ВЕРГИЛИЙ, Публий, Марон, Publius Vergilius (иначе Virgilius) Мaro, знаменитейший Римский поэт, прозванный издревле "princeps poёtarum", родился в 684 году от О.Р., за 70 лет до P.X., при консулах М. Лицинии Крассе и Кн. Помпее Великом, в октябрьские иды, что по нынешнему календарю соответствует 15 октября. Местом родины его признается местечко Андес, которого следы находят в нынешней деревушке Банде, иначе Пьетоле, близ Мантуи, на Минчио; отсюда прозванья: Andinus, Minciades, Mantuanus, которые давали ему последующие стихотворцы. Отец его, по одним известиям был земледелец, по другим горшечник; впрочем, имел свой уголок земли, который оставил в наследство и сыну. При таких обстоятельствах, детство поэта конечно не могло быть слишком блистательно: Макробий называет его Венетом, воспитанным в сельской простоте, inter sylvas et frutices. Однако, не известно по каким побуждениям и с помощью каких средств, он рано оставил родительский дом и начал образование свое в Кремоне, откуда, по принятии тоги, следовательно пятнадцати или шестнадцати лет от роду, перешел в Медиолан, потом в Неаполь, и наконец в Рим. Здесь учился он Греческому языку у Парфения Никейского, знаменитого в то время грамматика и литератора, которого Цинна вывез пленником из Греции (см. Парфений Никейский). Эпикуреец Сирон познакомил его с системами Греческих философов; из них, поэтический Платон естественно привлек к себе энтузиазм юноши-поэта. И другие науки, процветавшие тогда в Италии, не были ему чужды; так что образование его, в современном смысле, было самое полное. По расположению ли к мирной сельской жизни, с которым не совместно честолюбие и другие сильные страсти, требующие городской атмосферы, или по недостатку связей и средств, так важных для успеха в свете, по какой бы то ни было причине молодой Вергилий не остался в Риме, а возвратился на родину, и жил несколько времени в скромной безвестности, наслаждаясь сокровищами своей поэтической души. Вероятно, и тогдашнее бурное состояние Италии, снова потрясенной в основаниях убийством Цесаря и потом междоусобиями, много содействовало к заключению поэта в самом себе и в тихой ограде своего уединенного наследия. Впрочем, та же самая буря мятежных обстоятельств, лично коснувшись молодого отшельника, вырвала его из неизвестности, унесла в свет и бросила на широкий путь к храму славы. При образовании последнего триумвирата, северные провинции республики, в том числе и Мантуа с своим округом, достались на часть М. Антонию, который вверил управление их Азинию Поллиону, который с гражданскими доблестями соединял страсть к литературе и сам был отличнейшим литератором того времени (см. Азиний Поллион). Вергилий сделался ему известен своими стихотворениями. Между тем сражение при Филиппах решило судьбу Рима окончательною победою триумвирата. Октавиан Цесарь воротился в Рим и немедленно приступил к раздаче наград ветеранам, обещанных прежде триумвирами за верную службу. Эти награды состояли в землях, конфискованных у городов, которые держали сторону Брута и Кассия. Хотя Мантуа во все продолжение междоусобий не оказывала неприязни против триумвиров, следовательно, не должна была и подвергаться опале, но в подобные времена права не разбираются. Солдаты, привыкшие к грабежу и насильствам, брали все, что им нравилось. Из соседнего Кремонского округа, который был им предоставлен, они ворвались в Мантуанский, и наследственный уголок Вергилия сделался добычею одного из хищников. В этой крайности ограбленный поэт прибегнул к покровительству Поллиона, который рекомендовал его Меценату, а этот, известный друг талантов, представил его самому Октавиану, в котором проглядывал уже будущий Август. Дело Вергилия было немедленно решено в его пользу: Альфен Вар, который был главноуправляющим при раздаче земель, получил повеление ввести его опять во владение похищенной собственности. Но едва Вергилий успел воротиться назад из Рима, как покровитель его Поллион, должен был оставить свой пост в Венетии. Это возвратило дерзость хищникам. Поэт не только лишился опять своей земли и дома, но и самая жизнь его подвергалась опасности: едва мог он спастись бегством от убийцы, которого одни называют центурионом Аррием, другие Клодием, третьи Миленом или Милиеном. Это принудило его сделать вторичное путешествие в Рим, следствием которого было не только ограждение его от притеснений, но и водворение порядка во всем Мантуанском округе. Все это происходило в 41 году до P.X., когда Вергилию было двадцать девять лет. Эпоха эта была важнейшим переломом в его поэтической жизни.
До тех пор, кроме мелких стихотворных опытов, он занимался исключительно буколическими картинами сельского быта, совершенно согласными с его скромным пребыванием в деревне. Теперь, попавши в придворную атмосферу, которая начинала уже скопляться вкруг будущего самодержца, он не мог избежать ее влияния. Это влияние весьма ощутительно и в последних его "эклогах". Еще ощутительнее отозвалось оно в "Георгиках", которые были написаны по заказу Мецената. Наконец пастушеская свирель превратилась в громкую эпическую трубу: после сражения при Акциуме, Октавиан сделался единовластителем Римского мира. Вергилий замыслил "Энеиду". Вся остальная жизнь поэта была посвящена этому последнему труду. Больше двадцати лет провел он в этом новом периоде своей жизни. Император осыпал его милостями; дружба и покровительство Мецената были неизменны. Поэт был допущен в самый ближний круг Августа: вместе с Горацием, Варием и Плоцием, людьми, которые, подобно ему, не имели других отличий, кроме таланта, он находился в свите Октавиана, когда он держал важный конгресс с Антонием в Брундузиуме. За эти высокие милости Вергилий платил всем, чем мог: он не жалел поэтического фимиама для своего могучего покровителя. Есть анекдот о двустишии, которое он написал ночью на дверях Августова дома:
Nocte pluit tota; redeunt spectacula mane:
Divisum imperium cum Iove Caesar habet.
Август хотел знать поэта, который поравнял его с Юпитером; никто не сказывался. Какой-то Вафилл решился воспользоваться скромностью анонима, присвоил себе двустишие и получил богатую награду. Тогда Вергилий опять ночью подписал под двустишием новый стих, который изобличал обманщика:
Hos ego versiculos feci, tulit alter honores;
И с тем вместе присовокупил загадочное начало другого стиха:
Sic vos non vobis.... повторенное четыре раза.
Вафилл не умел кончить фразу и доделать стих, по требованию императора; обман открылся, и знаменитое двустишие возвращено было истинному автору, вместе с наградою. Щедрость Августа и всей его фамилии особенно возрастала при чтении "Энеиды". Известна действительно прекрасная тирада в шестой книге этой поэмы, где Анхиз выводится пророчествующим о Марцелле, племяннике и зяте Августа, юноше, которого преждевременную смерть все искренно оплакивали (см. Марцелл): говорят, что Октавия, мать прославляемого, слушая в первый раз это место, упала в обморок, при словах:
Тu Marcellus eris!
