Одно из благороднейших чувств, врождённых нашей душе, есть жажда бессмертия в потомстве. Это чувство имеет свой корень не в грязной почве земляного самолюбия. Происхождение его выше и чище. Стремясь за пределы, которыми ограничивается кратковременный срок нашей жизни, оно выражает собой небесную природу души, созданной для вечности.
Но сколько великий тружеников, испепеливших себя на алтаре самоотвержения, не дождались и той последней награды на земле, чтобы прах их святился благодарными воспоминаниями! На всё есть своё счастье, даже и на бессмертие. Есть люди, которые, если бы воскресить их, сами удивились бы неожиданному леску, окружающему их имена; другим, с правами существенными, с заслугами неоспоримыми, нет удачи. Новый Свет, открытый Колумбом, до сих пор называется Америкою! Эта история беспрестанно повторяется во всех возможных размерах.
Всего чаще подобные несправедливости случаются в тихой области наук, где блистательнейшие подвиги совершаются безмолвно, в глубокой неизвестности, при скромном мерцании одинокой лампады. Тут забвение так легко, что часто бывает неумышленно. Лампада гаснет, и никто не замечает её отсутствия, потому что никто не замечал присутствия. Наука не могла выбрать себе лучше символа, как томящийся светильник с известною надписью: "Aliis inserviendo consumor!"
Тем благороднее, тем святее обязанность, углубляясь во мрак прошедшего, возвращать этим бескорыстным подвигам заслуженную славу. История должна быть страшным судом праведного мздовоздаяния. Прекрасно, когда приговор её служит скрепою общему мнению. Но ещё прекраснее, когда её торжественный голос возвышается в защиту прав, оскорбляемых ложными предубеждениями, или ещё более виновным забвением. Да! Забвение едва ли не хуже, чем самая клевета молвы. Когда есть голоса против, тогда есть повод к тяжбе мнений, тогда могут явиться возражения, обличения. Ожесточение против имени даёт уже интерес ему, который рано или поздно приведёт торжество истины. Но когда самое имя исчезло из памяти, когда время замело его глубокими сугробами вековой безвестности, редко, очень редко случается, чтобы оно воскресало само собою. Нужно чьё-нибудь, если не предстательство, то, по крайней мере, напоминовение. Нужно, чтобы чья бы то ни было рука, хотя бы враждебная, вывела на позорище мученика, в его терновом венце, с его тяжёлым крестом, чтобы чей-нибудь голос возгласил во всеуслышание: "Се человек!"
*
Назад тому более полутораста лет на Москве, ещё не поражённой чудодейственным жезлом Петра, но уже волнуемой тёмными предчувствиями новой жизни, явился безвестный инок, пришлец из отдалённого Великого Новгорода, тогда находившегося на рубеже православного царства. Впоследствии он объявил сам, что родился в нынешней Тверской губернии, "в Кашинском уезде, в вотчинах Колязинского Макарьева монастыря", и что оттуда "перешёл в Новгородские пределы, и тамо, по обещанию, приял чин монашеский в Савинском Вишерском монастыре", который, основанный в начале XV столетия, доныне красуется великолепными памятниками Русского благочестия, в семи верстах от Новгорода, отделяясь от Петербургского шоссе каналом Сиверсовым. Но мы не знаем, ни какую участь приготовляло ему рождение, никак он провёл свою юность. Мы даже не знаем, что именно исторгло его из мирных недр уединённой обители, которую он сам выбрал своим покоищем, что увлекло его в шумную столицу. Но пришлец на этот раз недолго оставался в Москве. Неизвестно, как примкнулся он к Леонтию, первому епископу новоучреждённой в то время Тамбовской епархии, вероятно, искавшему окружить себя усердными сподвижниками на пастве, где надлежало ещё бороться с упорным мраком господствовавшего язычества. Тамбовская епархия отделена была от обширной Рязанской митрополии и простиралась в глубину степей, населённых тогда невежественною и мятежною Мордвою. Незадолго перед тем, архиепископ Рязанский Мисаил, увлекаемый апостольскою ревностью, приял мученический венец от зверских рук идолопоклонников; и его окровавленная мантия развевалась для преемников его призывным знаменем к тяжкой борьбе, к многотрудным подвигам [1]. Леонтий возвёл в диаконский сан чернеца Палладия: так назывался постриженник Вишерского монастыря, питомец одного священного гнезда со страдальцем Мисаилом [2]. И вот сын дремучих северных лесов увидел себя перекинутым в голые степи юга, где ожидало его уже не безмолвное богомыслие, а деятельная чреда священнослужения. Но звезда его тут не остановилась: это был только восход её, начало пути, изумительного своею обширностью и необычайностью.
Через несколько времени Тамбовский иеродиакон воротился назад в Москву. Зачем -- опять неизвестно. Может быть, несчастье, воспоследовавшее с его покровителем, было тому причиною: епископ Леонтий, правив епархиею только два года, лишён был сана [3]. Как бы то ни было, но в этот второй раз чернец Палладий явился в Москве уже с определённою, глубоко запавшею в душу мыслью. Он обратился к патриарху, и, как говорит сам, "со усердным желанием бил челом" допустить его -- не к продолжению обыкновенных обязанностей инока и диакона по назначению первосвященника, но -- "ради учения Грецкого и Латинского языков в Грецкия школы!"
Странное челобитье, особенно если взять во внимание, что иеродиакон Палладий в это время должен был иметь около тридцати лет от роду [4]! В тридцать лет проситься на ученическую скамью: это не могло быть плодом минутного увлечения. Верно, искра Божия давно тлелась в груди чернеца, да не было случая вспыхнуть. Теперь этот случай представился.
