-- Бог накажет виновного! -- говаривал он потом, успокаиваясь в тайном, бессознательном чувстве, что он был не что иное, как слепое орудие в руках неумолимой, неотразимой судьбы. Гнев его обыкновенно не продолжался дальше минуты исступления. Счастливец, избегший спущенного раз курка, мог быть вполне уверен, что тем всё и кончилось. Георгий никогда уже после не припоминал зла, даже если б это было тяжкое, лично ему нанесённое оскорбление.
Несмотря на столь безусловную, роковую зависимость от первого мгновения, на безрассудное, слепое подданство первым увлечениям грубой, ничем не смягчённой, себе одной предоставленной природы, Георгий не чужд был некоторой хитрости в соображениях, некоторого лукавства в действиях, когда надо было перехитрить и перелукавить врагов. Нельзя сказать решительно, даже скорее можно сомневаться, что он был сознательно властолюбив, что у него была обдуманная идея сделаться самодержцем Сербии. То, однако, не подлежит сомнению, что властолюбивые совместники постоянно вызывали его на бой, постоянно раздражали в нём инстинкт самосохранения, заставляли отстаивать силу и власть, бывшие в его руках. После сцены в Смедереве нельзя было уже думать идти против него открыто, особенно, когда взятие Белграда и другие беспрерывные подвиги сделали Георгия идолом народа. Начались тайные ухищрения, козни, интриги. Главными неприятелями Георгия были все прежние: Яков, Миленко, Добринац и Милан. Они старались всячески чернить Георгия перед Россиею, с которою Сербия входила всё в более и более тесные сношения. Русский агент, пребывавший в Сербии, был настроен против Георгия. В главную квартиру армии Русской, находившейся тогда (1810) в Валахии, был отряжен Милан Обренович с тем, чтоб вредить всячески Георгию. По счастью, судьба послала ему ловкого и преданного поборника в лице архимандрита Спиридона Филиповича, также агента России, отдыхающего ныне, после многодеятельной жизни, в одном из наших Бессарабских монастырей. Филипович успел очистить Георгия в глазах фельдмаршала графа Каменского, который в своих прокламациях признал торжественно Чёрного "Верховным Вождём народа Сербского". Не унывали, однако, противники. Они продолжали неусыпно работать в главной квартире. По настоятельному их требованию, должен был отправиться в Сербию на постоянное пребывание Русский полк: это был полк Нейшлотский, под командою полковника Баллы. Заговорщики надеялись извлечь отсюда свою пользу. Они были уверены, что наветы Милана, всё ещё остававшегося при главной квартире, поколеблют опять доверенность к Георгию, и что потому прибывший полк будет, если не за них явно, то уж, конечно, не против них, во всяком случае, скорее против, чем за Георгия. Положено было, как скоро прибудет полк, взбунтовать народ в Белграде сначала против Младеня, любимца Георгиева, а потом разделаться с самим Георгием. Но план, прежде нежели пришёл час исполнения, обнаружился и обнаружился, говорят, совершенно случайно. Ещё до прибытия Русского полка Георгий, вместе с Яковом Ненадовичем и попом Лукою Лазаревичем, клевретом Якова и сообщником всех умыслов, имел жаркое дело с Турками на Дрине, окончившееся блестящею победою. Лука получил в схватке тяжёлую рану; и Георгий, который хотя ничего не подозревал, но знал неприязнь к себе Луки, зашедши навестить его, сказал ему, шутя:
-- Так-то Бог наказывает тех, кто мыслит злое!
Луке тотчас вошло в голову, что Георгий знает уже всё. От раскаяния ли, или от страха, только он тут же поспешил облегчить душу полным сознанием в заговоре. Надо было немедленно взять меры. Скоро надлежало быть народной скупщине в Белграде, обыкновенно собиравшейся в начале каждого нового года. Как будто ничего не зная, не ведая, Георгий предложил собравшейся скупщине (в начале 1811) два постановления, которые очевидно благоприятствовали общим интересам народа и, в то же время, совершенно обессиливали его врагов. Первым из них все до сих пор второстепенные начальники окружий и срезов, находившиеся под могущественным влиянием главных господарей и заповедников, выводились из-под их зависимости, подчинялись непосредственно Сенату и Верховному Вождю народа. Вторым учреждался при Сенате род Министерства, члены которого под именем "Попечителей" должны были принять участие в делах общественного управления, заведовать один военными делами, другой правосудием, третий делами внешними, четвёртый делами духовными, пятый внутренними, шестой казною или финансами. То и другое предложение было принято с восторгом от мелких начальников и от Сената. Таким образом, вследствие первого постановления главные двигатели заговора увидели себя вдруг лишёнными своих сил; из одной области Миленка составилось восемь отдельных, независимых воеводств; Милош, владычествовавший во имя брата своего Милана двумя обширными нахиями, одной из них лишился вовсе, из другой едва сохранил третью часть; Яков потерпел не меньшие потери. Сверх того, Миленку и Добринцу, для совершенного удаления от мест, привыкших к их власти, назначены были звания попечителей, или членов министерства, учреждённого в силу второго постановления, в котором большинство остальных членов всё состояло из приверженцев Георгия. Чтобы предотвратить их упорство, в то же время было постановлено, что отречение от исправления возлагаемой обязанности влечёт за собою неминуемое изгнание из отечества. Всё это, конечно, было придумано не Георгием. Но не дремал и Георгий. Приняв присягу от новоучреждённых воевод повиноваться только ему одному, он спокойно дожидался прихода Русских. Хитрый Яков струсил и решился лучше примириться с Георгием, тем более, что Милан, правая рука заговора, внезапно умер в Валахии. Но тем отчаяннее свирепствовали Миленко и Добринац, которым остался неизменно предан лихой гайдук Велько, командовавший отборною шайкою подобных себе лихачей. Георгий, во-первых, употребил все усилия, чтобы привлечь к себе Велько: он осыпал его ласками и нежностями, к каким только был способен; называл его своим сыном; уверял, что родной сын не так ему мил и дорог. Гайдук, у которого всегда больше было в душе сочувствия с Георгием, таким же, как он, гайдуком, чем с его врагами, смягчился. Но едва только он присягнул в качестве воеводы предела Бани, лежавшего на границе Восточной Сербии, как подученный "татар", род постильона или курьера, прискакал, покрытый потом и пылью, с ложным известием, что Турки из Ниша прорвались до Бани. Велько немедленно собрал свою дружину и полетел драться с небывалым врагом: а это только и было нужно, чтоб его не было в Белграде. Русский полк вслед за тем вступил в Белград. Все ожидали, чем разыграется дело. Скоро после прибытия полковник Балла обедал у Младеня, наименованного "попечителем военных дел"; к столу были приглашены Георгий, Миленко и Добринац. По окончании обеда все гости пошли проводить полковника до дома и остались у него. Георгий притворился подгулявшим. В этом виде он затеял спор с Миленком и вдруг, будто бы разгорячась, велел своему момку отнять у него саблю. Балла, считая всё делом хмеля, начал уговаривать Георгия, чтобы он оставил в покое Миленка. Тогда Георгий снял свою шапку и, выступив важно перед полковника, сказал ему:
-- Заклинаю тебя хлебом твоего Царя, господин полковник! Скажи мне: зачем ты сюда прислан? Затем ли, чтобы защищать Миленка?