и потом велела выдать поэту по десяти больших сестерций за каждый стих всей тирады, что составило больше 20.000 рублей на наши деньги. Таким образом внешнее состояние поэта было совершенно обеспечено: он мог свободно предаваться своим занятиям, проживая то в Риме, то в Неаполе, то в прекрасной вилле, которую приобрел подле Тарента. Впрочем, он не употреблял во зло благосклонности всемогущего мировластителя; постоянно уклонялся от всех почестей и никогда не мог поладить с шумом света. Предполагают, что тайное чувство Римлянина крылось в его сердце, что ему противен был новый порядок вещей, который созидался его благодетелем на развалинах древней республики; трудно этому поверить, читая "Энеиду". Скорее должно предположить, что Вергилий не находил в себе расположения и способностей к свету. В самом деле, известно из современных свидетельств, что он был очень робок и застенчив в обществе. Наружность его была вовсе не предупредительная, сложение слабое; он дышал весьма тяжело и с трудом мог объясняться. Известен анекдот, что Август раз, сидя за обедом между Вергилием и Горацием, который был мокрослеп, сказал: "Ego sum inter suspirid et lacrymas" (Я теперь между вздохами и слезами). Недавно в окрестностях Капуи открыт мраморный бюст с именем Вергилия; уверяют, что лицо знаменитого поэта, судя по этому древнему и может быть современному бюсту, представляет удивительное сходство с Тальмою, но в ролях Ореста и Гамлета; оно запечатлено грустным выражением глубокой, болезненной меланхолии. Придворные остряки, завидуя его таланту, язвили его беспрестанно самыми наглыми насмешками, и бедный поэт редко умел найтись, чтоб отразить самую пошлую выходку; он только отмалчивался. Раз какой-то Филист, в присутствии самого Августа, до того забылся, что сказал Вергилию: "Ты нем; да когда б у тебя и был язык, где тебе защитить себя?". Вергилий отвечал: "Мои творения говорят за меня!". И Август, любивший поэта, так обрадовался этому простому ответу, что поддержал его рукоплесканием, как счастливую остроту, взяв впрочем предосторожность заставить молчать наглеца своею властию. Сверх того, несмотря на долговременное пребывание в высшем кругу Римского общества, Вергилий сохранял следы своего низкого происхождения: в нем проглядывала деревня и провинция; он не умел дать вида своей прическе, спустить тогу, подвязать сандалий, comme il faut. Это подвергало его насмешкам и презрению фашионаблей, из которых многие были его соперниками и завистниками по ремеслу, что естественно увеличивало его застенчивость и могло наконец родить в нем решительное отвращение к обществу. Полагают, что Гораций описал его в следующих стихах своей первой сатиры:
Iracundior est paulo, minus aptus acutis
Naribus horum hominum: rideri possit eo, quod
Rusticius tonso toga defluit, et male laxus
In pede calceus haeret; at est bonus ut melior vir
Non alius quisquam; at tibi amicus, at ingenium ingens
Inculto jacet hoc sub corpore.
Последние нравственные черты этого портрета также совершенно согласуются с тем, что осталось в предании о характере поэта, и что можно заключить из всех его творений, обличающих нежную, чувствительную душу. Уже больше десяти лет трудился он над "Энеидою", как желание сверить мечты своей фантазии с действительностью, заставило его предпринять путешествие в Грецию, в тот край, который был отчизною воспеваемого героя, где находился театр Илиады, высокого образца, находившегося постоянно перед его глазами. Гораций проводил его в этот путь прекрасною одою, известною и на нашем языке, в переводе И.И. Дмитриева. Есть предание, что Вергилий готовился провести там три года и посвятить их на строжайший пересмотр своей поэмы. Некоторые комментаторы хотят дать и этому путешествию скрытные политические причины: они приводят в подтверждение своих догадок то обстоятельство, что Август, который тогда сам путешествовал по Греции, встретив Вергилия в Афинах, отсоветовал ему ехать далее и убедил воротиться назад в Рим. Едва ли это не было следствием внимания и заботливости императора о здоровье своего любимца. В самом деле поэт хотел видеть еще по крайней мере Мегару; но в этом городе почувствовал себя очень больным. Несмотря на то он сел на корабль; переезд еще более усилил его болезнь. Через несколько дней по прибытии в Италию, он умер в Брундузиуме, а по другим в Таренте. Это было в 735 году от О.Р., за 19 лет до P.X., при консулах К. Сенцие Сатурнине и К. Лукрецие Веспиллоне, в x календы октября, что по-нынешнему падает на 22 сентября. Вергилию был тогда пятьдесят второй год от роду. Умирая, он хотел предать огню рукопись "Энеиды"; но друзья его Люций, Варий и Плоций Тукка, убедили его не только оставить это жестокое намерение, но и дозволить им выпустить в свет осужденную поэму, с тем только, чтоб ничего не прибавлять к ней. Обыкновенно думают, что Вергилий, зная недоконченность своего творения, не хотел оставить его потомству от излишней скромности, или от излишней щекотливости самолюбия, которая впрочем делает честь поэту. Другие, все объясняя из скрытных причин, догадываются, что поэт стыдился предстать на суд потомства в ливрее Августова царедворца: это доказывают они и тем, что умирающий, дозволив друзьям очищенное издание поэмы, требовал только, чтоб к ней ничего не прибавляли, чем безмолвно и, может быть, явно соглашался на выпуски. Впрочем, привязанность его к Августу сохранялась до последних минут, когда уж не было нужды притворяться и лицемерить. В завещании своем он не позабыл императора в числе прочих друзей, которым отказал свое, довольно значительное имущество. По тому же завещанию, тело его перенесено было в Неаполь, город любимый им предпочтительно, где он провел лучшие годы своей молодости. На скате горы Позилиппо, сквозь которую просечена знаменитая Пуццуольская дорога, видны доныне развалины, которые издревле слывут "гробницею Вергилия". Пиетро де Стефано, писатель XVI века, уверяет, что он сам еще видел здесь мраморную урну, заключавшую прах поэта, и читал на ней известную эпитафию, которую, по древнему преданию, сам будто Вергилий сочинил себе, умирая;
Mantua me genuit, Calabri rapuere, tenet nunc
Parthenope: cecini pascua, rures, duces.
Из всех древних и новых поэтов, ни один не пользовался такого огромною славою, так быстро возникшею, так долго и прочно сохранившеюся, как Вергилий. Еще при жизни он мог вкушать всю сладость упоения торжества полного, всеми признанного. Кроме немногих порицателей, кроме Бавиев, Невиев и Корнифициев, отвергнутых своим веком и перешедших к потомству жалкими представителями завистливой посредственности, все современные знатоки и ценители, даже самые поэты, которых голос в своем деле обыкновенно так раздражителен и пристрастен, благоговейно склонились перед певцом Энея. Поэма эта еще не была окончена и выпущена, когда Проперций, известный элегист, в прекрасных стихах говорил об ней с восторгом. Хвастун Овидий трубил, что эпопея столько же обязана Вергилию, сколько элегия ему, Овидию: в другом месте он выразился просто, без сравнения, что в Лациуме нет творения славнее Энеиды. Другие произведения Вергилия были не менее уважаемы: рассказывают, что однажды, когда он взошел в театр, где декламировали его стихи, вероятно "эклоги", весь народ поднялся с криком и рукоплесканиями: честь, которая в то время воздавалась только императору. Есть предание, конечно баснословное, но между тем очень древнее, что подобный восторг был испытан Цицероном, когда знаменитый оратор, впрочем умерший еще до появления Вергилия на сцене, услышал его шестую "эклогу", пропетую на театре мимисткой Цитеридой. Вскоре после смерти поэта, еще при Августе, как свидетельствует Светоний, его начали читать и изъяснять в школах: первый, взявший на себя этот труд, быль К. Цецилий Эпирота, приятель Корнелия Галла, приятеля Вергилиева. Калигула почему-то не мог терпеть ни его, ни Тита-Ливия: обоих их сочинения и бюсты он приказывал выбрасывать из библиотек и едва не истребил вовсе. Император Адриан также был что-то холоден к таланту Вергилия: Спартиан говорит, что он Энния ставил выше. Но это были исключения. Восторг, почти безусловный, был общее чувство, по крайней мере сколько нам известно из оставшихся памятников. Христианство, так неумолимое в первые веки против всех остатков языческой литературы, имело особенную снисходительность к Вергилию. Знаменитая "четвертая эклога", в которой воспето начало новой эры, явление таинственной Девы и рождения еще более таинственного Младенца, бросали какой-то особенный свет на поэта, особенно в глазах энтузиастов, при тогдашнем разгорячении умов. Вергилия считали полу-христианином. Такое мнение, перешедши в средние веки, превратило певца Августова в совершенно мифическое лицо. Старинная биография Вергилия, приписываемая Тиберию Клавдию Донату, грамматику последних времен Западной империи, биография и без того довольно баснословная, разрослася в целую легенду. Выдумали, будто Павел, апостол языков, прибывши в Неаполь, обратил взор к горе, где покоился прах поэта, и изъявил грустное сожаление, что не мог застать его еще в живых и просветить вполне светом веры. Эта басня была до того укоренена, что по свидетельству аббата Беттинелли, в Мантуе, гордящейся по ныне рождением Вергилия, даже в XV веке, за обедней, в праздник Св. Павла, пели гимн, где находилась следующая строфа:
Ad Maronis mausoleum
Ductus, fudit super eum
Piae rorem lacrymae:
Quem te, inquit, reddidissem,
Si te vivum invenissem,
Poetarum maxime!
