Нет ничего смешнее вопросов, которые сами в себе содержат уже и ответы. К числу таких, кажется, принадлежит вопрос: "С чего должно начинать историю?" С чего ж, разумеется, как не с начала?
Однако в нашем языке при этом случае ответ ещё не заключается в самом вопросе. У нас говорится, что всякую вещь должно начинать с конца. С которого ж, когда этих концов два? В том-то и дело.
Никто не сомневался до сих пор, что историю должно начинать с конца первого, с начала в собственном смысле. Так и начинаются действительно все древние, средние и новые истории.
Моё мнение должно показаться парадоксом, странностью, если ещё не хуже; однако я уверен твёрдо, что если не историческую картину, то исторические исследования, приготовляющие материалы и краски для этой картины, должно начинать напротив с конца последнего, с конца в собственном смысле. Настоящее должно быть первою ступенью критического путешествия в отдалённую глубину минувшего.
Что обыкновенно бывает с историею, начинающею с начала, будет ли то общая история рода человеческого, или частная история народа? Она открывается неизбежною, официальною фразою: "Начало нашей истории скрывается во мраке древности". Этот мрак нисколько не разрежается, но ещё более густеет от множества искажённых имён, обломанных преданий, поэтических мифов и гиератических легенд, которые школьная учёность собирает с неимоверным тщанием, по зёрнышку, из так называемых источников. Оттого введение в каждую историю, иногда возводимое на степень первой главы, есть самая изнурительная и вместе самая неблагодарная гимнастика, где напряжённейшие усилия проницательности, остроумия, сообразительности вознаграждаются ничтожнейшими результатами, где из громады имён и цитат, свидетельствующих самую обширную и глубокую учёность, в заключение выходит ровно ничего, сознание совершенного незнания, где "игра не стоит свеч", по житейскому картинному выражению. Это продолжается до тех пор, пока явление документов, более точных, определённых и вразумительных, не даст критике более посылок, истории более содержания. А как эти новые материалы часто вовсе не связываются с древнейшими преданиями, даже противоречат им, то их и не стараются прицеплять друг и другу, а рассекают начисто: относя первые к области доисторической и начиная собственно историю с последних. Но и эти последние обыкновенно чем старее, тем реже, поверхностнее, разрозненнее, темнее. Между тем история, успокоенная их документальною известностью, безбоязненно закладывает из них фундамент, настилает новые факты, умножающиеся всё более и более по мере приближения к настоящему, и таким образом выводит целое здание. Явно, что такой способ строения совершенно противен всем правилам как художественной, так и умственной архитектуры. Кто же строит так, чтобы вершина здания была толще, обширнее, твёрже основания? Это то же, что построить опрокинутую пирамиду вниз остриём, вверх базою. В истории, выводимой таким способом, ум идёт нисходя от причин к следствиям; и факты, которые служат для него причинами, всегда слабее, тоще, сомнительнее следствий; в заключении выходит более чем в посылках, вопреки первым условиям логической архитектоники. Оттого-то наши истории большею частью так бессвязны и непоследовательны, так распалзываются в составе и выводах. Им недостаёт твёрдой, прочной установленности, потому что они, начиная с начала, опираются меньше чем на песке, на жидком, летучем воздухе.
В жизни человеческой, которая составляет предмет истории, единственная существенность, твёрдая и непреложная, единственное данное, осязаемое и несомненное, есть настоящее. Оно только может подлежать наблюдению, исследованию, постижению, с доведением понятий до наглазной очевидности. Следовательно, с него только можно начинать безопасно и производить уверенно все умственные операции над жизнью человеческой. От настоящего надо идти к прошедшему с трубой истории, с компасом критики. Его твёрдая и массивная действительность должна служить основанием пирамид фактов, которая, утончаясь всё более и более, теряет, наконец, свою вершину в заоблачной мгле древности. Логический способ исторического строения есть восхождение от следствий к причинам: он и естественнее, и вернее.
Но, скажут, эта ступень точно тверда и надёжна; но далеко ли шагнёшь по ней? Между последним и первым концом истории столько расстояния. Человечество беспрестанно изменяется. Народы вовсе вырождаются, пропадают, сменяются новыми. Хорошо поставить ногу на настоящем, но чтоб и не остаться только на нём одном?
Эти возражения имеют только вид основательности; в сущности они совершенно ложны. Что природа человеческая вообще только изменяется в некоторых наружных, случайных подробностях и не перерождается -- это аксиома, не подлежащая никакому сомнению. Из всех памятников, естественных и искусственных, видно, что люди всегда были люди, что под их именем один и тот же род существ продолжается непрерывно доныне. Геологические перевороты производили большие перемены в пропорциях, организме, даже самом типе растений и животных: человек один, с тех пор как существует, оставался и остаётся тем же человеком. Несколько труднее доказать лживость второго, более частного положения, что отдельные семьи рода человеческого, народы, в продолжение веков, при стечении обстоятельств, вырождаются и даже вымирают, тем более что это положение имеет на своей стороне авторитет многих историков, что оно подтверждается неоспоримыми фактами. В самом деле, куда девались древние Египтяне, Финикияне, Персы, Вавилоняне и Ассирийцы, не говоря уже о бесчисленном множестве других тёмных народов, упоминаемых в поэтическом исчислении Гомера, в этнографических росписях Геродота, в учёных географических системах Птолемея и Страбона? Где теперь Готы, Вандалы, Аланы, Гунны, все эти бесчисленные племена, кипевшие в Европе в так называемую эпоху переселения народов? "Погибоша аки Обри", -- скажут добродушною пословицею древнего нашего летописца. Но и это положение, возведённое некоторыми на степень исторической аксиомы, не выдержит пробы критики.