-- Я прислан сюда, -- отвечал полковник, смущённый неожиданным оборотом дела, -- затем, чтобы защищать народ Сербский, которого ты верховный вождь.
-- А когда так, -- сказал весело Георгий, -- то дай мне поцеловать твою руку вместо руки великого Русского Царя!
Он действительно поцеловал руку полковника, прекратил ссору свою с Миленком и отправился домой совершенно, по-видимому, спокойный. Но на другой день Миленко и Добринац получили официальное назначение в "Попечители". Они отказались. И на следующий день обнародовано было, что, в силу закона, тот и другой немедленно должны оставить навсегда Сербию. Никакое сопротивление не было возможно. Оставалось только выбирать, куда хотят они, чтоб их вывезли. Они выбрали Валахию, и отправлены были туда немедленно, под крепким караулом, по Дунаю. Таким образом Георгий стал, наконец, действительно единовластителем Сербии.
Впрочем, это был едва ли не единственный случай, когда Георгий выдержал себя твёрдо и не сбиваясь в пределах искусно обдуманного плана. Главнейший его недостаток, вина гибели его, состоял в том, что он не имел никакой твёрдости, никакого постоянства характера. Имея все причины не доверять собственному, чуждому всякой самостоятельности уму, он был всегда игрушкою чужих советов и наветов. Что предпринимал он сегодня по одному внушению, то отвергал завтра по другому. И это случалось в самых важных, в самых критических обстоятельствах его жизни. Нет сомнения, что эта шаткость, эта переменчивость была главною причиною того, что окончанием тяжкого процесса своего возрождения Сербия одолжена была не Кара-Георгию, но Милошу, у которого меньше было силы души, но больше ума, больше сметливости и хитрости, больше лукавства и терпения.
Другой недостаток, или даже порок, в котором упрекают Кара-Георгия, был, говорят, сребролюбие. По общему преданию, Георгий был чрезвычайно жаден к добыче и до крайности скуп. Рассказывают, что, ещё при начале восстания, случилось ему встретиться с каким-то игумном, который вёз с собой отличную какую-то палицу, или булаву, отбитую им у Турков. Момки Георгия стали просить монаха, чтобы он подарил им это сокровище; но тот был неупросим. Они обратились к Георгию, который без обиняков хотел взять силою завидную палицу. Тогда лихой инок выхватил саблю и, защищаясь, порубил Георгию лицо; за что тут же был изрублен момками. Из всей этой истории неоспоримо достоверно только то, что Георгий только имел шрам на лице, который, впрочем, другие приписывают неудавшемуся покушению убийцы, подосланного Турками. Уверяют ещё, что, покидая Сербию, перед сдачею Белграда Туркам, Георгий зарыл где-то в землю, тайно ночью, большой бочонок с червонцами. Это также неизвестно достоверно; впрочем, не невозможно. Только справедливость требует сказать, что никто из современников и очевидцев, ни одна душа до сих пор не обвиняла Чёрного в обогащении на счёт народа. Клад, покинутый Георгием в Сербии, ещё никем не отыскан.
Но если б он когда и отыскался, то наверно можно полагать, что сокровищами его не много купишь поместьев в Валахии, не наводнишь банков в Вене...
*
-- Каким образом Кара-Георгий покинул Сербию? Как потом воротился опять и нашёл свою погибель?
Я жаждал узнать из верных источников трагически порванную развязку жизни Георгия: развязку до сих пор таинственную, покрытую глубоким мраком; канву, по которой свободно вышивают свои узоры -- клевета и пристрастие!.. Но вечер сгущался над нами. С равнин Сирмии, от волн Савы дышало прохладою, опасною после раскалённого июльского дня. Время было ворочаться домой. Мы отправились назад по "кали мейдану". У ворот мрачной, пустынной крепости едва виднелись тени грязных, оборванных Турецких солдат. Город ещё кипел жизнью. На площади, между княжеским "конаком", то есть дворцом, и новостроящеюся митрополитскою кафедральною церковью, гремела военная Сербская музыка... Я расстался со своими собеседниками, пожав им крепко руки и сказавши: "До завтра".