В народе, в Италии, господствует и теперь другое поверье о древнем поэте: думают, что он был волшебник, владевший силою производить чудеса, заклинать стихии. Близ так называемой "гробницы Вергилия", на берегу моря, в утесе, образуемом продолжением Позилиппо, находится грот, первоначально прорытый волнами и потом распространенный уже руками человеческими (см. Позилиппо). Этот грот, известный каждому путешественнику, Неаполитанцы называют "Scuola di Virgilio". Сюда, по их уверению, поэт удалялся, особенно во время бури, чтоб заклинать море. Они прибавляют, что Вергилий был добрый волшебник и открывал поселянам разные тайны, которые могли быть полезны при их работах: басня, к которой повод очевидно подали "Георгики". Ему даже приписывают и Пуццуольскую дорогу, произведение действительно удивительное, которую, говорят, он сделал в одну ночь. О подобном гроте есть предание и в Мантуе; только его на самом деле не существует. Новейшие комментаторы полагают, что все это произошло от имени отца Вергилиева, который назывался Majus, что будто это слово было превращено невеждами в Magus. Скорее допустить, что народное поверье было обезображенный остаток общего благоговения, которым классическая древность окружала память Вергилия. Это суеверие принадлежало не одной невежественной черни. Люди грамотные гадали о будущем по Вергилию, так как другие гадали по священным книгам: выходившие в ответ стихи назывались "sortes Virgiliaпае". Наконец, довольно вспомнить о знаменитом Данте, которого можно назвать вольнодумцем своего времени: известно, что в его "Божественной Комедии" Вергилий почти канонизован в святые (см. Данте). С возрождением наук, начавшимся в Италии, энтузиазм к Вергилию сделался просвещеннее: в нем чтили уже не волшебника и не пророка, но величайшего из поэтов, который мог уступать разве только Гомеру. Петрарка был самый пламенный обожатель его гения: манускрипту Вергилия, сохраняющемуся теперь в Амвросиевской библиотеке в Милане, он вверил самую драгоценную тайну своей души, историю любви своей к Лауре (см. Петрарка). В два последующие века Вергилий был настольною книгою всякого, кто имел притязание на образованность. Многие знали его всего наизусть. Рассказывают, что во время королевы Елисаветы, в Англии был ученый, который на всякой вопрос мог отвечать стихом из Вергилия, и отвечать кстати. Королева пожелала видеть этого чудака и, чтоб спутать его, сделала ему смешной вопрос: сколько раз был он наказан в школе, чтоб вытвердить таким образом Вергилия? Тот, не запинаясь, отвечал стихом из второй книги "Энеиды":
Infandum, regina, jubes renovare dolorem!
По Русскому переводу Жуковского:
О царица, велишь обновить несказанное горе!
В прошедшем веке, когда установился критический ареопаг Французской школы, благоговение к Вергилию освящено было в догмат эстетической веры: за ним узаконилось имя "князя поэтов". В конце столетия, когда слепой энтузиазм к древности из школ перешел было в жизнь, генерал Миоллис, Французский комендант Мантуи, учредил торжественное празднество в честь Вергилия; сверх того назвал одну из площадей города "Форумом Вергилиевским" и на ней, в память поэту, воздвигнул обелиск, который впрочем теперь уже не существует. Так, в течение осьмнадцати веков, певец Августа сохранил свою славу, при всех переворотах царств, мнений, народов и обстоятельств. Примерь едва ли не единственный в истории литературной!
Исчислим теперь все оставшиеся произведения музы Вергилиевой. Кроме разных мелких стихотворений, которых подлинность, большей частью, сомнительна, они состоят из так называемых Буколик, Георгик и Энеиды.
"Буколиками, Bucolica", назывались у древних пастушеские поэмы, вкус к которым распространился преимущественно с счастливых опытов Феокрита (см. Буколика, Пастушеская Поэзия и Феокрит). От Вергилия, под этим именем, дошло до нас десять небольших поэм, которые обыкновенно называются "Эклогами, Eclogae": слово, которое значит "отборные пьесы", в каком бы то ни было роде (см. Эклога). Все они принадлежат к первым опытам Вергилия по времени: он написал их между двадцать пятым и тридцать третьим годом жизни. Порядок происхождения их, открытый проницательностью позднейших критиков, не тот, в каком они собраны и издаются. Первою должна быть вторая в коллекции, называющаяся "Алексис". Она написана Вергилием около 45 года до P.X., когда ему было только двадцать пять лет, когда он, уединившись в своем скромном наследственном уголке, безвестный, не развлекаемый ничем, со всей искренностью предавался наслаждениям сельской жизни. Содержание этой маленькой поэмы чисто поэтическое: она воспевает несчастную страсть пастуха Коридона к прекрасному Алексису, любимцу более счастливого Эола. Место действия в Сицилии. Предмет, соблазнительный ныне, был в тогдашних нравах. Поэт очевидно подражал Феокриту. Критики предполагают, что поэт впоследствии изменил эту эклогу, сделал к ней разные прибавления в угождение своим покровителям. Вторая, третья в собрании, называется "Палемон". Содержание ее спор двух пастухов, Меналка и Дамета, кто из них лучше поет, решаемый приговором третьего пастуха, Палемона. Вергилий писал ее, уже познакомясь с Поллионом, который восхваляется здесь и прямо и косвенными намеками, значит не прежде 42 года до P.X. Подражание Феокриту видно местами. Третья, в коллекции пятая, "Дафнис". Здесь воспевается смерть пастуха Дафниса двумя другими пастухами, Мопсом и Меналком, из них последний, представляющий самого Вергилия, причисляет умершего к лику богов. Многие комментаторы, в числе их известный Фосс, считают эту эклогу аллегориею, в которой, под именем Дафниса, разумеется Юлий Цесарь: поэт написал будто ее по совету Поллиона, чтоб снискать благосклонность Октавия; только объяснение всех подробностей эклоги в этом смысле слишком уже натянуто. Другие, и притом древнейшие, относят ее к брату Вергилия Флакку; иные -- к Квинктилию Кремонскому, или к Квинктилию Вару. Вероятнее, это было чисто поэтическое создание Вергилиевой музы. Образец, весьма похожий, есть у Феокрита. Четвертая, в собрании первая -- "Титир". Эта эклога принадлежит к критической эпохе жизни поэта. Вергилий написал ее по возвращении из первого путешествия в Рим. Здесь выводится пастух Мелибей, который, будучи выгнан на-сильственно с своих родных полей, встречает пастуха Титира и дивится блаженному его спокойствию; Титир рассказывает ему, что он всем этим одолжен тому, что сам побывал в Риме. Это очевидно история самого Вергилия. Пятая, девятая по коллекции, называется "Mepuc". Рама взята у Феокрита; но в нее вставлена опять история самого поэта. Раб Мерис, встретясь с пастухом Лицидом, своим приятелем, рассказывает несчастия своего господина Меналка, то есть Вергилия, в другой раз выгнанного и ограбленного по отбытии Поллиона. В эклоге много лестного для Октавия и для Вара, который остался единственною надеждою поэта. Шестою считается знаменитая четвертая эклога, называемая "Поллион". Комментаторы истощили все возможные догадки на счет Младенца, рождение которого воспевается здесь языком, выходящим из обыкновенного тона идиллии, близким к пророческому, вдохновенному слову. Было уже упомянуто, что христиане первых веков находили в этой эклоге настоящее пророчество о наступавшем царстве Мессии: такое объяснение встречается у Лактанция и даже в одной речи Константина Великого, где находится довольно порядочный перевод эклоги на Греческий; оно принималось и в позднейшие времена многими учеными, с тем предположением, что Вергилий мог заимствовать это пророчество, если не из книг Сивиллических, то даже из собственного бессознательного прозрения в будущность. Толкователи менее восторженные ограничиваются обстоятельствами, ближайшими к поэту. Предмет эклоги составляет ожидание нового, блистательного периода, который должен открыться рождением какого-то младенца. Что касается до нового периода, одни полагают, что Вергилий имел в виду мистический цикл древней Этрусской хронологии, которой последний, десятый, век начался с Силлы (см. Этруски), другие толкуют о введении Александрийской эры, которое около того времени, именно в 30 году до P.X., декретировано было сенатом (см. Эра); третьи, наконец, еще простее объясняют весь этот пророческий эмфаз ожиданиями, возбужденными миром, который Октавий заключил с Антонием на Брундузиумском конгрессе, где сам поэт находился в свите Августа. Относительно воспеваемого младенца, догадки также различны. Судя по заглавию эклоги, многие уверены, что она относится непосредственно к сыну Поллионову, родившемуся в год Брундузиумского трактата, который заключен был при посредничестве Поллиона; это мнение тем вероятнее что осталось от самой древности: Сервий, грамматик V века, цитует место из Аскония Педиана, где один схолиаст уверяет, что К. Азиний Галл, сын Азиния Поллиона, сам рассказывал ему, что эклога написана в честь его рождения; Иероним, по-видимому, говорит то же. Другие полагают, что поэт поднимал выше, что он имел в виду или Марцелла, которым беременна была Октавия, сестра Августа, выданная, вследствие Брундузиумского трактата, за Антония, или плод брака самого Августа с Скрибониею. Наконец славный Гейне, недовольный всеми этими предположениями, готов верить, что этот таинственный младенец есть просто поэтический символ, и что под ним надо разуметь "новое поколение", которое должно было насладиться плодами нового века. Впрочем, все критики сознаются, что тон этой эклоги имеет в себе что-то особенное: в колорите всей картины очевиден мистический отлив ориентализма. Седьмая эклога должна быть шестая коллекции -- "Силен". Два молодые сатира, с помощию нимфы Эглеи, связывают пьяного Силена во время сна и заставляют выкупить свободу пением; Силен воспевает разные мифические предания из древней космогонии и из героического века: вот предмет эклоги. Вергилий посвятил ее Вару, в благодарность за покровительство. Осьмая, в порядке времени и в собрании, есть так называемая "Чаровница", Pharmaceutria. Это подражание Феокриту. Два пастуха: Дамон и Алфезибей, вступают в прение, как и во второй эклоге: первый избирает предметом несчастную любовь одного пастуха, которого любезная отдала сердце другому; второй -- женщину, старающуюся чарами привлечь снова вероломного любовника. Предмет эклоги задан был Поллионом, при отправлении его на войну с Иллирийскими Парфенианами, в 39 году до P.X.; поэт представил ее возвратившемуся победителю. Девятою считают седьмую из коллекции; заглавие ее "Мелибей". Она в том же роде, как и предыдущая. Пастухи, Мелибей и Тирсис, состязаются друг с другом. Видно опять подражание Феокриту. Наконец, десятая и последняя, как по времени, так и по коллекции -- называется "Галл". Этот друг Вергилия, и сам поэт (см. Галл Корнелий) составляет предмет ее: ему изменила любовница, по имени Ликорида; Вергилий описывает грусть своего приятеля, представляя его под видом Аркадского пастуха. Эту эклогу, которую сам поэт называет своим "последним трудом", разумеется, в идиллическом роде, относят к 37 году до P.X. И так все десять эклог должны быть написаны в продолжение осьми лет, в следующем порядке:
1 по кол. II (до Р.Х. 45, от О.Р. 709)
2 по кол. III (до Р.Х. 42, от О.Р. 712)
3 по кол. I (до Р.Х. 41, от О.Р. 713)
4 по кол. V (id, id)
5 по кол. IX (до Р.Х. 40, от О.Р. 714)
6 по кол. IV (id, id)
7 по кол. VI (до Р.Х. 39, от О.Р. 715)
8 по кол. VIII (id, id)
9 по кол. VII (до Р.Х. 32, от О.Р. 716)
10 по кол. X (до Р.Х. 37, от О.Р. 717).