Народы, соприкасаясь с другими народами, подвергаясь их влиянию, отрекаясь волею или неволею от роли самобытных действователей, точно могут исчезать и действительно исчезают со страниц истории, но никогда не изглаживаются совершенно с лица земли. До сих пор указывали на непрерывное существование Евреев, как на чудное исключение; оно и точно чудно, или лучше чудесно, в том отношении, что народ Еврейский, рассеянный гневом Божиим по всем концам земли, на чужой стороне, под чужим небом, между чужими племенами, сохраняет все мельчайшие подробности своей народности, живёт неизгладимым свидетельством своего упорства и небесного проклятия. Не такой торжественной участи подвергаются другие народы, которых история объявляет выморочными: они также живут, но в безвестности, во мраке, заслоняемые другими народами, которые вытеснили их с первого плана истории, сами стали на их месте. Где теперь древние Египтяне? Они там же, в своей прародительской земле, на берегах Нила, под своим настоящим именем Коптов, которое Греки переиначили в Египтян. Где древние Персы? На тех же террасах Фарсистана, которые были колыбелью храбрых завоевателей Азиатского запада, но уже не в торжественном виде самобытного, победоносного народа, а в печальном образе гонимых сектантов, заклеймённых печатью отвержения, именем Гебров (неверных), за то что, верные своему происхождению, при всех угнетениях, продолжают возносить молитвы священному огню на древнем прародительском языке, по древнему праотеческому обряду. Где Финикияне, Ассирийцы, Вавилоняне? Эти фамильные подразделения одного основного народа, не представлявшие слишком резкого различия и в древности, конечно, теперь изгладились веками; но самый народ, сын Арама, продолжает своё существование, сохраняет древний язык Хирамов и Фулов, Абдолонимов и Небукаднезаров, только уже пресмыкаясь и бедствуя в тех местах, где некогда властвовал и наслаждался. Я и не говорю о древних Греках, о древних Римлянах, которые очевидно не вымерли, даже не переродились, а только переоделись в нынешних Ромеев и Итальянцев. Одним словом, действующие в великой драме истории не исчезают; они только уходят за кулисы переменить костюм, явиться в новых ролях, нередко под новыми именами. И вот почему этнографические названия иногда пропадают вовсе со страниц бытописания. Так народ Тевтонический явился в истории под множеством имён, принадлежавших разным ордам его; но по мере того, как эти орды уступали друг другу развалины Римской империи, завоевание которых составляло главное основание их исторической репутации, они слагали эти имена, которые с тех пор если не забывались вовсе, то решительно выходили из употребления; например, имя Герулов затмилось именем Готов, имя Готов именем Ломбардов. Случается нередко, что из смешения столкнувшихся вместе народов образуются новые, совершенно особые народы. Так из смешения, или лучше, слияния Галлов, Римлян и Франков образовался нынешний народ Французский; из соединения Бриттов, Саксонцев и Нордманнов -- Английский; из сплавки древних Цельтических племён (Иберян, Кантабрийцев, Тарраконян) со стихиями Латинскою, Тевтоническою и Маврскою -- народ Испанский. Но эти смешения, которые один из наших соотечественников весьма остроумно назвал историческими свадьбами народов, суть явления не смерти, а жизни; народы, сосватавшись таким образом, рождают только новых детей, дают им географическое хозяйство страны, уступают историческую роль, но сами чрез то не уничтожаются. Цельты, старейший народ Европы, вступавший поочерёдно в брак с таким множеством пришельцев и народивший столько детей, владеющих ныне Европою, живут и теперь в скромной, безвестной тиши, под именами Басков, Бретонов, Валлийцев. Бывает также, что народы вовсе вытесняются из страны, где их в первый раз застала история, где они положили первые следы своего отдельного, народного бытия. Так древние Пелазги были выгнаны из Греческого Полуострова Эллинами и удержались только в Аркадии со своею старобытной, патриархальной физиономией, которая для позднейших Греков сделалась первообразом идиллических картин золотого века невинности. Так в средние времена Бои или Боиовары, родоначальники нынешних Баварцев, должны были землю, которой дали уже своё имя, Богемию, покинуть чуждому, иноплеменному народу Чехов. Без сомнения, такая же участь постигла и Аваров или Обров, которых совершенное удаление с земель, дотоле ими опустошаемых, сочтено было конечною гибелью. Итак народы не истребляются, не вымирают, нет -- они только меняют роли, имена, театр действия, или, смешиваясь друг с другом, дают происхождение новым, особым поколениям, в которых живут большею или меньшею частью своей народности, смотря по тому более или менее участвовали в их образовании. Следовательно, настоящее не так чуждо, не так оторвано от прошедшего, как предполагают людоморы-историки. В нём те же стихии, те же черты, которые мелькают в преданиях древности, только, разумеется, переработанные, изменённые веками и обстоятельствами. И как в жизни физической природы, настоящее состояние каждого тела, подвергаясь химическому разложению, приводит к познанию элементов, из которых оно составилось: так точно и в жизни рода человеческого, настоящая минута каждого народного семейства, подвергаясь критическому анализу, даёт видеть все предшествовавшие условия, все перевороты внутренних начал, все накипи внешних обстоятельств, из которых они возникли естественным следствием. В этом отношении химия даёт самый лучший урок истории. Она твёрдо и успешно идёт от произведений к началам, разлагает самое сложное тело на самые простейшие элементы; но редко может из этих элементов воссоздать снова тело, редко выводит из начал произведение, как оно есть в природе. Равным образом и история не должна иметь притязаний из простых, несвязных, неуловимых элементов произвесть многосложную массу настоящего; благонадёжнее и успешнее будет обратная работа: произведение элементов прошедшего чрез разложение настоящей действительности.
