Надеждин Н.И. Литературная критика. Эстетика. - М., 1972.
"Видели вы "Ревизора"?" -- вот вопрос, несколько недель назад тому повторявшийся по Москве и в гостиных и в гостиницах, и на перекрестках уличных и на проулках загородных; вопрос, на который щедро сыпались ответы, столько же занимательные, как справки о чужом здоровье и видимом состоянии погоды. Не вините за это общество московское. Оно, как и всякое другое общество, отделывается готовыми, общими фразами, но в выборе этих фраз, само по себе пошлых, есть у общества инстинкт особенный. "Все говорят": вот приговор общества, приговор строгой, неизменяемый, как судьба человека, которая, в свою очередь, чуть ли не есть только известное отношение наше к обществу! В вопросе: видели ли вы "Ревизора"? -- слышно уже разогретое любопытство Москвы; но чем же было возбуждено оно? Ни один журнал не подготовлял "Ревизору" в Москве приема ласкового; мы даже не могли читать его, а только об нем слышали, потому что он был какою-то библиографическою редкостью, которой нельзя было сыскать даже в книжной лавке А. С. Ширяева, неоспоримо первого нашего книгопродавца. Отчего -- эта книгопродавческая тайна не подлежит нашему суждению; мы говорим это только к тому, что ни ласковые предупреждения журналистов, ни даже чтение пиесы не могло предрасположить в ее пользу. Только слух, молва, перелетающая из Петербурга в Москву, словно по чугунной дороге, возбудила внимание к новому произведению г. Гоголя, и любопытство участия возросло до высшей степени. Наконец показалось и в нашем добром городе Москве двадцать пять экземпляров желанного "Ревизора", и они расхватаны, перекуплены, перечитаны, зачитаны, выучены, превратились в пословицы и пошли гулять по людям, обернулись эпиграммами и начали клеймить тех, к кому придутся. Имена действующих лиц из "Ревизора" обратились на другой день в собственные названия: Хлестаковы, Анны Андревны, Марьи Антоновны, Городничие, Земляники, Тяпкины-Ляпкины пошли под руку с Фамусовым, Молчалиным, Чацким, Простаковыми. И все это так скоро, еще до представления, сделалось. Посмотрите: они, эти господа и госпожи, гуляют по Тверскому бульвару, в парке, по городу, и везде, везде, где есть десяток народу, между ними, наверно, один выходец из комедии Гоголя... Отчего ж это? Кто вдвинул это создание в жизнь действительную? Кто так сроднил его с нами? Кто натвердил эти прозвания, эти фразы, эти обороты, смешные и неловкие? Кто? Это сделали два великие, два первые деятеля: талант автора и современность произведения. То и другое дали ему успех блистательной; но, с тем вместе, то и другое оскорбили бесталанность и ложное в понятиях, снабдили автора врагами завистниками, клеветниками, на все готовыми. Напрасно Фаддей Венедиктович Булгарин и г. профессор Осип Иванович Сенковский, уцепясь за "Ревизора" с первого явления, потащили его на плаху своих литературных суждений; напрасно печатно и письменно уверяли они, что это создание допотопное, нелепое, баснословное; напрасно в числе доказательств божились, что "Горе от ума" Грибоедова (единственная пьеса, которую с гордостью можем мы показать чужеземцу, как неподражание), что это "Горе от ума" хуже "Недовольных" г. Загоскина, а "Ревизор" хуже "Горя от ума": все было напрасно. "Ревизор", сыгранный на московской сцене без участия автора, великого комика жизни действительной, поставленный во столько же репетиций, как какой-нибудь воздушной водевильчик с игрою г-жи Репиной, "Ревизор" не упал в общественном мнении, хотя в том же мнении московский театр спустился от него, как барометр перед вьюгою; "Ревизор" стал, встряхнулся и разбрелся отдельными сценами по всем закоулкам Москвы и разыгрывается уже в гостиных и Замоскворечья смиренного, и аристократического Арбата, при встрече гостя петербургского. Напрасно хулили "Ревизора" в печатных листах, это не подействовало. Прошел уже золотой век журналистики, когда издатели, злоупотребляя правом книгопечатания, давали послушной публике свои законы чернильные. Публика не верит вам, господа, более; она только платит вам подать свою, дает т?, чего вы так усердно каждую осень просите, вносит в декабре поголовщину, но не покупает ваших мнений, их ей и даром ненадобно, у ней есть свои мнения, живые, неподкупные, которыми она готова снабдить и вас без обеспечения. Будьте же осторожны, гг. законодатели журнальные; не навязывайте учтивой, щедрой публике ваших заказных мнений: бог с вами! Получайте ваши деньги и забавляйте нас, но не замышляйте на нас действовать. Публика не мешает никому заниматься своим промыслом, если этот промысел терпим в обществе, но не примет и не разделит ваших мнений, не продаст своего образа мыслей за подписную цену ассигнациями. Рассказывайте анекдоты, острите по крайнему вашему разумению, -- и полно: будет с вас!