От "Буколик" не далек переход к "Георгикам". Так называется большая поэма, предметом которой сельское хозяйство, в довольно пространном значении слова. Она принадлежит к так называемому дидактическому роду (см. Дидактическая поэзия). Поэт воспевает здесь главные виды сельских работ, существовавшие тогда в Италии, именно: земледелие, воспитание деревьев, скотоводство и пчеловодство. Он излагает весьма подробно их ход, производство и правила, которыми должно руководствоваться для успеха в труде. Предмет, по-видимому, сухой, прозаический: но Вергилий умел осыпать его всею роскошью поэзии. Не говоря уже о языке, который доведен до высшей степени изящества, оставшегося беспримерным образцом в истории Латинской литературы, поэма представляет очаровательную галлерею высокой ландшафтной живописи, облитой идиллическою негою. Великолепные эпизоды, взятые из мифологии и современных происшествий, разнообразят интерес, который возвышается с искусно выдержанною постепенностью. Поэма разделяется на четыре книги, по числу четырех главных видов сельского хозяйства. Книга первая посвящена собственно земледелию. Поэт, после общего вступления в поэму (ст. 1-42), сначала описывает приготовительные работы, относящиеся к возделыванию и утучнению почвы (ст. 43-99); потом работы, следующие за посевом (ст. 100-159); орудия земледельческие и предосторожности, нужные при посеве (ст. 160-203); разделение времен (ст. 204-310); наконец предосторожности, которые должно наблюдать до самого снятия жатвы (ст. 311-5I4). Объяснение метеорологических признаков дает ему повод вспомнить о небесных знаках, предвозвещавших смерть Юлия Цесаря, о междоусобиях, которые за нею последовали, и об Августе, который их кончил (ст. 464-514), чем и заключается первая книга. Во второй, после краткого приступа и воззвания к Бахусу (ст. 1-8), описывается воспитание деревьев, и именно: способы разводить вообще деревья, естественные и искусственные (ст. 9-82); различие деревьев по родам и видам, по качеству почвы и по климату, где кстати воспевается прелестное небо Италии (ст. 83-176); свойства почвы, требуемые разными растениями (ст. 177-258); воспитание винограда в особенности (ст. 259-419); воспитание других плодовых деревьев, и даже диких (ст. 420-457). В заключение (ст. 458-542), поэт предается мечтам о прелестях сельской жизни и о благодатных временах золотого Сатурнова века. Третья книга начинается большим приступом, в конце которого воззвание к Меценату (ст. 1-48). Предмет ее, которого новость особенно затрудняет поэта, есть воспитание домашнего скота. Сначала рассуждает он о крупном скоте, и именно: лошадях и коровах (ст. 49-285); потом о мелком, собственно об овцах и козах (ст. 286-473), причем весьма искусно вставлены две противоположные картины пастушеского быта Ливийцев и Скифов (ст. 339-383). Книга заключается превосходным описанием скотской болезни, известной в древности под именем Норической эпизоотии (ст. 474-566). Четвертая рассуждает о пчелах. Она посвящена также Меценату (ст. 1-7). Здесь описываются: жилища пчел (ст. 8-50); рои и обращение с ними (ст. 51-148); общественная жизнь пчел (ст. 149-227); когда и как вырезывать соты из ульев (ст. 228-250); болезни пчел (ст. 251-280); способы искусственного восстановления роев (ст. 281-314). Мифологическое предание об Аристее, которому приписывается начало пчеловодства, подает повод к блистательной ткани эпизодов (315-558), между которыми находится известный рассказ о смерти Орфея и Эвридики (ст. 453-529). Затем заключение поэмы (ст. 559-566). Полагают, что она начата Вергилием в том же самом году, в котором написана последняя эклога, то есть в 37 до P.X. Окончание относят к 30 году до P.X. Следовательно, Вергилий трудился над ней семь лет. Впрочем, грамматики уверяют, что он не переставал исправлять ее до конца жизни. Хотя дидактическая поэма имела уже много образцов в Греческой словесности, особенно в Александрийском периоде (см. Греческая словесность в ст. Греция Древняя), однако нет ни одной, которая бы могла считаться моделью "Георик". С Гезиодовыми (см. Гезиод), поэма Вергилия имеет весьма отдаленное сходство. Следовательно, не только изложение и обработку ее, но и самую идею должно приписать Римскому поэту. Говорят впрочем, что она была заказана ему Меценатом, имя которого действительно находится в самом начале поэмы и потом повторяется часто. Сельское хозяйство, в то время расстроенное совершенно беспрестанными волнениями Италии, конечно, требовало особенного внимания со стороны правительства; многие уже писали о нем большие и дельные книги; но выродившиеся потомки Фабрициев и Цинциннатов гнушались плугом, ненавидели деревню. Вероятно, просвещенный любимец Августа хотел испытать действие поэзии над тогдашними помещиками, которые проматывали в Риме последние свои доходы; и он не мог ни к кому обратиться лучше, как к Вергилию, творцу "Буколик", энтузиасту полей и стад, певцу Дафнисов и Мелибеев. Вергилий вполне оправдал эту доверен-ность: его поэму, независимо от ее литературного достоинства, можно назвать ручным курсом тогдашнего сельского хозяйства (см. Георгики).