Итак, нет, кажется, сомнения, что первою и начальною точкою отправления исторических исследований должно быть настоящее. Что же именно в настоящем? Это рассмотрим.
Настоящее состояние народов есть предмет статистики, принимая это слово в обширном значении остановившейся истории. Статистика рассматривает две отличные друг от друга вещи: землю, занимаемую народом, и самый народ. Это разделение частных предметов исследования должно быть принято и историей, которую сколько остроумно, столько и верно называют продолжающеюся статистикой.
Земля, обитаемая народом, есть великая книга, в которой он вписывает своё существование неизгладимыми буквами. Издавна география признаётся вспомогательною наукою истории; но её помощь до сих пор ограничивалась весьма тесными пределами.
Географию считали нужною только для того, чтобы знать, где происходили исторические события; самое высшее употребление, какое делала из неё критика, состояло в выводе заключений о характере и свойствах народа из характера и свойств местопребывания. Но я говорю здесь не о неоспоримом действии земли на народ, которое также важно для исторических соображений, а о возвратном действии народа на землю, им обитаемую. Это действие состоит в возделании и преобразовании земли соответственно нуждам, выгодам, даже иногда прихотям народа, главнейшее же в наименовании местностей. По естественному инстинкту, человек, как существо словесное, обнаруживает своё право владения над вещами тем, что называет их. Так священное предание повествует, что Адам, праотец рода человеческого, принимая во владение новорождённый мир, нарёк имена всем тварям, его составляющим. Когда впоследствии племена рассевались по земле, дробя общую, первоначальную речь в устах своих на бесчисленное множество языков, каждая страна точно так же присваивалась остановившимся в ней племенем: оно давало имена всем её урочищам. Важны, конечно, и другие, более материальные следы существования народов в известных пределах земного пространства: города, окопы, признаки разработки рудников, возделывания полей, укрощения животных, одним словом, все отпечатки сельского хозяйства и гражданской промышленности. Но эти памятники, при всей их значительности, немы, безгласны. Они красноречиво высказывают образ жизни, характер деятельности, степень образования народов, которым принадлежат, но редко, очень редко называют эти народы. Как, например, определить, кому именно принадлежат следы древних горных работ в Даурии, где история постоянно находила одни кочующие племена в состоянии самого грубого детства? Кто опоясал южный край нашего отечества этою непрерывною цепью курганов, которой оторванные звенья попадаются иногда и на отдалённом севере? Гораздо вразумительнее, гораздо яснее говорят названия мест и урочищ, которые если не всегда представляют определённый, понятный смысл, то, по крайней мере, всегда звуком и образованием своим показывают язык народа, который дал их и который потому если не первый видел их, то уже несомненно первый не прошёл мимо, а остановился, обознал местности и водворился в них. И эти, по-видимому, зыбкие, летучие звуки так отвердевают, так срастаются со своими предметами, что никакая сила не может изгладить их; произнесённые однажды, они остаются навечно. Приходят другие народы с другими совершенно языками; они переименовывают по-своему местности; но их имена не стоят: прежние втесняются невольно в уста самых пришельцев, хотя, разумеется, обезображенные, исковерканные сообразно условиям их языка; ими выдуманные сохраняются только за теми городами и сёлами, которые они оснуют сами, за теми живыми урочищами, которые они первые отличат и проименуют. Таким образом географическая номенклатура страны есть прочнейший и достовернейший памятник пребывающих в ней издревле народов. Только этой номенклатуре надо учиться не из школьных учебников, а из уст туземцев, которые свято держатся старины, не увлекаясь никакими влияниями. Так Мидо-Персидские высоты Западной Азии, переменив столько раз своих владетелей, вытерпев столько этнографических, политических и религиозных переворотов, до сих пор называются Ираном, так как назывались во времена великих царей на священном языке Зенд, так как называли их даже Греческие географы с небольшим изменением по Эллинскому произношению. Так древние имена Афин, Фив, Смирны, Александрии, пробуждающие столько сладких, драгоценных воспоминаний, звучат ещё доныне в варварских искажениях, которые должны были потерпеть в устах Турков. Так военная линия Римских украшений, протянутая по Рейну легионами цезарей, до сих пор обозначается классическими именами городов, которые Германцы, вступив снова по владение завоёванных стран, только что перековеркали в Кёльн (Сolonia), в Бонн (Bona), в Кобленц (Сonfluentia). Низовье Рейна, межа спорная издревле между народами Галльского и Германского происхождения, носит доныне признаки этой спорности, этого двойного черезполосного владения, в двойных именах, которыми те и другие называют её города и урочища (Meuse-Maas, Escault-Sehelde, Liege-Luttich, Malines-Mecheln, Pays-Bas -- Niederlande). То же самое представляет географическая номенклатура тех земель Средней Европы, которые поочерёдно переходили из рук в руки между народами Германского и Славянского племен: там тоже места носят по два