Порывы к просвещению давно уже обнаруживались в Москве, равно покровительствуемые скипетром царей и жезлом первосвященников. Но почва была ещё так дика, небо так сумрачно и бурно, что нежное растение науки принималось тяжело, прозябало туго. С восшествием на престол благословенного дома Романовых, царская и первосвященническая власть, соединясь в лицах отца и сына, дружным согласием положила основание первой Греко-Славянской школе в Москве, учреждённой в Чудове монастыре при патриаршеском доме. Знаменитый путешественник Адам Олеариус в 1633 году видел эту школу под управлением Грека Арсения и слышал о намерениях завести подобные училища в других местах государства. Но эти намерения не осуществились. Чудовская школа, называвшаяся Патриаршею, продолжалась не только без всякой симпатии в народе, но под явным недоброжелательством предрассудков, в открытой борьбе с невежеством. Основатель её, злополучный Арсений, увлечённый ревностью к исправлению церковных книг, пал в неровном бою [5]: его сослали в заточение в Соловки около 1649 года, когда скипетр царский находился в руках юного Алексея, а патриаршеский жезл принадлежал Иосифу. Разумеется, это не обещало ничего доброго осиротевшей школе. Впрочем, весна уже наступала; движение пробуждающейся жизни всюду обнаруживалось: затоптанная на одной гряде, она бросалась на другие и там давала отпрыски. В то самое время, когда гром опалы разражался над Патриаршею школою, находившеюся в шумной средине Кремля, в уединённых окрестностях Москвы возникал новый приют науке, новый рассадник просвещения. Боярин Ртищев, заслуживший от современников скромное, но, тем не менее, бессмертное имя "мужа милостивого" [6], явился первым вельможею-меценатом при дворе северных Августов. Посвятив своё богатство и силу мудрой, высокой благотворительности, он создал при загородной церкви Св. Андрея Стратилата, на живописном берегу Моквы-реки, между Воробьёвых гор и нынешнего Нескучного Сада, обитель во имя Преображения Христова, назначенную сделаться храмом внутреннего преображения России в сугубом блеске света небесного и земного, при дружном слиянии веры с наукой [7]. Сюда вызвал он целую колонию благочестивых и учёных иноков из Киева, уже славного своею Могилянскою коллегиею, зародышем будущей знаменитой академии. Это был первый прилив южно-русской стихии на велико-российский север; первое духовное сближение двух разорванных дотоле половин Русского мира, из полного воссоединения которых должен блеснуть полный рассвет всероссийской жизни. Обитель Преображенская имела цель высшую обыкновенного училища; она сделалась колыбелью первого "учёного общества" на Москве. Это общество ознаменовало свою деятельность трудами великими, изумительными, хотя, к сожалению, не награждёнными в потомстве тою славою, на которую имеют священное, неотъемлемое право [8]. В челе его находились Малороссияне, Епифаний Славеницкий и Арсений Сатановский; но оно допускало в состав свой и Великороссиян: один из деятельнейших его сотрудников был Евфимий, иеромонах Чудова монастыря, без сомнения, воспитанник изгнанного Грека Арсения. Между тем, обстоятельства изменялись [9]. На престол патриаршеский, по смерти Иосифа, воссел знаменитый Никон. Его широкий ум возвещал торжество свету; но железная суровость характера таила в себе зародыш мрачных бурь. Учёное Ртищевское братство обратило на себя всю благосклонность нового патриарха. Немедленно, по принятии первосвященнического жезла, он разогнал шайку злоумышленных невежд, овладевших простотой его предшественника, невежд, которые против просвещения обращали его ж собственное оружие, книгопечатание, захваченное их дерзкими руками [10]. На их место он перевёл в Москву просвещённых тружеников Ртищевского братства, и главе их, Славеницкому, отдал сначала типографию, потом Чудовскую Патриаршую школу. Грек Арсений, возвращённый вскоре из ссылки, не перебил места у своего достойного преемника, но заместил его на книгопечатном дворе. Так всё было уладилось, как нельзя лучше. Но Никон сам всё расстроил, сам воздвигнул препятствия полному осуществлению своих великих идей. Слишком спешными и крутыми мерами преобразования он ожесточил народные предрассудки, возбудил упорный, отчаянный фанатизм невежества, разразившийся открытым бунтом раскола. Изуверы свирепствовали против всех его действий, проклинали все покровительствуемые им нововведения, начиная от исправления церковных книг до обучения иноземным языкам, чрез которые, по их уверению, изливался лютый яд ереси в недра отечественного православия. По несчастью, могущественная опора, которую патриарх имел в дружбе и сочувствии царя, рушилась, подкопанная им же самим, его неукротимою запальчивостью, непреодолимым упрямством. Никон начал с того, что раздражил, восстановил против себя всю царскую палату, отогнал даже от себя доброго, благородного Ртищева [11]; кончил тем, что потерял дружбу царя, напросился на его гнев, сам обрушил на себя тяжкую, гибельную опалу. Его судили судом Вселенского собора, осудили, низвергли с престола и изгнали в отдалённое заточение. Какое торжество для поборников тьмы, для врагов света! Напрасно умный самодержец, отделяя лицо от действий, принял все предосторожности, чтобы осуждение Никона не простиралось на его благотворные идеи, на его просветительные учреждения: без сомнения, по его настоянию Восточные патриархи на том же соборе, который низложил Никона, "благословили в России бытии учению, на славу Божию, разными диалекты, Греческим, Славенским и Латинским; а противящихся предати клятве [12]"; но эта клятва была слабою уздою в руках преемников низверженного святителя. Братство Ртищевское притаилось в безвестности. Учёные занятия его возобновились было, после семилетнего безмолвия (1667 -- 1674), при новой перемене обстоятельств: потеряв Ртищева (ск. 1673), оно нашло ревностного покровителя в просвещённом митрополите Сарском Павле, который, пользуясь минутами междупатриаршества, передавшими временно в его руки кормило священноначалия, воззвал его снова к жизни и деятельности [13]; но со смертью его, за которою вскоре последовала и смерть Славеницкого (1676), всё кончилось, и Крутицы, где восстановленное общество тружеников мечтало найти сладостный, безмятежный приют, запустели [14]. Что касается до собственно учебной части, то она, выпавши из рук Ртищева, до того ослабела, или изменила свой направление, что, при воцарении Феодора, достойного брата и предшественника Петрова, в Москве уже не было Греческого училища. Куда девалась Чудовская Патриаршая школа, что сталося с ней, равно как и с новой Греко-Славянской школой, которую патриархи, судии Никона, благословили учредить при Московской церкви Иоанна Богослова, по прошению прихожан [15], неизвестно. Мы только знаем, из современного свидетельства, что юный царь, воспитанник знаменитого Симеона Полоцкого, сам возымел мысль о возрождении наук в своей столице и должен был "просить" отца своего патриарха, "да учинить Греческое училище по рассмотрению славы Божии и государства Российского [16]". Патриарх внял просьбе самодержца, и новое училище открылось около 1679 года при типографии, под управлением иеромонаха Тимофея, родом Русского, но изучившего Греческий язык в продолжительном странствовании по святым местам Эллады и Палестины. Тридцать "малых детей от всякого чина" посажены были за Эллинскую грамоту в новоучреждённой школе [17]. Царь каждую неделю ходил сам, и водил патриарха любоваться своим "новым и неслыханным делом", ободрял учащихся державными ласками, дарил их платьем, деньгами. Всего того было мало для порфироносного юноши, "воспалённого божественным огнём", упредившего Петра великою мыслью, что Россия должна сделаться во всех отношениях преемницей издыхавшей Греции, что ей принадлежит в будущности высокое звание представительницы и просветительницы всего православного Востока. Патриарх опять дозволил упросить себя; и вот явилась незабвенная царская грамота, учредившая первый Великороссийский университет в Москве, под именем Славяно-Греко-Латинской Академии [18]. Это произошло в 1682 году. Заметим, что около того же времени чернец Палладий должен был явиться в первый раз на Москве пришельцем из Новгорода. Весьма возможно, что его прибытие имело связь с этим важным происшествием. По крайней мере, нельзя отрицать, что соображение последующих обстоятельств даёт много вероятия этой догадке.