Труднее было поэту переладить пастушескую свирель на трубу эпопеи. Он сам это чувствовал и высказал в известных четырех стихах, служащих приступом к "Энеиде". Известно содержание этого последнего произведения музы Вергилия, которое стоило ему одиннадцати лет непрерывных трудов, и все еще осталось не конченным. Поэт хотел воспеть Энея, Троянского выходца, поселившегося в Лациуме, и тем связать историю Рима с героическими преданиями Греции. Гомер очевидно был его образцом: он подражал обеим поэмам, дошедшим до нас под именем таинственного слепца. В настоящем своем виде "Энеида" состоит из двенадцати книг или песней: в шести первых воспеваются странствования Энея, подобно как в Одиссее Улисса; шесть последние посвящены описанию битв, на манер Илиады. Поэма начинается бурею, застигшею Энея на переезде из Сицилии в Италию, в седьмой год его странствования; буря эта, воздвигнутая по наущению Юноны, заклятой неприятельницы всех Троян, укрощается ходатайством Венеры, матери Энея, которая вслед за тем приводит его к берегам Африки, к Карфагену, где царствует Дидона, и внушает царице страстную любовь к пришельцу (кн. I). Эней, в благодарность за оказанное гостеприимство, рассказывает Дидоне печальную историю своих странствований, с самого взятия Трои (кн. II и III). Страсть Дидоны разгорается; Эней разделяет ее; Юнона уже торжествует, уверенная, что ему не достигнуть Италии; но Ярб, царь Гетулов, также любивший Дидону, обращается с жалобами к Юпитеру, который через Меркурия повелевает Энею немедленно оставить Африку и снова продолжать путь; вероломный тайно удаляется, и покинутая царица, среди проклятий, лишает себя жизни (кн. IV). Оставя Африку, Эней снова прибит бурею к Сицилии, где совершает годовую тризну по отце своем Анхизе, сопровождаемую воинскими играми; женщины, сопутствовавшие ему, взволнованные Ирисою, наперсницею Юноны, не хотят плыть далее и бросают огонь в суда; но пожар прекращается дождем, который послан Юпитером; Эней, по совету отца, явившегося ему во сне, покидает в Сицилии мятежных женщин и слабых стариков, построив для них город Ацесту (кн. V). Сам, отправясь далее, заезжает, по тому же совету, в Кумы, где сходит в пещеру Сивиллы, а через нее, мимо Тартара, в Элизиум, и там получает через Анхиза откровение о будущей блистательной судьбе своего потомства в Лациуме, до Юлия Цесаря, Августа и безвременно погибшего Марцелла (кн. VI). Наконец цель странствования, предопределенная судьбами, достигнута: Эней входит в устье Тибра и высаживается на Лаврентском поле, во владениях царя Латина, который с своей стороны не только принимает дружелюбно пришельца, но и сам предлагает ему в супруги дочь свою Лавинию; однако Юнона непримирима: вызванная ею Алекто раздувает ссору между Троянцами и Латинами; главным врагом Энея является Турн, вождь Рутулов, прежний жених Лавинии (кн. VII). Весь Лациум и многие соседние города восстали против пришельцев: Эней принужден оставить избранное убежище, поднимается выше по Тибру и находит радушное гостеприимство у Эвандра, Аркадского выходца, царствовавшего на горе Палатинской; потом удаляется в Этрусский город Агиллу, откуда изгнан Мезенций, главный союзник Турна; Вулкан, по просьбе Венеры, приготовляет ему оружие (кн. VIII). В отсутствие Энея, Турн нападает на Троянцев; два друга, Низ и Эвриал, погибают в отважной вылазке против Рутулов; Турн, один, едва не врывается в осажденный город (кн. IX). Юпитер держит совещание о прекращении раздора, которое однако оканчивается предоставлением всего Судьбам: между тем Эней возвращается, подкрепленный союзниками; Рутулы хотят отрезать ему дорогу в город; Паллас, сын Эвандра, убит Турном; только чудесное покровительство Юноны спасло его от мести Энея; но Мезенций с сыном гибнут под его ударами (кн. X). Царь Латин склоняется уже к миру; но Турн непреклонен; Эней начинает действовать наступательно; он идет сам на Лаврент; Турн посылает ему навстречу конницу, и сам с пехотой остается в засаде; конники схватываются с легким передовым отрядом Энея; в этой схватке гибнет Камилла, Вольская героиня, союзница Рутулов; Турн спешит отмстить ее смерть; Эней соединяется с передовым отрядом; ночь не дозволяет начать сражения (кн. XI). Видя упадок духа в Латинах, Турн предлагает Энею решить вражду единоборством: Эней соглашается; но Юнона опять все запутывает: начинается общая схватка; Эней ранен стрелою; но, излеченный Венерою, опять является на бой; хитрости Юноны разводят его с Турном: тогда он решается на приступ; в городе распространяется пожар; царица Амата, ненавидевшая Энея, думая, что Турн уже погиб, лишает сама себя жизни; Турн узнает все, и снова кличет Энея на единоборство: враги схватываются; побежденный Рутул просит пощады; но вид перевязи умерщвленного Палласа, на плечах убийцы, воспламеняет месть героя; Турн падает, пронзенный мечом в сердце (кн. XII). Так оканчивается поэма. Конец ли это действительный, предположенный самим поэтом, или в уме его оставалась другая развязка, которой смерть не дозволила ему выполнить, решить трудно. Было уже сказано, что Вергилий сам хотел истребить это творение, как не полное, не довершенное, opus imperfectит; а когда наконец решился дозволить его издание, то требовал от друзей своих, чтоб они "ничего не прибавляли к рукописи"; значит, было что прибавить, о чем может быть и рассуждали в дружеском комитете. В самом деле, если б Вергилий прожил долее, то может быть и предотвратил бы упрек нынешних критиков: зачем нужно было Энею отнимать Лавинию у Турна? Вообще шесть последних книг поэмы далеко уступают шести первым, не только в исполнении, но и в создании. Они и привязаны к первым весьма слабо, так что поэма кажется написанною не в следствие одной идеи и одного плана, а по частям, в два отдельные приема. Задача, которую предложил себе Вергилий, выполнена шестью первыми книгами: странствования Энея кончились; он достиг вожделенных берегов Италии, Lavinia venit littora. Но в них нет еще страшных битв, horrentia Martis arma, которые поэт предполагал воспеть с самого начала поэмы? Так затем и прибавлено потом шесть новых книг, посвященных одним битвам. Однако и в этих шести книгах, не доведена история героя до тех пор, как он воздвигнул город и водворил богов в Лациуме, dum conderet urbem inferretque deos Latio. А так обещано в начале поэмы. Все это заставляет верить, что поэт не от излишней щекотливости, и не из других тайных видов, а просто, по добросовестному сознанию недоконченности, хотел было унести с собою во гроб этот важнейший памятник своей музы.