названия, иногда одно перековерканное в другом (Любляна-Лейбах, Быстрица-Фейстриц, Брно-Бриннен, Браний-Бор -- Брандербург, Поморье-Поммерн), иногда чисто переведённое (Бела-Гора -- Вейсеберг, Краледвор -- Кёнигингоф), иногда же заменённое вовсе другим (Кожухов -- Эрфурт, Дубровник -- Рагуза, Словников -- Аустерлиц). Итак, первою страницей каждой истории должна быть полная и верная ландкарта земли, занимаемой описываемым народом. Эта страница разовьётся богатым свитком самых важных, самых достоверных фактов, когда каждое название реки, горы, леса, деревни, города, целой области и страны исследуется подробно в своём звукообразовании, если не в смысле, и отнесётся не только к известному языку, но даже, что нередко бывает возможно, к известному наречию языка, к известной эпохе наречия. Во всяком случае, по этой странице мы узнаем наверное, кто исчертил следами исторического движения землю, дотоле пустую, неприкосновенную, девственную, следовательно, не существовавшую для истории.
От земли история должна перейти к самому народу, которого хочет быть дееписательницей. Как ни изменяются судьбы народа, но он постоянно, в большей или меньшей мере, смотря по обстоятельствам, сохраняет свою наследственную физиономию, свои отеческие нравы, свой прародительский язык. Эти три пункта и должны обращать на себя преимущественное внимание историка-исследователя.
Народная физиономия, по причине бесчисленного множества обстоятельств, условливающих физическое образование бесчисленных лиц, из которых составляется народ, весьма разнообразна и изменчива. Однако есть что-то общее и постоянное, есть какой-то тип, замечаемый с первого взгляда в окладе и выражении, если не всех, то, по крайней мере, большинства членов одного и того же народного семейства. В настоящее время, несмотря на уровень цивилизации, простирающийся и на внешнее воспитание и содержание тела, так важны для физического развития, несмотря даже на смешанную кровь, переливающуюся в жилах многих семейств, особенно в высших сословиях, народы Европейские всё ещё выразительно отличаются друг от друга физиономией. Редко не узнаете вы с первого взгляда Англичанина, Итальянца, Немца даже в отдельных людях. В массах это различие выражается ещё ощутительнее. Мне случалось видеть парад Австрийских войск, составленных, как и самая Австрийская империя, из Вавилонского смешения народов; одного взгляда достаточно, чтоб различить женские, тонкие черты Ломбардца от тяжело-мужественной, грубо-откровенной физиономии Словака, чтоб не смешать добродушной, беспечной отваги, написанной на лице Кроатского улана, с дикой, почти глупой спесью, отражающейся во всей осанке Венгерского гусара. Этот общий, фамильный тип народов, разумеется, в продолжение веков подвергается изменениям, особенно от смешения их между собою; но никогда не изглаживается совершенно. Распахните окаменелый, испещрённый иероглифами саван, покрывающий Египетскую мумию -- вы найдёте те же черты, тот же оклад, те же пропорции лица, которые отличают ныне смиренную физиономию Копта, сажающего горох под тенью обелиска, над которым, может быть, назад тому сорок веков, трудились руки этой мумии. Всмотритесь в правильный очерк, в благородный профиль, в строгое и вместе одушевлённое выражение лица нынешнего Клефта -- вы откроете в нём тот же самый тип, который за две тысячи лет служил моделью бессмертным созданиям Праксителей в Скопасов. Это постоянство народной физиономии весьма важно для историка: ибо древность завещала нам много портретов, не только описанных словами, но и изваянных резцом, начертанных кистью. Сличая эти портреты с настоящими подлинниками, мы можем доходить до весьма надёжных и с тем вместе любопытных результатов. Так, несмотря на грубость, неправильность и безобразие рисунка в древних Египетских фресках, лица господствующие, победоносные, торжествующие отличаются явно физиономиею южно-азиатскою, тогда как в фигурах, выражающих плен, порабощение, уничижение, очевиден тип Африканский. Не доказывает ли это вернее всех документов, что Египтяне были пришлецы из Азии, отнявшие берега Нила у диких, сожжённых солнцем племён Африки, которые не умели ни воспользоваться ими, ни отстоять их? Остроумная догадка, что уродливая физиономия сфинксов с их толстыми губами, оттопыренными ушами, тупоугольным, почти плоским профилем, повергаемых всегда на колена, в рабском, пресмыкающемся положении пред вратами храмов и домов, у подножия обелисков и пирамид -- трофеев господствующего народа, что эта физиономия была умышленной пародией типа угнетённых, порабощённых, изгнанных Негров, этих первенцев раскалённой Африки, относится сюда же, служит к подтверждению того же факта, не записанного ни в каком документе. Равным образом, портрет Гуннов, оставленный Иорнандом только на словах, свидетельствует Средне-Азиатское происхождение этого грозного метеора, протекшего Европу из края в край, гораздо убедительнее, чем все учёные поиски в летописях Китая и Тибета. Вот почему народная физиономика, ещё ожидающая своих Лафатеров и Галлей, должна занимать важное место между вспомогательными историческими науками. Если бы знание и искусство, соединясь вместе, составили полную и верную галерею всех народных типов в лицах, это было бы самое приличное, натуральное преддверие к таинственному храму истории!