Мы хотим здесь дать отчет о представлениях московского театра, предоставляя другим определять место в русской литературе комедии г. Гоголя. Итак, исполним свою обязанность и дадим ответ на три вопроса: когда сыграна? как сыграна? и как принята новая комедия?
"Ревизор", комедия в пяти действиях, в прозе, представлена в первый раз на московском театре мая 25 дня. Она дана была два раза сряду и потом, через два дни, в третий раз. Представлению предшествовала на хвосте афиши обыкновенная повестка или фраза, изобретенная кем-то очень остроумно для возбуждения любопытства публики и увеличения продажи билетов, то есть "в непродолжительном времени", и т. д. Эта фраза потеряла все свое достоинство с тех пор, как надоела московской публике, повторяясь равно перед "Паном Твардовским" и балетом "Розальбою" сочинения г-жи Гюллень, перед "Жоко" и перед новою совою и луною во Фрейшице". Судите же милостиво, могла ли подобная фраза обратить чье-нибудь внимание? Она в Москве очень похожа на еженедельное объявление, что "за Рогожской заставою дикая лошадь, поражая медведя зубами, приведет почтеннейшую публику в немалое удивление". Итак, это сильное средство не могло действовать на публику. Что ж на нее действовало? Инстинктуальное чувство, которое сказало, что комедия Гоголя должна быть хороша, потому что в Петербурге обратила на себя просвещенное внимание и не понравилась только двоим, то есть гг. Сенковскому и Булгарину, покровителям посредственности, литераторам, занемогающим чужими успехами, людям раздражительным, припадочным, как все их соотечественники. Так точно и было. Никто не обращал на их горячность внимания, всякой желал видеть "Ревизора". Вперед и вдвое давали за билеты. Прибавьте и то, что в известном круге людей внимание к пиесе возбуждалось давно невиданным участием и заботливостью артистов. Эти последние обрадовались комедии Гоголя, потом, видимо, оробели, совершенно справедливо предчувствуя, что если и тут, так же как в "Горе от ума", будет неудача, то судьба их кончена во мнении публики, что в ней пробудится, наконец, неотразимое желание переменить персонажи, явится слишком ярко сознание их недостатков; а что значит актер, возбудивший в публике желание переменить себя? он становится бутафорною принадлежностью. Это они предчувствовали, боялись комедии Гоголя, и, увы! предчувствие многих не обмануло. Так всегда необыкновенное произведение, появляясь, ведет за собою тысячи незаметных, по-видимому, ничтожных происшествий, понятий, чувств, которые составляют в сумме своей то, что называется движением вперед. Слово страшное для посредственности: она сознает это, но не признается в том и мстит причине своего уничижения нелепою клеветою, кривыми толками или наглым уверением, что мы и видели. Наконец, был объявлен спектакль, и, к общему удовольствию, московская дирекция воспользовалась благоразумным распоряжением петербургской, то есть дозволила записывать билеты за несколько представлений желающим. Эта безделица, упущенная прежде из виду, стоила уже сотням людей здоровья. Теперь филантропия взяла свои нрава и у продажи билетов: спасибо ей! Наступило представление, театр полон, музыка загудела что-то старое -- слушать нечего -- осмотримся... Спектакль в Малом театре. Большой переламывают. Следовательно, лож вполовину менее и публики также. По общему закону и порядку, места эти достаются лучшей публике, что так и быть должно; а кто привык к Москве, тому стоит оглянуться в театре, чтобы видеть, какая публика посетила спектакль. На первом представлении "Ревизора" была в ложах бельэтажа и бенуарах так называемая лучшая публика, высший круг; кресла, за исключением задних рядов, были заняты тем же обществом. Не раз уже было замечаемо, что в Москве каждый спектакль имеет свою публику. Взгляните на спектакль воскресный или праздничный: дают трагедию или "Филатку", играют Мочалов, Живокини; кресла и бельэтажи пусты, но верхние слои театра утыканы головами зрителей, и вы видите, между лесу бород страусовые перья на желтых шляпках, раек полон чепчиками гризеток, обведенных темною рамою молодежи всякого рода. Посмотрите на тот же театр в будни, когда дают, например, "Невесту", "Роберта"; посетители наоборот: низ, дорогие места -- полны, дешевые, верхние -- пусты. И в этом разделении состояния и вкусов видна уже та черта, которая делит общество на две половины, не имеющие ничего между собою общего, которых жизнь, занятие, удовольствия разны, чуть ли не противоположны, и, следовательно, то, что может и должно действовать на одних, не возбуждает в других участия, занимательное для круга высшего не встречает сочувствия в среднем.