Подлинность всех этих произведений, в том виде, как они существуют теперь, должна быть вне всякого сомнения. Один только патер Гардуэн (Hardouin), притча своего века (+1729), мог верить и уверять других, что нынешняя "Энеида" сочинена бенедиктинским монахом XIII века, который будто бы под именем Трои воспевал разрушение Иерусалима, а под именем Энея путешествие апостола Петра в Рим, для проповедования Евангелия (см. Гардуэн). Впрочем, и он даже не отрицал подлинности "Георгик". Что касается до других мелких стихотворений, приписываемых Вергилию, то критики, более строгие, колеблются. Между ними первое место занимает небольшая поэма, "Culex" или "Комар". Это шуточный рассказ, в котором стихотворец воображает, что ему приснилась тень комара, убитого одним пастухом, и требует погребения. Древние приписывают Вергилию поэму, носившую точно такое имя; но они говорят об ней с уважением, которого не оправдывает теперешняя пьеса. Гейне думает, что она искажена вставками и поправками грамматиков. Другая поэма, "Ciris", многими приписывается Вергилию оттого, что много стихов из ней повторяется в других несомнительных произведениях Вергилия, именно в эклогах, II и VIII по коллекции. Но с большей вероятностью другие приписывают ее Корнелию Галлу, другу и покровителю Вергилия, а повторение стихов считают дружеским комплиментом, по обычаю, который в то время водился между поэтами. "Moretum", отрывок, состоящий из ста двадцати трех стихов, где описываются домашние занятия поселянина с утреннего пробуждения до отправления в поле на работу, также находится между творениями Вергилия; на одном из древних манускриптов, именно Миланском, есть отметка, что это перевод Греческого стихотворения Парфения, Вергилиева наставника. Маленькая пьеска, под именем "Сора", то есть "Маркитантша" или "Танцовщица", состоит только из тридцати осьми стихов: она содержит в себе приглашение повеселиться в таверне. Есть одна "Элегия", посвященная М. Валерию Мессале, покровителю Тибулла, которая в некоторых манускриптах приписывается Вергилию. Поэма "Этна", вероятнее, принадлежит Корнелию Северу. Наконец, под именем "Catalecta", сохраняется несколько эпиграмм и других стихотворных мелочей, которые считаются Вергилиевыми: замечательно, что одна из этих эпиграмм цитуется еще Квинтилианом, как принадлежащая Вергилию. Все эти безделки, если точно Вергилиевы, должны быть отнесены к самым ранним игрушкам молодости поэта.
Итак истинная слава Вергилия должна основываться собственно на "Энеиде", "Георгиках" и "Буколиках". Нелегко прикасаться к их всемирной, колоссальной славе, утвержденной таким длинным рядом веков. Однако долг справедливости требует определить их настоящее достоинство, без пристрастия и предубеждения. Это тем более важно, что Вергилий был представителем самого высшего развития Римской литературы, которая до сих пор пользуется авторитетом классической; притом в его творениях выражается народ и век, имеющий высокое мировое значение. Начнем с "Энеиды". Критики, ободренные собственным сознанием поэта, отваживаются на некоторую строгость относительно этой поэмы; но их замечания касаются несовершенств частных, мелочных, отзываются ферулою школьных учителей. Это еще не большая важность, что поэт не представил достаточных причин нападение Энея на Лациум, что лицо Лавинии, на котором держится вся последняя половина поэмы, не связывается с целым, как уже было замечено; что главный герой, в этой последней половине, совершенно подавляется и исчезает перед соперником своим, Турном, так что, по замечанию некоторых остряков, Лавиния едва ли бы предпочла Рутулу Троянца, если б поэт оставил это на ее выбор, и прочее тому подобное. Главное в том, что эпопея Вергилия совсем не эпопея, принимая это слово в гомерическом смысле (см. Эпопея, Эпос). Вергилий слишком подражал поэмам Гомера; но это подражание относилось к их букве, а не к духу, который, говоря правду, и не может быть предметом подражания: нельзя подражать тому, что заимствует всю свою прелесть от высочайшей естественности. Известно, что существенный характер гомерического эпоса состоит в высшей степени безыскусственности (см. Гомер); но "Энеида", с первого стиха до последнего, есть плод искусства, которое чем утонченнее, тем противнее свойству истинного эпоса, остающегося святынею народов. Гомер, или Гомеры, если их было не один, как догадывается новейшая критика, пели рапсодии, из которых составилась "Илиада". Вергилий сочинял свою "Энеиду". Как ни защищают энтузиасты своего любимца, нельзя не видеть с первого взгляда, что сочинение Вергилия имеет даже цель слишком определенную, цель вне себя, цель вовсе не поэтическую. Под предлогом подвигов Энея, поэт явно воспевает своего благодетеля Августа, причтенного всеми неправдами в потомки Энею. Если даже и не видеть в Энее ни аллегорического символа, под которым постоянно скрывается Август, как догадывались давно некоторые критики, то все это эпос фамильный, а не национальный, родословная Юлианской династии, а не книга бытия Рима. Заметим, что и самое предание об Энее было вовсе не народное, время даже мало известное в Италии. У Гомера есть место, где Эней представляется последним остатком Дарданова рода, потомству которого предопределено царствовать над Троянцами и по разрушении Илиона (см. Эней); но где царствовать, этого не сказано. Большая часть древних Греков держалась предания, что он удалился из Трои с колонией эмигрантов и основался, по одним во Фракии, по другим в Аркадии, по третьим в Сицилии, наконец, по некоторым в Италии; но где именно в Италии, опять не определялось. Уже после покорения Греции Риму, писатели Греческие, как-то Дионисий, Страбон, Плутарх, стали уверять, что Эней привел свою колонию именно в Лациум, без сомнения, чтоб польстить победителям, находя род их в золотой книге "Илиады". Цесарь, хотя и ренегат патрицианской касты, воспользовался этою счастливою придумкою, чтобы свою, в самом деле древнюю фамилию, примкнуть к Троянскому герою, через Аскания-Юла (см. Юлий Цесарь), точно так Цесарь наших времен, нисколько не противоречил, когда услужливые генеалоги производили скромный род Корсиканских Бонапартов от Византийских Кесарей, через каких-то фантастических Каломеров. Это был клад для Вергилия: он давно уже сбирался увековечить свою признательность к Августу, как видно из третьей книги "Георгик". Но где же тот общий, народный интерес, который считается необходимым условием содержания эпопеи? В этом отношении "Энеида" уступает даже "Генриаде". Ограниченность цели поэта отразилась и в самом создании поэмы: оно удивительно как бедно. В поэме много имен, но людей очень мало; сам главный герой есть образ без лица: вся нравственная физиономия его совмещена в прилагательном "pius", благочестивый, черта, очевидно напоминающая Августа, который в эту эпоху неверия играл роль восстановителя древнего Римского благочестия. Конечно, не одни эпитеты должны составлять эпическую живость: характеры лиц еще ярче могут выражаться действиями; но в "Энеиде" нет действий: есть только приключения, которые дают ей вид не столько эпоса, сколько романа. Рассказ этих приключений истинно превосходен; но они не имеют эпического, самостоятельного достоинства: они не вытекают из целого сами собою, по законам поэтической необходимости, не связаны меж собой, не поддерживают друг друга, ни даже сами себя одним внутренним, независимым интересом; напротив, каждая сцена, каждый эпизод просвечивает заднею мыслью, отливает применением, намеком: повествование беспрестанно