Ещё важнее, потому что богаче следствиями, изучение нравов народных. Я разумею здесь не одни только внутренние нравственные расположения, составляющие так называемый народный характер, но и внешние, даже мелочные обычаи, которые можно назвать идиотизмами жизни народов. В том и в другом отношении много перемен производится в народах временем и обстоятельствами, развитием цивилизации и сообщением с другими народами. Самое сильное влияние на внутреннее образование нравов, на сердце народов имеет религия, сколько своими догматами, столько, или даже ещё больше, своими обрядами. В Европе христианство, несмотря на различие вероисповеданий, в Азии и Африке исламизм, хотя также в свою очередь разорванный на секты, произвели значительное сходство между самыми разноплеменными, самыми враждебными народами. Однако религия, как ни могущественно её влияние на внутреннюю сторону нравов, на умягчение и очищение сердца, на возвышение и облагородствование чувств, не переделывает вполне характера масс; она даёт ему только новые, более кроткие, более регулярные формы. Сверх того, она не касается вовсе или касается очень слегка внешних обычаев народа, которые продолжают спокойно передаваться из рода в род, несмотря на буллы и фетфы. Отсюда множество языческих привычек и обрядов в народах, десять, пятнадцать веков назад оставивших язычество. Гораздо опаснее для внешних обычаев цивилизация, рождающаяся вследствие большего или меньшего сообщения с другими народами. Так, в настоящее время, во всей Европе приняты одни общественные приличия, один тон обращения, одни приёмы, даже один покрой и цвет платья. Но это единство, обратившееся в закон для высших, образованнейших классов общества, нигде не проникло в массы. Скажем более: оно бросается в глаза только в столицах, слабо приметно в городах и вовсе не существует в деревнях. Европейские народы можно уподобить пирамидам: верхушки их одноцветны, но основание каждой сохраняет неизменно свой собственный, более или менее резкий колорит. И внутренняя сторона народных нравов весьма важна для историка: она содержит в себе те же самые, часто перекипевшие, перегорелые, но всегда те же стихии, которые составляли характер народа во всё продолжение его существования. Возьмём, например, Римлян, которых обыкновенно считают совершенно выродившимися в нынешних Итальянцах. Конечно, с первого взгляда безмерное расстояние представляется между нынешней Италией арлекинов, бандитов и лаццаронов, и древним Римом Катонов и Гракхов, Цинциннатов и Регулов. Но не увлекайтесь слишком этим видимым различием. Древний, величественный Рим пестрел также разноцветными орденами жрецов, фециалов, авгуров, которых процессии мыкались беспрестанно по улицам и полям "вечного града"; нынешние паяцы происходят по прямой линии от классических гистрионов и мимов; арлекины наследовали ремесло гладиаторов, с тою только разностью, что сражаются деревянными мечами и картонными куклами, тогда как предки их схватывались для шутки, но не в шутку, друг с другом или с настоящими живыми зверями; из бандитов образовалось первое, основное ядро народонаселения Римского, лаццароны являются с первых минут Рима, также нищие, презренные, отверженные, и также буйные, крамольные, отчаянные, готовые сбросить с Тарпейской скалы патриция, которого подаянием питались, истерзать на части трибуна, который вчера был их идолом. Поверьте: историю Ливия нельзя понимать без истории Сисмонди; а на эту историю лучший комментарий есть настоящее Италии. Заговор Пацциев, прикрытый извне любовью к отечеству, но движимый интригами самого мелкого, самого корыстного эгоизма, представляет вернейший ключ к объяснению трагической смерти Цезаря, получившей такой ложный цвет в классических преданиях. Фарс, который Мазаньелло разыграл на площади Неаполя, заключает в себе продолжение того, который за две тысячи лет был сыгран на Авентинской-Горе лаццаронами древнего Рима. Продажная верность преторианцев родила наёмную храбрость кондотьеров, от которой по прямой линии ведут своё начало нынешние стилеты, продаваемые первому покупщику за несколько цекинов. Карбонаризм, политическая проказа нынешней Италии, объясняет Катилину лучше речей Цицерона и записок Саллюстия. Но ещё яснее, ещё очевиднее польза, происходящая от изучения современных обычаев, внешних мелочных подробностей народного быта. Эти подробности, может быть, по самой своей мелочности, ускользают от разрушительных крыльев времени, из-под уровня цивилизации и потому содержат в себе самое верное отражение минувшего. В этом отношении особенно замечательны национальные ухватки и привычки, забавы и игры, национальные обряды в разных случаях домашней и общественной жизни, национальное платье. Посетите нынешние жилища Лопарей, Вогуличей, Остяков, племён так называемого Финнского происхождения, -- вы узнаете их родичей в тех Финнах (Fenni), о которых Тацит сомневался, куда отнести их: к Сарматам, или Германцам; они также нелюдимо-дики, также отвратительно-бедны, питаются рыбною ловлею и звериною охотою, но без лошадей, без другого оружия, кроме кости, насаженной на кол; берегут детей, жён и стариков в переменных землянках, в подвижных шалашах; скудны и вместе довольны до такой