Славяно-Греко-Латинская Академия замышлена была в формах и размерах совершенно университетских. Уже впоследствии мало-помалу она низошла на степень обыкновенной духовной семинарии. Но по учредительной грамоте ей предназначалось быть верховным училищем всех сводных наук, храмов мудрости духовной и гражданской, "наченше от грамматики, пиитики, риторики, диалектики, философии разумительной, естественной и нравной, даже до богословии", даже со включением "правосудия духовного и мирского", то есть права канонического и государственного. Устав, предначертанный ей в той же самой грамоте, был также чисто университетский. Академии предоставлялись все права самостоятельного учёного корпуса, какими пользовались в то время Европейские университеты: она должна была управляться советом профессоров под председательством избираемого из среды их ректора [19], подлежала только собственному своему суду во всех делах, кроме уголовных [20]; могла приобретать всякого рода имущество в полную безотчётную собственность [21]. Учащиеся из неблагородных только чрез неё получали право на высшие степени государственной службы по части гражданской; для благородных академический аттестат облегчал и сокращал производство, давал немедленно чины, соответственные успехам [22]. Сверх того, Академии принадлежало заведование всею системою народного образования и воспитания: без разрешения академической конференции не дозволялось нигде заводить училищ, ни даже иметь домашних наставников и учителей [23]. Иностранные учёные, приезжающие в Россию, должны были подвергаться экзамену по академии, и только на основании полученных от ней свидетельств допускались к свободному пребыванию в государстве [24]. Наконец, сообразно с духом времени, академическая конференция облечена была грозною властью инквизиционного судилища по делам веры и благочестия над людьми всякого чина и звания [25]. Явно, что идея подобного учреждения пришла в Москву не с Востока, а с Запада. Не только внушение её царю, но и редакция уставной академической грамоты, приписываются не без основания знаменитому Симеону Полоцкому, питомцу Польских академий. Этот талантливый выходец пользовался неограниченною благосклонностью царского двора, но не имел доверенности строгого в православии духовенства. Ртищевское общество, несмотря на то, что само состояло преимущественно из западных Руссов, не приняло его в свой состав [26]. Патриарх Иоаким даже двигал на него громы церковного проклятия. Когда состоялась академическая грамота, Симеона уже не существовало [27]; но патриарх знал корень благословляемого их плода. Симеон оставил после себя сильную партию. Чтобы не дать овладеть новоучреждаемою академиею, патриарх настоял, прежде открытия её, отнестись к Восточным патриархам и у них просить учителей испытанного, засвидетельствованного православия. Царь согласился на то, и отправил в Константинополь грамоту. Но вслед за тем преждевременная смерть поразила державного юношу. Он умер в том же 1682 году, не дождавшись осуществления своей великой мысли.
Известны смуты, ознаменовавшие воцарение двух братьев под опекою честолюбивой сестры. Мятеж стрельцов, буйства раскольников, казалось, предвещали новое торжество невежеству, новое затмение света, тем более, что их поджигала, ими действовала сама правительница, завладевшая кормилом самодержавия. Но Софья, которой ум равнялся честолюбию, только пользовалась ожесточением предрассудков, не разделяя их душою. Она сама была образована выше своего времени, любила науки, искусства, литературу. Полоцкий был её другом и, верно, наставником: он сочинял для ней драмы, которые разыгрывались в её девичьем тереме, при непосредственном её участии. План академии, конечно, был ей по сердцу. Но важнейшие личные интересы поглощали её беспокойную деятельность в первые годы вынужденного соцарствования: ей надлежало укрепиться на престоле. Академия не открывалась, тем более, что и требуемые с Востока учители не приходили. Но школа при типографии продолжала свой существование. Так прошли два года, те самые, которые чернец Палладий провёл в Тамбове. Наконец, в 1685 году прибыли в Москву из Константинополя с патриаршими грамотами два учёные брата Лихуды, Иоанникий и Софроний, родом из Кефалонии, воспитанники славного Падуанского университета. Их приняли с честью и на первый раз поместили в Богоявленском монастыре, переведши к ним пять старших учеников из типографской школы. Заметим имена этих избранников; они назывались: Алексей Кирилов, Николай Семёнов, Фёдор Поликарпов [28], Феодот Аггеев, Иосиф Афанасьев. К ним присоединён был ещё Иов, монах Чудовский. К ним присоединился, по собственному вызову, и чернец Палладий, который, как говорит сам, в силу просьбы своей, помещён был в Богоявленский монастырь, где служил диаконом и учился в школе полтора года.