перерывается пророчествами; прошедшее, в котором эпос должен двигаться исключительно, затмевается настоящим. Таким образом поэма не имеет единства, главного условия всякого создания, ни в идее, ни в составе, ни даже в эффекте. Или, напротив, она имеет последнее, она производит один сильный эффект; только эффект вовсе не поэтический, при котором Эней и его похождения остаются в стороне. Поэт все наклоняет к тому, чтоб примирить Римлян с наступившим порядком вещей, показать его древность, естественность и законность; для этого всей поэме дан поддельный колорит: воспеваемый героический век подрумянен на манер золотого века Августова; следовательно в поэме нет и той истины, высокой поэтической истины, переносящей вас в воспеваемое прошедшее, которая составляет основную прелесть гомерического эпоса. Все это недостатки существенные, коренные, внутренние, которых невозможно истребить никакими частными поправками и переделками, потому, что они в духе создания, вовсе не эпическом, даже противном условиям всякого истинно поэтического творчества. Итак "Энеида" не эпос; она и не сделалась бы никогда эпосом, хотя б Вергилий прожил еще две жизни и посвятил на ее улучшение. То же должно сказать и о "Буколиках". Эклоги Вергилия очевидно назначались быть идиллиями; но это совсем не идиллии, не те живые миниатюрные картины, воспроизводящие предания о золотом веке в рамах сельского быта, которых существенное условие есть простота самая безыскусственная, наивность самая искренняя (см. Идиллия). В "Эклогах" Вергилия только наружность идиллическая: действующие лица называются пастухами; но в них только и пастушеского, что имена, да костюм: это переодетые горожане, запечатленные всею утонченностью тогдашней Римской цивилизации. Мы смеемся над Французскими идиллистами прошлого века, у которых пастухи и пастушки не умеют припрятать манжетов и фижм, выбивающихся из-под их сельского наряда; в эклогах Римского идиллиста еще хуже; тут пастушеские свирели часто розданы фигурам аллегорическим, за которыми поэт ставит себя и друзей своих, и притом так явно, что никакое обольщение не может иметь места: вы видите самого Вергилия, видите тонкого, образованного поэта, знакомого со всеми столичными приемами, и тоном высшего общества, и даже с этикетом возникавшего Двора. Здесь не место доказывать, как не свойственна аллегория идиллическому роду поэзии: заметим только, что, вследствие этого ложного, противуестественного направления, в эклогах Вергилия царствует удивительная монотония: все лица отлиты в одну бесцветную форму. Не то у Феокрита, которому Вергилий подражал очень явно, но подражал опять только в букве, как и Гомеру. Остаются "Георгики". Это самое совершенное, самое безукоризненное в своем роде произведение; лучшая дидактическая поэма не только Римской, но и всей древней классической литературы. Но дидактический род сам по себе есть род фальшивый, или, как говорят другие ученые, смешанный, в котором поэтическое творчество не свободно, не есть чистое, истинное творчество. В дидактической поэме не может быть торжества для гения. Такой строгий суд не значит однако, чтоб мы отнимали гений у "князя Римских поэтов"; дело только в том, что произведения, оставленные Вергилием, не только не могут считаться вечными, всемирными образцами изящества, как проповедуют иногда в школах, но что они и относительно далеки от совершенства. И это не столько должно относить к самому Вергилию, сколько к веку, в котором он жил, воздухом которого дышал и проникался невольно. Известно тогдашнее печальное состояние не только Рима, но и всего образованного мира, которого Рим был столицей. В эту эпоху всеобщего упадка нравов и верований, притупления чувств и разврата самых понятий, не могло быть простора истинному вдохновению. В такое время поэзия может быть только угодницей общего развращения, жрицей ложного остроумия, бесстыдного сладострастия, нечестивого кощунства, или преследовательницею господствующих заблуждений и нравов, вооруженною бичом сатиры, жалом эпиграммы, маской пародии; тогда царство Овидиев и Катуллов, Персиев и Ювеналов. Подобное видели мы в осьмнадцатом веке Французской литературы, веке Грекура и Парни, Вольтера и Дидро. У Вергилия не было расположения ни к тому, ни к другому: он был слишком целомудрен, чтоб воспевать разврат, слишком кроток, чтоб его преследовать; ему не доставало духа ни на то, чтоб унизиться до своего века, ни на то, чтоб стать прямо вопреки ему; он сделал с ним сделку; принял систему золотой середины: ласкать не развращая, наставлять не раздражая. И он удержался твердо на этой середине, не как современник и друг его, Гораций, который, напротив, двигался между обеими крайностями, был и балагуром и брюзгой, и кощуном и проповедником (см. Гораций). Зато в произведениях Горация больше свободы, силы, жизни: гений брызжет везде яркими, жгучими искрами; тогда как у Вергилия главный блеск от искусственной политуры, которая в самом деле доведена им до высшей степени совершенства. Но был гений и у него, гений истинно поэтический, даже может быть выше, чем у Горация. Составные начала этого гения были: нежная чувствительность, светлое воображение, и ум не высокий, но проницательный, тонкий, ясновидящий. Этот гений проявляется преимущественно там, где поэт заглядывает в сердце, изученное им до такой степени, как никем из древних классических поэтов, ни прежде его, ни после. В самом деле, Греческая и Латинская поэзия древнего и нового мира не может представить ничего подобного четвертой книге "Энеиды", где с такою глубокого истиною, в такой верной и живой картине, представлена несчастная страсть Дидоны. Поэт опередил здесь историю: он кажется современником трубадуров и менестрелей. Любовь, эта высшая поэзия человеческого сердца, освобождена им из того жалкого значения животного инстинкта или буйного опьянения чувственности, которое было господствующим в древности. Дидона любит, как любили после, в средние веки, когда внутренняя жизнь раскрылась во всей своей силе; "Энеида" есть первая и единственная классическая поэма, где такая любовь не только выведена на сцену, но и составляет одну из главных пружин эпического машинизма, так что эту поэму можно почти назвать романтическою (см. Классицизм и Романтизм). Да и не одно это сближает Римского поэта с духом позднейших времен. Самый политический аллегоризм относится сюда же. Что-то рыцарски романическое отливает на всех его произведениях, начиная с музыкальных турниров пастухов в "Эклогах", до фантастической вязи приключений, из которых соткана "Энеида". Если можно кого поставить с ним в параллель из новых поэтов, то конечно Расина, который сохранил такую же верность золотой середине, в веке столько же развращенном, который так же умел обработывать свои произведения до высшей степени искусственного совершенства, которого главное достоинство в знании ж сердца, который в своих трагедиях точно также аллегоризировал современный Двор Лудовика XIV, и у которого, несмотря на классические имена, господствует колорит романический (см. Расин). Только поэт Французский был романтиком по воспоминанию, тогда как в поэте Римском романтизм несколькими веками опередил себя. Что было бы, если б Вергилий родился во времена Данта, Петрарки, Тасса? По крайней мере, мы видим, как эти великие поэты возрождения постигали сродство его гения с их веком. И конечно это-то сродство было одной из главных причин энтузиазма, с каким он был принят всею возрожденною Европою, и который, больше по преданию, чем отчетно, продолжается доныне.