степени, что даже не имеют желаний. По описанию нынешних обычаев Индийских факиров, из цинического костюма, неопрятности, строжайшего воздержания и самоотвержения, мелочных, часто смешных и нелепых, но тем не менее горьких и тяжёлых лишений, доводящих тело и душу до совершенного бесстрастия, как не признать в них живого потомства древних гимнософистов, изумивших Македонского героя и его учёную свиту своей дикой, исступлённой философией? В Брауншвейгском соборе я видел древнюю статую Генриха-Льва, грозного бича Прибалтийских Славян; воля Немцев, а эта длинная, широкая рубашка, подпоясанная пёстрым поясом, эти волосы, обстриженные в кружок по-Русски, служат для меня убедительным доказательством, что в жилах лютейшего гонителя Славян текла Славянская кровь, что его неумолимое ожесточение против соотечественников было следствием изуверства, свойственного всем новообращённым, которое сверх того поджигалось с одной стороны фанатизмом духовенства, с другой хитрою политикой Германцев, желавших истребить друг чрез друга ненавистных соседей. Так-то многие задачи прошедшего, приводящие в недоумение, в соблазн, в тупик исследователей, находят самое естественное и самое удовлетворительное решение в изучении современного быта народов. Начните с этого богатого поля, волнующегося так пёстро, так разнообразно, -- и вы по цвету, по фигуре, по характеру растений, его покрывающих, легче найдёте, вернее распознаете семена, которыми оно засеяно, чем если станете рыться в земле и отыскивать там прямо зёрна, которые уже перегноены растительной силой природы.
Но самое важное, существенное в народе, где высказывается его жизнь, со всем разнообразием оттенков, со всей постепенностью изменений, где воплощены все его впечатления, продолжается, увековечивается его самостоятельность, -- есть язык. Не даром у Славян, наших прародителей, выражение "язык" означало и речь народную и самый народ; в самом деле, первое и главное условие отдельной самостоятельности народа есть отдельная самостоятельность его речи, языка. Слово, этот драгоценный дар природы человеческой, возвышающий её над всем остальным миром, каждый народ обрабатывает сообразно своим физическим условиям, умственным способностям и нравственным требованиям; почему в нём отпечатлевается всё его бытие; скудость и необразованность языка суть несомненные приметы скудости и необразованности народа, напротив, роскошное развитие словесности показывает цветущую цивилизацию. Как всё человеческое, и язык подвергается влиянию обстоятельств, испытывает изменения; но эти изменения не разрушают основы, раз сотканной, не истребляют сущности, однажды установленной. Языки бессмертны, так же как народы; они только преобразуются, стареют, упадают, смешиваются и пускают новые отпрыски, заглушают друг друга, но никогда не умирают. В истории слова человеческого есть языки, которые называются мёртвыми; но это не языки, а образованные литературные формы, выражающие известный период развития языков, которые сами живут доныне, только уже не в тех формах. Язык Греческий, язык Латинский не умерли: умерла только благородная Эллинская литература, освящённая именами Гомеров и Пиндаров, Платонов и Демосфенов, литература, образовавшаяся из древнего Пеласгического говора, походившего на воркованье голубей, и разрешившаяся потом в нынешнюю Румелийскую речь; умерла Римская словесность, возникшая из древних грубых наречий Лациума и распавшаяся снова на нынешние наречия Италии. То же самое должно сказать и о Санскрите и Зенде, о священном языке богов, о нашем церковно-Славянском языке, которые также называются мёртвыми. Относительно последнего даже неизвестно, был ли он когда живою народною речью. Ещё Гораций сравнивал язык с деревом, на котором листья ежегодно опадают и заменяются новыми; это беспрестанное возобновление, не изменяющее, впрочем, нисколько сущности дерева, незаметно, пока язык не заключен в определённые правила, не отлился в постоянные грамматические формы, не окреп в одном литературном типе. Когда этот важный переворот с ним совершится, язык продолжает изменяться гораздо медленнее; но зато его перемены заметнее. И если вследствие разных, могущественных обстоятельств однажды установленные правила рушатся, грамматические узы порвутся, слово народное уклонится от существующего литературного типа, учёные кричат о погибели, о смерти, объявляют весь язык выморочным. А между тем, подле старой согнившей ветви, на том же корне зеленеют новые отпрыски, продолжающие жизнь того же самого дерева. В этом смысле с равным правом должно объявить умершими во Франции язык труверов и леистов; в Германии язык миннезингеров и мейстерзингеров, у нас язык Киевских богословов и Московских дьяков, даже язык Тредиаковского и Сумарокова: всеми этими языками теперь не только не говорят, даже и не пишут. Итак, несмотря на беспрестанное изменение форм, языки, рождаясь вместе с народами, вместе с ними и живут вечно. При всей превратности обстоятельств, при всём могуществе чуждого, неприязненного влияния, при намеренно-истребительных мерах, продолжающихся иногда целые веки с неутомимым постоянством, народ, загнанный, забытый, затёртый, хранит как святыню свою природную речь, сколько бы она