Дело просвещения быстро шло в ход. Академическая грамота, которую Царь Феодор не успел подписать и обнародовать, укреплена Софьею в начале 1686 года. В то же время, в Заиконоспасском монастыре заложено новое каменное здание для помещения академии, которое в следующем году совершенно и торжественно освящено самим патриархом [29]. Лихуды получили повеление перейти туда из Богоявленского монастыря и открыть полный курс установленного учения. Туда же переведена вся типографская школа, с присоединением сорока боярских детей. Искусные равно в Греческом и Латинском языках, Лихуды преподавали грамматику и пиитику на одном первом, высшие же науки: риторику, диалектику, логику и физику на обоих [30]. Успехи учеников были блестящие: они все свободно говорили на этих двух языках и переводили с них книги. Но между ими не было нашего Палладия. Он не перешёл в Заиконоспасский монастырь. Он умчался далее.
К сожалению, мы не знаем причин, заставивших этого энтузиаста науки отстать от своих товарищей и наставников. Сам он говорит только, что сделал это, "желая совершенного учения". Стало быть, он чувствовал себя неудовлетворённым новооткрывающеюся академиею. Но как могло в нём родиться это недовольство, в нём, уроженце Кашинском, для которого всё, восходящее за черту часослова и псалтыря, должно было казаться пучиною мудрости? Верно, гению нужен только первый шаг, чтобы ощутить всю неизмеримость своих сил. Притом сообразим обстоятельства. Академия открылась с первыми низшими классами, которые естественно должны были развлечь деятельность наставников в отношении к высшим, старейшим ученикам, и меньше оставлять времени на их руководство. Лихуды были люди отличные, с обширными сведениями и горячею, неусыпною ревностью; они, может быть, и выполнили свой долг во всех отношениях; но не всё им благоприятствовало [31]. Сильвестр Медведев, ученик и друг Полоцкого, пользовался особенною милостью Софьи. Он представлял ей на утверждение академический устав, при великолепных стихах, дымящихся фимиамом лести [32]. Распоряжаясь таким образом, он предвосхищал себе право попечителя академии, предоставляя удобнейшему времени воспользоваться им открыто к торжеству своей партии. Впоследствии он вступил в явную, отчаянную борьбу с Лихудами, окончившуюся тем, что ему отрубили голову, но и братьев потом сослали в ссылку [33]. До этого ещё не доходило в то время; но проницательный ум Палладия, искушённый опытностью, мог предугадывать смутную будущность. Может быть, заметив его способности, Белорусская партия, предводительствуемая Медведевым, отбила его от Греков и, желая приготовить в нём будущего сподвижника, шепнула ему, чтобы он вне Москвы искал "совершенного учения". Как бы то ни было, чернец Палладий, после полутора-годичного пребывания в Богоявленском монастыре, вдруг явился за пределами России, в Вильне, тогдашней столице Литовского княжества, соединённого с Польшей, и явился учеником тамошней Латинской иезуитской школы.
В наше время такой поступок со стороны простого монаха возбудил бы удивление. Но тогда это было нечто, выходящее из всех условий и нравственного и гражданского порядка. Русский оставил своё отечество, православный ринулся в еретическую землю: это была вещь неслыханная, невообразимая [34]! Палладий не говорит, чтобы он получил на то законное дозволение патриарха и царей; он, без сомнения, и не получал его, потому что не мог получить ни под каким видом, ни под каким предлогом: он верно ушёл из Москвы тайно, украдкою, и ему надлежало пренебречь очень значительными уважениями. В уставе академии, которую он оставил, за малейшую тень измены строгому отечественному православию изрекалась лютейшая казнь: "без всякого милосердия да сожжётся" [35]. За ним дымился костёр; что же ожидало его впереди? Нетерпимость Запада, клеймившего всех христиан Востока клеймом поносного отвержения. Наш беглец всё презрел, ничего не устрашился. Он снял в Вильне монашеское платье и утаил веру свою от Иезуитов. Совесть его счастливо избегла насилия: его не принуждали к явному отступничеству. Так провёл он здесь целый год в ученье; потом отправился ещё далее. Путешествие заразительно: кто отведал разнообразия впечатлений, тот не отстанет, пока не истощит до дна чашу. Из Литвы странник наш перешёл в настоящие "Немецкие краи", в Силезию, и там в городок Нейссе, ныне принадлежащем к Оппельскому округу Силезии Прусской, провёл ещё год, "учася пиитическому разуму". Православие его и здесь сохранилось неприкосновенным. По тогдашней методе учения, за пиитическим курсом следовал риторический; на этот класс Палладий двинулся ещё далее, в Ольмице, то время главный город маркграфства Моравского.
История дивится самоотвержению знаменитого Лойолы, который в тридцать три года начал учиться склонениям и спряжениям, в сорок отправился пешком через Пиренеи в Париж, на скамьи Сорбонны. Удивление, конечно, заслуженное! Но монах Иниго, при всех своих лишениях, имел то преимущество, что судьба нигде не подвергала его борьбе с тем, что есть святейшего и драгоценнейшего для души, с совестью. Не то ожидало Русского подвижника, в его равно тяжком странствовании. Он прошёл ту же пытку, что и Лойола, когда в тридцать лет сел за букварь, должен был тиранить память и ломать отвердевший язык непривычными грамматическими формулами. Верно, не меньше довелось ему вытерпеть, когда он, с жезлом пилигрима, пробирался сквозь дремучие леса Литвы, карабкался по утёсам гор, отделяющих Силезию от Моравии. Но всё это ничего не значило в сравнении с тем, что предстояло ему в Ольмице. Иезуиты, владевшие тамошними школами, не имели той снисходительности, как в Вильне и в Нейссе. Они ворвались в сокровеннейшее святилище его души; они потребовали от него торжественной присяги на унию, как необходимого условия, без которого он не мог быть допущен в училище. Ужасная крайность! Зайти так далеко, и встретить бездну у порога цели! Страдалец уступил насилию. Но чего это ему стоило? Послушаем собственных его слов, облитых горячими слезами раскаяния: "Окаянный, что реку, или камо бегу от лица Божия, впадый в сей грех? Ничего больше сего учинити не могу, токмо, в перси бия с мытарем, тяжко воздыхати, и на небо взирати, и сокрушенным сердцем отпущения просити и глаголати: О Боже великий и Царю превечный! Иже мя всемощною силою сотворивый и своим божественным промыслом даже и доныне содержавый! Колико аз окаянный должен был тя любити всем сердцем моим, всею силою моею и всею душею моею! Обаче аз, неразумный и непостоянный, не познах моего благодетеля и Господа, не хотех тебе покориться; но отвратих лице мое от тебе, во еже ходити по воле моей. Разумех бо, что твоя церковь повелела мне творити, ино от того, что аз сотворих; но превращенная воля моя хотела премощи святую волю твою. Сего ради достоин бых, дабы мя ты оставил в сем гресе моем, сему бых достоин; но ты Господи Боже! Иже излияеши свое благосердие на все твое создание, не остави на мя грешнаго излияти твое благосердие: аще и согреших, обаче твое есмь создание и дело рук твоих... Болел бых больше, но силы моей не имею; могу убо грешити моею силою, но не могу каятися толико, колико должно есть..." Стыд и срам тиранству, воспользовавшемуся беспомощностью жертвы, чтобы вложить ей в руки нож на сознательное самоубийство!..