Итак, публика, посетившая первое представление "Ревизора", была публика высшего тону, богатая, чиновная, выросшая в будуарах, для которой посещение спектакля есть одна из житейских обязанностей, не радость, не наслаждение. Эта публика стоит на той счастливой высоте жизни общественной, на которой исчезает мелочное понятие народности, где нет страстей, чувств, особенностей мысли, где все сливается и исчезает в непреложном, ужасающем простолюдина исполнении приличий. Эта публика не обнаруживает ни печали, ни радости, ни нужды, ни довольства не потому, чтобы их вовсе не испытывала, а потому, что это неприлично, что это вульгарно. Блестящий наряд и мертвенная, холодная физиономия, разговор из общих фраз или тонких намеков на отношения личные -- вот отличительная черта общества, которое низошло до посещения "Ревизора", этой русской, всероссийской пиесы, изникнувшей не из подражания, но из собственного, быть может горького, чувства автора. Ошибаются те, которые думают, что эта комедия смешна, и только. Да, она смешна, так сказать, снаружи, но внутри это горе-гореваньице, лыком подпоясано, мочалами испутано. И та публика, которая была в "Ревизоре", могла ли, должна ли была видеть эту подкладку, эту внутреннюю сторону комедии? Ей ли, знающей лица, составляющие пиесу: городничего, бедного чиновника министерства, которому нечего есть, уездного судьи и т. п., ей ли, знающей эти лица только из рассказов своего управляющего, видавших их только разве в передней, объятых благоговейным трепетом, -- ей ли, говорим, принять участие в этих лицах, которые для нас, простолюдинов, составляют власть, возбуждают страх и уважение? Мы сбираемся итти к судье или городничему, думаем, как говорить и что сказать ему, а публика, о которой говорим теперь, кличет судью, зовет городничего и велит им повременить, подождать или, разве из особенной милости, посидеть в зале. Различие необъятное: смотреть на предмет сверху или снизу -- не заботиться об нем, если вовсе не презирать, и уважать, если не боятъся! Что значит для богатого вельможи будничная, мелочная жизнь этих чиновников? И как много значит она, какое влияние имеет на класс, от них зависящий? С этой-то точки глядя на собравшуюся публику, пробираясь на местечко между действительными и статскими советниками, извиняясь перед джентльменами, обладающими несколькими тысячами душ, мы невольно думали: вряд ли "Ревизор" им понравится, вряд ли они поверят ему, вряд ли почувствуют наслаждение видеть в натуре эти лица, так для нас страшные, которые вредны не потому, что сами дурно свое дело делают, а потому, что лишают надежды видеть на местах своих достойных исполнителей распоряжений, направленных к благу общему. Так и случилось. "Ревизор" не занял, не тронул, только рассмешил слегка бывшую в театре публику, а не порадовал ее. Уже в антракте был слышен полуфранцузский шопот негодования, жалобы презрения: "Mauvais genre!" -- страшный приговор высшего общества, которым клеймит оно самый талант, если он имеет счастье ему не нравиться. Пиеса сыграна, и, осыпаемая местами аплодисманом, она не возбудила ни слова, ни звука по опущении занавеса. Так должно было быть, так и случилось! Ни один актер не был вызван, и мы слышали, выходя из театра, как иные в изумлении спрашивали: что же это значит? Эти иные забыли различие публики или не знают, что даже в удовольствиях уже прошла та неизгладимая черта, которая делит общество, достигнувшее известного развития, на две параллельные, никогда не сходящиеся полосы. Смешно другим покажется, что мы увидали это в представлении "Ревизора"; а тут-то, где менее всего требований, где, казалось бы, все одинаково могут одобрять или нет спектакль, тут-то, в этих, по-видимому, безделицах, и обнаруживается то, что каждая сторона, скрывает так тщательно: высшая -- из благоразумия, низшая -- боясь показаться необразованною, не смея сказать, что ей не нравится то, что любят люди знатные. Недоразумение, и только, как и всякая странность общественная!