в свою очередь ни была искажена, обезображена. Так Заэльбские наши соплеменники потеряли почти все черты своего происхождения, не помнят даже своего родового имени, онемечились в нравах и обычаях; но уста их в окрестностях Дрездена и Мейссена повторяют древние Славянские звуки, отголоски наречия Вильцов и Оботритов. Так во Франции Бретоны и Баски, в Великобритании Валлийцы и Иры, несмотря на численное меньшинство, давнишнюю гражданскую зависимость и уровень общей цивилизации, сохраняют свои прародительские языки во всей чистоте и независимости. Нередко случается, что несколько малых деревушек, оторванных друг от друга, среди чуждого, иноязычного народа, мелькают, подобно оазисам, единственными хранительницами родной речи; таковы деревушки Ливос и Кривингов, рассеянные по обеим сторонам Рижского Залива между Леттами, Немцами и Славянами, в устах которых звучит доныне язык Финнский. Бывает, что на нескольких верстах расстояния, бок о бок, поле с полем, несколько отдельных языков в продолжение столетий существуют, не смешиваясь, не вытесняя друг друга; так в Швейцарии, вокруг Сен-Готардского узла, с одной стороны говорят по-Немецки, с другой по-Итальянски, с третьей по-Французски, и тут же ещё, в самом близком соседстве этих могучих укрепившихся языков, сохраняются остатки Валлонской народной речи, может быть, первого человеческого говора, огласившего горы Гельвеции. Для истории изучение народного языка важно по множеству следствий. Во-первых, язык есть живая родословная грамота народа. По истечении тысячелетий, заброшенный в другую, антиподную половину земного шара, он сохраняет сходство со своим корнем и другими родными ветвями, показывает яснее всех преданий, неоспоримей всех документов происхождение и семейные связи говорящего им народа. Язык есть вечный, красноречивый герб народных фамилий. По нынешнему языку Коптскому разбирают иероглифические начертания, истолковывают географическую и религиозную номенклатуру древних Египтян, в которых находят явные отголоски берегов Ганга и Брамапутры. В языке нынешних Скипетаров (Албанцев) открывают корни древней Орфеевской терминологии, предшествовавшей Эллинскому образованию Греческого народа; и таким образом мрак, покрывающий происхождение Пелазгов, рассевается в узах, соединявших издревле Элладу с Фракией, Македонией и Эпиром, признаются тайные нити кровного родства; Ахиллес, Александр и Скандерберг оказываются принадлежащими к одной народной династии. Язык обличил происхождение Мадяров, нынешних владетелей Венгрии, из-за Железных Врат Каменного (Уральского) Пояса, от Югры, которую наш добродушный летописец почитал отверженным потомством Гога и Магога. По языку и мы, Славяне, ведём род свой с центральных высот Азии, признаём нашу кровь в Индийцах и Персах, в Греках, Римлянах и Тевтонах. Во-вторых, язык представляет живую летопись всех смешений, всех чуждых, сторонних влияний, испытанных народом. Подобно геологу, определяющему постепенное образование земных кряжей по настилке слоёв, по накипи окаменелостей, историк, различая в языке слои чужих слов, окаменелости иноплеменных оборотов, смело и надёжно может определить по ним все последовательные влияния, условливавшие жизнь и развитие народа. Никакое соседство, никакое соприкосновение, никакое более или менее близкое сношение не проходит даром народу; оно непременно оставляет следы в языке его, само нередко вовсе забываясь, вовсе изглаждаясь из памяти. Так в нынешнем языке Французском торговое прикосновение Фокеян к устью Роны, ещё до начала самого имени Франции, оставило несколько слов и оборотов чисто-Греческого происхождения, без клейма Римлян. Так не только в нынешнем Испанском, но даже в Английском языке открывают выражения Пунические, относящиеся неоспоримо к тем отдалённым временам, когда Финикийские и Карфагенские корабли посещали седые берега Альбиона под таинственным именем Островов Касситеридских; эти корыстолюбивые эгоисты, Англичане древности, топили сами себя, чтоб скрыть цель своих далёких плаваний; но, вопреки их усилиям, слабые, ничтожные звуки изобличили их тайну отдалённейшему их потомству. Филология оказала бы величайшую пользу не только частной истории народов и общей истории человечества, если б каждый из существующих языков подвергла строгому химическому анализу и показала не только все разноязычные элементы, входящие в состав его, но и пропорции, в каких эти элементы находятся друг к другу. Сколько б тогда объяснилось тайных, затерянных связей между народами, которые в своё время имели важное значение, были причинами мировых, вселенских событий! Может быть, и не случайно существует в нынешнем Пиренейском Полуострове слово "розада" (местечко, посад); может быть, оно имеет непосредственное отношение к названию северной его части Галицией; может быть, оно занесено туда с отдалённейшего севера, в то время как этот север опрокинулся на юг, в эпоху великого движения Европейских народов, где участвовали не одни племена Тевтонические. И кто знает, может быть, это отдалённое сродство, разорванное столькими веками, заключает в себе причину того резкого сходства в духе и нравах двух народов, стоящих на двух противоположных оконечностях Европы, которое в наше