Но жребий был уже брошен, Рубикон перешагнут. Воспитанник Ольмицкий, по окончании курса свободных наук, пустился на высшие курсы философии и богословии в Рим, столицу западного христианства. Снабжённый свидетельствами и рекомендациями иезуитов, он нашёл там свободный доступ в Греко-Унитское училище, принадлежащее к обширной системе Католической пропаганды. Тут он прожил семь лет, продолжая учение и вместе священнодействуя в церкви Св. Афанасия Великого, находившейся при коллегии. Случилось, что при этой церкви не доставало священника: Палладий, бывший уже диаконом, не мог противиться воле своих начальников, и Онуфрий, митрополит Македонский, в то время настоятель церкви Св. Афанасия, рукоположил его в чин иерейский. Это была последняя жертва, принесённая им. Наконец, он достиг предела своих желаний; он кончил весь курс наук, и, как говорит сам, "восприял на главу венец, а на руку перстень, по свидетельству всех докторов, поставлен Доктор Философии и Богословия, яко о том свидетельствуют листы, от них данные".
Теперь всё было кончено. Надлежало разорвать цепи Египетского плена, возвратиться в благословенные недра православной отчизны, чтобы посвятить ей сокровища, столькими трудами стяжанные. Доктор Роговский -- это было прозвание Палладия, вероятно, переделанное на западно-Русский манер из Велико-российского "Рогов" -- доктор Роговский "бил челом папе", чтобы отпустить его "в Униатские монастыри, иже обретаются на Малой-России", под властью Короля Польского. Такая просьба не противоречила целям пропаганды: в Малороссии, и под Польским владычеством, православные мужественно боролись с унией; тем более этот край должен был возбуждать опасения Ватикана в это время, когда могущественная Россия уже прорвалась за Днепр, уже распростёрла свой победоносный щит над освобождённою святынею Киева. Палладия отпустили беспрепятственно. Но он ещё не вышел из границ Италии, как поспешил сбросить с совести своей ярмо, возложенное насилием. В Венеции, под защитою коммерческой политики правительства, уцелел единственный в Италии оазис восточного православия, малое стадо Греческих христиан, непокорных Риму, управляемое своими пастырями, носившими титул митрополитов Филадельфийских, под рукою Константинопольского патриарха. Здесь остановился Палладий и "припал", как сам говорит, к митрополиту Мелетию с раскаянием и мольбами о возвращении в недра православной Восточной церкви. Благодушный иерарх, вняв исповедь и уверившись в искренности и правомыслии кающегося, даровал ему прощение и не только снова принял его в союз христианского братства, но и допустил вместе с собою священнодействовать, запечатлев полное восстановление падшего торжественною разрешительною грамотою. Эта черта в жизни нашего героя получает новый блеск от того, что, при тогдашних обстоятельствах, такая поспешность раскаяния со стороны его была не только неуместна, но и не благовременна. В то время православная Венецианская церковь обуревалась внутренним мятежом, носила в недрах своих измену, грозившую явным отступничеством к Риму. Предатель Ангель Тинальдо, хищный волк в одежде пастыря, уже плёл козни, долженствовавшие купить ему кардинальский пурпур [36]. В таких смутах, отречение миссионера, воспитанного Пропагандою, могло очень легко окончиться пытками инквизиции. Палладий не побоялся ничего, и тем вполне искупил своё вынужденное преступление.
И до России было ещё очень далеко. Как добраться туда без средств, без покровительства, без защиты человеку, на котором в глазах людей, видящих только одну поверхность, лежало клеймо двойного отступничества! Между Европою и Россиею находилась тогда глухая стена враждебной Польши. Палладий знал, чего стоило пробраться через неё Лихудам, сколько затруднений, препятствий и даже оскорблений должны были вытерпеть они от католиков на пути к православному царству: что ж могло ожидать того, кто перехитрил хитрость ловцов, и из сердца вражьего стана возвращался торжествующим победителем? С другой стороны, какого приёма мог он надеяться в отечестве, если б и успел достичь его пределов? Захотят ли читать в его сердце, чтобы извинить святостью цели его своевольное удаление в чужую землю, учение в еретических школах, торжественную присягу на унию, пребывание в столице ненавистного латинства, рукоположение от подручника папы. Тяжёл был перстень, который стоил ему так дорого! Венец его был венец терновый!
По счастью, нежданно, нечаянно, явился в Венеции Русский вельможа. То был князь Пётр Алексеевич Голицын, богатый, сильный царскою доверенностью и благожелательный [37]. Он "призрил на моление" страдальца, тоскующего по родине, и "милостивым своим призрением" возвратил его в золотоглавую столицу святой Руси.