Дав ответ на два вопроса, т. е. когда сыграна и как принята пиеса г. Гоголя, мы должны приступить к третьему: как она была сыграна? Ответ тяжелый, потому что в нем должно употреблять имена собственные; будем же осторожны и уважим в артистах сограждан наших. Автор, как известно, поручил заняться обстановкою пиесы г. Щепкину, и точно, не мог найти человека достойнее. Страстная любовь к своему искусству, глубокое, сознательное уважение к таланту автора, давнее, непреодолимое желание выбиться из колеи французской комедии и образовать что-нибудь собственное, тщательное изучение характера лиц, способ его олицетворения: все это указывало на г. Щепкина, и только на него одного на пустыре московской сцены. Не знаем, мог ли он посвятить себя на сделанное ему поручение, имел ли средства; по крайней мере ручаемся, что он имел полный запас доброй воли, полное желание, весьма простительное и похвальное, присовокупить к пиесе: "и была играна актером Щепкиным, создавшим на сцене, что создал автор на бумаге". Воспроизвести на сцене характер, очерченный только словам автора; прибавить к этим невидимым словам все: лице, костюм, движение, жизнь; сделать видимой идею автора: дело немаловажное, заслуживающее полного внимания! Поверьте, сыграть иную роль труднее, чем разыграть партитуру Бетговена; а кто и когда дает каданс оркестру актеров, где иные с трудом разбирают свою партицию? Кто заботится об них? Суфлер только. Он один просит бога, чтобы уроки потверже были выучены и ему поменьше было бы работы. Где внимание и изучение автора?.. Но перестанем: это вопросы безответные, горестные для всякого любителя театра... замолчим о них... мимо...
Г-н Щепкин имел обязанность ставить пиесу; но кто ставливал когда-нибудь пиесы, тот знает, что он может распоряжать всем для успеха пиесы -- всем, кроме выбора персонажей, костюмов, декораций и даже объяснения ролей. Что же остается делать? Чего имеем мы права требовать?.. Не спрашивая о поставке, скажем общее спасибо за выбор декораций и некоторых персонажей: и именно самого г. Щепкина, Потанчикова, Степанова, Орлова, некоторых воспитанников, и только. С тем вместе пожалеем, что дали роли гг. Баранову, Волкову, г-жам Синецкой, Пановой и т. п.; пожалеем, что в пиесе, вероятной донельзя, допущены нелепые, допотопные костюмы, что она не объяснена артистам и что они сами худо в нее вникнули. Они думали быть смешны: мысль ложная! Они должны быть жалки, страшны, и все это должно было проистекать от точного исполнения характеров, без всякого увеличения, усиления, прибауток, просто, верно, тихо, добродушно. Этой-то черты добродушия, глубокой во всех созданиях Гоголя и проникающей всю комедию, вовсе не было в игре артистов ни у кого, кроме гг. Потанчикова, Щепкина и отчасти Ленского; и потому в представлении было утрачено лучшее, что есть в характере пиесы, тем более, что при первом представлении вообще всех артистов можно упрекнуть в необыкновенной торопливости высказывать свою ролю, отчего многое терялось, оставаясь незамечено. Это замечание общее. Приступая к частным, будем сколько возможно беспристрастны.