время, на наших глазах, без всякого уговора и согласия с обеих сторон, поставило всемогущему завоевателю одни и те же Геркулесовы столбы: веру и верность? Наконец, в-третьих, в языке хранится живой архив всех особенностей народного быта, умственного, нравственного и физического. Из того, что во Французском языке нет слова, означающего "степь", в Русском нет слова, которым можно б было перевести "флот", выводится очевидное заключение, что Французы не были никогда кочующими, Русские морским народом. Разбирая нынешний смысл Французского слова "vilain" (подлый, низкий), происходящего от Латинского "villanus"" (поселянин), я нахожу ясный признак насильственных, притеснительных отношений Франкских пришельцев к старожитному, Цельто-Римскому народонаселению Галлии; тогда как в нашем Русском языке явное происхождение названия "крестьян" от благородного, высокого имени "христиане" показывает уважительное братское понятие о самом низшем сословии великого народа. У нас нет слова, соответствующего Французскому "chance", которое в народе, употребляющем его, свидетельствует направление ума к расчётливости, недоверчивости, взвешиванию обстоятельств вероятности и удачи; но зато не только во Французском, но и ни в каком Европейском языке нет нашего поэтического, геройского "авось", с которым Русский города берёт. Всё это живые факты народной, внутренней истории. Словом, для историка язык народа должен быть главным предметом внимательнейшего, подробнейшего изучения. Филология должна быть необходимым, подручным пособием при всех исследованиях прошедшего. В этом заключается важнейшая польза, благороднейшее назначение исторического изучения языков и литератур, которое в наше время приняло такое обширное, такое быстрое развитие. Над дверьми святилища истории следовало бы начертать золотыми буквами древнюю Пифагорейскую надпись с переменой одного только слова: "Nemo philologiae ignarus bue ingrediatur" ("Не знающему филологии вход воспрещается")!
Итак, вот каким образом настоящее может и должно служить первою, надёжною ступенью в отдалённый мрак прошедшего. Надо изучить современную географию, физиономию, нравы и язык народа, которые заключают в себе самые живые и достоверные факты его минувшей жизни с означением даже постепенных изменений её исторического развития. Чем твёрже критика будет упираться в это основание, тем выше будет приподниматься, дальше видеть в заоблачном тумане древности. С этой земли, которая у нас под ногами, должно начинаться историческое воздухоплавание в постепенно утончающихся слоях преданий. Упругость действительности, сотрясаемая исследованием, постепенно отбросит ладью на высоту. Percussa ascendai! (Падение вверх! -- лат.).
Знаменитейший из современных историков, Гизо, признался торжественно с кафедры, что лучшею стороною своих исследований, точкой зрения, которая так высока и обширна, он был обязан современному ж великому романисту, Вальтеру Скотту. Это с первого взгляда кажется странно: ибо, как известно, Вальтер Скотт в жизнь свою написал одно только собственно историческое сочинение, и то самое плохое. В чём же может состоять его заслуга для истории, которую Гизо признал так искренно и громогласно? В том, что Вальтер Скотт в своих романах, которые только глупая, невежественная дерзость могла назвать незаконнорожденными детьми истории и поэзии, первый открыл в настоящем те же самые стихии, те же страсти, те же предрассудки и заблуждения, которые только под другими именами, в других формах волновали прошедшее; что он, при свете истории, только что оцветенном радужною игрою поэзии, первый высвободил это прошедшее из туманной, неразличимой мглы предания, и указал его более ясные, более выразительные следы на твёрдой, осязаемой массе настоящего. Нет стыда признаться, что в этом отношении романист опередил критиков, поэзия обогнала историю. Фантазия, мать поэзии, неразлучная спутница гения, дана нам не для одной забавы: на своих быстрых, неудержимых крыльях, она уносится за горизонт медлительного, близорукого рассудка, идущего ощупью, и там предварительно открывает, подглядывает тайны, которые уже долго спустя критика нащупывает своими логическими костылями. Известно, сколько глубоких мыслей, высших взглядов, даже важных открытий в области опыта, угадано было поэтами, прежде чем знание положило на них печать свою. Вальтер Скотт был романист; но Англичане сами сознаются, что из его поэтических созданий они лучше узнали древнюю историю Англии и Шотландии, чем из учёной, критической, философской истории Юма. Впрочем, я не думаю смешивать историю с поэзиею, хотя в то же время признаюсь, что история истинная, история живая, история, открывающая в плодах настоящего корни прошедшего, связывающая жизнь каждого народа, жизнь всего человечества в один биографический свиток и изучающая её в живых биениях народного, мирового импульса, а не в одних мёртвых преданиях, такая история должна быть вместе самою высокою, самою истинною, может быть, единственною поэзиею, свойственною зрелым, мужественным летам рода человеческого. Уже давно историю называют великою, вселенскою драмою; а драма движется и живёт в условиях настоящего!..
"Литературные прибавления к Русскому Инвалиду", 1837