Пока продолжалось отсутствие странника, столько прошло времени, столько утекло воды, столько совершилось, столько готовилось совершиться! Бразды самодержавия уже схвачены были могучей рукой исполина, в уме которого зрела новая, преображённая Россия. Патриаршество доживало последние свои минуты в лице добродушного старца Адриана, беспрекословно благословлявшего все веления самодержца-просветителя. Впрочем, он принял блудного сына, возвращающегося в свой дом отеческий с распутий ереси, не без должной строгости. На челобитье чернеца Палладия, в котором он снова повторил своё раскаяние и мольбу о прощении, воспоследовало от 10 февраля 7207 (1698) года патриаршеское решение, чтобы челобитчик представил, во-первых, своё исповедание веры, потом описал подробно историю своего странствования и отступничества, далее сам бы изрёк себе приговор, как подобный грех против Бога судится по богословскому учению, наконец, изложил бы все заблуждения Римской церкви и проклял их торжественно, пред всем собором и народом, подвергая себя заслуженному по канонам наказанию. Палладий исполнил всё это. Он написал свою исповедь, начинающуюся словами Христа Спасителя: "Всяк убо, иже исповесть мя пред человеки, исповем его и аз пред Отцем, иже на небесех; а иже отвержется мене пред человеки, отвергнуся его и аз пред Отцем моим, уже на небесех". (Доказательство, как искренно, как глубоко было его раскаяние)! "Предстоя пред врачем, ему же не леть есть кому стыда ради свою болезнь скрытии", он рассказал откровенно все свои приключения, вслед за изложением веры по разуму православной Восточной церкви; потом исчислил все заблуждения церкви Западной, в числе двадцати пяти, присовокупив к ним доказательства, приводимые католиками, с опровержением; "аз же", заключил, "вся сия их учения, мудрствования, и догматы, и толкования, яко от святыя православно-кафолическия Восточныя церкве чуждая, вся купно, без всякого усумнения, или злаго намерения, но яко искренний святыя кафолическия церкве сын и поборник, с их купно Флоренским соборищем, осуждаю, отметаю, проклинаю и анафеме предаю". Эта исповедь скреплена была собственноручно по листам Палладием в 1-й день Апреля того же года. Так как раскаявшийся сам признал, что вина его, хотя и не была вина сердца, но вина "единых уст наук ради", тем не менее, подлежит тяжкому наказанию по церковным уставам, то патриарх предал его епитимии, отослав под начало в Новоспасский монастырь. Впрочем, это наказание продолжалось только три месяца. Июня 2 дня состоялся патриарший указ, что монах Палладий, выполнив свою епитимью, "причтён в церковное единение, по благочестию и мудрованию святыя Восточныя церкве". Затем наведена была справка, какую силу должно иметь рукоположение во священника, принятое им в Риме от схизматического архиерея. Оказалось, что рукоположение латинское возбраняется повторять, также как и крещение [38]. Вследствие того Палладий признан был священником, и таким образом вполне возвращён и отечеству и церкви [39].
Оставалось воспользоваться принесёнными им сокровищами, его докторским перстнем и венцом. И это не замедлилось. Славяно-Греко-Латинская Академия, несмотря на волнение обстоятельств, бодро продолжала своё юное существование. Лихуды томились в ссылке; но места их были заняты достойными их учениками, Николаем Семёновым и Фёдором Поликарповым, бывшими товарищами Палладия. Они преподавали грамматику, пиитику и риторику, на Греческом языке, которым совершенно владели; и успехи их учения доказывались множеством переводчиков, ими образованных. К возвращению Палладия, оказалось нужным перевести их обоих в типографию, для непосредственного надзора за книгопечатанием. Академию поручили монаху Иову, тоже их и Палладиеву товарищу. Но когда Палладий, по прекрасному выражению Поликарпова "облетая" чуждые страны "аки пчела, возвратися в отчизну, носящ мед и цветы" [40], ему тотчас дали место, принадлежавшее ему по всем правам. В 1700 году иеромонах Палладий Роговский, доктор философии и богословия, определён учителем Славяно-Греко-Латинской академии, и в то ж время посвящён в игумена Заиконоспасского монастыря, в котором находилась академия. Так как он не силён был в Греческом языке, то ему дано было дозволение или повеление преподавать на одном Латинском. Ученики не проигрывали от того, но выигрывали знание нового языка, до тех пор вытесненного исключительным преобладанием Греческого.
И так цель этой тревожной жизни, исполненной стольких приключений, была, наконец, достигнута. Светильник стоял на свещнике. Оставалось наслаждаться его благотворным сиянием. Но кто разгадает тайны Провидения? Прежде, нежели пламя успело разыграться полным блеском, елей жизни иссяк, вероятно, истощённый чрезмерностью приготовительного очищения.
Прекрасное погибло в пышном цвете:
Таков удел прекрасного на свете!
*
В трапезе Заиконоспасского монастыря, у первого окна, на стене сохраняется доныне следующая простая надпись:
"Лета 1703, Ианнуария месяца 23 дня, в 15 час под утро преставися сея обители игумен Палладий Роговский, и положен зде телеснее, правил обитель сию лета 3, пекийся о созданий святыя трапезы сия, жив лет от рождения своего 48, егоже душе милостив буди Творче, в Троице славимый, аминь".
Смерть соединила всех под этими мирными сводами [41]. Тут же, неподалёку, могила Симеона Полоцкого, ознаменованная длинною эпитафиею в силлабических витиеватых стихах [42]. А там гроб Иоанникия Лихуда, украшенный трогательно Греческою элегиею, начертанною рукой пережившего брата [43].
Простота надгробия Палладиева имеет свою поэзию в эпилоге его жизни. Мы присоединяем к нему ещё два простодушные стиха, оканчивающие современную ж надпись над могилою Епифания Славеницкого в Чудовом монастыре:
Память ему да будет
Вечно и не отбудет!
Н. Надеждин.
Одесса 1840.
ПРИМЕЧАНИЯ Н.И. НАДЕЖДИНА:
[1] Она сохраняется доныне в Рязанском Архангельском соборе с неизгладившимися знаками мученической (1651 -- 1655) крови.