Первую роль занимал г. Щепкин и выполнил ее по средствам своим хорошо. Он не усиливал, не пародировал нигде, но все-таки он представлял Городничего, не был им, не превратился в него, а этого должно от него требовать, потому что он один из тех людей, которые действуют с знанием. Вообще лучшие сцены его были: распоряжение к принятию ревизора, сцена с купцами и мечтания с женою. При уме и сметливости Городничего, который должен же был донять, что молодой человек не может уж быть опасен, кажется он бы мог менее быть принужден, чем был г. Щепкин пред Хлестаковым; он не должен был бояться его слишком впоследствии, а только соблюдать глубокое приличие, и только... Скажем все, однако, сердечное спасибо г. Щепкину за выполнение своей роли. Если он не создал, по крайней мере показал нам Городничего; сверх того при ее выполнении он оставил многие привычки свои, и потому-то не был похож на себя, как говорили иные ценители театра, не понявшие, что на сцене должно видеть Городничего, а не Богатонова. При всем том мы должны упрекнуть г. Щепкина, а вместе с ним и всех артистов без исключения за эту болтовню, скороговорку, вовсе не согласную с духом пиесы; и если кто-либо будет утверждать противное, беремся указать ему неоспоримые признаки, что весь ход пиесы, для того чтобы вполне выразить характер провинциальности, должен быть тих, медлен, осмотрительно важен. Поверьте, нигде и никогда, в уездном городе, нет такой быстроты в действиях, мыслях, словах, поступках: там никто не торопится жить, потому что жизнь там бесцветна, тянется однообразно; кто же станет торопиться жить? Медленность, эта напрасная трата времени, есть там наслаждение, потому что этого времени слишком много для провинциальной жизни. Право, на недельное событие и происшествие иного города довольно бы получасу петербургского; как там все сжато во времени, так тут все растягивается, чтобы заместить пустоту его хоть пустяками. И вот где причина повсеместности и необходимости Бобчинских и Добчинских. Но это дело стороннее. Если не поверят нам на слово, пусть требуют полных доказательств: мы дадим их. Мы твердо уверены, что основным характером исполнения комедии Гоголя должны быть медленность и вялость всех лиц, которые хотя и оживились чрезвычайным происшествием, но не могли же в два-три часа утратить привычек целой жизни. Самая суетливость их должна быть тиха, мерна, ленива, как все мысли, которые не вяжутся в их головах, не потому что бы они были вовсе глупы, а потому что отвыкли мыслить, обленились, завязли в колее своей, опустились нравственно. И этого-то именно ни один актер, кроме г. Потанчикова, не выдерживал; почему игра его отделилась от всех, но не имея себе соответствия в прочих, казалась не столь прекрасною, какова была в самом деле. Г. Потанчиков был отменно прост, естествен, даже не позволил себе пародировать костюма, что сделали гг. Степанов, Баранов и другие. Заметим здесь г. Степанову один раз навсегда, что передразниванье недостойно таланта; надобно создавать роли, а не копировать с кого бы то ни было. Больше не будем говорить ни о ком, кроме гг. Орлова и Ленского: остальные ниже замечаний.
Г-н Орлов хорошо взялся за роль вовсе не его, и выполнил ее только удачно. Он умно воспользовался всеми своими средствами и был хорош, а старание его ручается, что будет еще лучше. Но г. Ленский? Ссылаемся на самого его: он, верно, согласится с нами. Он, верно, согласится, что доселе еще не попал на свою роль, и несмотря на то, что менял игру, каждое представление было неудачно. Особливо в сцене хвастовства он очень вял, и, что всего страннее, позволяет себе переменять слова роли. Ужли думает он поправлять Гоголя?!?..
Вообще представление "Ревизора" наводит нас на мысль новую. Нам бы надобно два театра, потому что публика делится на два разряда огромные. Но пока этого нет, будем ходить наслаждаться туда ж, куда другие ездят отдохнуть и вздремать после обеда; к счастью, они спят так сладко, что и не вздрагивают при самых шумных взрывах истинно любящей искусство публики.