Всех изданий Вергилия невозможно перечислить. Упомянем главнейшие, наиболее уважаемые: самые древние, 1470, 1471, 1472, в-лист; Лионское, патера de la Cerda, 1619, в-лист, 3 том.; Парижское, ad usum Delphini, 1682, в-4; Флорентинское, 1741, в 4®; Римские: 1741, в-лист, с fac-simile употребленного для издания манускрипта, и 1763, в-лист, З том., с фигур.; Лондонские: Ogilbi, 1663, в-лист, с 102 фигур. и картой, и Sandby, 1750, в-8, 2 том., также с фиг.; Бирмингамское, Baskerville, 1757, в-4®, отличается роскошью исполнения; Амстердамское, Бурмана, 1746, в-4, самое полное; Лейпцигское, славного Гейне, 1800, 6 том., в-8®, обогащенное примечаниями и разными объяснительными рассуждениями: это последнее издано сокращенно, для школ, там же, трудами Вундерлиха, 1816, 2 том., в-8; ручные издания: Седана, 1625, в-32, и Эльзевира, 1636, в-12, также пользуются уважением. Из манускриптов Вергилия замечательны особенно три Ватиканские. Первый находится еще в Риме, под 3225; он заключает только две последние книги "Георгик" и "Энеиду"; его относят по крайней мере к V веку; он украшен фигурами, принадлежал первоначально известному кардиналу Бембо, потом Флавию Урсину, который и подарил его Ватиканской библиотеке; с него-то сделано Римское издание 1741, и с фигурами, гравированными знаменитым Бартоли. В 1798 году, Неаполитанские войска вывезли его с собою между прочими драгоценностями; но в Террачине ящик, где он находился, попал в руки Французов: генерал Шампионе велел было везти его в Париж; транспорт был перехвачен Австрийцами, в окрестностях Форли: эти последние взломали ящик и разбросали по полю манускрипты; один крестьянин нашел Вергилия в борозде и отнес опять в Рим. Другой манускрипт, числившийся в Ватикане под 3867, содержит все главные творения Вергилия, кроме мелочей; он едва ли не древнее первого; также с фигурами. Третий, прежде принадлежал Гейдельбергской библиотеке, тоже весьма древний, но очень не полон: он теперь в Парижской королевской библиотеке под 1631. В Париже, в той же библиотеке, находится еще важный манускрипт, принадлежавший прежде библиотеке Медичисов в Флоренции; он пересмотрен Руфием Турцием Анпронианом, вероятно, тем Турцием, что был консулом в 494 году по P.X.; с него сделано Флорентинское издание 1741 года. Манускрипт Амвросиевской библиотеки, в Милане, замечателен только своеручною припискою Петрарки.
Комментарии на Вергилия начались очень рано. Один из них принадлежит Т.К. Донату, грамматику, жившему около V века, который вместе был и биографом, или лучше легендистом Вергилия. Лучший из древних комментариев есть Мария Сервия (по иным Сервия Мавра) Гонората, жившего тоже в V веке, при Феодосии и его детях (см. Сервий Грамматик). Четыре книги (III -- VI) "Сатурналии" Макробия (см. Макробий), содержат также любопытные замечания на "Энеиду". Новейших множество: из них всех полнее Бурман, всех тщательнее и разборчивее Гейне; он же составил и полное жизнеописание Вергилия из "источников".
Между новыми Европейскими языками едва ли есть один, сколько-нибудь образованный, который бы не имел перевода Вергилия, иные даже по нескольку. Перечтем главных переводчиков, в более известных литературах. У Италиянцев: Буколики -- Bernardo Pulci, Antonio Ambroggi, Prospero Manura; Энеида -- Cambiatore, Annibale Caro. У Испанцев: Буколики -- Luis de Leon, Hernandez de Velasco, Juan de Morales; Георгики -- Luis de Leon, Juan de Guzman, Christoval de Mesa; Энеида -- марк. de Villena, Hernandez de Velasco, Christoval de Mesa. У Англичан: Георгики -- Addison; Энеида -- Gawin Douglas, граф. Surey, граф. Roscommon, Gilby; весь Вергилий -- Dryden (1697), Straham (1767). У Французов: Буколики -- Clement Marot, Henri Richer, J.-B. L. Gresset, M.G. de Mancy (1828); Георгики -- Segrais, Lefranc de Pompignan, абб. Delille, Roux (l800); Энеида -- Du-Bellay, Segrais, абб. Delille, Lelond, P.F. Delestre (1829); весь Вергилий -- Catrou, Mallemans, Marolle, абб. Des-Fontaines (1743). У Немцев: полный перевод всех творений Вергилия знаменитым Фоссом (1798), всех ближе подходит к подлиннику точностью и даже самым размером стихов (см. Фосс). У Поляков перевод Дмоховского. В 1826 году вышло в Лондоне великолепное издание "Георгик", в-лист, с пятью переводами: Немецким -- Фосса, Испанским -- Гузмана, Италиянским -- Франч. Соаве, Английским -- Сотсби (Sotheby), Французским-- Делиля. На нашем языке есть переводы: Буколик -- Мерзлякова; Георгик -- Рубана и Раича; Энеиды первых трех книг Санковского, всей Петрова, первой книги Ветринского, второй книги Жуковского, и несколько отрывков Мерзлякова: выше и вернее всех переводов Жуковского, в гекзаметрах. В заключение упомянем, как о любопытной редкости, о переводе Вергилиевых "Георгик" и "Энеиды" на древний Греческий язык, в стихи Гомеровского размера, строения и цвета, трудами ученого архиепископа Евгения Булгара (см. Евгений Булгар).
Заметим еще странную участь "Энеиды". Эту поэму многие вздумали пародировать или, как говорится у нас, выворачивать наизнанку (см. Пародии и Изнанка). Замечательны из этих пародий: у Французов -- Скарона и Моро; у Немцев -- Блюмауэра. Мы также имеем две "вывороченные Энеиды" -- Осипова и Котельницкого; да еще Малороссийскую -- Котляревского, которая одна имела три издания.
Н. Н.
("Энциклопедический лексикон". Т. 10. ВЕС -- ВКУ. СПб.: В тип. А. Плюшара. 1837. С. 353 -- 368)