[2] Мисаил, архиепископ Рязанский и Муромский, возведён на архиепископский престол из иеромонахов Новогородского же Деревяницкого монастыря, находящегося в соседстве с Вишерским, в четырёх только верстах от Новгорода. Он пастырствовал не более четырёх лет. (См. Ист. Рос. Иер., ч. 1, с. 132).
[3] Это случилось в 1684 году, "за мздоимство", по свидетельству митрополита Платона. (См. Крат. Церк. Ист., изд. III, ч. II, с. 224). Леонтий хиротонисан 1682 года 25 марта. (См. Ист. Рос. Иер., ч. 1, с. 206). Отсюда видно, что первое прибытие чернеца Палладия в Москву должно было случиться между 1682 и 1684 годами.
[4] Палладий, как после увидим, скончался в 1703 году, имея от роду сорок восемь лет. Следовательно, он родился около 1655 года. Полагая, что он прибыл вторично в Москву не раньше 1684 года, в котором низложен Леонтий, найдём, что он должен был иметь тогда, по крайней мере, двадцать девять лет.
[5] Раскольники до сих пор, на основании современного пасквиля, называют Арсения "волхвом, еретиком, звездочетцем, скверны и смрада исполненным".
[6] "Житие милостивого мужа, Феодора Ртищева", современного происхождения, написанное по-тогдашнему очень красноречиво, в легендном стиле, помещено Древн. Росс. Вивлиоф. Изд. II, ч. XVIII, с. 396 -- 422.
[7] Обитель эта, удержавшая имя Андреевского монастыря, при основании Славяно-Греко-Латинской академии, была приписана к ней царём Феодором II Алексеевичем, "дабы", как говорит грамата, "оное вернаго нашего раба благопослушное, прилежное о свободных мудростей учении радение, при нашем царском усердном благоволении и действом произведении, вечно пребывало". (См. "Привилл. Акад. ј 1" в Древн. Росс. Вивлиоф. Изд. II, ч. VI, с.403). Но ещё при Петре здесь уже был род воспитательного дома для незаконно-рождённых детей. По штату 1764 года монастырь упразднён вовсе и отдан Московскому градскому обществу, которое в зданиях его устроило богадельню, доныне существующую. Церковь обращена в приходскую и известна теперь под именем Воскресения Христова, что в Пленицах.
[8] Они состоят из множества огромных фолиантов, частью переводных, частью оригинальных, содержания не только богословского, но и историко-филологического. Важнейший из них есть: "Полный Лексикон Греко-Славяно-Латинский" в двух томах, составленный Епифанием Славеницким.
[9] Великороссияне отличаются от Малороссиян тем, что в монашестве не употребляют своих фамильных прозваний. Кажется, это произошло оттого, что в это и предшествовавшие времена учёные Великороссийские монахи были большею частью люди простые, бесфамильные. Из числа Ртищевцев, монах Исаия также не имел фамилии.
[10] Это были: протопоп Аввакум, поп Лазарь, Никита Пустосвят, царский духовник Стефан Вонифатиев, правитель дворцового приказа князь Львов и братья Нероновы Фёдор и Григорий. Все они бросились в раскол. Никон преследовал их жезлом железным. Соумышленник их Павел, епископ Коломенский, извержен, предан телесному истязанию и потом умер в ссылке.
[11] См. "Житие милостивого мужа, Феодора Ртищева" (Древн. Росс. Вивлиоф., ч. XVIII, с. 406).
[12] Это упоминается в "Привиллегии Славяно-Греко-Латинской академии" (Д.Р.В. ч. VI, с. 400).
[13] Митрополит Павел вступил на престол епархии Сарской и Подонской из архимандритов Чудовских 1664 года. Вероятно, он был из воспитанников Чудовской патриаршей школы. Замечательно, что и этот просвещённый и благонамеренный муж был против Никона; на соборе, созванном для суда патриарха, он действовал с открытою к нему неприязнью, даже увлекался до оскорбительной запальчивости. По тогдашнему обычаю, блюстительство патриаршего престола междупатриаршества принадлежало митрополитам Сарским, имевшим своё пребывание постоянно в Москве. По смерти Питирима, второго преемника Никонова, до избрания Иоакима, междупатриаршество продолжалось более года (1673 -- 1674). В это время митрополит Павел созвал собор, на котором определено было перевесть снова всю Библию с Греческого, и это важное дело поручено распространённому Ртищевскому братству, под главным предводительством Славеницкого. Признательные учёные сравнивали его Птолемеем Филадельфом. Смерть его почтена двумя похвальными словами, из которых одно сочинено и произнесено Славеницким, пережившим его только двумя месяцами.
[14] Крутицы, бывшая кафедра митрополии Сарской и Подонской, имеют прелестное местоположение на берегу Москвы-реки, между монастырями Новоспасским и Симоновым, ныне уже внутри города. Павел, поместив здесь, при себе, учёное братство, украсил эту уединённую пустынь, тогда бывшую за городом, с истинно отеческой нежностью: "храмины приличны созда, и вертоград разных видов древ и цветов и зелий всяких насади, и источники ископа тещи сладководныи за утешение и от труда преставшим за упокоение, и оградою огради ради прохождения, яко ино некий рай, и по труде хотящим пищу и питие подобающее и служащие оному приуготови". По упразднении епархии Сарской и Подонской, впоследствии именовавшейся Крутицкою и Можайскою, здания Крутицкие перешли в военное ведомство, которому принадлежат доныне.
[15] Подлинная грамата патриархов на учреждение Греческого училища при церкви Иоанна Богослова находится в патриаршей библиотеке. См. Ист. Росс. Иер. Ч. I, c. 420.
[16] См. "Историческое известие о Московской академии. Сочиненное в 1726 году от справщика Федора Поликарпова", в Др. Росс. Вивлиоф., изд. II. ч. XVI, с. 295.
[17] Наставниками в этой школе были учёный Грек Мануил мириянин, и потом Грек же иеромонах Иоаким. Мануил, умерший в 1694 году и погребённый в Заиконоспасском монастыре, в эпитафии назван Левендатовым.
[18] Эта грамата, или "привиллегия", кроме Д.Р.В. ч. VI, напечатана также в Ист. Росс. Иер., ч. I, с. 515 -- 543. Она разделена на 18 параграфов, содержащих главное основание академического устава.
[19] Привилл. Акад. ј 3.
[20] Привилл. Акад. јј 7 и 8.
[21] Привилл. Акад. ј 2.
[22] Привилл. Акад. ј 10.
[23] Привилл. Акад. ј 6.
[24] Привилл. Акад. ј 11.
[25] Привилл. Акад. ј 12.
[26] "Симеону же Полоцкому не изволи отец Епифаний у дела сего бытии, того ради, зане аще и учен бе и зиляше нечто, по латински точию; греческого же ниже малейшее что либо знаяше". См. Слов. Истор. о Духов. Пис. Митропол. Евгения, изд. II, ч. I, с. 180.
[27] Он умер в 1680 году.
[28] Тот самый, который сочинил вышеупомянутое "Историческое известие о Московской Академии", ознаменовавший себя и многими другими полезными и учёными трудами.
[29] Деньги на это здание, две тысячи рублей, завещаны Лихудам Греком же доместиком иеродиаконом Мелетием, скончавшимся в Москве 1685 года. Замечательно, какое ревностное участие принимали Греки в нашем просвещении.
[30] Они преподавали также и Итальянский язык, которым совершенно владели.
[31] В самой Киевской Академии, до 1739 года, не было постоянного учения Греческому языку. Симеон Тодорский, впоследствии архиепископ Псковский и Нарвский, учившийся в Галльском университете, по возвращении на родину был первым в Киевской Академии учителем Еврейского, Греческого и Немецкого классов.
[32] Эти стихи напечатаны в Древ. Росс. Вивлиоф., изд. II, ч. VI, стр. 390 -- 397.
[33] Сильвестр Медведев, родом из Курска, служивший прежде подъячим в приказе тайных дел, потом, по принятии монашества, бывший строителем Заиконоспасского монастыря, имел главный спор с Лихудами о "времени пресуществления евхаристии", был предан анафеме от патриарха Иоакима, бежал в Польшу, но на границе пойман, предан суду и лишён монашества; потом отрёкся от своих заблуждений и даже проклял своего наставника и друга Полоцкого, что возвратило ему прощение и свободу: но, в 1691 году, обличённый в соумышленничестве с Милославским и Щегловитым, казнён отсечением головы. По свидетельству Поликарпова, Щегловитый помогал Сильвестру в гонении на Лихудов и Академию; Сильвестра называет он, делая каламбур из его фамилии, "лесным медведем". Лихуды посланы в ссылку уже по смерти патриарха Иоакима, в 1691 году. Местом заточения их был прежде Новоспасский в Москве, потом Костромской Ипатьевский монастырь. Они пробыли под опалою пятнадцать лет.
[34] То есть, для Великороссиян. В Малой России, по соседству с Польшею, такие примеры бывали. Но и там это делалось не гласно в это подозрительное и строгое время. Св. Димитрий Ростовский в своём "Диариуше" записывал под 1684 годом, незадолго до удаления Палладиева, что в июне месяце брат Феофан, монах Батуринского Крупицкого монастыря, "отправился в дальние страны, Бог весть, с каким намерением". В 1691 году этот беглец возвратился на родину, и оказалось, что он ходил учиться философии и богословии в Париж и в Рим. Неизвестно, куда он потом девался.
[35] См. Привилл. Акад. јј 13, 15, 16.
[36] Время прибытия Палладия в Венецию в точности не известно. Сам он говорит, что был принят в общение Восточной церкви Митрополитом Филадельфийским Мелетием, наместником святейшего Каллиника патриарха Константинопольского. Каллиник, проименованием Прусс, трижды восходил на патриаршеский престол и занимал его в первые два раза от 1690 до 1693, в последний от 1694 до 1702 года. Между священноначальниками православной Венецианской церкви известен митрополит Мелетий, проименованием Кортаци, который постригал в монашество и рукополагал братьев Лихудов; но он умер ещё в 1677 году, до патриаршества Каллиника и до появления на сцене Палладия. После его Венецианскою церковью правил изгнанный Константинопольский патриарх Мефодий, и за ним Герасим Блах, наставник Лихудов. С 1680 по 1708 год священноначальником этой возмущённой паствы признавался отступник Ангель Тинальдо. См. Прибавл. к церковн. Ист. Мелетия Афинскаго, издан. На Ново-Греч. языке. Вена, 1795, стр. 264. Кто же был Мелетий, упоминаемый Палладием? Может быть, какой-нибудь присланный из Константинополя "архиерей", но не признаваемый в это смутное время Венецианским правительством.
[37] Тот самый, который был посланником Петра Великого в Вене, с 1700 по 1705 год. Он был впоследствии Киевским генерал-губернатором и скончался в Киеве 1722 года.
[38] Это основано на грамате Антиохийского патриарха Макария к Никону, данной в Герцеговищах от 25 декабря 1657 года.
[39] Всё дело о соединении монаха Палладия с Российскою церковью напечатано в Древ. Росс. Вивлиоф., изд. II, ч. XVIII, стр. 148 -- 197. Тут находится и исповедь Палладия, прекрасный памятник его богословской учёности, сильной диалектики и красноречия. Все выражения, приписываемые здесь Палладию, заимствованы оттуда.
[40] См. Истор. изв. о Москов. Акад. (Д.Р.В.Ч. XVI), стр. 302.
[41] Палладий положил основание этой трапезе, но не дождался её совершения.
[42] Она приписывается несчастному Сильвестру Медведеву.
[43] Братья Лихуды были вызваны из заточения своего в Новгород митрополитом Иовом, 1706 года, и учредили там Славяно-Греко-Латинское училище, в котором науки преподавались до риторики и логики. В 1708 году, Софроний переведён опять в Москву учителем Греческой школы, возобновлённой при типографии; но с 1712 года получил новое назначение -- заняться исправлением Славянской библии, вместе в другими учёными сотрудниками. Иоанникий переехал к нему в 1716 и умер в 1717 году. Софроний, окончив возложенный на него труд, произведён 1723 года в архимандриты Рязанского Солотчикского монастыря и там чрез семь лет положил свои кости.